Государь не хотел слушать никаких доводов и твердо заявил:
— Я знаю, пусть я погибну, но спасу Россию.[145]
После аудиенции я отправил государю пространное письмо, еще раз повторяя свои доводы и еще раз умоляя отказаться от своего решения.
21 августа во дворце было первое заседание соединенных Особых Совещаний, первое после того, как этот закон прошел в Думе. Председательствовал государь, сказавший хорошую речь. От имени Думы я отвечал государю. 23 августа был издан приказ по армии и флоту, где государь объявлял о своем решении стать во главе войск. Многие были в панике от этого акта. К нам приезжала кн. З. Н. Юсупова и со слезами говорила жене: «Эго ужасно. Я чувствую, что это начало гибели: он приведет нас к революции».
Вопреки общему страху и ожиданиям, в армии эта перемена не произвела большого впечатления. Может быть, это сглаживалось тем, что стали усиленно поступать снаряды, и армия чувствовала более уверенности.
Образование в Думе и в Г. Совете блока[146] и редкие речи с критикой правительства естественно не нравились Горемыкину, и он стал подготовлять государя к необходимости распустить Думу. Отношения между Думой и правительством особенно обострились после того, когда Дума приняла законопроект об Особых Совещаниях при министрах, расширив его своими поправками, и перешла к законопроекту о борьбе с немецким засилием. Правительство внесло этот законопроект в таком виде, как будто умышленно хотело дискредитировать Думу: он был так составлен, что Дума должна была бы его отвергнуть, и тогда можно было бы сказать, что Дума за немцев. Принять этот законопроект в редакции правительства было невозможно, потому что он касался, главным образом, колонистов, т. е. земельных собственников, которых не следовало возбуждать во время войны. Кроме того, выселение целого ряда колонистов повлекло бы за собою уменьшение посевной площади на юге России. Инженеры, администрация заводов, крупные торговцы, банкиры и другие влиятельные и гораздо более опасные немцы в законопроекте вовсе не упоминались.
Государь уехал в армию, а делами внутренней политики стала распоряжаться императрица. Министры, особенно И. Л. Горемыкин, ездили к ней с докладами, и создавалось впечатление, что она негласно была назначена регентшей. Вскоре после отъезда государя Горемыкин отправился в Ставку и заручился согласием на роспуск Думы.
27 августа в заседании Совета Министров Горемыкин поднял вопрос о необходимости роспуска Думы, говоря, что она нервирует общество и мешает правительству работать. Между тем, Дума была в это время занята обсуждением целого ряда неотложных вопросов, непосредственно связанных с войной, как законопроекты о беженцах, о немецком засилии и др. Обновленный состав министров не соглашался с мнением Горемыкина, которого поддержал только министр юстиции Хвостов. Когда же Горемыкин заявил, что он уже заручился принципиальным согласием государя, то министры предлагали, чтобы не возбуждать слишком страну, найти компромисс, сговориться с председателем Думы, чтобы тот по собственной инициативе прервал заседания под предлогом необходимости для депутатов принять участие в выборах в Гос. Совет от земства. Но Горемыкин отверг всякие компромиссы и, никому не сказавшись, вторично поехал в Ставку, откуда привез готовый указ о роспуске. Когда на вторичном заседании Совета Министров он объявил, что имеет указ о роспуске, министры возмутились и резко упрекали его, что он ездил в Ставку за таким важным решением, не сговорившись предварительно с ними. Горемыкин попробовал прервать заседание и прекратить прения, а когда это не удалось — покинул заседание и уехал, ни с кем не простившись. Оставшиеся без председателя министры приняли решение корпоративно подать в отставку: Поливанов и Щербатов вызвались отправиться к государю, а другие передали им свои письменные заявления и поручили заявить, что с Горемыкиным они служить не могут.
В те дни Горемыкин чуть не ежедневно вдохновлялся в Царском у императрицы, где вновь целиком находились под влиянием Распутина. Жена Горемыкина сделалась открытой сторонницей Распутина и не стеснялась об этом говорить. На приеме министров в Ставке государь взял привезенные Поливановым и Щербатовым прошения, разорвал их на мелкие клочки и сказал: «Это мальчишество. Я не принимаю вашей отставки, а Ивану Логиновичу я верю». Щербатов и Поливанов уехали ни с чем, а Горемыкин почувствовал еще большую силу.
2 сентября вечером Горемыкин вызвал меня по телефону, сказал, что имеет важное дело, но устал и просит к нему приехать. У меня в этот вечер было довольно много членов Думы, которые обсуждали упорно ходившие слухи, что Горемыкин собирается распустить Думу. Это казалось настолько невероятным и невозможным, что когда они узнали о телефонном разговоре, то выразили уверенность, что председатель Совета Министров просит приехать, чтобы опровергнуть эти слухи. Однако, Горемыкин сразу огорошил меня, передавая указ:
— Вот указ о перерыве занятий Думы, — встретил он меня, — завтра вы его прочтете.
