Крушение России. 1917 — страница 13 из 30

НАЦИОНАЛЬНЫЕ ОКРАИНЫ И МЕНЬШИНСТВА

Всякого националиста преследует мысль, что прошлое можно — и должно — изменить.

Джордж Оруэлл

Империя и государство

Одно из распространенных объяснений революции 1917 года: Российская империя пала под ударами национально-освободительных движений угнетавшихся свободолюбивых народов, разделив тем самым неизбежную судьбу всех империалистических диктатур. Эта идея питается из нескольких источников. Прежде всего из наследия Владимира Ленина, из его определения России как тюрьмы народов и его теоретической установки на право наций на самоопределение, восходящей корнями к австро-марксизму с его представлениями о нации как этнической общности. «При самодержавии в тяжких условиях находились все трудящиеся, но особенно невыносимым было положение трудящихся нерусских национальностей, или, как их тогда презрительно называли, «инородцев», — читаем в классическом советском труде под редакцией Иосифа Сталина. — Экономическая эксплуатация в отношении их усугублялась жесточайшим национальным угнетением. Даже те жалкие права, которыми пользовались трудящиеся русские, безгранично урезывались для угнетенных национальностей. Политическое бесправие, административный произвол и культурный гнет несло самодержавие порабощенным народностям… Тучи прожорливых чиновников, как саранча, поедали последние крохи у трудящихся угнетенных национальностей»[830]. И далее в том же духе. Эту позицию вполне разделяла российская либеральная мысль. Проклятьем страны она считала (словами известного историка, правоведа и масона Максима Ковалевского) «тот самый союз национализма с самодержавием, который считается величайшей преградой и на пути к свободе России»[831]. С тезисом о тюрьме народов всегда соглашалась западная общественность.

И она стала центральной для национальных идеологий и историографий тех государств, которые возникли на территории бывшей Российской империи. Новые правящие элиты отринули общую историю, представили ее в изолированном от России виде. Первыми это сделали Польша и Финляндия, где собственные истории давно рассматриваются как самостоятельные континуумы. То же произошло и в новых независимых государствах, где историографии концентрируются на собственном этносе, на территории недавно обретенного государства, проецируя их в прошлое. Для них империя — только тягостный контекст, в котором просыпалась, героически зрела и боролась за свою независимость поднимавшаяся нация. При этом логика центральных властей не интересна для исследования, поскольку известна априори: она не могла якобы диктоваться ничем иным, кроме стремления сделать жизнь нерусских подданных как можно более невыносимой.

Такая точка зрения весьма распространена и в современной России, где большевистский этнонационализм все еще весьма силен. Наше прошлое часто рассматривается как история «последней лоскутной империи», которая сводилась к завоеваниям, колонизации и угнетению, с добавлением детерминистских ноток об обреченности империй. Поэтому большая часть литературы о национализме и государственности в дореволюционной России сводится либо к изучению национально-освободительных движений, либо крайней реакции шовинистического толка. В лучшем случае авторы скажут несколько добрых слов о терпимости и патернализме власти по отношению к нерусским народам.

С другой стороны, правая российская мысль неизменно превозносила Российскую империю как высший образец таких терпимости и патернализма. «В этой «тюрьме народов» министрами были и поляки (гр. Чарторийский), и грек (Каподистрия), и армяне (Лорис-Меликов), и на Бакинской нефти делали деньги порабощенные Манташевы и Гукасовы, а не поработители Ивановы и Петровы, — утверждал Иван Солоневич. — В те времена, когда за скальп индейца в Техасе платили по пять долларов (детские скальпы оплачивались в два доллара), русское тюремное правительство из кожи лезло вон, чтобы охранить тунгусов и якутов от скупщиков, водки, сифилиса, падения цен на пушнину и от периодических кризисов в кедровом и пушном промысле… Вообще, если вы хотите сравнить быт тюрьмы и быт свободы, то сравните историю Финляндии с историей Ирландии. Сейчас обо всем этом люди предпочитают не вспоминать. Ибо каждое воспоминание о русской государственной традиции автоматически обрушивает всю сумму наук. Если вы признаете, что в самых тяжелых исторических условиях, которые когда-либо стояли на путях государственного строительства, была выработана самая человечная государственность во всемировой истории, то тогда вашу философскую лавочку вам придется закрывать»[832]. В этой части идеологического спектра весьма распространено мнение об органичности имперской формы для существования России[833].

Вместе с тем, только начинается научное прояснение таких важнейших для судеб Российской империи вопросов, как структурирование пространства государства, сложная система отношений между центром и окраинами, имперской властью и локальными сообществами, асимметрия административно-правовых систем, ресурсы устойчивости государства, его способность обеспечивать стабильность в этнически и культурно разнородном обществе, государственный гражданский национализм с его постулатами народного суверенитета, российская идентичность, сам феномен российского народа, составными частями которого веками являлись самые разные национальности. Далеко не прояснен вопрос и о природе Российской империи: чего в ней было больше — от империи или от национального государства.

Вовсе не претендуя даже на подход к исчерпывающим ответам на эти исключительно сложные и спорные вопросы, попробую вкратце разобраться, была ли Россия классической империей, а если да, то какой; существуют ли какие-либо основания говорить о ней как о нации-государстве; и были ли национально-освободительные движения причиной революции и Крушения?

Исчерпывающих ответов не может быть уже потому, что не существует общепризнанных определений «империи» или «нации». Историк Энтони Пагден в книге об идеологии испанской, британской и французской империй проследил значение термина «империя», начиная с римских времен, в европейском дискурсе и обнаружил три таких значения. Во-первых, это — верховная власть как таковая. Во-вторых, огромное государство, «протяженный территориальный доминион». Наконец, абсолютный суверенитет одного индивидуума[834]. Сейчас осталось, по сути, только второе значение. Современные авторы чаще всего понимают под империей «отношение, формальное или неформальное, в котором государство контролирует действенный политический суверенитет другого политического сообщества»; «сложносоставное политическое сообщество, инкорпорировавшее малые политические единицы»; «составное государство, в котором метрополия господствует над периферией в ущерб интересам последней»[835].

Как бы мы их ни определяли, мир начала XX века состоял почти полностью из империй и колоний, исключение из крупных стран составляли, возможно, лишь Соединенные Штаты, только заканчивавшие зачистку и освоение американского континента и переходившие к экспансии в Западном полушарии, молодые республики Южной Америки и далеко не суверенный и поделенный на сферы влияния Китай. Глобальные империи — Британскую, Французскую, Испанскую, Португальскую, Бельгийскую — отличало наличие «большой воды» между метрополией и периферией, чего у России не наблюдалось. Как и государства Габсбургов, Гогенцоллернов и Османов, она принадлежала к числу континентальных империй, представлявших собой сложную макросистему с весьма сложными пограничными, этническими, религиозными противоречиями между ними. Все выступали покровителями отдельных конфессий, причем не только на своей территории, но и на сопредельных. Романовы были защитниками православных, Турция — мусульман, Австро-Венгрия в союзе с Ватиканом — католиков, Германия — протестантов. Каждая из континентальных империй предлагала собственную панэтническую идеологию: панславизм, пантюркизм, пангерманизм, которые имели тенденцию усиливать и подзуживать друг друга. Это оказывало не только влияние на отношения между этим государствами, но и создавало внутри каждого из них этнорелигиозные меньшинства, ориентированные на внешние силы и потому подозреваемые в нелояльности.

При этом у России было немало особенностей, выделявших ее и из ряда континентальных империй. Первое и главное: она не была этнической империей, в чем ее как раз чаще всего и обвиняли. Как справедливо подчеркивает эту мысль чикагский профессор Р. Суни, «ни Российская империя, ни Советский Союз не были этническими «русскими империями», в которых метрополия полностью бы совпадала с господствующей русской национальностью. Место господствующей национальности занимал институт господства — дворянство в одном случае, коммунистическая партийная элита — в другом. Данный институт господства был многонациональным, и хотя в российском дворянстве… преобладали русские, он управлял в имперской манере русскими и нерусскими народами»[836]. В чем Суни не прав: в российском дворянстве действительно русских родов было меньшинство, остальные представляли знатные фамилии из присоединенных территорий — татарские, литовские, польские, остзейские, немецкие, украинские.

Подтверждение неэтнического характера Российской империи находим у ведущего современного исследователя дореволюционного национализма Алексея Миллера: «Правящая династия дольше, чем в большинстве европейских государств, сопротивлялась «национализации», господствующее положение в империи занимало полиэтническое дворянство, а русский крестьянин долгое время мог быть, и был в действительности, крепостным у нерусского, не православного — и даже нехристианского — дворянина. Нация «не правила» и не имела системы политического представительства»[837]. Владимир Булдаков с возмущением пишет, что «Российская империя ухитрилась являть миру феномен «внутреннего колониализма» в форме закрепощения сословий»[838].

В России в меньшей степени, чем в других колониальных империях, действовал принцип территориальной этничности, который, кстати, будет положен в основу национально-государственного деления уже в Советском Союзе. «От империи Габсбургов Россию отличала существенно менее сильная феодальная традиция в структурировании пространства империи, — подчеркивает Миллер. — Здесь не было прагматической санкции, четко фиксировавшей границы «коронные земель» и права их местных дворянских сеймов. Лишь Царство Польское, Финляндия и, до некоторой степени, остзейский край имели в определенные периоды сравнимый с габсбургскими коронными землями (ЬапсГами) статус»[839].

Известный российский правовед Николай Коркунов в конце XIX века обращал внимание на еще одну специфическую особенность нашей страны: «Колонии приобретались для экономической их эксплуатации. Присоединение русских окраин не было делом экономического расчета. Россия постепенно овладела своими окраинами и на западе, и на востоке в силу чисто политических побуждений, как необходимым условием обеспечения своего могущества и независимости»[840]. Действительно, российская экспансия диктовалась, по большей части, соображениями геополитики и национальной безопасности, а не экономики. Окраинные территории не были источником обогащения, а многие и не могли быть в принципе, коль скоро большая часть империи была либо совершенно не рентабельна даже для проживания в силу климатических условий, либо сильно отступала в развитии от центра, который выступал источником инвестиций, а не наоборот.

В отличие, скажем, от Оттоманской империи, которую все справедливо считали обреченным «больным человеком», Российская империя, несмотря на трудности, несмотря на очевидное унижение в русско-японской войне, была на подъеме, увеличивала свою военную и экономическую мощь, и никто не предсказывал ее распада в какой-либо обозримой перспективе.

Наконец, Россия была страной, которая, по моему глубокому убеждению, вступала, как и другие крупные европейские страны, на путь формирования нации-государства.

