Крушение Агатона. Грендель — страница 53 из 75

Неудержимо надвигается весна (увидев барана, я понял, что ее приход неизбежен), и даже под землей, в пещере, где я живу, где нет иного света, кроме красного пламени очага, и нет никакого движения, кроме колыхания теней на влажных стенах и крысиной возни в грудах костей, и мерного покачивания грязной туши моей матери, которая опять никак не может успокоиться — ее преследуют кошмары и воспоминания, — даже там я ощущаю, как в моей груди отдается шевеление древесных корней в прелой почве леса наверху. Я чувствую, что во мне снова вздымается гнев, разгораясь, как незримый огонь, и в конце концов, когда душа уже не в силах сопротивляться, я выбираюсь на поверхность — безрассудно подчиняясь всеобщему движению, — сжимаю кулаки от собственного бессилия и прислушиваюсь к бездумному, как ветер, урчанию в животе, который жаждет крови. Я плыву вверх сквозь сплетения огненных змей, мимо разгоряченных черных селезней, рыскающих в мутно-зеленых водах озера, и выныриваю среди клокочущих волн и испарений. Хватая ртом воздух, я выбираюсь на берег, чтобы отдышаться.

Поначалу приятно оказаться ночью под открытым небом и ощутить холодное движение звезд. Пространство ястребом уносится ввысь, стремительно разрастаясь, как жестокая несправедливость, как смертельная болезнь. Но вот холодный воздух становится равнодушной явью: ему нет дела до меня — так каменная маска, высеченная на высокой скале, означает, что мир покинут всеми. Таким же приятным поначалу кажется детство, пока вдруг с ужасом не замечаешь вечную одинаковость всего и вся. Я лежу, отдыхая на окутанной паром траве, древнее озеро шипит и булькает рядом, нашептывая словесные узоры, которым противится мой рассудок. Наконец, тяжелый, как заснеженная гора, я поднимаюсь и иду к той невидимой стене, границе моих владений, за которой начинаются волчьи склоны. Я неподвижно стою на ветру, черня ночь своим зловонием, вглядываясь в утесы, громоздящиеся друг на друга, и вновь осознаю свой удел — я могу умереть…

Я смеюсь и задыхаюсь от ярости.

«Мрачные бездны! — кричу я, стоя на краю утеса. — Поглотите меня! Пусть поглотят меня ваши вонючие утробы, переломают мне кости!» Я ужасаюсь мощи собственного голоса, пронзающего ночную тьму. Ввергнутый в бездонные пучины своего существования, я стою, содрогаясь с головы до ног, — как будто грянул гром и я очутился перед толпой зрителей.

Но вместе с тем я в глубине души не поддаюсь обману. Ведь этот грохот — всего-навсего мой крик, а бездны, как и все обширные предметы, не живые. Они не могут схватить меня, разве что я сам в исступлении веры прыгну вниз.

Подавленный, я тяжело вздыхаю и скрежещу зубами. Я подумываю крикнуть еще разочек — что-нибудь немыслимо жуткое и грозное, какую-нибудь мерзостную и всесокрушающую гадость — но духу не хватает. «Что, взяли?» — говорю я, скромно потупившись, и ухмыляюсь, чтобы поднять себе настроение. Затем со вздохом, похожим больше на стон, я осторожно начинаю пробираться вниз по скалам, туда, где за топями и пустошами находится чертог Хродгара. Совы пересекают мой путь, беззвучно, как скользящие по водной глади корабли; заслышав мои шаги, тощие волки вскакивают, окидывают меня взглядом и, точно юркие ящерицы, в последний миг кидаются в сторону. Раньше я даже гордился этим: предупредительностью сов при появлении моей смутной тени, тревогой, которую я внушал гигантским северным волкам. Я был тогда моложе. И еще играл со вселенной в кошки-мышки.

Я продолжаю спуск сквозь тьму, горя от жажды убивать; мой мозг яростно противится этой слабости, которую я наблюдаю в себе так отрешенно, будто сотни лет отделяют меня от нее. Звезды, рассыпанные по безжизненному небу от края до края, словно драгоценные камни, брошенные в могилу короля, терзают и дразнят мой ум, пытающийся усмотреть в их расположении глубинный смысл, которого там нет. Со скалистых утесов я обозреваю многомильный простор; при моем приближении лесная чаща сразу замирает: олени, волки, кабаны, ежи цепенеют в беспамятстве от страха; смолкают птицы, дрожащие комочки глупой плоти в притихших кронах, в сплетении ветвей, хранящих их скучные секреты.

Я вздыхаю, вхожу в молчание леса и, как ветер, проношусь сквозь него. Позади, у пределов мира, в нашем закоптелом подземном жилище спит моя толстая старая мать; сердце у нее ноет, белесый мех чуть поблескивает в полумраке. Обрюзгшая, сбитая с толку, многострадальная ведьма. Виновная, как ей мерещится, в каком-то давно забытом преступлении — возможно, ее далеких предков. (Кто-то из них, вероятно, был человеком.) Нет, она не размышляет. Не ворошит и не разглядывает покрытые прахом осколки своей убогой жизни-проклятья. Во сне она обычно крепко сжимает меня, как будто хочет раздавить. Я вырываюсь. «Почему мы здесь? — не раз спрашивал я ее. — Почему мы живем в этой гнилой, вонючей дыре?» Она дрожит при звуке моих слов. Ее жирные губы трясутся. «Не спрашивай!» — умоляют ее судорожно сжимающиеся когти. (Она никогда не говорит.) «Не спрашивай!» Должно быть, думаю я, это какая-то ужасная тайна. Я искоса посматривал на нее. Придет время, думал я, и она мне все расскажет. Но она ничего не рассказывала. Я продолжал ждать. Это было до того, как старый дракон, невозмутимо-холодный, как зима, раскрыл мне правду. Он не был другом.

