Крушение Агатона. Грендель — страница 46 из 75

— Прости, — сказал я, заломив руки.

Покусывая губы, она на время замолчала, и я знал почему. Она все же любила меня, что бы это ни значило, и теперь пыталась преодолеть минутную слабость. Нет, это слишком просто. Она вспомнила, что когда-то любила меня и что, как ни губительна была эта любовь, она была прекрасна. Прекрасна, но в прошлом; теперь же мое плачевное состояние вызывало у нее отвращение, и она старалась думать о том, каким я был раньше. Я раскусил ее, потому что я проще, чем она, хотя и — цитирую — философ. Я сказал:

— Иона, ты должна была уехать. Я велел тебе бежать. Неужели ты не доверяешь мне?

— Я не могла, — сказала она.

— Из-за мученической гибели Доркиса, — сказал я. — Верно? Но он же не сам выбрал такой конец, ты же знаешь. Такова была воля богов.

— Хватит, Агатон!

— Понятно, — сказал я. — И однако же это верно, хотя и разумно.

— Слушай, — сказала она. (Не помню, рассказывал ли я ей о Кононе. Слушай. Слушай.) — Скажем так: я убила Доркиса.

— Дитя, ужасное дитя, — сказал я.

— Нет, теперь я гораздо сильнее, чем раньше. И все-таки это я убила его — и дело здесь вовсе не в письме. Это, знаешь ли, несложно — погибнуть, чтобы спасти тех, кого любишь. Суть не в том. Он согласился с нашим планом. И начал действовать, и только благодаря его действиям они поверили, что он написал это письмо. Одно заставило их поверить в другое: его действия и письмо. И я виню себя в его гибели, потому что знаю: это я все время подталкивала и торопила его, не давала поступать в согласии с его натурой. Он действовал поспешно, как никогда ничего не делал, и именно поэтому я убила его, вынуждая совершать ошибки.

— На мой взгляд, Доркис и сам заслуживает немного доверия, — сказал я не без ехидства.

— Ерунда, — отрезала она. — Я убила его. Конечно, я его любила. Но это неважно. Я принимаю то, что совершила, потому что он принял это. Ты видел, как он умирал. Он был горд, Агатон. Даже действуя слишком поспешно и неосторожно, он был счастлив, что действует. Он словно открыл в себе неведомые глубины. И потому слушай. Я должна завершить все вместо него. В противном случае ничто не имеет смысла. И я хочу завершить это дело. Наш план стал намного совершеннее, и он обязательно удастся.

— Ах, оптимизм, — сказал я.

— Нет, долг.

— Возможно.

— И ничто иное.

— Предположительно, — сказал я. — Выслушай совет старого хитроумного Провидца. Ты строишь планы на будущее, но при этом не понимаешь одной вещи: будущего нет. Так говорил Фалет, но и вселенная твердит нам о том же. Я видел будущее илотов, Иона. Неизбежная гибель. Огонь, мучения и казни.

— Агатон, — сказала она, сжимая кулаки так, что побелели костяшки пальцев.

— Мир в своей Самости, — весело сказал я, переплетая пальцы, — представляет из себя сложный механизм с множеством рычагов. Ты можешь двигать ими только по его законам, а отнюдь не по своим собственным законам, тем паче желаниям. Строить планы на будущее, каким ты его ожидаешь, — это, увы, все равно что строить планы на время, которое никогда не будет существовать. Даже если неким таинственным образом тебе это удастся, то, когда ты начнешь осуществлять свой грандиозный план, мир уже будет иным и твой план потеряет всякий смысл. Знаешь ли ты, в чем состоит суть вещей?

— Замолчи, Агатон! Помолчи хоть немного и хотя бы раз в жизни посмотри на себя! Грязные лохмотья, растрепанные патлы, пустые глаза, пустые жесты, пустые идеи! Будь кем-то!

Я и впрямь замолчал, поскольку ее непререкаемый тон даже теперь не утратил своей власти надо мной. Я внимательно посмотрел на нее, прищурив глаза.

— Мы вылечим тебя, и как только ты поправишься, ты поможешь нам. Нам нужен твой ум, твое знание спартанцев, твое умение воздействовать на людей. — Она остановилась, изучая мое лицо. — Ты пойдешь с нами?

Я поскреб подбородок. Шея у нее была испещрена морщинами, точно размытый ливнями холм, а суставы пальцев распухли от старости. Но она казалась мне как никогда прекрасной.

Наконец я задумчиво произнес:

— Так ты говоришь: «Будь кем-то»?

Я бы не сказал — когда это случилось в первый раз, — что какой-то бог вселился в меня. Мне не нравится эта терминология, хотя иногда я пользуюсь ею для удобства или для запудривания мозгов. Просто мной овладело всепоглощающее чувство безграничной нелепости всего сущего. Тука оставила меня, и я выбросил ее из головы, будто ни ее красота, ни ее доброта, ни ее искусство — даже оно — не имели смысла. И когда впоследствии я слышал звуки плотской лиры, душа моя не смягчалась от музыки, но наполнялась презрением к несовершенству инструмента и манеры игры, не идущим ни в какое сравнение с мастерством Туки. Из-за какого-то скотского упрямства, из-за скотской ограниченности ума я отверг все это. И чего ради? Доркис мертв, Иона так и дышит серным дымом. А покинув опостылевший дворец, я отказался от последней возможности хоть как-то влиять на Ликурга. Если я когда-то и думал, что приехал в Спарту в поисках некоего высшего предназначения, то теперь я понимал, что все мои мечты пошли прахом. В течение нескольких месяцев после казни Доркиса я совсем опустился, испытывая при этом гордость от того, как быстро и как низко я мог пасть. Когда я стоял на вершине холма, мои лохмотья кружились на ветру, словно стайка испуганных дроздов, а вонь моя перебивала запах виноградной гнили. Всякий, кто осмеливался заговорить со мной, в ответ слышал лишь нечленораздельное бормотание, идиотские шутки, притворные стенания, самовосхваления, издевательскую лесть и в довершение всего псевдозначительное философствование, так что бедняга побыстрей обходил меня стороной, с опаской поглядывая на мой костыль.