«Расширение политического пространства и появление гражданства социального пришлось на период, захвативший все начало XX века, — пишет видный знаток вопроса Майкл Манн. — Именно в это время и большей частью в Европе зародились первые настоящие нации-государства»[841]. В российском сознании, да и во многих государственно-правовых документах понятие нации все еще имеет отчетливую этническую окраску — один язык, одна религия, одна психология и т. д. К современным теориям национальной политики и к современному миру подобная трактовка не имеет никакого отношения. Обратимся к их определению, которое предлагает директор Института этнологии и антропологии РАН академик Валерий Тишков: «Понятие «нация»… по сути подразумевает народ в смысле государственного территориального сообщества. Связь понятий нация и государство отражена в сложной категории «нация-государство» (nation-state). Это есть общепризнанное обозначение всех суверенных государств мира, входящих в Организацию Объединенных Наций и считающих себя государствами-нациями»[842]. При этом полиэтничный состав населения вовсе не служит непреодолимым препятствием для формирования гражданской нации и создания нации-государства.

Считается общепризнанным, что в начале XX века Великобритания, Франция, Германия, даже Испания уже были нациями-государствами, хотя все они при этом оставались глобальными империями, имели крайне неоднородное в этноконфессиональном плане население и внутренние колонии. Не следует забывать Северную Ирландию и Шотландию в составе Великобритании, Бретань и Корсику в составе Франции, лоскутную империю, созданную Бисмарком, Кастилию, Каталонию, Страну Басков в Испании. Многоэтничность и поликонфессиональность — абсолютная норма для современных национальных государств. По многообразию этнических, религиозных, расовых групп многие страны далеко оставляют позади и дореволюционную, и тем более современную Россию с ее 135 народами. Вот как, по данным ООН, выглядит количество этнических групп в некоторых странах современного мира: Китай — 205, Камерун — 279, Индия — 407, Нигерия — 470, Индонезия — 712, Папуа — Новая Гвинея — 817[843]. Все они являются безусловными нациями-государствами. Почему же нашу страну никогда не относили к этой категории? А ведь основания для этого есть.

Еще в XIX веке система управления окраинами строилась с учетом местных традиций и особенностей, в первую очередь национально-культурных и религиозных. Это отражалось и в разнообразии учреждений и должностных лиц, это управление осуществлявших, и в особом административно-территориальном делении — наместничества, генерал-губернаторства, области, округа, магалы и т. д. Однако чем дальше, тем более очевидной становилась тенденция к постепенному втягиванию окраин в общероссийскую систему управления, выравниванию различий в управленческих моделях. «После Великих реформ Россия, — пишет Тишков, — становилась все более современным («национальным») государством в смысле административной, правовой, культурной унификации всех частей империи и интеграции общества по вертикали через сословные, религиозные и регионально-этнические барьеры, которые имелись среди населения»[844]. За этим скрывалась не только и не столько злая воля «колонизаторов из тюрьмы народов», сколько объективная потребность развития индустриального общества, связанная с необходимостью развивать максимально широкое и единое экономическое пространство, стягиваемое бурно развивавшейся транспортной инфраструктурой.

Имело значение и желание предотвратить распространение сепаратистских настроений. На практике это означало стремление царского правительства рационализировать систему госуправления, создать единое административно-правовое и культурно-языковое пространство, а значит — и гражданскую нацию. Однако любые практические шаги к унификации системы регионального управления вызывали бурю негативных эмоций. И, напротив, националистические тенденции по окраинам страны с восторгом поддерживались либеральной и социалистической интеллигенцией, причем как в регионах, так и в столицах.

Формулировалась ли задача создания нации-государства, гражданской нации концептуально на уровне государственной политике? Скорее, нет. «Самодержавие просто пыталось «воспитывать» народы (начиная с православных и делая это довольно грубо) соответственно собственным удобствам управления по ходу освоения новых территорий, — описывает логику власти Булдаков. — Самодержавие исходило из восприятия народов и территорий как пластичной этногеографической среды и потому старалось действовать осторожно. Разумеется, это не имело ничего общего с гуманизацией межэтнических отношений, — на жесткую политику сил не находилось»[845]. Конечно, не все так примитивно. В умах управленческой элиты, безусловно, существовал образ России как страны, где лояльность окраин обеспечивают не только власть и сила, но и цивилизационное притяжение. Однако, российский политический класс не предложил убедительной и привлекательной концепции русскости, не сводимой ни к этническому, ни к имперскому государству.

К началу XX столетия доминирующей в российских интеллектуальных и политических кругах по-прежнему оставалась идея национального единства, национальной государственности империи, основоположником которой выступал известный публицист Михаил Катков. По этой теории, Россия могла существовать только как государство, где обеспечено преобладание титульной нации, поддерживается единство правового поля, властных институтов, государственного языка. При этом другие народы могли сохранять свою культурную, языковую, религиозную автономию в пределах, не угрожающих целостности страны[846]. К подобному мнению склонялись и приверженцы охранительной «теории официальной народности», и вполне либеральные идеологи равноправия в рамках «этнически единого национального государства».

Следует заметить, что споры о критериях «русскости» — язык? православие? кровь? — вплоть до революции носили весьма острый характер. Приверженцы отождествления понятий «русский» и «великорусский» находились о очевидном меньшинстве, доминировала идея общерусской нации, объединяющей всех восточных славян. В классическом исследовании известного этнолога и географа Александра Риттиха «Славянский мир» говорилось, что Россия «в смысле славянства представляет сплошное тело, заключающее в Европейской России, без Кавказа и Финляндии, 82 % славян, из которых на долю одних русских приходится 75 %. Последние делятся натри наречия: великорусское — 49 %, белорусское — 5 % и малорусское — 20 %»[847]. Причисление к русским также украинцев и белорусов было тогда общепринято не только в России, но и за ее пределами. В «Народоведении» немецкого автора Ф. Ратцеля говорилось как о само собой разумеющемся о трех ветвях единого народа, которые «вообще можно назвать северно-, южно- и западно-русскими»[848].

Представление о православии как сути русскости было чревато проблемами с интеграцией сектантов, старообрядцев, белорусов-католиков, с созданием полноценной армии. Вспомните сцену присяги в «Поединке» Куприна: сначала батюшка приводит к присяге православных, потом ксенз — поляков, за неимением пастора штабс-капитан Дитц — лютеран, мулла — мусульман, затем язычнику-марийцу на шпаге подносят хлеб, и он клянется солнцем и луной в верности царю.

Единства в понимании русскости даже в официальных трактовках не было, и в этом заключался один из основных факторов слабости российского национализма.

Однако нельзя не подчеркнуть, что в России существовало пусть немногочисленное, но достаточно влиятельное интеллектуальное течение, еще в начале XX века сформулировавшее концепцию политической полиэтнической российской нации, которая и должна была в будущем в идеале охватить всю империю. Эту идею гражданской нации активно проповедовали Петр Струве и его сторонники. «Нация — это духовное единство, создаваемое и поддерживаемое общностью культуры, духовного содержания, завещанного прошлым, живого в настоящем и в нем творимого для будущего»[849]. Главный акцент при этом делался на расширение политического участия, воспитание гражданской лояльности империи. В теориях Струве и его школы перекрещивались либерализм, национализм и империализм, что было тогда нормой, причем не только в России, но и везде в Европе.

Но не мешала ли формированию гражданской нации реально шедшая русификация? Полагаю, непримиримого противоречия тут не было. Как подчеркивает историк Борис Миронов, «правительство было вынуждено проводить модернизацию под знаком русификации, которая в тех условиях означала не создание преимуществ и привилегий для русских, а, прежде всего, систематизацию и унификацию управления, интеграцию всех этносов в единую российскую нацию»[850]. Встает вопрос и о степени русификации, которая неизменно инкриминировалась царскому режиму.

«Более или менее жесткие ограничения сферы применения языка в администрации, образовании, печати, публичной сфере касались в разное время, особенно во второй половине XIX века, всех языков, распространенных на западных окраинах империи, включая не только Царство Польское и Западный край, но и остзейские губернии»[851], — подтверждает Миллер. По его обоснованному мнению, реальное ограничение применения «развитых» языков — немецкого, польского, а также татарского — сопровождалось реальным их вытеснением из тех сфер, где они ранее имели сильные позиции. Это было связано, с одной стороны, с опасениями, как бы материально и культурно сильная группа на окраине не реализовала собственный ассимиляционный проект в отношение более слабых соседей. А, с другой стороны, являлось частью сложного соревнования с соседними континентальными империями, одни из которых — Германия, Австро-Венгрия — проявляли прямой интерес к национальной ситуации в Западном крае, а другая — Турция — претендовала на роль альтернативного центра притяжения мусульман и тюркских народов.

Что же касается «развивающихся» и эмансипирующихся языков — литовского, латышского, эстонского, белорусского, украинского, идиш, — то речь шла не о вытеснении, а о создании препятствий для освоения ими новых функций в образовании, администрации, публичной сфере. Особым способом регламентации языковой сферы являлось изменение привычного алфавита. Так, литовский и латышский перевели с латиницы на кириллицу, в выборе алфавита для казахского, чувашского и ряда других языков кириллицу предпочли арабской графике; для татар арабское написание не запрещали, но параллельно для крещеных татар был разработан кириллический алфавит и т. д. Ограничивалась публикация книг на украинском и белорусском языках, что отражало стремление предотвратить эмансипацию этих «наречий русского языка». Но, скажем, никаких ограничений на издание литовских и латышских книг на кириллице никогда не было[852]. В этом, как и в подавляющем количестве других случаев, речь шла не об ассимиляции, а о стремлении обеспечить аккультурацию и лояльность центральной власти.

Если посмотреть на статистику издательской деятельности, то обнаружим, что в 1913 году общий тираж изданных в России книг на русском языке составил 98,8 млн экземпляров, на других языках — 20 млн, из них: на польском — 4,8 млн, латышском — 3,8, арабском — 2,3 млн, немецком и идиш — по 1,5 млн, иврите — 867 тысяч, эстонском — 1,1 млн, татарском — 1 млн, украинском — 725 тыс, литовском -669 тыс., белорусском — 33 тыс. В том же году выходило 2167 периодических изданий на русском языке и 748 — на иных языках. В общем количестве газет и журналов разных жанров насчитывалось 303 — на польском, 81 — на немецком, 73 — на латышском, 60 — на иврите и идиш, 55 — на эстонском, 34 — на грузинском, 30 — на армянском, 28 — на литовском, 23 — на татарском, 17 — на украинском, 6 — на азербайджанском, по 3 — на белорусском и румынском[853].

Но в целом в предреволюционные десятилетия позиции русского языка как официального укреплялись, русская культура пронизывала и иноязычную элитную среду. Происходило это далеко не только в результате насильственной аккультурации, но и через создание позитивной мотивации. Как и в любой империи, овладение доминирующим языком открывало качественно более высокие возможности для социальной мобильности, образования, карьеры. «Во многих районах империи вестернизация шла из России и через русские институты, и модернизационные стратегии локальных сообществ могли предполагать частичную, инструментальную русификацию, — подчеркивает Миллер. — Так, мусульманская интеллигенция… в конце XIX — начале XX века могла ратовать за усвоение русского языка именно как инструмента, во-первых, облегчающего доступ к западноевропейской мысли и образованности, откуда можно было черпать идеи и ресурсы для собственных националистических проектов, а во-вторых, дающего возможность более эффективно отстаивать интересы локального сообщества в отношениях с властями империи и перед общественным мнением»[854]. Русский был языком образованной элиты. В этом смысле, как и английский в современном мире, его не надо было навязывать.