И вот, минуя рощи и селения, я выхожу к сияющей огнями Медовой Палате Хродгара. Я не чужак здесь. Я уважаемый гость. Уже одиннадцать лет, скоро двенадцать, как прихожу я на этот гладко выкошенный холм, выскальзывая черной тенью из окрестных лесов, и вежливо стучусь в высокую дубовую дверь, потом — одним ударом сбиваю ее с петель и посылаю внутрь мое приветствие — порыв ледяного ветра из подземелья. «Грендель!» — вопят они, а я расплываюсь в улыбке, как скорая весна. Старый Сказитель — человек, которым я не могу не восхищаться, — одним махом, хоть он и слеп как крот, выскакивает в окно со своей арфой. От подвешенных к стенам кроватей, пошатываясь и гремя оружием, бегут самые пьяные дружинники Хродгара; они неистово и бражно похваляются, взмахивая мечами, словно орлы крыльями. «О горе нам, горе!» — восклицает убеленный сединами Хродгар, глядя на меня широко раскрытыми глазами из дверей своей спальни в глубине зала. За ним выглядывает его жена и заходится криком. Дружинники задувают в зале все огни и прикрывают щитами огромный очаг, обложенный камнями. Я покатываюсь со смеху, хватаясь за живот, — ничего не могу с собой поделать. Ведь я-то вижу в темноте как днем. Пока они орут и визжат, натыкаясь друг на друга, я бесшумно хватаю свою добычу и ухожу в лес. Я хохочу и ем, и наедаюсь так, что едва могу идти; шерсть у меня на груди вся залита кровью. А на холме уже кричат петухи, над крышами занимается заря, и тотчас черная тоска снова наполняет меня.

— Боги наказали нас! — доносится с холма их завывание. Голова у меня разламывается от боли. Рассвет режет глаза.

— Какой-то бог разгневался на нас, — слышу я, как причитает женщина. — Народ Скильда, Херогара и Хродгара погряз в грехах!

В брюхе урчит от их кислого мяса. Обагряя листья кровью, я выползаю на опушку леса и там валюсь без сил. Едва почуяв мой запах, собаки замолкают. И на вершине холма, где вознесенный над селением стоит королевский чертог, я вижу слепого Сказителя. Прижимая к чахлой груди арфу, он уставился своими незрячими глазами прямо на меня. И больше ничего. Свиньи вяло роют рылами землю возле бревенчатого хлева. В его росистой тени лежит вол и жует свою жвачку. Несколько мужчин в звериных шкурах на тщедушных телах смотрят на кровлю королевского чертога, а может, на стервятников, лениво кружащих в небе. Снежнобородый Хродгар молчит, черты его лица искажены и тронуты безумием. Я слышу, как в чертоге люди возносят молитвы — подвывая, постанывая, что-то бормоча и выпрашивая — своим бесчисленным чурбанам и булыжникам. Король остается на месте. У него свои, возвышенные теории.

«Теории», — шепчу я окровавленной земле. Так однажды говорил дракон. («С помощью своих сумасшедших теорий они составляют план дорог, ведущих в ад!» — вспоминаю я его смех.)

Затем их стоны и мольбы затихают, и на склоне холма разворачивается тягуче-медленное действо. Они насыпают курган для погребального костра, чтобы предать огню те разрозненные руки, ноги, головы, что я в спешке оставил после себя. Тем временем чуть поодаль, в порушенном чертоге стучат молотки: плотники заменяют дверь — уже, наверное, в пятидесятый или шестидесятый раз, они неутомимо и упорно трудятся с усердием безмозглых рабочих муравьев — но только вносят незначительные идиотские изменения, забивая побольше железных гвоздей, побольше железных скреп.

Вот и огонь. Сперва несколько крошечных змеиных язычков, потом мощное пламя охватывает бесформенное сооружение из хвороста. (Ворона с ее куцым умишком и та искусней строит свое гнездо.) В костре вздувается и лопается чья-то оторванная нога, потом рука, еще одна — красное пламя с шипением поглощает чернеющую плоть и рвется ввысь, все выше и выше, переходя в густые клубы дыма, которые кружат, кружат как соколы над добычей, мечутся как голодные волки и пропадают в разверстой пасти равнодушного неба. Теперь, следуя какой-то безумной теории, люди бросают в костер золотые кольца, старинные мечи и кольчужные шлемы. Вся толпа — и женщины, и мужчины — завывает одним дрожащим голосом что-то вроде песни. Их пение устремляется вверх, как клубы дыма, а лица сияют от пота и чего-то еще — похоже, радости. Песня разрастается, пронзает лес и небеса, и вот люди уже поют так, словно, согласно еще одной безумной теории, они одержали победу. Я содрогаюсь от негодования. Красное солнце слепит меня, тошнотной судорогой сводит брюхо, а жар от горящих костей обжигает мне кожу. Я съеживаюсь, впиваюсь когтями в собственное тело и бросаюсь домой.

2

Я говорю и говорю (на языке, которого никто больше не понимает), сплетаю заклинания, тонкую оболочку из слов, которая, как гроб, скрывает меня от мира. Куда бы ни полз я, передо мной все исчезает: я слышу лишь затихающие шорохи — так дракон пламенем прокладывает себе путь сквозь заросли и туман.