— Не будем. Мы решили не устраивать из-за Лешки, он Алешу любит, но такая перемена в положении дяди может стать ударом для его детской психики. Алеша переедет к нам, и пусть мальчик постепенно привыкает.
Моне Генделю Алеша сказал о случившемся на следующий день. Моня воскликнул:
— Ну, ты даешь, старик! А знаешь, это лучшее, что ты сотворил за всю свою беспутную жизнь.
— Ну, не такую беспутную, как твоя. — И оба рассмеялись.
— Будешь устраивать свадьбу, как я, — еврейскую? Я готов быть свидетелем.
— Ну какой же из меня еврей при русской маме? Нет, мы решили съехаться без шума и даже не хотим сразу объявлять новость Лешке, сыну Лили.
— Ну, мы-то с тобой можем спрыснуть твою потерю свободы.
— Пошли в ресторан Дома кино, там спрыснем. Как-никак, я ведь член Союза кинематографистов.
В ресторане Моня сказал Алеше:
— Есть люди-шустрики, а есть люди-мямлики. Шустрики все делают быстро и решительно, вот, например, как я женился. А ты мямлик, сколько лет не мог решиться. Ну, что ты сочинил к своей женитьбе?
Алеша засмеялся:
Час прозрения настал —
Я из брата мужем стал.
102. Заговор (как это делалось)
Уже три года Рупик Лузаник заведовал кафедрой. В Боткинской больнице его считали одним из лучших профессоров. Он был прирожденным учителем, своими рассказами зажигал в студентах и молодых врачах искры интереса к науке. На каждый его обход больных и на клинические конференции приходили врачи из других отделений больницы учиться врачебному искусству. Раз в неделю он читал лекции, их тоже приходили слушать врачи из других клиник, аудитория заполнялась до отказа. Его лекции нравились глубиной и культурой изложения, у него была свободная манера говорить, выработанное искусство общения с аудиторией. Нередко на его лекции приходили и Лиля с Фернандой, садились в отдалении, поражались уму и глубине знаний друга.
Начав свою профессорскую карьеру, Рупик лелеял две мечты: создать школу своих учеников и написать учебник. Эту вторую мечту он уже осуществил — написал книгу «Искусство лечения больных». В основу книги он положил расширенные записи всех случаев своего лечения, которые вел, начиная с далекого карельского городка Пудожа. Он показывал на этих примерах, что лечение — это особый вид искусства, и взял эпиграфом слова Конфуция: «Учиться и не размышлять — напрасно терять время, размышлять и не учиться — губительно». Он давал читать рукопись крупным ученым, все хвалили ее и считали, что эта книга станет настольным учебником молодых врачей.
Особенно ценно было для него мнение Ефима Лившица, его петрозаводского друга. Он считал Ефима самым образованным и умным из всех своих знакомых. Прочитав рукопись Рупика, Ефим написал ему: «Скажу прямо, редко я получал такое высокое эстетическое наслаждение, какое пережил при чтении твоего учебника. Такие содержательные и ясные книги появляются раз в пятьдесят лет. Почему я считаю — пятьдесят? Потому что написанных тобой установок лечения хватит на десятилетия. Твой учебник будут читать не менее пятидесяти лет, а то и дольше».
Рупик с гордостью отдал рукопись для печати в издательство института. Ему хотелось опубликовать его быстрей, а директор-еврей был его хорошим знакомым и обещал напечатать быстро.
Но вот создать школу из своих ассистентов он не мог. Состав ассистентов был слабый, подобранный еще до него из малокультурных членов партии. Для этих закосневших людей беспартийный интеллигентный профессор-еврей был чужеродным явлением. Они считали его выскочкой, невзлюбили, вынужденно и с неохотой подчинялись его указаниям.
И для руководства института Рупик все еще оставался чужим. Он никогда не был общественником, избегал частых бесполезных собраний, старался отстраняться от участия в комиссиях и от общественных интриг. А руководство и партийный комитет превыше всего ставили общественную активность профессорско-преподавательского состава. Такой стиль работы был заведен партийными выдвиженцами, которые доминировали в институте. Но для Рупика это была ненужная суета, от которой он всячески уклонялся. Поэтому для партийного комитета он не был «одним из своих».
Отношения с ассистентами обострились еще больше, когда партком указал выдвинуть по всем кафедрам сотрудников на звание «Отличник коммунистического труда». Самому Рупику этого звания не дали, да он и не понимал, какой смысл в этом звании. Ассистент Михайленко, парторг кафедры, пришел в кабинет Рупика:
— Наша партийная группа просит вас подписать наше выдвижение на звание отличников коммунистического труда. — И положил перед ним список именами всех ассистентов.
Рупик не считал их «отличниками труда», но сказал мягко:
— Что-то многовато людей в списке. Я не могу подписать всех.
Михайленко нахмурился:
— На других кафедрах тоже всех выдвинули. А если не хотите всех, то выберите, кого считаете достойными.
— Нет, выбирать я не стану и вообще считаю это нестоящим делом.
— Ну как хотите. Я должен доложить об этом партийному комитету.