Валерий Тишков обнаруживает, что «в элитной среде гражданский национализм был доминирующей идеей и он превосходил другие формы национализма — от почвенного русского (в узкоэтническом смысле) до периферийного этнонационализма… Более того, немецко-балтийская элита была одним из катализаторов формирования российского национализма как соединения государственнических и этнических элементов в составе основополагающей общности, и она поддерживала понятие российской нации». Академик также обращает внимание на наличие отчетливой общей идентичности, понимаемой как разделяемое представление граждан о своей стране, ее народе и как чувство принадлежности к ним. «В исторических анналах обнаруживаются достаточно сильные проявления российской идентичности (гораздо сильнее, чем этнические формулы и призывы) среди нерусских народов, даже среди населения Финляндии и Польши, не говоря уже о Поволжье и Кавказе. При этом следует помнить, что в то время сами по себе слова «русский» (в широком смысле, а не как великороссы) и «российский» были взаимозаменяемыми… Поэтому более легитимными были такие понятия, как «русская Польша», не говоря уже об Украине и Белоруссии, которые считались русскими регионами, как и их население»[855].

Так чем же была Россия — империей или национальным государством? По моему убеждению, и тем, и другим. В этой позиции я не одинок. Так оценивал нашу страну Петр Струве: «С точки зрения историко-социологической, нет в образовании государств различий, быть может, более основных и решающих, чем различия между единым национально сплоченным, национально целостным государством и Империей, образуемой из объединения под какой-то единой верховной властью разнородных в национально-этническом смысле территорий. То, что делали и сделали московские цари, уже было в одно и то же время и образованием национального государства, и созданием Империи»[856]. Взгляд на дореволюционную Россию не просто как на империю, но как централизованное государство с федералистскими и культурно-автономистскими элементами нашел свое место и в западной историографии. Ее представители вслед за гарвардским профессором-эмигрантом Михаилом Карповичем не защищали «империю как таковую; скорее они пытались написать историю России в большей или меньшей степени как историю национального государства, или, по крайней мере, национального государства, находящегося в стадии формирования»[857]. Валерий Тишков, подтверждает: «Россия накануне революции была как империей, так и национальным государством на основе многонародной нации»[858].

Первая мировая война показала относительную слабость внутренних государственных скреп, особенно в условиях, когда австро-германская коалиция предпринимала небезуспешные попытки разыгрывать карту национальной самобытности и прав на самоопределение населявших ее народов. «В ходе мировой войны великие державы стали использовать поддержку национального сепаратизма в лагере соперника без ограничений, характерных для предшествующего периода, когда они больше были озабочены сохранением определенной солидарности между империями в борьбе с национальными движениями»[859]. Особенно успешно это удавалось делать Центральным державам на западных окраинах, ощутивших на себе не только мощь пропагандистских машин противника, но и все тяготы войны. Брожение наблюдалось и в других регионах — Закавказье и даже в Средней Азии.

Центральная власть активно противодействовала агитации неприятеля и центробежным тенденциям, создавая специальные органы (в частности, Особый политический отдел МИДа), экспериментировала с реформами системы управления окраинами, пробуя самые различные рецепты, порой противоположные и взаимоисключающие. Но даже учитывая обострение национального вопроса в годы войны, можно ли говорить, что национально-освободительные движения разорвали Империю изнутри и вызвали революцию? Ответ найдем, проанализировав ситуацию в различных национальных регионах и с различными этническими группами.

Польша

«Над польской политикой России со времен Венского конгресса тяготело незрело продуманное и неудачно проведенное в жизнь присоединение к империи той части польских земель, которая получила у нас название Царства Польского, — писал глава МИДа Сергей Сазонов. — …Между Россией и Польшей лежали, как зияющая пропасть, три века почти непрерывной войны, в которой Польша часто играла роль нападавшей стороны и нередко бывала победительницей»[860].

После разделов Речи Посполитой Екатерина II произнесла знаменитые слова о том, что «мы взяли только свое». Это имело в ее устах и династический смысл — то, что принадлежало Рюриковичам, и национальный — земли Киевской Руси. Ее внук Александр I считал раздел Польши противным его понятиям о справедливости и признал за нею право на представительное правление, даровав конституцию, систему местного самоуправления, свободу печати и право иметь армию. «Два восстания — в 1830 и в 1863 году — были сочтены русскими монархами совершенно освобождающими их от всех прежних обязательств по отношению к польской нации и поставили поляков в положение неблагонадежных подданных: они были лишены возможности увеличивать свое материальное благосостояние приобретением новых земель и расширять свои духовные богатства свободным исповеданием национальной религии и употреблением национального языка»[861], — возмущался Максим Ковалевский. После жестоко подавленных восстаний в Царстве Польском (формально его не существовало с 1832 года, но этот термин продолжал использоваться для обозначения польских губерний Российской империи), которое лишилось большинства атрибутов автономии, проводилась довольно последовательная политика русификации. Вплоть до 1905 года преподавание (кроме катехизиса для католиков) велось на русском языке, польский изучался только в средних и высших учебных заведениях Варшавского округа и девяти западных губерний. Губернское, уездное и городское самоуправление там не создавалось.

Национализм латентно присутствует в любом обществе, тем более чувствующем национальное унижение. Но только элиты и, прежде всего, интеллектуальные способны его актуализировать, поставить надело борьбы за собственные политические цели. Лояльность польской элиты была расколота между разделившими страну империями и определялась, главным образом, по принципу наименьшего из зол. Были люди как симпатизировавшие России, понимая, что своим благосостоянием Царство во многом обязано Петербургу, так и фанатично ее ненавидевшие.

Существовал большой пласт привилегированного высшего класса, который был полностью интегрирован в общероссийскую придворную среду и служилую бюрократию. Родовая польская аристократия — Святополк-Мирские, Радзивиллы, Сапеги, Любомирские, Масальские, графы Великопольские, Потоцкие, Замойские, Лубенские и другие были неизменно обласканы при дворе. Многие служили на видных государственных постах, среди них министр путей сообщения Кригер-Войновский, генерал-губернатор виленский, ковенский и гродненский Кршивицкий; губернаторы: пермский — Цехановецкий, ставропольский — Янушкевич, тифлисский — Любич-Ярмолович-Лозина-Лозинский, вологодский — Лапа-Старженецкий и другие. Жена Фредерикса была полькой[862]. Много поляков было в Думе и Госсовете, в Сенате, среди выдающихся профессоров, адвокатов, прокуроров, инженеров. В Западном крае действовало несколько политических партий, настроенных на сотрудничество с Санкт-Петербургом. В авангарде респектабельного политического процесса шли национально-демократическая партия, сильно напоминавшая кадетов, но добивавшаяся национального возрождения; и так называемые угодовцы — сторонники российско-польского сближения на общей имперской основе.

Социалистическое движение возникло в польских губерниях раньше, чем в остальной России, и отличалось повышенным радикализмом. Причем в рядах борцов с самодержавием были как сепаратисты, так и сторонники российского государственного единства. Возникшая в начале 1890-х годов Социал-демократия Королевства Польского и Литвы (СДКПиЛ), подарившая революционному движению такие фамилии, как Роза Люксембург, Варский, Мархлевский, Ганецкий, Дзержинский, добивалась вместе с коллегами из РСДРП воссоздания демократической Польши в составе сбросившей царскую власть России. Куда более решительные позиции занимала Польская социалистическая партия (ППС), которая с момента своего создания в 1892 году провозгласила лозунг независимой демократической республики и вела борьбу с русскими оккупантами за отделение всеми средствами, включая и террор. Именно из ее рядов выйдет будущий польский президент Юзеф Пилсудский.

Этот сын богатого землевладельца и участника восстания 1863 года учился в виленской школе и Харьковском университете. В 20 лет был на пять лет сослан в Сибирь по тому же делу о покушении на Александра III, по которому был казнен Александр Ульянов: компоненты для бомбы доставлялись из Вильно. Из Сибири он отправился в Варшаву, где сразу же примкнул к ППС и вскоре выдвинулся в ее лидеры. Как отмечали польские биографы Пилсудского, «антирусизм стал основным пунктом его политической программы». Когда началась русско-японская война, Пилсудский отправился в Токио, где провел успешные переговоры по оказанию ему спонсорской помощи для организации антироссийских акций ППС. У него не было сомнений, что предстоявшую «революцию следовало использовать для поднятия антирусского национального восстания»[863]. Польша стала одной из основных арен вооруженных столкновений 1905 года.

Российское правительство пошло тогда на некоторые уступки, в частности, было разрешено учреждать частные учебные заведения с преподаванием на польском языке. Но это уже не могло остановить дальнейшей радикализации местных политических группировок. Руководитель Департамента полиции Васильев вспоминал: «В период после первой русской революции польские социалисты отличались своей кровопролитной террористической борьбой с правительством. Под руководством Пилсудского, впоследствии президента Польской республики, эта партия вела жестокую войну против Охраны. Ее представители безжалостно убивали каждого секретного агента, чье имя становилось им известно. Вследствие этого за краткий период времени более тысячи осведомителей и полицейских агентов пали от рук убийц… Другой стороной деятельности Польской социалистической партии была организация внезапных нападений на поезда, банки, почты, при помощи которых эти опасные бунтовщики могли получить средства для продолжения своей ужасной деятельности»[864]. Но главной своей задачей Пилсудский видел создание не просто террористических групп, а собственных вооруженных формирований.

В 1906 году он вместе с коллегой по партии встретился с начальником штаба 10-го австрийского корпуса Каником, который сообщил в Вену: «Они предложили нам всякого рода разведывательные услуги против России взамен за определенные взаимные услуги с нашей стороны. Под этими взаимными услугами подразумевается поддержка борьбы против русского правительства следующим образом: содействие в приобретении оружия, терпимое отношение к тайным складам оружия и партийным агентам в Галиции…»[865]. Отклик был самым позитивным и имел большое продолжение.

С созданием Государственной думы польские депутаты обособились в отдельную группу и, не проявляя большого интереса ко внутри-российской повестке дня, требовали расширения политических прав. Им отвечал Столыпин: «Станьте сначала на нашу точку зрения, признайте, что высшее благо — это быть русским гражданином, носите это звание так же высоко, как носили его когда-то римские граждане, тогда вы сами назовете себя гражданами первого разряда и получите все права»[866]. Политика русификации уже не была столь последовательной, как раньше, и ставила своей целью не столько принижение польской культуры, сколько недопущение ее распространения на западные губернии собственно самой России, населенные белорусами, украинцами, литовцами.

