Но даже сейчас, когда во Франции находилась полумиллионная вражеская армия, военная ситуация не была безнадежной. Пройдя пятьдесят лиг за три дня, от Труа подходили остатки Великой армии, а всего в пределах достижимости находилось около 50 тысяч солдат. Сколько раз Наполеон совершал чудеса с меньшими силами! Среди рядовых царила тревога, но не уныние. Большинство, начиная от полковников и ниже, по-прежнему доверяло императору и ждало от него нового мастерского удара, на этот раз под стенами Парижа. Но их вожди уже распрощались с надеждой. Генерал Жерар сказал в разговоре с Макдональдом, что состоятельные люди боятся, как бы в случае продолжения сопротивления Париж не постигла участь Москвы. Макдональд обещал донести эти опасения до императора, как только окажется в замке.
Но указ Временного правительства, освобождающий армию от присяги императору, уже делал свою пагубную работу — особенно в отношении человека, занимавшего ключевую позицию. Талейран редко ошибался, подбирая сообщников, и не ошибся на этот раз. Он понял, что надо действовать через Мармона, герцога Рагуза, старейшего и одного из самых верных друзей Наполеона.
Репутация Мармона в тот момент была высока, как никогда. После длительной почетной службы и личных взаимоотношений с Наполеоном, восходивших еще к тем временам, когда они были курсантами, он выказал большую доблесть в битве за Париж и, более того, выторговал у победоносных союзников неожиданно благоприятные условия капитуляции. То, что в тот момент происходило в уме у Мармона, можно реконструировать по мемуарам людей, старавшихся склонить его к измене, а также по воспоминаниям его друга Макдональда, который стал самым беспристрастным очевидцем последующих событий. Мармон начал видеть себя в роли генерала Монка[7], в роли человека, который, примирив интересы военных и гражданских лиц в уставшей от войны Франции, заслужит рукоплескания соотечественников и благодарность потомков. Как Ней, Макдональд и другие вожди, он был и морально и физически изнурен. Его тело покрывали шрамы, полученные на службе своей стране, а душа устала от войны. Он не видел перспективы в победе Наполеона. Храбрость его солдат под Фершампенуазом и на подступах к столице оказалась тщетной. Сейчас стало совершенно ясно, что царь не намеревается разграбить Париж, и столь же ясно, что ради мира на реставрацию Бурбонов согласны многие выдающиеся французы, даже те, которые могли не ждать прощения. На встрече с Наполеоном, когда император угрюмо вернулся в Фонтенбло после разговора с квартирьером маршала Мортье, Мармон получил от императора похвалу за неравный бой на Монмартре и в пригородах, но что значили похвалы человека, сейчас запертого на крохотном островке тщеславия посреди множества врагов? Стоя в Эсоне со своими доблестными 14 тысячами солдат, Мармон не видел смысла в продолжении борьбы, и, когда явился посланец Временного правительства с письмами-призывами от Бурьена, друга маршала, вера Мармона в будущее Наполеона поколебалась.
Талейран избрал характерный для него окольный путь. Авторами двух писем Мармону были старые друзья маршала, Бурьен и генерал Дезолль, но было еще и третье, более важное письмо от генерала Шварценберга. Все три предлагали выход, приемлемый для патриота и человека чести. Мармон, говорилось в посланиях, должен продемонстрировать потерю армией веры в Наполеона, перейдя во вражеский лагерь. Сделав это, он покажет всей Франции, что возвращения Бурбонов желают не только мирные жители, но и люди, внесшие свой вклад в военные триумфы Франции за границей. Такой курс предотвратит возможность гражданской войны и принесет немедленный мир стране, обескровленной наполеоновскими амбициями.
Долг Мармона как солдата был ясен. Ему следовало сжечь эти письма, как сжег Эжен те, что приходили к нему, и отправить эмиссара, Монтессюи, восвояси. Однако вместо этого маршал спрашивал себя, не имеет ли он другого, более важного, долга — долга гражданина Франции? Можно ли чего-нибудь добиться, проливая новую кровь в защиту проигранного дела? Он колебался и в конце концов ответил, что готов к переговорам. Монтессюи с торжеством вернулся к своим хозяевам. Династия была обречена.
Письмо Бурьена дошло до нас. Оно представляет собой трогательный призыв к Мармону сказать то слово, которое принесет Франции счастье. Вот его финальные слова: «Ваши друзья ждут вас, тоскуют по вас, и я надеюсь, что скоро смогу вас обнять». Генерал Дезолль написал почти то же самое, в то время как Шварценберг предлагал беспрепятственно пропустить Мармона со всеми военными почестями в Нормандию. Человеку, на предательство которому он подбивал Мармона, Шварценберг гарантировал «жизнь и свободу в пределах территории, избранной и обозначенной союзными державами и французским правительством».