Партком все-таки наградил этим званием Михайленко, который понял, что общий настрой руководства был не в пользу профессора, и с тех пор ассистенты стали всячески отлынивать от поручений Рупика.
Их надо было прижать, но, будучи интеллигентным по натуре, Рупик был слишком демократичен. Даже сердясь, он говорил мягко, старался убедить, пытался внушить свои правильные взгляды. Чтобы заставлять ассистентов делать то, что он считал нужным, ему во многом приходилось пересиливать себя самого.
Фернанда, со своим горячим испанским темпераментом, бессильно возмущалась мягкостью Рупика. Ее обязанностью была подбор научной информации, иностранных книг и статей, но фактически она была его секретарем. Чтобы разрядиться, она прибегала в отделение к Лиле и выпаливала ей:
— Не понимаю! Что он за мямля такой! Крупный ученый, а не может им сказать: цыц! Они мешают ему работать, их надо прижать к стенке, а он все уговаривает и объясняет.
Лиля тоже удивлялась, но старалась угомонить Фернанду:
— Но что же поделать, если он такой!
Фернанда возвращалась к Рупику и, стараясь не задевать его самолюбия как руководителя, говорила:
— Мне приходится бывать на разных кафедрах, и я вижу, что многие профессора ведут себя, как абсолютные диктаторы, требуют подчинения, кричат на своих сотрудников, бывают даже грубы. Держат их в кулаке. И я заметила, что это действует, — их боятся и слушают.
Рупик грустно отзывался:
— Ой-ой, Фернанда, пусть они требуют, кричат, держат в кулаке. Я не умею, да и не хочу себе это позволять, не в моей это натуре.
Рупик оставался собой, ему было необходимо оставаться самим собой. Многие любили его не только за профессионализм, но и за интеллигентность. Среди его последователей выделялся способный Саша Фрумкин. Рупику он напоминал его самого в молодости — любознательный, активный, интеллигентный. Он пытался сделать его ассистентом, но ректорат и партком не дали разрешения выделить еще одно место, тем более для еврея.
Саша Фрумкин, смеясь, рассказывал ему:
— А знаете, как проводит лекции профессор Родионов? Он приносит с собой учебник и просто читает вслух текст из книги. Мы всегда стараемся избежать его лекции, ведь учебник мы и сами умеем читать.
Превыше всего Рупик ставил практическую ценность врача, которая достигается только опытом. Поэтому он не хотел отвыкать от каждодневной рядовой врачебной работы. В отличие от многих профессоров, он сам лечил тяжелых больных. Для этого он приходил раньше всех и уделял несколько часов просто лечению: делал больным уколы, внутривенные вливания и другие процедуры, которые профессора обычно сами не делают. Его ученик Саша Фрумкин всегда был на месте в самые ранние часы и помогал Рупику. А ассистенты приходили намного позже и злобно ворчали:
— Чудит наш профессор, а этот еврейчик Фрумкин выслуживается перед ним.
С трудом Рупику все же удалось наладить работу кафедры, шла интенсивная преподавательская и научная деятельность. Под его руководством двое аспирантов написали и защитили кандидатские диссертации, сотрудники публиковали научные статьи. И диссертации и статьи Рупик вынужденно фактически писал за них сам, чтобы спасти лицо кафедры. Он получил два патента на медицинские изобретения и солидный денежный грант для кафедры на новые исследования. Работу по теме гранта и оплату за нее он распределил поровну на всех сотрудников. На эти деньги ему удалось расширить и оснастить заграничным оборудованием свою бывшую маленькой лабораторию.
Соня и дочка видели Рупика мало: кроме работы на кафедре, у него было немало частных больных, их он навещал вечерами на дому. Рупик никогда не просил с пациентов денег, считал это унизительным и даже отказывался их принимать, но пациенты-евреи и их родные всегда совали ему в карман или в руку 50 или 100 рублей за визит. У них была своя традиция: врачу обязательно нужно платить. Попасть к нему на прием стремились директора магазинов, евреи, — они доверяли только еврею. В благодарность они снабжали его дефицитными продуктами и товарами, по особому заказу ему даже выдавали продукты из буфета Министерства внешней торговли — любые деликатесы.
Рупик лечил московскую элиту, больные делали ему дорогие подарки: золотые часы, магнитофоны, хрустальные вазы, дорогие вина и конфеты, фрукты. Артисты приглашали на премьеры в первый ряд партера. Благополучие дома росло, этому особенно радовалась Соня, ее семья жила более чем хорошо.
Анатолий Печенкин, один из ассистентов кафедры, был типичным партийным выдвиженцем. Когда Рупик пришел на кафедру, Печенкин уже работал там и был членом парткома института. По институтским масштабам этот активный общественник занимал солидное положение. Но Рупик скоро увидел, что врач он плохой и преподаватель слабый, так, малограмотный лентяй. От работы он отлынивал, больных лечить абы как, отдавал их молодым ординаторам, занятия с врачами проводил поверхностно, распускал группы раньше времени и часто стремился уйти до конца рабочего дня.