Официальная политика вызывала отторжение у той части российского общества, которая называла себя прогрессивной. Даже в правительстве были сторонники польской независимости, например, тот же министр Сазонов, который в мемуарах напишет: «Присоединение Польши к России, не будучи вызвано необходимостью обороны, было, по существу, дело несправедливое, а с русской точки зрения, оно было непростительно… Поэтому усилия отсрочить минуту его национального возрождения путем насильственного внедрения в чужой государственный организм не могут быть оправданы никакими софизмами»[867]. Весьма противоречивые чувства испытывали в отношении польской независимости левоцентристские силы. Милюков признавал, что «сам желал восстановления этой независимости, вместе с некоторыми русскими славянофилами; но я понимал и то, что Польша может быть восстановлена только как целое, т. е. в результате общеевропейского соглашения или европейского конфликта. Наконец, я знал, что польские патриоты отделяют Россию от Европы и себя представляют перед европейским общественным мнением в роли защитников Европы от русского «варварства» — в прошлом, настоящем и будущем»[868].

А пока в Петербурге спорили, что делать с Польшей, Пилсудский и австрийцы не теряли времени даром. В 1910 году в Австро-Венгрии был принят закон о союзах стрелков, на основании которого возникли легальные военизированные польские организации — «Стрелок» в Кракове и Союз стрелков во Львове. Эти боевые отряды подкреплялись политическими структурами. В январе 1912 года в Закопане по инициативе Пилсудского все левые националистические группы Галиции и Королевства Польского — ППС, социал-демократической партии Галиции и Силезии, прогрессивной партии, Национального рабочего союза — объединились во Временную комиссию сконфедерированных партий независимости[869]. Летом того же года возникло Польское военное казначейство, в декабре Пилсудский получил пост Главного Коменданта всех польских военных сил, которые он начал готовить к участию в надвигавшемся европейском конфликте на стороне австрийцев и против России. А себя — к карьере полководца, хотя до этого ни дня не служил в армии.

Война резко ускорила решение польского вопроса. Превращение польских земель в театр боевых действий, необходимость обеспечить лояльность населения в прифронтовой зоне, вступление российских войск на территорию «австрийской Польши», планы Берлина и Вены по автономизации Польши или даже созданию буферного государства, разговоры о германофильстве поляков — все это заставляло правительство проявлять повышенную гибкость. Уже 1 августа 1914 года Верховный главнокомандующий Николай Николаевич издал Декларацию: «Пусть сотрутся границы, растерзавшие на части русский народ. Да воссоединится он воедино под скипетром русского царя. Под скипетром этим возродится Польша, свободная в своей вере, в языке, в самоуправлении. Одного ждет от вас Россия — такого же»[870]. То есть речь шла о воссоединении трех разделенных частей Польши русским оружием с последующим предоставлением автономии. К выработке воззвания приложил руки сам император, но недовольные в правительстве были. Глава МВД Маклаков доказывал, что «наша цель — не то, чтобы поляки были довольны, а чтобы далеко не отходили от России»[871].

Декларация великого князя, поддержанная правительствами Англии и Франции, была весьма позитивно воспринята в Царстве Польском и даже вызвала манифестации с выражениями верноподданнических чувств. Ее поддержало большинство политических партий и элиты. Линия на поддержку российской власти в войне нашла отражение в деятельности Польского национального комитета во главе с князем Любомирским, национал-демократами Дмовским, Грабским и другими. На оборонческой позиции стояла значительная часть СДКПиЛ и даже ППС-левица.

Иного мнения придерживался Пилсудский и его сторонники. 1 августа Национальный рабочий союз, Национальный крестьянский союз и Союз независимости распространили прокламацию: «За царя, угнетателя Польши, идите умирать, за его разбойническую шайку чиновников, которые грабили нас, обкрадывали, преследовали и оплевывали»[872]. 3 августа из Кракова была оглашена прокламация якобы действовавшего в Варшаве подпольного Национального правительства Пилсудского, в которой объявлялась война России и говорилось об участии в ней польских вооруженных сил. 6 августа — за несколько часов до объявления войны между Россией и Австро-Венгрией — Пилсудский повел отряды «стрельцов» на польские земли Российской империи в надежде поднять вооруженное восстание. В тот же день никем не поддержанная военная акция бесславно завершилась. 16 августа австрофильские польские политики создали в Кракове Главный национальный комитет. Как писал польский историк Манусевич, он «был связан с Пилсудским и ставил своей целью соединение Королевства Польского с Галицией под властью Габсбургов. Австро-венгерское верховное командование разрешило Главному национальному комитету создание на время войны двух «национальных» польских легионов. Основной кадр этих легионов составили отряды «стрелков»[873]. Кроме легионов, которые являлись разновидностью австрийского ландштурма, Пилсудский приступил к созданию Польской военной организации, которая представляла собой шпионско-диверсионную группу, засылавшую своих агентов в русский тыл. В Силезии, Познани и других польских землях, принадлежавших Германии, местное население демонстрировало полную лояльность Берлину.

Правительство в Петрограде меж тем продолжило осенью 1914 года обсуждать планы реформ в Польше. Исходный принцип виделся в том, что «должна быть обеспечена нераздельность связи с империей, для чего все общеимперские интересы должны по-прежнему подчиняться имперскому законодательству и ведаться органами империи, при сохранении участия представителей Польши в имперских законодательных учреждениях»[874]. При этом неизменно подчеркивалась цель освобождения поляков, живших под эгидой Германии и Австро-Венгрии, и восстановления Польши до «естественных пределов» под российской юрисдикцией.

В феврале 1915 года пакет реформ был наконец утвержден Советом министров. Он предусматривал предоставление католическому духовенству права катехизации католического юношества, населению — права обращаться в инстанции на польском языке, преподавание на польском во всех учебных заведениях, кроме русских, введение земских учреждений общеимперского типа. Поскольку никакой политической автономии не предусматривалось — во главе Польши предполагалось поставить наместника императора, — реформы не удовлетворили передовую польскую общественность. А вскоре любые проекты стали не совсем актуальными.

Летом 1915 года в связи с отступлением начался вывоз из разоренной войной Польши промышленных предприятий вместе с рабочими, а также добровольная эвакуация. Всего на восток уехало более миллиона поляков. 5 августа пала Варшава, к концу года Россия потеряла семь своих польских губерний из десяти. Царство было разделено на немецкую и австрийскую зоны оккупации, граница между которыми примерно совпадала с линией раздела Речи Посполитой между Пруссией и Австрией в 1795 году. В немецкой зоне русский язык был заменен немецким, а в австро-венгерской — польским.

Политически польская нация тоже раскололась. Польские воинские части действовали в составе российской, французской, германской и австро-венгерской армий. Пилсудский и его легионеры воевали на Восточном фронте. Он прозорливо полагал, что сперва Россия будет разгромлена Центральными державами, а затем Германия падет под ударами Запада, что даст полякам наилучший шанс. Настоящее боевое крещение легионы Пилсудского пройдут во время Брусиловского наступления, когда в течение трех дней они стойко удерживали позиции под Костюхновкой, но, понеся большие потери, вынуждены были отступить под ударами русских войск.

В 1916 году в Петрограде все громче стали говорить о необходимости предоставления Польше максимальной автономии. Этого добивались и польские депутаты, и лоббисты в Петрограде. Так, граф Маврикий Замойский от имени польского общества убеждал французского посла, что «России не выйти победительницей из войны, и царский режим, которому приходится плохо уже теперь, готовится к соглашению с Германией и Австрией за счет Польши. Под влиянием этой мысли снова разгорается старая ненависть к России; к ней примешивается насмешливое презрение к русскому колоссу, слабость которого, его беспомощность и его нравственные и физические недостатки так ярко бросаются в глаза… Более, чем когда-либо, они не признают за царским правительством права возглавлять славянские народы, говорить от их имени и стоять во главе их исторической эволюции; русские должны наконец понять, что в отношении цивилизации поляки и чехи их сильно опередили»[875]. Однако ситуация уже мало зависела от России.

5 ноября 1916 года было объявлено, что немецкий и австрийский императоры заключили соглашение об образовании из польских областей самостоятельного государства с наследственной монархией и конституционным строем под названием Королевство Польское. Для управления им в декабре был создан Временный Государственный совет, в состав которого входили 15 человек, назначаемых немецким генерал-губернатором, и 10 — его австрийским коллегой. Включили и Пилсудского, которого молодежь на руках вынесла с варшавского вокзала.

Российское правительство пришло к осознанию того факта, что поляков уже не устроит ничего, кроме полной независимости. 12 декабря последовал приказ императора о стремлении создать свободную Польшу из всех трех ее частей. Генерал Василий Гурко, который был одним из авторов приказа, вспоминал: «Поляки как в России, так и за границей увидели в словах приказа безусловную решимость российского самодержца урегулировать польский вопрос к полному удовлетворению всего польского народа. Более того, сделать это предполагалось в форме, на которую по собственной воле ни в коем случае не могли согласиться Центральные державы. В результате, как говорили мне сами поляки, в иных польских домах текст высочайшего приказа в застекленных рамах вывешивали на стены»[876]. Царский приказ был поддержан Англией, Францией и США, что создавало основу для послевоенного урегулирования польского вопроса.

Вслед за этим начало работу специальное правительственное совещание по польскому вопросу под председательством премьера Голицына и с участием спикеров обеих палат парламента. Дебаты были острыми. Генерал Гурко настаивал: «Польше должно быть дозволено вести такое же независимое существование, как России». Сазонов, Беляев и ряд других членов кабинета предлагали широкую автономию в составе Российской империи. «Некоторые из них считали, что автономия должна давать Польше право иметь собственные войска; некоторые представляли себе в будущем образование некоего двуединого царства, напоминающего Австро-Венгрию. Большинство этих людей более всего страшилось того, что независимая Польша попадет под германское влияние, что отзовется ущемлением русских интересов»[877]. После трех заседаний комиссии голоса разделились почти поровну. 12 февраля 1917 года Голицын представил на утверждение императору решение о даровании Польше статуса независимого государства. Николай II это решение не утвердил. Или не успел утвердить.

Но, так или иначе, к моменту Февральской революции Польша фактически уже не была в Российской империи, а та не собиралась Польшу удерживать. В свержении Николая II польское национально-освободительное движение непосредственного участия не принимало.

Финляндия

Все то столетие с лишним, что Великое княжество Финляндия пребывало в лоне Российской империи, его статус был настолько особым, что государствоведы, юристы и политики так и не могли договориться, что же это было — самостоятельное государство, состоявшее с Россией в тесном союзе, то ли автономная провинция. Ведущая современная исследовательница окраин империи Александра Бахтурина полагает: «К началу Первой мировой войны Великое княжество Финляндское не было ни суверенным государством, ни провинцией Российской империи. Это была областная автономия, где автономное образование было наделено чрезвычайно широкими правами»[878].

