Крушение Агатона. Грендель — страница 44 из 75

— Ничем, — сказал я. — Учу понемногу. Питаюсь ягодами и кореньями.

— Охотно верю. — Он вдруг улыбнулся и стал вновь похож на двенадцатилетнего мальчика, каким я его помнил. — Я глазам своим не поверил, когда увидел тебя. Эта борода… Ты похож на иудейского торговца. И живот! Как тебе удалось так растолстеть на ягодах и кореньях?

— Я ем ягоды со сливками.

Клеон снова стал серьезным, словно оратор в суде. Вынудил меня оправдываться.

— Чем же ты все-таки занимаешься, отец? Ты хоть видишься с Ликургом?

— Я встречаюсь с ним, Клеон. — Оттого что я назвал сына по имени, на глаза у меня навернулись слезы — обычная реакция на отзвуки прошлого. Я положил руки на стол и внимательно посмотрел на них, чтобы запомнить, как они выглядят. — Я, что называется, прихлебатель. Меня в общем-то и не гнали из дворца. Просто я счел нужным поселиться в другом месте, и никто не стал возражать. Изредка я возвращаюсь туда, и это тоже не вызывает возражений. Я сделался чем-то вроде местного Провидца, так сказать.

Он смотрел на меня печальными глазами, и мне вспомнились глаза его матери.

— Ах, юность! — сказал я и поцеловал кончики пальцев. Солоновский жест. Клеон тоже положил руки на стол, разглядывая их. Внезапно меня поразила мысль, что этот красивый юноша как две капли воды похож на того молодого человека, каким был я сам когда-то. Я с трудом подавил смешок.

Он сказал:

— Не похоже, что ты счастлив, отец.

— О да. — Я пожал плечами. — Наверно, я не столь удачлив, как Телл или счастливейшие из братьев Клеобис и Битон.

— Кто?

— Так, пустая притча. (Бедняга Ахиллес, подумал я. Мертв уже шесть столетий.)

Я не повидался с Солоном, пока был в Афинах, хотя он обо мне спрашивал. Дважды я виделся с Тукой; одетая во все черное, она была печальна и сурова, как Ликург, и как никогда прекрасна. Я сказал:

— Тука, ты выглядишь так, будто потерпела кораблекрушение.

Она улыбнулась.

— Спасибо.

Я сидел на ступенях с дочерью Дианой. Она сказала:

— Ты и правда ужасно смешной. Должно быть, они держат тебя как придворного шута.

— Попробуй пошути в Спарте так, как я, и они откусят тебе палец.

Она засмеялась. Неужели это действительно смешно, подумал я, или она просто любит меня, что бы это слово ни значило.

Клеон степенно сказал:

— Останься, отец. Ради матери.

Я покачал головой.

— Это невозможно.

— Из-за… — Он не решался продолжить и все смотрел на свои руки.

— Нет, не из-за Ионы. Я редко с ней вижусь, хотя мы по-прежнему друзья.

— Тогда почему?

— Ты не поймешь. — Отговорка. Он знал, что я знаю это. — Судьба! — пробормотал я.

— Что?

Он подался вперед, и я выкрикнул во весь голос: «Судьба!»

Ионин мальчик (то бишь внук), сжавшись за дверными брусьями, прошептал:

— Не кричи! Если тюремщик услышит…

— Судьба, — повторил я тише. Я знал, где нахожусь, и в то же время не знал. Время обрушилось на меня. Судьба. Судьба. Я пытался понять, что это значит, и мной овладел ужас. Ужас, который, казалось, был сильнее простого телесного страха, и я попытался разобраться в нем, окинуть его мысленным взором, но он оставался неопределенно-смутным. Я видел умирающих, слышал слабый отзвук их криков. Они окружали меня со всех сторон. Я видел армии, надвигающиеся с севера. О великий Аполлон, спаси… Я встал и, пошатываясь и тяжело опираясь на костыль, подошел к двери, чтобы быть ближе к ночи. Видение исчезло.

Тюремщик стоял позади мальчика. Мальчишка поднял глаза, следя за моим взглядом (Верхогляд тоже заметил тюремщика), и, увидев тюремщика, прижался к брусьям.

Тюремщик, однако, не шелохнулся. Просто глядел на нас.

— Убирайся, — сказал он хриплым голосом.

Мальчишка осторожно обогнул его, попятился и, резко повернувшись, кинулся бежать. Коснувшись того места на брусьях, где только что были пальцы тюремщика, я уловил явственное предчувствие.

— Ты скоро погибнешь, — сказал я. — Можешь не сомневаться. Тебя убьют.


Когда примерно за час до рассвета я ненадолго очнулся ото сна, небо на севере было рыжевато-красного цвета. Горели зернохранилища.

31Агатон

На завтрак, который задержался на четыре часа, я получил цыпленка. Я так ослаб, что есть мне не хотелось, однако я съел цыпленка, так как знал, что он предназначался не мне, а тюремщику. Тюремщик стоял, вытянувшись во весь рост, и наблюдал, как я ем. Закончив, я поблагодарил его, но он ничего не ответил.

— Я желаю тебе добра, тюремщик, — сказал я, сделав несчастное лицо. — Но увы, как и мир, я погибаю.

Агатон наш погибает,

Но слушай, что стих говорит:

Пускай Агатон погибает,

Он гадостей все ж натворит!

