Более чем столетие спустя, когда после разгрома Франции в 1940 году немецкие нацисты пытались вербовать во Франции рабочих, французские чиновники удивлялись внезапной массовой смерти молодых людей к северу и югу от демаркационной линии между оккупированной зоной и правительством Виши. Удивляться тут было нечему. Им бы следовало знать свою историю и вспомнить, что происходило во всех французских департаментах между ноябрем 1813 года и весной следующего года. В каждом городе и деревне нашлось множество отказников, которые прятались на чердаках и в сараях у встревоженных родственников или вели первобытную жизнь в пещерах и лесных хижинах. Патриотические прокламации не задевали их чувств — прямой результат ужасного Бюллетеня номер 29 1812 года и тревожных слухов, приходивших следующим летом из Саксонии.
Неграмотный мальчишка-пахарь, подмастерье, живущий на несколько су в день, боялись муштры в императорских войсках сильнее, чем обещанных зверств казаков и пруссаков, но значительная часть населения — как правило, из более просвещенных слоев — все же откликнулась на призыв к оружию. И в самой Франции, и за ее пределами мелкая буржуазия по-прежнему видела в Наполеоне защитника новой эры, поставившей личные заслуги более высоко, чем наследственные привилегии, блестящего импровизатора, которому удавалось сохранять равновесие между тиранией феодализма и анархией толпы, что омрачала революцию. Люди, собиравшиеся под знаменами империи, видели в наступлении союзников возврат к жестким классовым перегородкам XVIII века. Многие представители этого слоя полагали, что Наполеон поставил под удар завоевания революции ради личного возвышения, но это не значит, что они предпочитали его самовластью самовластье Бурбонов и их приспешников, добивающихся чинов. Наполеон, конечно, втянул их в бесконечные войны, причем некоторые начал сам, но он также строил дороги, финансировал общественные учреждения, издал справедливые законы и выполнял их, развивал местную промышленность, поощрял передовое сельское хозяйство, но самое главное — открыл широкие возможности тем представителям буржуазии, которые обладали амбициями и намерением упорно трудиться и приумножать капиталы. Именно потому, что это помнили очень многие французы, Блюхеру, Шварценбергу и царю Александру с таким трудом удалось прорваться к Парижу, хотя их наступление, судя по всему, обещало превратиться в нечто вроде парадной процессии.
Следовало, однако, сперва убедить народ, что все разумные компромиссы себя исчерпали — и Наполеон принялся за это сразу после возвращения в Париж. Бурьен рассказывает нам, что в это время император спал лишь с одиннадцати до трех утра, таким образом работая по двадцать часов без перерывов в одной области или в другой.
Специальные комитеты Сената и Законодательного собрания после рассмотрения условий, предложенных в Праге, должны были подготовить соответствующие доклады, но выводы второго из органов (о том, что Франции следует принять условия, которые Наполеон находил унизительными) вызвали одно из самых гневных публичных выступлений в карьере императора. Он запретил публиковать выводы комитета в печати. «Грязное белье следует стирать у себя дома, — бушевал император, — а не вытаскивать его на обозрение всего мира! Я — единственный представитель народа. Двадцать четыре миллиона французов дважды звали меня на трон! Кто из вас осмелится взвалить на себя такую ношу? Вы говорите об уступках — об уступках, о которых даже мои враги не осмеливались просить… Я нужен Франции сильнее, чем мне нужна Франция». И многое другое в том же духе.
Какое бы унижение ни причинила Наполеону эта неуверенность в его способности спасти Францию из затруднительного положения, он все же втайне решился сделать «уступки», которые имели бы политический вес. Сперва он освободил пленного Фердинанда, наследника слабоумного испанского короля; Фердинанд жестоко поссорился со своими родителями незадолго до того, как оба они в 1808 году были обманом взяты в плен*. «Политическая ситуация вызывает во мне желание окончательно уладить испанские дела», — ласково писал он неприятному юнцу, уже почти пять лет томящемуся во французском плену, после чего переходил к обвинениям англичан в «насаждении в Испании анархии и якобинства» и в попытках установления там республики. Вероятно, это единственный случай, когда герцога Веллингтона обвиняли в разжигании революции.
Внезапное появление Фердинанда в Испании в тот момент, без сомнения, смутило бы англичан, но в итоге императорский блеф не получился. Талейран, главный среди многих высокопоставленных французов, которые старались получить гарантии на случай возвращения Бурбонов, тянул с этим делом до тех пор, пока испанские кортесы не отвергли претензии Фердинанда на трон, и срочное распутывание испанского политического узла потеряло актуальность. Не увенчался успехом и другой жест Наполеона: он приказал отпустить без всяких условий еще одного узника — Папу Римского — и отправить его прямо в Рим, «дабы он явился на своем месте подобно удару грома». Взрыв, который вызвало появление его святейшества в Италии, на севере не услышали. Его без лишнего шума возвел на Святой престол король Мюрат, уже повязанный с коалицией, в то время как сам старик, покидая Фонтенбло, собрал французских кардиналов и призвал их давить на Наполеона при любой возможности. Его нежелание сотрудничать несложно понять. Наполеон, правда, стал орудием восстановления Католической Церкви во Франции после атеистического разгула якобинцев, но с тех пор его обращение с наместником Христа было столь высокомерным, что он восстановил против себя всю католическую Европу. Сейчас Наполеон платил цену за нетерпимость, с какой относился ко всем, кто был не согласен с его личной концепцией модернизации Западной Европы по современным принципам.