На протяжении XIX века отношения с Финляндией были относительно беспроблемными (особенно если сравнивать с Польшей). «Никакой политический заговор никогда даже и в мыслях не существовал у финляндцев; в стране не было никакого сепаратистского движения; лояльность финского народа и его преданность царствующей династии никогда и никем не подвергалась сомнению»[879], — подтверждал Максим Ковалевский. Откуда такая гармония в отношениях? «В основе их лежало доверие финнов к России, порожденное освободительными действиями Александра I. После присоединения Финляндии к России в 1809 году император завоевал сердца своих новых подданных монаршей присягой… Последователи Александра I уважали его обязательства»[880], — подчеркивал Карл Густав Маннергейм. Именно благородное слово государя рассматривалось как гарантия особых, неформализованных прав.

В финских общественно-политических кругах боялись двух вещей. Во-первых, решений монарха, которые урезали или хотя бы формализовали статус Финляндии. А во-вторых, как это ни парадоксально, крайне опасались либерализации в России, что привело бы к правовому или, не дай Бог, конституционному закреплению статуса Финляндии внутри империи. Финские историки подчеркивают: «Если бы в России возникла представительная система (либеральные институты), трудности не замедлили бы сказаться. «Свободу, конечно, мы бы получили, но свободу посылать наших представителей на некое национальное собрание — в Москву», — предрекал Й. Снельман, один из ведущих идеологов финской государственности XIX века»[881]. В годы правления Николая II оба этих «кошмара» становились явью.

У последнего российского императора было какое-то особое отношение к Финляндии. Он любил там отдыхать. За годы своего правления он провел в Финляндии 344 дня, почти год. Николай признавался матери, что «только там может расслабиться». Одним из любимых мест его отдыха стал архипелаг Виролахти, где он встречался и с Вильгельмом II, и с королем Швеции Густавом V[882]. Николай II с уважением и симпатией относился к финнам.

Проблемы возникли, когда военное министерство захотело увеличить вооруженные силы Великого княжества, ввести их в состав российской армии и позволить использовать за пределами Финляндии. В связи с этим император предложил в 1899 году изменить процесс принятия законов, представляющих общий для всей империи интерес. В таких вопросах финский сейм, сохранявший средневековую четырехкамерную сословную структуру (рыцарство и дворянство, лютеранское духовенство, представители городов, крестьянство) наделялся не решающим, а совещательным голосом, окончательное же решение оставалось за Государственным советом и царем. Финляндский сенат большинством в один голос согласился на обнародование царского манифеста, но единодушно высказал протест по поводу незаконности новых правил. Сейм согласился даже увеличить численность войск с пяти до 12 тысяч человек и разрешил этим войскам покидать страну, если безопасность княжества не требует их присутствия, но сословия продолжали и продолжали протестовать. Президенты всех сословий, почетные граждане Финляндии добивались аудиенции у Николая II, но он их не принял[883].

По убеждению Маннергейма, «под давлением русского националистического движения Николай II нарушил императорскую присягу» и вступил на путь угнетения свободолюбивого финского народа. «На переломе столетий это угнетение проявилось в введении противозаконной военной обязанности, русификации учреждений и других насильственных действиях. Следует вспомнить и о том, что Финляндии было запрещено иметь собственные военные силы»[884]. Действительно, основания для претензий могли быть, целью политики была правовая интеграция Великого княжества в состав Российской империи.

Впрочем, подобные попытки, как правило, были обречены на провал. «С Финляндией получился фокус, какого никогда с сотворения мира не было: граждане этой «окраины» пользовались всеми правами русского гражданства на всей территории Империи, а все остальные граждане всей остальной Империи не пользовались всеми правами в Финляндии, — зло писал Иван Солоневич. — В частности, Финляндия запретила въезд евреев по какому бы то ни было поводу»[885].

В 1905 году, совершенно неожиданно, Финляндия превращается в очаг освободительного движения. Однако, не финского, а… русского. «Именно в Гельсингфорс кинулись революционеры из эмиграции и из самой России, именно в его кофейнях и скверах заголосили лучшие ораторы, а матросы и солдаты гарнизона беспрепятственно слонялись от митинга к митингу, слушая об измене русского правительства и что пришло время свергать его. По финским законам не только не мешали тем митингам, но по Гельсингфорсу маршировали вооруженные отряды открыто за революционеров… Финляндия стала для российских революционеров более надежным убежищем, чем соседние европейские государства: оттуда, по договорам с Россией, их могли выдать, а финская полиция вообще за ними не следила, и русская не могла иметь в Финляндии агентуры. Финляндия стала легальным заповедником и плацдармом всех российских конспираторов, гнездом изготовления бомб и фальшивых документов. Здесь, под куполом почти западной свободы, в 25 верстах от столицы России и неотграниченно от нее, — проводились десятки революционных конференций и съездов, готовился террор для Петербурга, сюда же увозили награбленные террористами деньги»[886], — констатировал Александр Солженицын. В Финляндии базировались известные нам эсеровские тергруппы «Карла» и Зильберберга, готовившие покушение на императора, как и сотни других революционеров. Между тем финская полиция, не подчинявшаяся Департаменту полиции российского МВД, блюла свой суверенитет и никак не реагировала на запросы коллег из столицы империи. Выявление баз террористов было возможно только как результат тайных спецопераций наших спецслужб, которые легально на территории Великого княжества действовать не имели права[887].

Серьезное недовольство и открытое сопротивление вызвали последовавшие за 1905 годом либеральные реформы. Финны с радостью восприняли возможность избрать собственный однопалатный парламент — сейм, который приступил к законотворчеству в 1907 году. Однако ни в какую не соглашались избирать депутатов в Государственную думу, вступив по этому поводу в многолетнюю тяжбу с Петербургом. В 1910 году был принят закон, по которому Финляндии предписывалось избрать двух представителей в Госсовет и четырех — в Думу. Выборы так и не состоятся, финны не хотели, чтобы их считали гражданами империи, и «после принятия закона 1910 г. позиции финнов и русских относительного правового положения Финляндии были столь различны, что даже «соглашатели» более не поддерживали правительство России»[888].

С началом Первой мировой войны, особенно после немедленных авансов, выданных полякам, в Финляндии поползли активные слухи о предоставлении новых прав и привилегий. Однако на деле произошло обратное. Финляндия была объявлена на военном положении, ее генерал-губернатор подчинен командующему 6-й российской армии. «Была значительно ограничена деятельность сейма, введена цензура и учреждена Особая Финляндская военно-цензурная комиссия, запрещено проведение публичных собраний и народных сборищ, ограничено передвижение по стране, были предоставлены особые полномочия чинам полиции и отдельного корпуса жандармов»[889]. Был поднят вопрос о непосредственном подчинении финляндских учреждений соответствующим ведомствам империи. Если в Польше увеличивали сферу употребления родного языка, то в Финляндии, наоборот, уменьшали, в новых учебных планах наращивалось количество часов, отводимых на русский.

Осенью 1914 года российское правительство в обход сейма приняло решения об увеличении в Финляндии налогов на железнодорожные перевозки, алкоголь, табак, телефоны, массовые зрелища. Хотя сейм не созывался, его депутаты вели активную политическую деятельность, обвиняя российские власти в узурпации прав сейма и вмешательстве вдела местной администрации. В ответ звучали все более громкие обвинения в сепаратизме и подрыве внутреннего единства перед лицом врага. В ноябре была обнародована правительственная программа реформ в управлении Финляндией, которую тут же окрестили «Большой программой русификации». Разочарование было огромным, особенно на фоне ожидавшихся свобод и привилегий. Особое возмущение вызвал пункт, по которому поземельные отношения должны были регулироваться деятельностью российского Крестьянского земельного банка. С этого момента отношения стали стремительно катиться под откос. «Россия была и есть всегда враг Финляндии»[890], — заявил доселе лояльный глава Национального акционерного банка, один из лидеров старофинской партии и будущий финский премьер Юхо Паасикиви.

Последующая логика политической борьбы в Финляндии и вокруг нее определялась противоборством трех основных сил: российской военной власти, которой формально был подчинен генерал-губернатор; русской гражданской администрации во главе с генерал-губернатором Зейном; и финской администрации. Военные настаивали на более жестких мерах и на установлении прямого российского управления, стремясь предотвратить распространение пронемецких настроений. Местная администрация противилась любым переменам, кроме тех, которые демонстрировали большую независимость от Петрограда. Зейн выступал скорее на финской стороне, призывая не создавать себе дополнительных проблем на ровном месте, и ставил во главу угла поддержание во вверенной ему территории политической стабильности. Дальнейшая русификация Финляндии, помимо прочего, была чревата вступлением крайне антироссийски настроенной Швеции в войну на стороне Германии «для спасения соплеменников по ту сторону границы», чего царское правительство стремилось всеми силами избежать.

Во многом по настоянию Зейна, начиная с 1916 года, российское правительство согласилось на расширение финской автономии. Были объявлены выборы в новый сейм, которые, однако, дали совершенно неожиданный результат: большинство получили даже не националисты, а социалисты. Они были в еще большей оппозиции «царскому самодержавию» и не меньшими сторонниками независимости. В конце лета сейм решил прекратить вывоз за пределы Финляндии производимого в ней продовольствия и фуража, чем заметно осложнил ситуацию с продуктами питания в Петрограде. Были отвергнуты предложения привлечь жителей княжества хоть к каким-нибудь оборонным работам, не говоря уже о службе в российской армии.

Одновременно распространялось «активистское» движение молодежи, стремившейся отстаивать независимость Финляндии с оружием в руках, в чем встречало полную поддержку со стороны Германии. Недалеко от Гамбурга в Локштедском лагере немецкие Генштаб и МИД организовали курсы военной подготовки финских добровольцев, которые попадали туда через Швецию. Эти «егеря» должны были стать инструкторами для руководства восставшими земляками при вступлении в Финляндию германских войск. Маннергейм, служивший в нашей армии, оценивал численность курсантов двумя тысячами человек, российское руководство от перебежчика знало о 5600. Егерское движение пользовалось растущей популярностью, создавая силовую составляющую сепаратизма. За этими процессами внимательно следили спецслужбы. «Все благомыслящие пожилые люди относились к России лояльно, но молодежь тайно пробиралась в Германию и поступала там в войска, которые должны были вторгнуться в Финляндию, если там произойдет восстание, — замечал генерал Спиридович. — Именно это восстание и старалась поднять Германия. Однако наша жандармерия была начеку, и пока все было благополучно»[891].

До Февраля 1917 года никакого национально-освободительного восстания в Финляндии не было.

