цель всякого движения. Прообраз, закон для всякого строения, на какое способна материя. Она — источник всех изменений вещества; железный, предуказанный путь, по которому идет игра сил Природы. Вот что такое форма. Немая, косная материя оживает, сливаясь с формою. Разум возникает при этом слиянии: разум, постигающий пучину, из которой он родился. И высший Разум — единое высшее божество мира!
— За такие речи… за эти мысли — погиб Сократ.
— Да пошлет мне великий Разум такую же смерть. Я сказал!
— Я слушал, — вмешался новый собеседник.
Горбатый, одноглазый старик, грязно одетый, — давно уже стоял тут, опираясь на клюку, поворачивая к говорящим одинокий, сверкающий глаз, тогда как вместо другого зияла кровавая, залитая гноем впадина. Протиснувшись к Саллюстию, он глухим голосом проговорил:
— Могу ли задать тебе два-три вопроса, Саллюстий?
— Прошу тебя, Амасий. Я и то удивлялся, почему не слышно нынче твоих едких шуток? Почему улыбкой мертвеца ты не холодишь наши речи? Спрашивай.
— Да вот… — почесывая в грязных длинных волосах, откуда посыпалась тучею перхоть, начал Амасий. — Странно как-то выходит. Не стану спорить, кто более прав. Платон ли, который ставит Нечто, нереальное раньше, а потом, как фокусник из-под мышки у себя — гуся, из пустой Идеи вытаскивает целый огромный мир явлений и вещей!.. Или прав Аристотель, который всю вселенную, такую плотную, разноцветную, тяжелую, влажную, горячую и холодную, — старается запихнуть в бесплотную форму, не имеющую ни начала, ни конца, значит, — не имеющую и пространства. А мир — куда обширен! Пусть оба фокусника мысли жонглируют словами, как китаец остриями своих пик и ножей.
— Амасий!
— Что? Дай говорить. Я не мешал тебе. А я говорю, как умею. Как и каждый из нас. Так вот! Я с ними, с великими, не спорю. Но скажи одно. Почему Аристотель вступает в спор с самим собою?
— С самим собою? Где же? Когда же это?..
— Неужели ты забыл все, что говорил сейчас? Как излагал учение философа и великого испытателя природы? Я повторю. Вначале был мировой эфир и атомы. Так ты сказал?
— Да, так!
— Я бы мог спросить: откуда они взялись? Платон дает ответ на это: „Все порождено Идеей“. Но я ответил бы Платону, что его Идеи, как он сам учит, — бесплотны, нематериальны. Они — Ничто! А из ничего — не бывает ничего; Демокрит прав, старик! Значит, мир, созданный Никем, Идеями, — есть как бы греза, нереальное создание отвлеченных Идей.
— Вот, вот!.. — вдруг подал голос красивый, пожилой индус, молчаливо, внимательно слушавший до сих пор все, что говорилось. — Наша мысль звучит в твоих словах, Амасий. Творец мира — грезит! Из ничего — создает миры! Они живут, как им это кажется. Они гибнут. Страдают и радуются. Но все это — греза Творца мира. Все Майя. И только Нирвана… только предвечное, всеобъемлющее Нечто есть истинный мир, истинное божество! Так учат наши мудрецы.
— Плохо учат, Джагар. Дай мне досказать! Ты уж потом просветишь нас. Вот, Саллюстий, я и говорю. По твоим словам, по учению Аристотеля — сперва была материя… атомы… потом вещи, явления. Но источник их бытия — Форма; хотя она предвечная, — в то же время выявляется лишь тогда, когда являются вещи. И не сразу является совершенной, а совершенствуется в вещах и вместе с ними, служа в то же время прообразом вещей и законом для их строения до самой их гибели, когда вещи снова теряют форму и обращаются в атомы. Так я понял тебя?
— Верно, Амасий. Что же дальше?
— А дальше моя глупая голова не может понять: как это философ-мудрец, впитавший всю науку, всю мудрость древних веков, давший новые пути науке и знанию… как он не увидел противоречия в своих же словах? Выходит, что форма, которая, как он говорит, не существовала до материи, до появления вещей, — в то же время предвечна, предшествует всему сущему в мире?
Выходит, что форма была раньше игры сил, а появляется она только после их зарождения. Форма, он учит, неподвижна; она — есть вечный покой. Но она же, выявляясь в материи, есть непрестанное движение, порождает это движение по собственной воле, а не вследствие слепой игры и столкновения атомов. Откуда взялась эта разумная воля у Формы? Почему она стала не сама собою, а чем-то иным? Из покоя — движение! Из вечного — временное! Из бесконечного — конечное. Из материи и эфира — вещь, заключенная в предвечную форму?! Для меня это пахнет, прости, нелепостью, а не глубокой мыслью ученого мудреца. Или он думал иначе, или ты неверно передаешь учение Аристотеля. Этот великий испытатель природы, проникший во все тайники ее, — не может, не должен опровергать сам себя.
— Да он и не думает! Ты искажаешь! Ты!..
Саллюстий, вспыхнув, даже надвинулся на горбатого противника. Но тот спокойно обернулся к Плотину, стоящему почти рядом, и сказал:
— Ты слышал, наставник. Не пожелаешь ли ты сказать: извращаю ли я слова Саллюстия или только толкую их по-своему, как понимаю сам? И кто более прав из нас, тут говоривших?..
Плотин, невольно очутившийся в середине круга, кивнул ласково головою.
— Изволь. Если желаете… я скажу, что думаю.