И вот как-то раз, в самом начале мая, я наблюдал, как по главной площади города маршируют спартанцы. Начиналось введенное Ликургом празднество в честь Ортии, богини охоты, празднество, во время которого девушки танцуют нагими и поют презрительные песни про тех, кто оказался трусом, и насмешливые песни про холостяков, а также гимны, восхваляющие мясников. После чего все отправляются в храм Ортии, расположенный в горах, в двенадцати милях к северу, и там юноши подвергаются варварскому обряду бичевания. Один или два при этом умирают. Звуки солдатских флейт пронзали меня, словно приступы боли, а праздничные шлемы воинов, их раскрашенные щиты и поднятые мечи стоявших во втором ряду ярко сверкали на солнце, слепя мои глаза, словно блеск льда или снега. Они шли колонной: впереди гоплиты{56}, бородатые, рослые, закаленные в бесчисленных войнах, за ними — молодые воины: лучники, копейщики в белых шлемах, далее отборные стражники, обнаженные и устрашающие, с короткими мечами, выставленными вперед и вверх, готовыми пропороть животы медленно плывущих в высоте облаков. Глядя на то, с какой убийственной точностью маршируют спартанцы, я вдруг вспомнил точные и быстрые, как молния, движения Тукиных пальцев, перебирающих струны арфы; и тут же я мысленным взором увидел пальцы Ионы, занятые сооружением какого-то огромного украшения. Будто во сне, я увидел подземелье, заваленное трупами, оно было просторнее, чем склеп, где я хранил свою книгу, — похоже на подземелье храма в горах. Я видел отчетливо, как при свете дня, голову Ионы на пике и смеющихся воинов. И когда это видение — или сон наяву — возникло перед моими глазами, я ощутил, что мной овладело нечто небывалое — ярость столь отчаянная и самозабвенная, что даже моя природная трусость исчезла. Я чувствовал, как глаза мои расширяются, а губы начинают дрожать. Затем внезапно, будто тоже во сне, я увидел себя, величественно шагающего рядом с колоннами воинов и насвистывающего в лад с их флейтами. Никто, разумеется, не смеялся. Ирены, идущие впереди отрядов, оглядывались на меня, ошарашенные, не зная, что делать, поскольку на этот счет не существовало никаких правил. Зрители тоже таращились на меня: одни — сурово хмуря брови, другие — свирепо и возмущенно. Я передразнивал их суровые и возмущенные взгляды. Мы дошли до угла, где на широких каменных ступенях величественного здания коллегии эфоров сидели молодые илоты, которые, завидя меня, весело захохотали. Я тоже показал на них пальцем и захохотал. Но вот перед главными воротами царского дворца процессия остановилась. Цари вышли на площадь: Архелай — как обычно строгий, изнеженно-вальяжный, и Харилай — рассеянный, с несчастным видом мечтающий о стуле. Их я тоже передразнил. Даже цари были подвластны мне. Ликург стоял слева от них и чуть впереди. Я передразнил могущественного Законодателя.

— Кто этот человек? — спросил Харилай.

— Посланец и друг, — ответил я и, сделав подобострастное лицо, задышал часто-часто: хью-хью.

— Кто? — переспросил он.

Архелай поднял руку и сказал:

— Успокойся, брат.

Я приложил палец к губам и подмигнул.

Ликург посмотрел на более здравомыслящего из царей и уловил его кивок.

— Уйди, Агатон, — сказал он.

— О горе! — сказал я. Хью-хью. — Бедняги Агатона больше нет с нами. В глухую полночь душу его похитили боги, и теперь — хвала небесам! — малейшее урчание в его животе — это дыхание великого Аполлона. — Я схватился за грудь и задышал еще усерднее. Аж в горле запершило.

— Агатон, — тихо сказал Ликург, — уходи отсюда.

— Аполлон? — удивился Харилай.

— Он полоумный, ваше величество, — сказал Ликург.

Но Харилай встревожился.

— Подведите его ближе.

Я поспешно приблизился к нему.

Вид у Харилая стал еще более встревоженным.

— От этого человека воняет.

— Запахи обманчивы, — сказал я и погрозил ему пальцем. — Нечто новое и необычное может поначалу показаться отвратительным: например, первая съеденная олива, или кустик у женщины, или тупость монарха. Но при ближайшем рассмотрении и дальнейшем знакомстве выясняется, что оливки повсеместно употребляются в пищу, несмотря на их малопривлекательный вид, и что даже у нашей благословенной матушки есть кустик, и что тупость царя придает государственному кораблю устойчивость.