Прибалтика

Россия была провозглашена империей Петром Великим после победы над шведами в Северной войне и присоединения земель восточной Прибалтики. Позднее губернии этого региона — Лифляндская, Курляндская и Эстляндская — были объединены в Прибалтийское генерал-губернаторство, а восточная часть Латвии (Латгалия) вошла в Витебскую губернию. В основе управления этими губерниями лежал принцип сохранения привилегий остзейских баронов, верой и правдой служивших трону российских императоров. «Общее управление ими осуществлялось на основании Свода местных узаконений губерний остзейских и изданных для Прибалтики законов. Специфика административного устройства края заключалась в том, что внутреннее управление осуществляли как органы дворянства, так и правительственные учреждения, компетенция которых неуклонно расширялась»[892].

Прибалтийские губернии были довольно развиты в промышленном отношении и урбанизированы, из общей численности населения в 6 млн человек около полутора миллионов жило в городах. На селе доминировали крупные хозяйства, размеры землевладения были заметно больше, чем в остальной России, причем хозяевами выступали, прежде всего, остзейские дворяне[893]. Революция 1905–1907 годов выявила основную особенность Прибалтики — социальный протест там совпадал с национальным. Буржуазия и пролетариат совместно боролись с государством, отождествляемым с властью немецких помещиков и баронов, которым принадлежали земельные угодья и через которых действительно строилась система российского управления краем.

Война все поменяла: и систему управления, и роль немецкой элиты.

На территории прибалтийских губерний было введено военное положение, власть перешла в руки начальников двух военных округов, которые долго не могли распределить полномочия друг с другом, равно как и с губернскими администрациями. Генерал-лейтенант Павел Курлов, получивший после длительной опалы — его «назначили» ответственным за убийство Столыпина — должность особоуполномоченного гражданского управления Прибалтийского края на правах военного генерал-губернатора (одно название должности чего стоит!) застал на месте крайне запутанную картину: «Эстляндская и Лифляндская губернии, кроме города Риги и Рижского уезда, входили в состав Петроградского военного округа, а во главе гражданского управления стоял комендант Ревельской крепости, адмирал Герасимов. Между тем город Рига с уездом и Курляндская губерния были включены в район Двинского округа, так что в административном отношении состояли в ведении начальника этого округа. Подобная двойственность власти в трех совершенно однородных губерниях вызывала массу недоразумений, ввиду различия во взглядах местных начальников»[894].

Но все эти начальники были достаточно едины в своих антинемецких подозрениях, которые самым решительным образом подогревались местным населением, занявшимся масштабным стукачеством. «Со стороны латышей сыпалась масса обвинений на своих противников не только за их чрезмерную любовь к германцам, но и за шпионство и даже за государственную измену, — вспоминал Курлов. — …Старик-латыш рассказал, что сам был очевидцем, как в одно из имений Курляндской губернии прилетел германский аэроплан, причем прибывших офицеров встретил владелец имения с женой, предложивший тут же на лужайке в лесу им ужин, после чего офицеры, захватив живую корову, улетели обратно»[895]. По сотням подобных доносов проводились следственные действия, шли обыски по домам элиты, по преимуществу с немецкими корнями. До арестов доходило редко, но авторитет элиты в глазах населения неуклонно падал. К этому добавились запрет вести разговоры на немецком в публичных местах, снятие всех вывесок на этом языке.

В начале 1915 года был принят закон об ограничении немецкого землевладения. Вместо традиционных ландтагов были введены уездные и губернские дворянские собрания, контролируемые губернатором, из ведения рыцарств изымалось управление церковными делами и образованием. Подобные меры вызывали понятный восторг прибалтов и ультрапатриотических кругов в России. «МВД фактически поддержало обвинения российской администрации в Прибалтике, сменив ряд крупных чиновников по обвинениям в покровительстве немцам, — замечает Бахтурина. — Чины Министерства не задумались о том, что под видом борьбы с немцами в Прибалтике идет скрытая борьба с российской государственной властью»[896]. Даже наиболее лояльные немцы в таких условиях становились готовой пятой колонной.

Еще большее рвение проявляло военное командование, которое явочным порядком выселяло должностных лиц из числа местного дворянства. Командующий Северным фронтом генерал Рузский требовал заменить все руководящие кадры на русских и выслать всех пасторов. Верховный главнокомандующий Николай Николаевич и начальник его штаба Янушкевич, убедившись в «нелояльности» еврейского населения Польши, Галиции и Буковины, отдали приказ о выселении из Прибалтики всех евреев без различия пола, возраста и занимаемого положения. Курлов пришел в ужас: «Снабжение госпиталей и других военных учреждений, а равно и вся торговля были в руках евреев. В местных лазаретах работало значительное количество еврейских врачей. Поголовное выселение вызывало приостановку жизни губернии»[897]. Курлов обратился в Ставку, и Прибалтике повезло чуть больше, чем ряду других регионов, не всех евреев оттуда выгнали.

Военные неудачи 1915 года привели к оккупации значительной части Прибалтики немецкими войсками. Была оставлена территория Литвы, откуда хлынул поток беженцев. Как и из занятых германскими солдатами районов Латвии, особенно когда угроза нависла над Ригой. Население города сократилось вдвое (с 480 до 240 тысяч человек), были эвакуированы в глубь России крупные заводы вместе с рабочими. Оставались мелкие предприятия, обслуживавшие дислоцированные там три русские армии.

Генерал Людендорф застал следующую картину: «Население частью добровольно ушло с отступавшими русскими, а частью было ими уведено принудительно… Власти не было никакой. Русские правительственные чиновники и судьи, все представители администрации и интеллигенции покинули страну. Не было ни полиции, ни жандармерии, и лишь духовенство обладало авторитетом… Население, за исключением немцев, нас чуждалось… Латыши, как оппортунисты, держались выжидательно. Литовцы верили, что для них пробил час освобождения; когда же желанные лучшие времена сразу не наступили, они опять отвернулись от нас и стали относиться недоверчиво. Поляки держались в стороне и относились враждебно, так как справедливо опасались, что мы ориентируем нашу политику на литовцев. С белорусами считаться не приходилось, так как поляки национально их обезличили, ничего им не дав взамен»[898].

Немцы сначала создали на занятых территориях несколько административных округов, которые затем укрупнялись. К концу 1916 года их осталось три — Курляндский (управляющий майор фон Гослер), Литовский (подполковник князь фон Изенбург) и Белостокский (барон фон Зеккендорф). Административные начальники обладали всей полнотой власти и несли ответственность перед главнокомандующим германским Восточным фронтом.

Последствием немецкой оккупации и превращения Прибалтики в стратегически ключевую территорию, откуда враг в первую очередь мог угрожать Петрограду, стала серия ведомственных и межведомственных совещаний в российском правительстве, где разрабатывался целый букет реформ, которые касались прав местного самоуправления, использования языков, ликвидации привилегий дворянства, немецкого — в особенности. Но осуществить эти реформы планировалось только после окончания войны. А вот что сделать успели до, так это — полки латышских стрелков.

Инициаторами этой идеи выступали депутат Госдумы князь Ман-сырев и оставшийся не у дел бывший волостной старшина Курляндской губернии Гольдман, убедившие армейское начальство в необходимости формировать из антигермански настроенных латвийских патриотов отдельные части, которые боролись бы за освобождение своей родины. Вспоминает Курлов: «Главнокомандующий армиями Северо-Западного фронта генерал Алексеев запросил мое мнение, и я ответил, что считаю такое сформирование недопустимым и с точки зрения государственной весьма опасным. По окончании войны, каков бы ни был ее исход, существование таких национальных войск в местности, объятой племенной ненавистью между отдельными частями населения, вызовет для государства серьезные осложнения»[899]. Мнением Курлова пренебрегли. В результате Ленин получит свой главный, самый надежный вооруженный ресурс.

Владимир Войтинский имел возможность изучить изнутри жизнь латвийских полков. Он отмечал глубокую рознь между рядовыми и офицерами: «Среди офицеров-латышей преобладали представители местной интеллигенции, дети крестьян-помещиков («серых баронов»), а стрелки набирались главным образом из батраков, городских рабочих, голытьбы. Офицеры были настроены воинственно и патриотично, в кадетском смысле этих слов. У стрелков же ненависть против своих «внутренних немцев-баронов» была сильнее, чем против Германии»[900]. Привыкшие к дисциплине, упорные в бою, они готовы были воевать с немцами за свою родину — Латвию. Но не за Россию. Не случайно центральный орган латышских стрелковых батальонов займет пораженческую позицию — между интернационалистическим крылом меньшевизма и чистым большевизмом.

Белоруссия, Украина, Молдова

Белорусские земли на протяжении нескольких веков находились в составе Великого княжества Литовского и Речи Посполитой и оказались в составе Российской империи после разделов Польши, находясь по-прежнему под сильным польским влиянием. «Более того, в первой половине XIX в. польское культурное воздействие на Белоруссию усилилось, несколько уменьшилось оно лишь во второй половине столетия, когда царское правительство активизировало проведение на белорусских землях политики «укрепления русских начал»[901].

В начале XX века белорусские земли располагались в так называемой Западной области, границы которой официально никогда не были определены, но считалось, что в нее входят Минская, Виленская, Могилевская, Гродненская, Витебская и Смоленская губернии. Они не были индустриально развитыми, доминировала мелкая кустарная промышленность (на одно предприятие приходилось здесь вдвое меньше рабочих, чем в среднем по России), земледелие.

В Западной области, как и везде в России, возникли политические партии, но среди них практически не было… белорусских. Активно действовали еврейский «Бунд» (вся область входила в черту оседлости), отделения всех без исключения польских партий. На съезде именно в Минске возникла РСДРП. Партия, имевшая в названии слово «белорусская», до 1917 года возникла только одна — Белорусская социалистическая громада. На своем I съезде в 1903 году она провозгласила своей целью уничтожение капиталистического строя и переход в общественную собственность земли и средств производства, а ближайшей задачей — свержение самодержавия во взаимодействии «с пролетариатом всех народов Российского государства». В 1905 году БСГ радикализировалась, выдвинув лозунг федеративной демократической республики с общим сеймом (Конституционным собранием) для всех народов и представление каждому народу права иметь свой сейм, который «вел бы его дела». При этом партия неизменно подчеркивала, что организует «трудовую бедноту Белорусского края без различия национальностей» с конечной целью заменить капиталистический строй социалистическим. С 1907 годом лидеры БСГ занимались исключительно изданием газеты «Наша нива», которая была главным идеологическим рупором белорусского национально-культурного движения[902].

Ни эта, ни какая другая партия никогда не предлагала идеи сепаратизма, да и это невозможно себе было представить. Белорусская национальная идентичность не была проявленной. Как отмечает автор специального исследования на эту тему, «мысль о существовании особой белорусской культуры и языка, не говоря уж о национальности, редко возникала, а если и рассматривалась, то обычно лишь для того, чтобы сразу ее отвергнуть, — в этом видели лишь способ, с помощь которого поляки намереваются ополячить местных «русских»[903]. Во время Первой мировой войны это стало меняться, прежде всего на оккупированных немцами территориях, а они составили около четверти белорусских земель.