Если на то пошло, гадостей я могу натворить немало. Желудок у меня сжался в комок, по кишкам течет черная желчь с камнями, то и дело меня изрядно лихорадит, однако разум мой временами бывает как никогда ясен. Почти все утро я трудился над отрывком, который никак не связан с моими заметками или горестными жалобами — не знаю, как их еще назвать, — и написал целое исследование о кувшинах и об их отношении к растениям, животным и людям{55}. Я исписал несколько листов пергамента, но, похоже, все их перепутал. Пока я писал, мне казалось, что ум мой никогда еще не был так остер. Впрочем, теория получилась несколько сумбурной, как гражданская война. Вероятно, это от снадобья, которое мне дал врач: оно уменьшает лихорадку, но при этом кончики пальцев на руках и ногах немеют и временами появляется какой-то звон в ушах, отчасти даже приятный. Мозг как бы отделяется от тела и существует словно сам по себе, как некий дух. Каковы бы ни были, однако, свойства этого порошка, я молю Аполлона вернуть мне ясность рассудка, хотя бы на время. Я писал и по ходу дела читал кое-что из написанного Верхогляду и тюремщику. Они слушали, но как-то вполуха; мои идеи не вызывали у них ни одобрения, ни раздражения. За спиной у тюремщика стояли какие-то незнакомые люди и заглядывали в камеру.

Прервавшись на середине предложения, я спросил у тюремщика:

— Почему такой человек, как ты, стал тюремщиком?

Он помотал головой, будто для него такого вопроса никогда не существовало.

— Я миновал тот возраст, когда мог сражаться за свое отечество, — сказал он.

Он, несомненно, понимал, что я запросто могу высмеять его ответ, но все-таки решился заговорить, и поэтому я ничего не сказал. Он посмотрел на север, где все еще пылали зернохранилища, застилая небо дымом. Он осознает, что не должен стоять здесь. В тюрьме отчаянно не хватает охранников — благодаря стараниям Ионы, если моя догадка верна. Но ему все равно. Он плюнул на все, как и я. Возможно, даже смирился с неизбежностью смерти, о которой я его предупреждал. Бедная душа, он любит эту поганую страну. Как и я, впрочем. В конце концов я признаю это. Следуя своим порочным путем, Спарта натолкнулась-таки на некоторые достоинства. В отличие от Афин она не заражена рабством. Даже в илоте больше человеческого, чем в рабе, что я, бывало, пытался доказать своей жене. Она не хотела этого понять; у нее, дочери архонта, душа закостенела от богатства. Что ж, даже Солон этого не понимал. А я, как мне кажется, понимаю тюремщика. Иногда я стоял на вершине холма летним днем и глядел на огромные поля цветущей пшеницы и ячменя, которые рождает эта плодородная почва; глядел на одинокие вязы и клены посреди темно-зеленых пастбищ, где паслись козы, коровы и овцы; глядел на эту землю, обласканную горными потоками и разделенную посередине полноводным Эвротом, по зеркальной глади которого скользили неизменные рыбачьи и прогулочные лодки, а на мелководье весело плескались ребятишки. Я смотрел на древний храм Ортии, возвышающийся у края заболоченной низины, и на его ослепительно белое отражение в безмятежном потоке (в этом храме царит покой и звучат лишь молитвы; бичевание и прочие жуткие таинства свершаются в еще одном храме Ортии, возведенном в горах). Иногда по ночам я скакал на быстром коне по окрестным полям, прильнув головой к конской гриве и жадно вдыхая запах конского пота. Я рассекал неподвижный ночной воздух так, что свистело в ушах, а звезды застыли в небе так близко, что казалось, они вот-вот обрушатся на меня. Я мчался галопом вдоль виноградников, и запах винограда, словно благовоние, обволакивал меня со всех сторон; я скакал по широким грязным дорогам, которые днем обычно были запружены илотскими повозками, доверху груженными капустой или тканями; я проносился через селения, где даже бедняки были богаче многих зажиточных людей за пределами Спарты. Земля вокруг Афин не отличается подобным изобилием. Там приходится сражаться с каменистой почвой тупым лемехом, чтобы в результате получить скудный урожай зерна да заросли чертополоха со стеблями толщиной с оградные столбы. Неудивительно, что бесчисленные орды захватчиков завоевывали спартанские земли при помощи копий, мотыг и храмов (чтоб умилостивить поверженных богов). В Афинах рабы — это рабы; богатые там угнетают бедных, и законы Солона — это отнюдь не законы природы, а всего лишь жалкая попытка исправить извечную несправедливость. В Спарте же нет нужды в рабах, вполне достаточно наполовину покоренной цивилизации илотов. В мирное время илотам даже позволяется — до известных пределов, конечно, — иметь собственную знать. Без чего Спарте действительно не обойтись — и здесь Ликург прав, — так это без сословия воинов, способных защитить выращенный урожай от захватчиков.

Мой тюремщик, которого я презирал как болвана, — на самом деле всего лишь беспомощная жертва мечты, идеала: Спарта в состоянии мира — изобильная, неуязвимая для врагов, всегда готовая дать отпор.

Не такую ли картину он видел мысленным взором, глядя на горящие зернохранилища? Но это видение, как и всякое другое, является жертвой истории. Полчища голодных кочевников спустились с гор и захватили эту землю, а пленников превратили в рабов, потому что на протяжении веков рабство было их обычаем (и обычаем всей нашей цивилизации), хотя по сути дела в Спарте рабы были ни к чему. Все шло своим чередом. Положение изменилось. Однако ни возмущение илотов, ни стыдливая жестокость завоевателей не умерли. Спарта могла стать великим государством — государством работников и их защитников, с двумя царями во главе: чтобы справедливое правление одного уравновешивало справедливое правление другого. Но ненависть была изначально укоренена в истории Спарты. Диархия тоже имела свою историю: не один царь, а два появились в результате соперничества древних родов, чьи имена мы знаем лишь