А из всех, раскрытых теперь, ворот, навстречу бегущим, рубя направо и налево, прорезались в живой сплошной громаде тел легионеры турмарха.
В адитоне остался сам турмарх с десятком легионеров.
— Разбежались, крысы поганые! Ну, да не уйдут от своего, — кинул начальник своим спутникам. — Вот один старик остался. Сидит и смотрит. Какой бесстрашный. Ну, вставай, Фтамэзис! Идем к патриарху. Он приказал. Слышишь?
Турмарх, видя, что старец не встает, грубо потянул его за руку.
Покачнувшись, тело жреца упало ничком со своего высокого трона на плиты адитона. Лицо, бледное перед этим, сразу посинело, стало быстро чернеть.
— Мертв! Хотел бы я знать: от страху или… нет… вот! Скорей уходите!
С ужасом указал турмарх на раскрытый флакон, висящий постоянно на груди у жреца. Жидкость из флакона разлилась, и вокруг распространился приятный, легкий аромат. От него голова сразу закружилась у турмарха и у спутников его. Они бросились из адитона туда, в храм. Но последний, задержавшийся у входа, пока пробегали другие, упал, как пораженный молнией. Лицо его стало быстро синеть и чернеть…
Когда Феофил подошел к воротам Сирапеума, воины гнали и секли бегущих в паническом ужасе людей. Турмарх, бледный, с посинелыми губами, едва мог ему сказать, что было в адитоне, и ушел, поддерживаемый двумя своими спутниками. Живая вода была и водою смерти в большом количестве. Феофил это знал… и крепче нажал пробку флакона, висящего на груди, память Фтамэзиса.
Вдруг глухие удары раздались в той стороне, где стояло книгохранилище Сираписа. Аполлинарий, получив указания от Феофила, нашел запасы горючего, поджег их. И теперь с громким шумом лопались бронзовые, плотно закупоренные, запаянные, большие сосуды с нефтью, накаляясь в огне пылающей серы, смешанной с селитрой и другими горючими веществами.
Всю ночь горела библиотека Сираписа, и только к полудню другого дня начало угасать пламя, когда не стало для него пищи. Пергамская библиотека, заменившая первую, Александрийскую, погибла вся, дотла.
А Феофил в это время, приказав очистить от трупов проход в храм, вытащить тела из храма, вошел туда со своим клиром. Окропил святой водою стены и приказал служить первый молебен, благодарственный, за одержанную над врагами победу в стенах прежнего капища, которое отныне приняло имя храма св. Аркадия.
Немедленно был отправлен в Константинополь гонец к августу Аркадию с этой благою вестью.
Еще гнали и секли, кололи, топтали конями воины безоружных людей. А в храме звучал широкий напев. Клир пел: «Спаси, Господи, люди твоя!»
И Феофил, стоя на возвышении, предназначенном для Фтамэзиса, сказал первое поучение верным в этом бывшем капище:
— «Бог — есть любовь!» — до конца долгой жизни повторял апостол Иоанн Патмосский. И в этот день мы видим, как правдиво слово апостола. Бог возлюбил детей своих. Он нас соединил в одно великой, братской любовью. И, как воск под лучами солнца, растаяла сила вражеская. Рассеяна тьма неверия. Свет истины воссияет над великой и могучей Александрией, первым городом мира. Так возлюбим же друг друга еще больше! Возлюбим и врагов наших побежденных. Заставим их познать веру истинную, спасем от огня вечного. А теперь возблагодарим Господа и попросим его даровать мир и радость народу своему!
Он умолк. Грянул хор победную песнь, хвалу богородице, которая, кроме прочих своих свойств, могла помогать и боевой резне.
«Взбранной воеводе победительная!» — гремел клир. И колыхались хоругви: иконы в золотых окладах, принесенные сюда, отражали огонь светильников и восковых факелов, еще не успевших догореть в храме, из которого ушли одни люди и куда пришли другие толпы с мольбою к неведомым, несуществующим богам.
Крепко, спокойно уснул в эту ночь Феофил. Но перед самым утром ему снился тяжелый, странный сон.
Громада Сирапеума стояла рядом с суровыми очертаниями холма Голгофы. И он, Феофил, кинул факел в стены языческого храма. Запылали стены, стали валиться колоннады, падали статуи, как белые призраки, со своих подножий…
Ликовал во сне владыка. Это — боги Олимпа валились в огонь. И очертания эллинского Олимпа выявились вдали. Там боги, охваченные пламенем неземным, тоже падали, растворялись, как пар, разносились, как дым. Обернулся Феофил к холму Голгофы, поднял руки к темному кресту, который четко выделялся на голой вершине в синеве небес. Радостно молился Феофил. Но он увидел, что пылающие обломки Сирапеума падают, покрывают огненными пятнами бока Голгофы. Задымился, запылал крест на вершине холма. Из глубины Голгофы тоже стало пробиваться пламя, как из боков огнедышащего Везувия…
И все больше росло пламя. Ручьями разливался огонь по холму. Голгофа задымилась… заколебалась, стала оседать. Рухнула вершина с обгорелым крестом! И весь холм рассыпался, как рассыпается известковая глыба, брошенная в пламя плавильной печи.