Германское командование рассматривало их исключительно как кратчайший путь в Россию и ресурсную базу, не собиралось присоединять, а потому онемечивать (в отличие от будущего руководства независимой Польши, которое воспринимало присоединение белорусских земель как естественный процесс). Специальным указом Гинденбурга, изданном в 1916 году, на оккупированных белорусских территориях разрешались языки местного населения — польский, литовский, белорусский — и запрещалось употребление русского в образовании, печати и администрации[904]. Это не меняло ситуацию с точки зрения распространения языков, но имело большое и далекоидущее символическое значение: впервые возникла ситуация, при которой владение языками окраин создавало жизненные и карьерные преимущества.

Территория же Западной области, остававшаяся под российским контролем, подверглась в годы войны достаточно серьезному разорению, что создавало потенциал для национального и социального недовольства. Только из белорусских земель к 1917 году было мобилизовано более 630 тысяч человек[905]. Из-за нехватки рабочих рук и тяглового скота сократились посевные площади. В прифронтовых губерниях, переполненных воинскими частями и беженцами, истощались запасы продовольствия. Выдача продуктов по карточкам жителям Минска в начале 1917 года составляла 4 кг ржаной, 2 кг пшеничной муки и 400 граммов крупы, в феврале — лишь 1 кг ржаной муки[906]. Командование делало попытки восполнять недостающее продовольствие путем реквизиций. Вместе с тем, какой-либо информации о выступлениях протеста против власти нет.

«Местное население, прежде всего крестьянство, в основном сознательно относилось к выполнению предъявленной при реквизиции разверстке»[907], — подчеркивает минский историк Смольянинов. Он же приводит пример: в конце декабря 1916 года на сходе крестьян Стояновской волости Минского уезда, выслушав постановление министра земледелия с требованием «о поставке за установленную плату 306 пудов ржи на потребности, связанные с обороной», приняли встречное решение добровольно «собрать указанное количество ржи и пожертвовать для нужд армии». Командование Западного фронта выразило крестьянам благодарность специальным указом, который был напечатан во всех газетах прифронтовой полосы.

Не было в белорусских землях и влиятельных революционных организаций. Вацлав Солский, появившийся в Минске в начале 1917 года, однозначно свидетельствовал, что «Западная область к моменту революции социалистических партийных организаций не имела. Единственное исключение в этом отношении составляет «Бунд», работавший там беспрерывно. Что касается социалистов-революционеров, то они имели лишь мелкие группы в Минске и, кажется, Витебске и Гомеле. Социал-демократы, меньшевики и большевики не имели вообще никаких партийных организаций»[908].

Белорусское национально-освободительное движение не свергало императора — из-за практического отсутствия такового движения. Намного сложнее ситуация была на Украине.

После третьего раздела Польши (1795 год) приблизительно 4/5 земель с украинским населением входили в состав России, образуя девять губерний — Волынскую, Подольскую, Полтавскую, Киевскую, Екатеринославскую, Херсонскую, Харьковскую, Черниговскую и Таврическую. Как сказано в современном украинском учебнике для вузов, «территория этнических украинских земель, захваченных Российской империей, составляла 618 000 кв. км», на которых проживало до 30 млн человек[909]. По переписи 1897 года на российской Украине, называемой также Малороссией, 73 % населения составляли украинцы, 12 % — русские, 8 % — евреи, еще 7 % — немцы, поляки и белорусы. Но при этом в городах проживало в основном русское (34 %) и еврейское (27 %) население, а 97 % украинцев относилось к крестьянскому сословию. Слово «украинский» было чуть ли не синонимом слова «крестьянский»[910]. Оставаясь, в первую очередь, аграрным регионом, Малороссия стала также основным центром горно-металлургической промышленности. В канун Первой мировой войны на нее приходилось 71 % общероссийской добычи угля, 68 % — выплавки чугуна, 58 % — стали[911].

Концепция политики Петербурга в отношении этих земель была достаточно простой. Акцент был сделан на принадлежности малороссов к одной из ветвей русской нации, которая должна находиться в одном правовом и культурном поле с другими ветвями. Никакой колонизации великорусским населением не происходило, но и украинизация не поощрялась. Именно в контексте полемики с украинскими националистами малорусский дворянин Юзефович впервые сформулировал лозунг «единой и неделимой России», имея в виду вовсе не всю империю (как позднее многие трактовали этот лозунг), а единство восточных славян. В XIX веке Малороссия стала полем соперничества геополитических проектов и терминологической войны, в ходе которой название любой местности или этноса подтверждало или опровергало различные проекты национального строительства[912].

Уже то, что украинские территории назывались Малороссией, вызывало протест у борцов с имперским самодержавием, видевших в таком названии принижение ее народа по сравнению с великороссами и предпочитавших термин Украина. В Петербурге полагали, что Украина — польское слово времен Речи Посполитой, означавшее «окраину», причем с некоторым пренебрежительным смыслом: «провинциальное захолустье». Понятие же Малороссия рассматривалось не как уничижительное. Смысловая разница между ней и Великороссией напоминала отличие между Британией и Великобританией. Первая — ядро коренной национальности, вторая — то же с включением представителей других национальностей.

В конце XIX века украинцы в массе своей не были народом с отчетливым национальным сознанием, государственность его выглядела отдаленной перспективой. Национальная идея находила отклик, прежде всего среди интеллигенции, которая идентифицировала себя как украинскую. Таковой было немного: даже в 1917 году только 11 % киевских студентов считали себя украинцами. Но украинская интеллигенция была весьма активной, местные национальные партии возникли раньше общероссийских и отличались большим радикализмом.

Важно подчеркнуть, что более серьезную политическую и интеллектуальную опору, чем в России, национальная идея получала в Австро-Венгрии, на которую приходилась одна пятая заселенных украинцами земель — Закарпатье, Восточная Галиция и Северная Буковина — с населением 4 млн человек. В первую очередь именно там не без поддержки официальной Вены, активно соперничавшей с Россией за умы, сердца и территории славян, активно разрабатывалась теория самостоятельной украинской нации. Впрочем, непроходимых границ между империями до Первой мировой войны не было, украинская мысль варилась в общем котле. Интеллектуальный и политический национальный подъем начался в 1890-е годы, когда повсеместно шло формирование украинских организаций, получавших разные названия, чаще — «громады».

Первая политическая партия была создана в 1899 году в Австро-Венгрии — во Львове — Украинская национал-демократическая партия (УНДП). Во главе стояли Михаил Грушевский, писатель Иван Франко и другие. Будущий первый лидер самостийной Украины — профессор Грушевский — был сыном учителя, окончил гимназию в Тифлисе, а затем учился на историко-филологическом факультете Киевского университета в семинаре известного историка и археолога Владимира Антоновича, который с 1860-х годов являлся одним из руководителей украинского национального движения, основал Старую громаду. В нее Грушевский вошел, установив связи с молодежными громадами других городов Украины. Оставаясь российским гражданином, с сентября 1894 года в течение 20 лет он был профессором и руководителем кафедры во Львовском университете, с подачи Максима Ковалевского много преподавал в Европе, активно работал над консолидацией украинских организаций различной ориентации, созданием культурных обществ и издательств, писал многотомную «Историю Украины-Руси».

Его концепция, развивавшая мысли Максимовича, Костомарова, Драгоманова, того же Антоновича, исходила из самобытности, непрерывности и преемственности украинского исторического процесса от автохтонных восточнославянских племен Киевской Руси к современной ему Украине и признании украинского народа отдельной и самостоятельной национальной единицей. Общая платформа, которую предлагал Грушевский коллегам, заключалась в территориально-национальной автономии Украины при всеобщем федеративном строе России, в признании украинского языка государственным на территории Украины и в запрете на использование ее материальных и человеческих ресурсов на чуждые ей цели.

В Малороссии инкубатором национальных политических партий стала Всеукраинская организация (ВУО), в создании которой в 1897 году решающая роль принадлежала учителю Грушевского профессору Антоновичу и писателю Конисскому. ВУО представляла собой нелегальный союз автономных украинских громад, студенческих групп, индивидуальных членов — от 150 до 450 человек — из всех крупных городов Украины, а также Петербурга и Москвы, которые придерживались самых разных политических взглядов, но разделяли идеи украинства как отдельной нации. Ее возникновение означало переход от «антикварно-этнографического» украинофильства к «национальному радикализму»[913]. Программные документы включали лозунги парламентаризма, федерализма, автономии, свободы национально-культурного самоопределения. Деятельность организации была в основном просветительской, чего нельзя сказать о выросших из ее рядов или под ее влиянием партий. Таких партий было много, и условно они делились на две куста: один более радикальный и социалистический, другой — более умеренный и либеральный.

Родоначальником первого куста стала созданная в 1900 году в Харькове Революционная украинская партия (РУП), сеть которой состояла из Вольных громад не только в Малороссии, но и в Петербурге, на Дону и Кубани. Партия обосновывала историческое право Украины на самостоятельную государственность, ставя в качестве ближайшей задачи возвращение ей тех прав, которые были определены Переяславским договором 1654 года. Идеологом и главным организатором был Дмитрий Антонович — сын известного нам профессора, — с младых ногтей участвовавший в создании гимназических и студенческих громад, за что был исключен из Киевского университета. Активную роль в РУП играл и Симон Петлюра — будущий глава украинской Директории. В начале века он учился в Полтавской духовной семинарии, откуда был изгнан. Скрывался на Кубани, где его арестовали. Выпустили на поруки. Петлюра учился в Киеве и во Львове, сотрудничал в галицийской украинской прессе, а потом перебрался в Москву, где служил бухгалтером в страховом обществе «Россия» и редактировал журнал «Украинская жизнь» на русском языке.

Национально-максималистское, самостийническое крыло РУП представляла Украинская народная партия (УНП, энуписты). Ее вдохновитель Михновский полагал: «Украинская нация должна сбросить господство чужеземцев, ибо они оскверняют саму душу нации. Должна добыть себе свободу, пусть даже ценой потрясения всей России!! Должна добыть свое освобождение от рабства национального и политического, пусть даже ценой пролития целых рек крови!»[914] Энуписты не признавали интернационального пролетарского движения, считая его давно устаревшим и уступившим место национальному движению против господствующих наций. Именно из УНП в 1905 году выделилась Украинская партия самостийников-социалистов.

Иначе расставляла акценты возникшая также из УНП Украинская социал-демократическая рабочая партия, которая старалась следовать в русле европейской социал-демократии. Поддерживая в принципе идею независимого украинского государства, УСДРП лозунгом момента считала национально-территориальную автономию Украины с законодательным сеймом. Наиболее видными представителями партии стали тот же Дмитрий Антонович, а также Владимир Винниченко и Дмитрий Дорошенко. Любопытно, как по-разному складывались судьбы украинских борцов за освобождение. Винниченко, крестьянский сын, был изгнан из Киевского университета, неоднократно арестовывался, эмигрировал в Австро-Венгрию, где вел активную литературную деятельность, нелегально наезжая в Россию. Дорошенко, происходивший из семьи военного, напротив, благополучно закончил и Петербургский, и Киевский университеты, никогда не арестовывался и нес свои идеи в массы со страниц легальной российской прессы и учительствуя в Екатеринославе и Киеве.