Несмотря на непоколебимую самоуверенность и свою демоническую энергию, он все больше напоминал Самсона, доведенного до безумия своими мучителями и вслепую наносящего удары. В его корреспонденции этого периода появляется нотка деспотизма, что не делает чести человеку, который снова и снова выступал как покровитель здравого смысла и гражданских добродетелей. В письме губернатору Антверпена относительно бунтующих голландцев он пишет: «Сожгите ближайшую деревню, надевшую кокарды Оранского дома, и издайте приказ о расстреле первого, кто будет пойман с такой кокардой». Признаки истерики прорываются почти во всех письмах, продиктованных им до отъезда в армию: «Вы должны сделать то-то…», «Он должен сделать то-то…», «Этого нельзя потерпеть…», «Злонамеренные будут преданы скорому суду…». Он словно видел себя одураченным и измученным отцом огромного неуправляемого семейства, чьи выходки и безумства обращают все вокруг в руины, и поэтому подвергающим его безжалостным наказаниям. Но Наполеон не брал на себя ответственности за войну, обескровившую Европу. Ни тогда, ни позже он не признавал за собой вины за какую-либо из войн, кроме войны на Пиренейском полуострове, которую искренне считал своей ошибкой.
Но даже теперь время еще оставалось. Союзников, остановившихся на Рейне, никак нельзя было назвать братством, каким в этот кризисный момент европейской истории они представлялись последующим поколениям. Наоборот, они были брюзгливым, переменчивым, неискренним, запутавшимся сборищем эгоистов, раздираемых взаимным недоверием и сходившихся только в одном — в непреклонной вере в абсолютизм. Кроме этого, они едва ли хоть в чем-то соглашались друг с другом. Англия, от лица которой выступал холодный и непостижимый Каслри*, была, как всегда, озабочена восстановлением в Европе баланса сил, который бы обеспечил ее превосходство на морях. Для этого было абсолютно необходимо, чтобы лежащие точно напротив ее берегов Нидерланды сохранили независимость. Ради этого она снова и снова сражалась в прошлые столетия, и еще дважды ей придется так делать в XX веке.
У пруссаков, в сущности, не было какой-либо общей цели, даже среди них самих. Блюхер и его помощники горели жаждой мести, идеалист Штайн добивался немецкого единства, король — любого увеличения своей державы при условии, что ее население подчинится воле Гогенцоллернов.
Австрийцы, во главе с Меттернихом, желали не большего, чем ограничить владения Наполеона естественными границами — как они их понимали, — и не имели ничего против того, чтобы он продолжал угрожать британскому судоходству на севере, позволив Вене восстановить свою власть над Италией и вернув Австрии адриатические провинции. Больше всего Меттерних боялся сильной Пруссии, которая бы угрожала доминирующей позиции Австрии в Европе.
России, физически самому сильному партнеру в коалиции, британские морские интересы также были безразличны, так как она имела собственные амбиции на востоке, и, хотя она соглашалась на расширение Пруссии за чей-либо счет, перспектива возрождения сильной Австрии ей была не по душе. Среди русских были те, кто, подобно Блюхеру, надеялся отплатить Наполеону его же монетой и войти в Париж так, как французы вошли в Москву, но они не составляли большинства. В целом фанатизм был свойствен лишь пруссакам. Царь хотел бы видеть на французском престоле Бернадота, но такое решение было немыслимо для Франца Австрийского. Он вел дорогостоящую войну не для того, чтобы согнать с престола свою дочь и посадить на ее престол королевы-императрицы дочь мыловара, которая так удачно выскочила замуж за гасконского сержанта.
Бернадот, как младший партнер в огромном предприятии, почти не имел здесь права голоса. Царь уже привел его в ярость, пообещав маршалу Даву с его гамбургским гарнизоном свободный проход во Францию, если тот сдаст город. Воспользовавшись этой возможностью, Бернадот направился на север, чтобы угрожать вожделенной Норвегии, которая к тому же была обещана ему как часть взятки за предательство. Два лучших корпуса Бернадота были приданы прусскому генералу Бюлову, который вел наступление на Нидерланды.
Кроме взаимного недоверия, существовал еще один аспект ситуации, который начинал тревожить лейпцигских победителей. Национализм поднял голову не только к западу от Рейна, где он вполне мог повторить свой ошеломляющий номер 1793-го и 1794 годов, но и среди низших слоев Вены, Берлина и даже Санкт-Петербурга. Объявив народную войну на собственной земле, европейские самодержцы начали подозревать, что они разожгли пожар, с которым не справятся их наследники после того, как первоначальные поджигатели будут наказаны и исправятся. Как заметил, чуть ли не жалобно, один австрийский дипломат: «Война за освобождение государств грозит перейти в войну за освобождение народа». Это была тревожная перспектива для людей, которые с боем прорвались к Рейну, в реальности не имея иных военных целей, чем гарантировать себе будущее наследственных государей и присоединить к своим вотчинам такие страны, как Польша.