Тяжело дыша, весь в поту, проснулся Феофил. Заря глядела в окно. После минутного размышления он зашептал:
— Ну, что же? Если даже вещий сон? Если Голгофе придет черед, как он пришел теперь Олимпу?.. Это будет не при мне! И не при детях моих. Сны — пустое…
Разбудив красивую диакониссу, Агнию, которая в эту ночь разделяла с ним ложе, он ей сказал ласково:
— Не спится, сестра… Жажда томит!.. Налей… дай кубок вина… И спой мне что-нибудь… только не церковное… Печальное что-нибудь… Приятный у тебя голос, моя маленькая птичка!..
Часть II
ПОСЛЕДНЯЯ ЯЗЫЧНИЦА(390–415 гг.)
Глава 1НАСЛЕДИЕ ФЕОФИЛА(390–412 гг.)
Быстро несется время: дни, года, столетия. Но различен полет времени для всего, что наполняет безграничность Вселенной. В течение одного летнего дня мотылек-поденка проживает целую жизнь с рождением, радостями любви, творит себе подобных и умирает. Человеку для этого же отмерено времени в 30–40 тысяч раз больше. Но это время ему кажется не длиннее, чем поденке ее жизнь. Для неподвижного дерева нужны столетия, чтобы оно свершило свой круг, вышло из незаметного зерна, на каменистой почве… дало мощную поросль, поднявшись вершиной в небо… упало, истлело и обратилось снова в кучу гнили, в атомы воздуха, из которого получило свою силу и рост. Камни тысячелетиями обжигаются зноем и воздухом, пока большие горы не рассыпаются на скалы и глыбы… и вовсе обращаются в песок.
Звездные туманности обращаются в солнца, потом сгущаются до плотности планет в миллионы и миллионы годов. И эти миллионы — не кажутся длительными для небесных тел. Атом эфира, вечно неподвижный и вечно движущийся в самом себе, совсем не знает времени, потому что не знает изменений. Вечность для него — ничто. Он сам — вечность!
Но для людей — их скорби и радости — мерило времени, мера жизни.
И быстрым, кипучим током мчалась жизнь Александрии, Ромэйской империи, Западного Рима в годы, о которых идет здесь речь.
Торжественно идут службы в новом, великолепном храме св. Аркадия. А в главной синагоге Александрии старейшины, с Хилоном во главе, беседуют об уро понесенном еврейской общиной от последнего возмущения народного.
— Вы подумайте, рабойнэм, — волнуясь, докладывает Хилон, — сколько убытку!! Ай-ай-ай… Говорить уж не стану о том, что во всех синагогах выбиты окна. Стекло, такое дорогое стекло!.. Его теперь и достать трудно. И надо чинить окна. И этого мало. Частные дома, даже мои, — их тоже тронули эти изуверы, черти из Фиваиды. Постят, хотят спасти душу. И губят других людей, портят хорошее добро! Дураки, больше ничего. Что же будем делать, наставники?
— Чинить надо…
— Чинить? Просто сказано: чинить! А откуда взять деньги на починку? С бедных возьмешь столько, сколько от Аписа, от бычка — молочка. Придется нам опять раскошеливаться.
— Ну что же, почтенный Хилон. Соберем-таки понемножку и наберем. Знаешь: с полей павший колос, а нищему хлеб! Или ты думаешь, у нас не хватит?..
— Почему не хватит? Только какой же прибыток нам от этого? Феофил захватил Сирапеум. Такой кусочек, что дай бог каждому израильтянину на субботний обед. Христиане-голыши пограбили богатых и бедных язычников. Половину побили. Вторая половина спешит уехать, кто куда может. Сколько пустых жилищ для бедных христиан. И меньше соперников в работе. А что нам из этого? Пока — ничего. Нашим беднякам тоже кое-где ребра помяли, пограбили эти аскеты… во славу своей веры! Но, я думаю, дело можно поправить малость.
— Как же это, равви Хилон?
— Очень просто. Я у наших евреев-поставщиков скупаю хлеб для войск и народа, для поставки в казенные склады. И буду вам давать немножко дороже, чем прежде. Скажем, накину по «роговичку» {Роговичок — кератий — мелкая денежная единица.} на квинтал, и казна будет продавать хлеб тоже с такою накидкой. Тогда наши убытки вернутся… если не сполна, так, может, и больше немного, если захочет бог Израиля.
— Что ж! Хорошо!.. Неглупо сказано! Недаром тебя избрал аль-абрэхом наш наместник! — со всех сторон послышались одобрительные голоса.
— Но… позвольте, равви Хилон! — раздался нерешительный голос самого молодого из старейшин, выборного от еврейской бедноты. Александрии. — Вы же, почтенный наставник, знаете, что хлеба больше всего едят и покупают бедные люди. И наши евреи-бедняки почти только и питаются хлебом. Выходит, они и заплатят за убытки, ими понесенные. Да еще придется им больше поработать, чтобы получить свой ломоть дорогого хлеба.
— Работать? Не понимаю, равви Арье, как вы не понимаете? А что же им делать, если они не хотят работать? Ну, пускай делают что-нибудь другое, если умеют. Могут себе пускать за море корабли с товаром… или учить торе… или писать комментарии к творениям наших великих мыслителей и отцов веры. Или пускай открывают ювелирные лавки и торгуют золотом и бриллиантами. Если они не хотят работать, пусть делают, что умеют. А если они только и умеют, что работать, как верблюды? Значит, им и следует это делать! Ясно.
— Ну, о чем говорить! Что вы затеваете споры вечно, равви Арье? Вы же не христианин… у нас есть довольно настоящих дел, а не спорить о всякой глупости. Кератий на квинтал. Так и будет.