2 апреля, через два дня после случая на почтовой станции, где Наполеон узнал о капитуляции Парижа, император проснулся в превосходном настроении и принялся за переоценку ситуации. Торжественные апартаменты великого замка были заперты, Наполеон занимал скромную квартиру. Он велел принести карты и рапорты и начал прикидывать цифры и расстояния с видом человека, еще обладающего огромными силами. Возможно, ему удалось обмануть себя, что характерно для диктаторов на грани краха, но больше — никого, даже молчаливого Бертье, который вручил императору списки личного состава с видом врача, выполняющего прихоть богатого, но помешанного пациента. Наполеон заявил, что есть три выхода. Направиться на восток и обрушиться на вражеские коммуникации, как замышлялось неделю назад; отступить за Луару и вести войну в Центральной Франции или собрать все силы и напасть на Париж. Сам лично он был намерен выбрать последний путь как самый смелый и единственный, обещающий быстрое решение. Снаружи, греясь на раннем весеннем солнце, ждали ветераны, готовые пойти вслед за своим вождем в ад — и они, как указывал Наполеон, были не единственной силой для освобождения столицы. Относительно неподалеку находились гарнизоны Санса, Блуа, Тура и Орлеана — всего 8000 человек; а еще дальше (армию Веллингтона он, похоже, не принимал в расчет) — 40 тысяч солдат Сульта, 15 тысяч солдат Сюше, которые вернулись во Францию, 16 тысяч — у Ожеро (штаб еще не получил подтверждения о его предательстве) и 20 тысяч — у генерала Мезона на севере. Были и другие гарнизоны — в Антверпене и на Рейне, но Наполеон ничего не сказал о том, каким образом они могут добраться до Фонтенбло. Никто не дал ему никаких тактических советов, поскольку их и нельзя было дать. Ней показал императору парижскую газету, полную описаний демонстраций в поддержку Бурбонов, но Наполеон отмахнулся от этого как от ничего не значащей чуши. Как раз в тот день вернулся Коленкур, но преданный эмиссар не получил благодарностей за свои героические усилия. Вместо этого его так свирепо отчитали, что позже, чуть остыв, Наполеон извинился. Однако он был так настроен наступать на Париж, что собравшаяся вокруг него кучка маршалов не могла не задуматься — не свихнулся ли этот великий ум?
3 апреля Наполеон устроил смотр на большом дворе. Батальоны Старой и Молодой гвардии дружно приветствовали императора. В полной форме и со всеми наградами он шел вдоль их рядов с угрюмым Неем и старым маршалом Монси, который вырвался из Парижа за время недолгого прекращения огня. Но все это был театр теней, и в число тех, кто понимал это, входил и Макдональд. Именно шотландец, освобожденный от обязанности командовать арьергардом в Монтеро, мог более непредвзято, чем другие, взглянуть на пантомиму в Фонтенбло. В его кармане лежала некая бумага, и сейчас, выйдя из группы переговаривающихся друг с другом офицеров, он достал ее.
Наполеон приветствовал его жизнерадостно: «Добрый день, герцог Тарентский! Как поживаете?»
Герцог Тарентский сказал, что он в большой печали. Происходящее не только выглядело пантомимой, но и начинало звучать соответственно. Макдональд признался, что сдача Парижа ошеломила и унизила его, но, прежде чем Наполеон понял его слова как одобрение планов по наступлению на город, маршал заявил, что его солдаты не хотят превращать Париж во вторую Москву. Затем он дал подробное описание незавидного состояния своих войск и предположил, что случится с ними, если они встретят в открытом поле колоссальные силы противника. «Лично я, — закончил он, — заявляю, что никогда не обнажу свою шпагу против французов. К чему бы меня ни приговорили, мы и так слишком увязли в этой несчастной войне, чтобы еще превращать ее в гражданскую!»
Ко всеобщему удивлению, за его словами не последовало иррациональной вспышки, потока фактов, цифр и фантастических предсказаний. Это был бунт, но повелитель не воспринял его как таковой. Наполеон остался спокойным и рассудительным. Макдональд воспользовался этим настроением императора и протянул ему полученное им письмо, присланное от Мармона со сломанными печатями. Оно было подписано Бернонвилем, членом Временного правительства, и представляло собой нечто вроде циркуляра, изданного ради блага высокопоставленных офицеров. Вкратце оно объявляло, что союзники, в своих намерениях великодушные по отношению ко всем французам, не желают иметь дела с Наполеоном. Франция, говорилось в письме, должна получить конституцию по английскому образцу, и Сенат уже составляет ее черновик. Император передал письмо Маре, который прочитал его вслух. Когда он закончил, Наполеон вернул письмо Макдональду и поблагодарил его за этот знак доверия. «Можете никогда в нем не сомневаться», — ответил шотландец.
Нечасто военные, собираясь для обсуждения ситуации, сознают, что они вершат историю, но люди, находившиеся тем весенним днем в Фонтенбло, были исключением. Они знали: то, что произойдет здесь в течение нескольких ближайших минут, определит будущее Франции, а может быть, и ход всего XIX столетия в Европе, и они не заблуждались. Каждый воспринимал эту ответственность согласно своему темпераменту. Случайно начавшийся разговор неожиданно приобрел такое значение, какого никто из них не предвидел. Макдональд упорно соблюдал холодную вежливость. Побагровевший Ней начинал вскипать. Лефевр, также возбужденный, был полон решимости не допустить нового террора. Мон-си, вероятно помнивший, что его отец был адвокатом, держал себя в руках, но Удино, бескомпромиссный рубака, в этом поединке воль совсем потерял голову и вряд ли мог сказать что-нибудь полезное. Двое штатских — Коленкур и Маре — держались скованно, отчасти потому, что чувствовали себя лишними, но также потому, что оба были крайне привязаны к бледному толстячку, столкнувшемуся с перспективой полного поражения. Бертье, знавший Наполеона еще с тех пор, когда весной 1796 года был назначен начальником штаба, молчал, и все это запомнили. Но в его глазах отражалось, что он следит за ходом дискуссии. Александр Бертье уже почти двадцать лет не принимал политических решени