— Скажи, говори, наставник! — зазвучали голоса.
Поглаживая свою сократовскую лысину, Плотин оглядывался, как бы отыскивая что-то. Взор его остановился на старике рабе, набиравшем из водоема воду в два больших сосуда из обожженной глины, висящих на коромысле через плечо у него. Философ поманил рукою. Раб, поставя кувшины на землю, подошел медленной, тяжелой походкой усталого от труда и от жизни человека.
Гипатия в это время тоже подошла совсем близко, держа в руках оконченный венок. Она с глубоким вниманием слушала спор. И теперь спросила у юноши, стоящего рядом:
— Кто этот… горбун… с таким ясным одним глазом?
— Это? Ты не знаешь? Ты в первый раз в этих стенах… Это — Амасий; он из рода богатых нубийских князьков. Полюбил науку. Роздал почти все свое добро. Частью — беднякам родного города, частью — в казну Академии. Живет здесь, учится. И спорит очень удачно и часто с нашими лучшими диалектиками. Забавный старик!
— Он очень хороший, должно быть, — шепнула Гипатия. И умолкла.
Плотин начал говорить. Поставив раба в середине круга, он обратился к Саллюстию, стоящему рядом:
— Опиши, Саллюстий, как ты видишь этого раба?
— Как? Раб… в грязной одежде… не лучше, чем у нашего Амасия… Волосы сзади коротко стрижены, узел от повязки висит вдоль шеи. Широкая спина сгорбилась от трудов и лет. Ноги босые, покрыты корою грязи, и мозоли, как копыто, одели ему пятки.
— Хорошо… верно… Апеллес нарисовал бы его с твоих слов. А ты, Хилон? Ты там стоишь против нас. Опиши, как видишь этого старика?
— Я сам не молод. Но глядеть же я могу… и вижу старую, морщинистую рожу с красным носом. Не дурак выпить раб, когда может утянуть вина из хозяйского погреба. Хитон раскрыт у него на груди, и грудь поросла седыми, полными грязи волосами. Он себе пальцем ковыряет в носу. И большим пальцем правой ноги ковыряет землю. И рожа у него испуганная… он глупо и боязливо озирается кругом. Что еще я должен описать тебе, мудрый Плотин?
— Ничего, довольно! Любой ваятель слепит фигуру, какую ты так верно описал. А ты как видишь раба, Полибий? Ты стоишь поодаль, сбоку. Скажи.
— Вижу низкий, упрямый лоб, нависший над луковицеобразным носом. Его правая щека пересечена шрамом. Верно, следы пьяной драки или бича, каким хлестнул его слишком усердный надсмотрщик. Пальцы на его правой руке скрючены, покрыты наростами и грязью. Одного не хватает. Колени ног согнуты, как будто тощее это тело слишком для них тяжело. И вижу я…
— Хорошо. Довольно. Так вот вы слышали, видели, друзья? Стоит в кругу нашем старик раб, давно нам знакомый. Его одного описали три человека, ученых, умных, наблюдательных. Все верно, что сказали они. Но как несходно то, что они говорили. И как мало дают они трое для того, чтобы другие могли представить себе этого старика во всей полноте его обличья… Может быть, вывод вы сами сделаете, друзья мои? То, о чем вы говорили, — есть весь мир. Больше! Вы говорили о начале и конце мира. О цели мироздания… о целях жизни всего человечества. И каждый… да, каждый из вас высказывал великие истины, открытые величайшими мудрецами, каких мы знаем до сих пор, — и все-таки никто не сказал почти ничего! И никто, никогда один не сможет сказать миру всей истины о мире… Как думаете, верно ли я говорю?
— Верно. Верно, наставник! — со всех сторон зазвучали голоса…
— Верно, да не совсем! — прорезал говор глухой, но внятный голос Амасия.
— Я не совсем согласен, мудрый наставник. Я тоже немного хочу возразить, — мягко, по своему обыкновению, подал голос Хилон.
— И я еще возражу… я хотел бы сказать! — прозвучал решительный голос Артемона.
— Я рад. Я слушаю. Мы все слушаем. Говорите. Начинай хоть ты, почтенный Хилон.
— Я скажу немного. Если наука и философия так… скажем, еще несовершенны, почему же мы решаемся гнать от себя веру? В ней — откровение явное. Не мудрецы и ученые — пастухи Ханаана, Арамеи и земли Сидонской собрали то, что вмещает великая Библия, книга Старого Завета. В пятикнижии нашем — вся мудрость земли. История трех тысяч лет бытия народа, познавшего истинного бога, всемилосердного. Мудрого создателя неба и земли! Положим, не семь дней творил бог мир. Или его семь дней то же, что мириады лет, какие, по учению Аристотеля и других мудрецов ваших, — ушли на создание земли, солнца и тварей живых. Но и наша книга учит: все создано не сразу, а постепенно, одно за другим. Лукреций учит: „Вначале был хаос!“ Библия говорит то же самое. Платон сказал: „Вначале был Разум, Идея!“ И у нас сказано: „Вначале было слово! И бог был слово!“ А слово — есть тот же самый разум, вы же понимаете?.. И устроил бог порядок в хаосе, как формы Аристотеля создают мир. Отделились воды от суши и жар от холода, как у вашего Лукреция. И все постепенно являлось на земле. Свет, растения, которые не живут без света. Животные, которым нужны растения для пищи. И потом уже явился царь всего, человек, подобие божие. Но и Саллюстий и Полибий разве не признают божественности человека? Только, по их словам, он