Как-то раз мы с Тукой, изрядно выпив, засиделись допоздна на обеде у молодой афинской четы, с которой были знакомы уже года два. Муж, Хамра, выходец из Египта, до смешного гордый своим афинским гражданством, был царем черного рынка и торговал азиатскими украшениями и драгоценностями, в основном фигурками богов и богинь из слоновой кости. Он был очень высок и серьезен, однако его представления о жизни отличались удивительной простотой и прямолинейностью. Вся жизнь, утверждал он, основывается на законе спроса и предложения — эту фразу он услышал от заезжего финикийского торговца. И это было основой его финансового успеха, его отношения к жене, его успеха у молодых матрон, известных своей непогрешимой нравственностью, и так далее. Я редко утруждал себя спорами с ним. Он обладал чувством юмора, по крайней мере в том, что не касалось его самого, и был прекрасным наездником. Так что не стоило с ним ссориться. Немногие в Спарте могли ездить верхом так, как я: мчаться сломя голову, не боясь свернуть шею. К тому же он казался хорошим отцом, любившим шумно поиграть со своими сыновьями. К сожалению, жена его, совсем еще молоденькая, была мягкой и чувствительной, она легко поддавалась пагубному воздействию музыки или поэзии (как вскоре выяснилось) и жила только сиюминутными чувствами, а ее дружеские привязанности, например к Туке, были слишком прочными и незаинтересованными, как дружба Земли и Солнца.
Итак, как я уже говорил, в тот вечер мы засиделись допоздна. Мне было смертельно скучно на этом обеде. Тука, как обычно, блистала остроумием, но мне все ее истории были хорошо известны. Хамра пил, как всегда, много и, как всегда, не выказывал признаков опьянения. Он беседовал со своими афинскими друзьями об «искусстве торговли». Им всем было свойственно толковать о своих сделках в абстрактно-теоретическом плане: даже в обществе одних торгашей считалось неприличным говорить о том, что, где и как они продали на самом деле. Говорили они все на один лад: получив слово, они громогласно разглагольствовали, а уступив место следующему оратору, таращились на стены, как беспорядочно расставленные статуи. Я рассеянно слушал, переводя взгляд с одной группы на другую, без всякого интереса подмечая тусклые, словно фальшивые драгоценности, образчики их дешевого красноречия: «спад покупательной способности», «рассеивание капитала» — и продолжал напиваться. На широкой каменной террасе, спускавшейся к пруду, музыканты-илоты играли торжественную музыку, и сквозь открытые двери были видны танцующие пары, которые медленно двигались, не особенно стараясь попасть в такт музыки.
Жена Хамры вошла с кувшином и предложила гостям вина. Она была небольшого роста, полная, с лицом как у ребенка: маленький красивый рот, чуть вздернутый носик, застенчивые глаза. Я поднял свою чашу, и она наполнила ее.
— Я — Талия, — сказала она. — Помнишь?
Я осклабился.
— Кажется, припоминаю.
Она засмеялась, убирая кувшин.
— Чудесно.
— Присядь, — сказал я.
Она обвела взглядом комнату. У многих гостей чаши были пусты, но они вполне могли сами позаботиться о себе. Она поставила кувшин на резной столик в центре, взяла свою чашу и села на пол возле моего ложа. Когда она устроилась поудобней, поджав ноги и разгладив хитон на коленях, она подняла на меня глаза и улыбнулась, будто ожидая дальнейших распоряжений. И поскольку мне нечего было ей приказать, она сказала, как-то по-детски насмешливо и ласково:
— Судя по твоему виду, ты прекрасно проводишь время.
— Я слушаю и учусь, — важно ответил я.
— Чудесно! — Она оглянулась на группу людей, окружавших ее мужа. Низенький толстый человечек, похожий на обломок колонны, с короткой черной бородой и глазами величиной с куриное яйцо, что-то говорил о способах овладения рынком. Она снова посмотрела на меня, уже серьезно. — Я слышала, ты пишешь стихи?
— Иногда. Вырожденческие.
Она отхлебнула вина, обдумывая мои слова.
— Правда? — спросила она.
Я, разумеется, все прекрасно понимал. Женское заигрывание, лесть хозяйки дома, и за всем этим — увы — проглядывала ее детская серьезность.
— Я — самый настоящий вырожденец, — сказал я и бросил взгляд на ее мужа — безупречный профиль, выправка как у военачальника. — Скажем, у Солона стихи совсем другие. Исполненные общественного звучания, красноречия, они написаны, чтобы подвигнуть людей к добру. Мои же… — я с притворным отчаянием покачал головой, — сплошная анархия. Будь у меня сильный характер, я бы давно их сжег.
Талия подняла голову и засмеялась как-то натужено, но в то же время с искренним изумлением и любопытством.
— Ты это серьезно, Агатон?
Я соскользнул с подушек, отпихнул их в сторону и уселся возле Талии на полу. За распахнутой дверью в танце проплыла Тука с каким-то незнакомцем. («Да, недурна, — говорила Тука. — Из тех, знаете ли, у кого от секса бывает морская болезнь».)
— Как никогда в жизни, — сказал я. — Принцип воздействия всех стихов, и добрых и злых, один и тот же. Солон пишет хорошие добрые стихи, я пишу хорошие злые стихи.
— Ты как-нибудь должен мне их показать. Они дурные?
— Увы, нет. Безвредные.