Рассерженный, я резко сказал:
— Удивляюсь, что вы меня потревожили, чтобы передать такое неприятное известие: это можно было сделать и по телефону.
Больше нечего было сказать. Очевидно, Горемыкин умышленно спешил с роспуском, чтобы не дать сговориться членам Думы и чтобы в случае резких речей воспользоваться этим и распустить Думу совсем. Ожидавшие у меня на квартире депутаты были ошеломлены и возмущены; решено было тотчас же предупредить всех лидеров партий и просить их собраться в Думу на утро вместо одиннадцати к девяти часам.
Я был в Думе уже в восемь утра. Сейчас же собрали сеньорен-конвент, на котором вылилось все возмущение. Негодование было очень велико, и некоторые готовились выступить чуть ли не с революционными речами, с заявлением о нежелании расходиться и объявить себя Учредительным Собранием. Потребовалось не мало спокойствия и красноречия, чтобы убедить наиболее горячих не давать воли своему раздражению, не губить Думу и страну и не играть в руку Горемыкину. Мне много помог Дмитрюков: бедный, он дошел даже до обморока.[147] К счастью, и Милюков соглашался с моими доводами и обещал убедить свою фракцию отказаться от всяких резкостей. Я умышленно затягивал открытие заседания, чтобы во фракциях выговорились, излили негодование и успели остыть. Накануне, когда я узнал об указе, я тоже прошел через такое же настроение возмущения и злобы.
Когда в одиннадцать часов заседание было открыто, в зале стоял такой гул, какого никогда не бывало: точно шумел огромный потревоженный улей. Волнение депутатов передалось и на хоры в публику, где, по-видимому, ожидали, что Дума не проявит выдержки и что произойдут какие-то события. Офицеры в публике сидели бледные; об этом передавали пристава и знакомые. Казалось, что Дума не может не ответить на брошенный ей вызов, на оскорбительный перерыв занятий в то время, когда была занята серьезными неотложными проектами, касающимися войны.
Тем более вышло красиво и торжественно, когда началось совершенно спокойное заседание: гул прекратился, и в воцарившейся тишине чувствовалось приближение момента огромного значения. Чтение указа было выслушано при полном молчании, а когда я, по обыкновению, провозгласил: «государю императору ура», — депутаты, как всегда, добросовестно громко прокричали «ура» и медленно стали расходиться. Молча расходилась и публика, и все сразу почувствовали какую-то уверенность, всем вдруг стало ясно, что так именно и следовало поступить, что правительство мелочно, хотело вызвать волнение, а Дума оказалась выше этой провокации и явила пример государственной мудрости.
Так же ответили и общественные организации: в Москве городской голова Челноков[148] обратился с воззванием к рабочим, приглашая их спокойно продолжать свой труд, необходимый для войны. На земских и дворянских собраниях по всей России[149] стали выноситься резолюции, в которых обращались к государю с просьбой внять народному желанию и назначить правительство, облеченное твердой властью и пользующееся доверием страны. Тон дало московское дворянское собрание, которое постановило даже послать в Ставку выборных лиц для доклада государю. К сожалению, государь их не принял. Казалось, что вся Россия просит государя об одном и том же и что нельзя не понять и не прислушаться к молению исстрадавшейся земли.
Я отправил в Ставку всеподданнейший доклад, в котором старался доказать, что необходимо удалить Горемыкина и прислушаться к голосу страны, которая принесла столько жертв и заслужила, чтобы с ней считались.
Однако, нашлись люди, которые поспешили ослабить впечатление единодушного порыва: председатель совета объединенного дворянства Струков[150] как бы от лица всего дворянства написал государю письмо о том, что положение вовсе не так ужасно, как это желают представить некоторые круги, что народ по-прежнему доверяет правительству и что все дворяне готовы положить свою жизнь и свои силы на исполнение воли тех, кого царь признал нужным призвать к власти. Письмо это некоторое время не было известно в общественных кругах, а когда оно получило огласку и дворянские депутатские собрания стали обсуждать поступок Струкова и выносить ему порицание, — было уже поздно. Резолюция верноподданных, просящих призвать к власти людей твердой воли и пользующихся доверием, были представлены Струковым как революционные выступления, и последовавшие затем объяснения дворян, что Струков не был никем уполномочен, — не возымели действия.
Вместо призыва к власти людей, облеченных доверием страны, пришлось уйти популярным министрам Самарину и Щербатову; предполагавшийся же не позже ноября созыв Думы все откладывался и откладывался.