Она улыбнулась и оглянулась на мужа.
— А что это за принцип, о котором ты начал говорить?
— Хочешь, чтобы я прочел тебе целую лекцию?
Она радостно кивнула:
— Пока мы танцуем.
— Отличная идея, — сказал я, — но, к сожалению…
— Ой! — Она взглянула на мою хромую ногу. — Какая же я глупая!
— Как насчет лекции во время прогулки?
— Чудесно! — сказала она.
Я поставил чашу, с трудом поднялся на ноги и протянул ей руку. Пока мы гуляли, я прочел ей лекцию, которой, бывало, поражал воображение своих учеников. О философии, основанной на принципе включения (поэзии), о поэзии, направленной на общее благо (Солона), и поэзии, направленной на болезненное самовосхваление (моей собственной). Потом мы, держась за руки, сидели на мягкой траве на берегу пруда. Глядя на широкую зеркальную гладь пруда, было невозможно определить, что более неподвижно — вода или берег. Я обнял Талию. Спина у нее была мягче, чем у Туки, позвонки почти не прощупывались. Она рассказывала мне о своем отце. Однажды, когда она вела его пьяного домой, он попытался толкнуть ее под колеса проезжавшей мимо повозки. Всю жизнь Талия боялась уснуть по ночам. Я провел рукой по ее спине. Для нее было непривычно беседовать с кем-то серьезно. Порой она ощущала себя пленницей. Когда сидишь вот так на берегу и смотришь на звезды, говорила она, мир представляется огромным и чувствуешь себя обманутой, потому что не имеешь возможности все увидеть и обо всем узнать. У меня в голове мелькали мысли о моей старинной книге, о которой я мало кому рассказывал, и я продолжал медленно продвигать руку по спине Талии. Потом мысли мои переключились на Иону.
— Ты мне покажешь свои стихи? — спросила Талия. Я промолчал и, когда она повернулась ко мне, поцеловал ее. Не отвечая явно на мой поцелуй, она все-таки и не отвергла его.
— Давай искупаемся, — предложил я.
— Здесь? — удивилась она. Но отнюдь не затхлая вода пруда ее беспокоила. Не раздумывая — ибо, несмотря на все свое недавнее красноречие, я был настолько пьян, что не испытывал ни тени смущения, — я разделся и нырнул. Я ударился головой о какой-то пень, но боли почти не ощутил. Вода была теплая, как парное молоко. Спустя мгновение Талия тоже была в воде и радостно кричала мне, что ей совсем не холодно. Плавала она прекрасно, с изяществом атлета, и я вскоре выбрался на берег, чтобы оттуда любоваться ею. Я здорово поранился о затонувший пень, и теперь из раны сочилась кровь, стекая по лбу. Талия, стесняясь своей наготы, вышла из воды; ее тело белело в лунном свете, а бедра и грудь казались куда желанней, чем у любой спартанки, чья нагота так заурядна и привычна. Она села возле меня, встряхнула головой и счастливо рассмеялась.
— Потрясающе! — сказала она.
Я обнял ее, привлек к себе и поцеловал. Капли крови падали на нее из моей раны на лбу. Улыбаясь, она шептала: «Потрясающе!» Так оно и было, однако я не мог ничего сделать: тело мое одеревенело от выпитого вина. А может, от чего-то еще. Как правило, вино не лишает меня сил в подобных ситуациях.
— Нам лучше вернуться в дом, — сказал я.
Она кивнула. Мы еще какое-то время лежали, затем все так же молча поднялись, оделись и, держась за руки, пошли к дому. Хамра с Тукой сидели на террасе, в тени кипарисов, и беседовали, («…но понятия „взрослый“ не существует, — говорила Тука. — Могу себе представить, как это печалит дряхлых стариков».) Мы с Талией вошли внутрь, наполнили чаши вином и выпили. Вскоре я заснул. И спал как убитый.
Неделей позже Хамра, сжимая и разжимая свои огромные кулаки, с мрачным видом заявил мне, что его семейная жизнь потерпела крушение после того, «что случилось в тот вечер». Я был изумлен.
— Хамра, неужели ты думаешь, что я спал с твоей женой? — спросил я.
Он набычился и закатил глаза, преследуемый гнетущим чувством вины.
— Нет, — сказал он, — но лучше бы ты сделал это, потому что я спал с твоей женой и теперь Талия ненавидит меня.
— Но это же нелепо! — сказал я. Эта новость удивила меня, если не сказать больше. Отчасти потому, что была высказана этим утонченным чистоплюем с телосложением воина. Впрочем, она не была для меня ударом и уж тем более не уязвила меня. Отчасти же я был удивлен, что Тука ничего мне не сказала, и, кроме того, меня поразило поведение Талии, если, конечно, ее муж не солгал. Я прекрасно понимал, почему они пошли на это. Они думали, что мы с Талией занимались любовью. И ведь только по чистой случайности этого не произошло. Мне вспомнились слова Талии об огромности мира и ее чувстве обманутости, и я готов был рассмеяться, но не засмеялся.
— Это смешно, — заговорил я. Совсем как Солон, который, сотрясая воздух шумной болтовней, обдумывал свой следующий ход. — Я мог переспать с ней. И я, вероятно, сглупил, не воспользовавшись случаем.
Хамра скорбно посмотрел в сторону дома, словно воин, обозревающий место своего поражения. Там внутри беседовали Тука и Талия.