Второй — скорее либеральный — куст начал вырастать из Всеукраинской организации в 1904 году, когда на ее съезде была создана Украинская демократическая партия. От нее вскоре откололась Украинская радикальная партия. Затем эти две партии опять слились и образовали Украинскую демократическо-радикальную партию (УДРП), взявшую в полной мере на вооружение идеи Грушевского. Цель движения радикал-демократы видели в формировании украинской нации как полноценного гражданского организма и достижении реального самоуправления на всей этнографической территории Украины, для чего необходимо было, в первую очередь, уничтожить абсолютизм и утвердить конституционный строй в России. В 1908 году партия самоликвидировалась, но на ее основе появилось просуществовавшее до революции Товарищество украинских поступовцев (прогрессистов).

При этом не следует забывать, что именно в Малороссии черпал свои основные кадры Союз русского народа, а также другие черносотенные и правые партии.

У большинства национальных украинских партий были партнеры в России, от которых их отличал повышенный радикализм. УСДРП тесно сотрудничала с РСДРП, но призывала к более решительным революционным действиям и защищала свой автономный от российского собрата статус. К радикал-демократам тяготело большинство украинских депутатов первых двух Государственных дум. Причем, если в I Думе они сотрудничали с кадетами, то во II — уже с трудовиками. Затем вновь многие из них потянулись к кадетам. Однако, как подмечал Аврех, «киевская кадетская организация весь период между двумя революциями находилась в оппозиции к кадетскому ЦК, занимая более левые позиции, чем он»[915]. Стоит ли говорить, что украинские партии куда меньше, чем российские коллеги, выступали за сохранение территориальной целостности Российской империи. Это же касалось и масонских организаций. Именно на Украине, по убеждению Олега Соловьева, имелось масонство, «отчасти выступавшее за независимость своего региона. Идейным вдохновителем такого подхода оставался историк М. С. Грушевский, последователями были С. В. Петлюра, член киевской ложи Св. Андрея Первозванного и царский генерал П. П. Скоропадский, возможно, адепт того же братства». Вместе с тем, украинские ложи «находились в союзе с ВВНР, и многие их члены не разделяли националистических убеждений коллег»[916].

Общероссийские политические силы России демонстрировали широкий спектр подходов к украинскому вопросу. Социалисты полностью солидаризировались с украинскими борцами за самостийность в критике царизма за национальное угнетение, подавление культуры и языка, поддерживали право украинского народа на самоопределение. Но они полагали, что интересам борьбы трудящихся отвечало все-таки самоопределение и повышение статуса в составе единого государства. Так, трудовики считали «автономию Украины, равно как и других областей, залогом культурного и свободного общественного развития»[917]. Либералы также признавали прогрессивность украинского освободительного движения, но видели в нем куда меньшую проблему для целостности государства, нежели в русском национализме. «Украинское движение никто не выдумывал, украинское движение существует, оно будет существовать, и попытаться отрицать украинское движение бесполезно, — уверял Милюков в начале 1914 года. — … Грушевский, на которого здесь сыплются проклятия и угрозы за его политическое австрофильство, там, в Австрии, слышит обвинения в том, что вся его деятельность в Галиции фактически ведет к культурному и политическому русофильству. «Сепаратистского» движения еще нет на Украине, а если и есть его зачатки, то они очень слабы. Но его можно воспитать, можно развить, — истинные воспитатели, истинные «сепаратисты», действительно работающие в пользу Австрии, — это г-н Савенко (один из лидеров фракции правых в Думе — В. Н.) и его политические друзья»[918]. А такой либерал, как Струве, формулируя задачи страны в связи с войной на первое место поставил задачу «воссоединить и объединить с империей все части русского народа», что означало аннексию «русской Галичины». Это было необходимо для «внутреннего оздоровления России, ибо австрийское бытие малорусского племени породило и питало у нас уродливый так называемый «украинский» вопрос»[919].

Для правых подпитываемый из Австро-Венгрии украинский национализм представлялся первостепенной угрозой, хотя не пустившей глубокие корни в народные массы. Академик Соболевский утверждал в 1907 году, что только интеллигенция различала малорусов, белорусов и великорусов. «Данные новейшего «освободительного движения» показывают, что украинофильство свойственно только левым партиям и что умеренное большинство, и, прежде всего, наиболее заинтересованное здесь крестьянство, никакого украинофильства не знает; оно считает себя за один русский народ с великорусами и стоит за полное государственное единство России»[920]. Более объемно и противоречиво выражал позицию рядовых депутатов думской фракции националистов волынский крестьянин Андрейчук: «Всякую украинофильскую пропаганду мы отвергаем… Мы, малороссы, как и великороссы, суть люди русские, а гг. Милюкову, Родичеву и Лучицкому говорим: продолжайте вашу заботу о том племени, служить которому вы призваны, а украинского народа не касайтесь»[921].

В предвоенные годы украинское национальное движение внешне себя не сильно проявляло, здесь можно согласиться с Милюковым. Едва ли не самым значимым событием стало празднование 100-летия Тараса Шевченко в феврале 1914 года, которое власти, опасаясь беспорядков, не рекомендовали (фактически запретили) отмечать официально, вызвав протесты прогрессивной общественности всей Российской империи. Беспорядки возникли в Киеве, напомнив 1905 год. «На Крещатике негде яблоку упасть. В Софийском соборе предполагалась панихида. Толпа в несколько тысяч человек направилась к собору, но на дороге толпу встретил отряд казаков и конных городовых, преградивших дальнейшее движение. Под натиском городовых толпа стала отступать по направлению к Прорезной ул. И здесь, разбившись на группы, пела революционные песни. Казаки, конные городовые и стражники в несколько минут рассеяли толпу»[922], — сообщалось в прессе. На следующий день полиция вновь применяла силу против толп учащихся. То есть национальный протест, несомненно, существовал. Но он был ограничен — в большинстве других украинских городов юбилей Шевченко прошел мирно. И трудно измерить, его больше было в протесте — национального или социального, — ведь Шевченко был общероссийским символом освободительной борьбы, и песни пели революционные, а не украинские народные.

В целом в национальном движении вплоть до войны, да и до революции преобладал культурно-автономистский компонент, уровень собственно сепаратизма был мал. Во многом это объясняется тем, что современный историк Омельянчук назвал «своеобразной «православно-русской малороссийской самоидентификацией большинства населения региона — крестьян, духовенства, чиновничества и части интеллигенции»[923].

Война изменила многое, и, не в последнюю очередь, как результат целенаправленной политики Центральных держав, сделавших ставку на разыгрывание украинской национальной карты. Подробнее об этом в следующей главе, где речь пойдет о вкладе внешних сил в русскую революцию. Здесь же уместно заметить, что в австрийской и немецкой пропаганде времен войны однозначно проводилась мысль о том, что единственный способ обезвредить Россию на долговременную перспективу — это оторвать от нее Украину. Здесь Збигнев Бжезинский и другие солидарные с ним современные геополитики не говорят ничего нового. В средствах Центральные державы не стеснялись. «Теперь России предстояло бороться за симпатии и лояльность украинцев в новых условиях, причем к прежним участникам игры — полякам, Вене, Ватикану — присоединилась Германия, у которой руки в украинском вопросе были совершенно развязаны, ведь под ее властью никаких украинцев не было»[924], — пишет Алексей Миллер.

Еще перед войной в Австро-Венгрии прошли громкие судебные процессы против руководителей русинских и прорусских украинских организаций, были составлены списки неблагонадежных элементов. В первые же дни войны в одном Львове было арестовано 2 тысячи ук-раинцев-москофилов (по переписи 1900 года там насчитывалось всего 34 тысячи украинцев при 84 тыс. поляков и 45 тысяч евреев)[925]. Одновременно из благонадежных и антироссийски настроенных формировались в составе австрийской армии части так называемых украинских сичевых стрельцов. Среди их добровольцев были многие представители украинской галицийской элиты — политики, ученые, журналисты, писатели. Эти части отличались высокими боевыми качествами, хотя до конца так и не пользовались доверием австрийских и немецких властей.

Петроград, где украинский национализм стал рассматривался как серьезная угроза, в долгу не остался. Украиноязычные издания в России начали закрывать, осложнились условия для деятельности культурно-просветительских организаций. В ноябре 1914 года по обвинению в «мазепинстве» арестовали Грушевского, который провел несколько месяцев в Лукьяновской тюрьме, был выслан в Симбирск. По настоянию Российской академии наук его перевели под гласный надзор полиции в Казань, а потом в Москву, где он и встретит Февраль. По весьма радикальному пути пошли при организации системы управления в занятых в первый период войны Галиции и Северной Буковине.

В российских официальных кругах и в Особом политотделе МИДа, который разрабатывал эту схему, завоеванные земли рассматривались как исконно русские, входившие в состав Галицкого княжества Киевской Руси, но затем отторгнутые в результате серии вторжений польских, венгерских, монголо-татарских и литовских войск. «В целом власти склонялись к тому, чтобы трактовать местное население как русских, воспринимая униатскую церковь и украинскую идентичность как нечто наносное, поверхностное, навязанное Веной, Ватиканом и поляками, поддержки среди местного населения не имеющее и потому легко устранимое после установления русской власти»[926]. Захват Галиции был воспринят как процесс воссоединения русского народа, что означало распространение на нее той же системы управления, что существовала в «стандартных» российских губерниях. С той лишь поправкой, что Галиция оставалась прифронтовой зоной, и поэтому во главе ее был поставлен генерал-губернатор, подчиненный непосредственно начальнику штаба Юго-Восточного фронта. Осенью 1914 года были образованы Львовская, Тарнопольская и Черновицкая губернии. Репрессивные меры против униатской церкви и украинского языка не заставили себя долго ждать.

Правительственная политика в Галиции поляризовала и российские, и украинские политические круги. О том, как ситуация выглядела с вершин власти, можно судить по воспоминаниям генерала Спиридовича, обеспечивавшего безопасность Николая II во время его триумфальной поездки в незадолго до этого взятый Львов: «Всякие Грушевские и иные выходцы из Киевского университета разрабатывали по австрийской указке теорию украинской самостийности, выдумывали разные «мовы», а простой забитый русский галичанин продолжал хранить в сердце мысль о национальном освобождении, что связывалась с мыслью о Белом Царе. И когда русские войска победоносно продвигались по Галиции, бежал поляк, уходил немец, но простой народ встречал русского солдата как своего родного, как освободителя. А соседние с Почаевской лаврой приходы толпами приходили к настоятелю монастыря, прося присоединить их снова к родной православной церкви… Войска, стоявшие шпалерами, и масса народа встречали Государя восторженно. Встреча со стороны населения была настолько радушна (а население было не русское), что как-то невольно пропал всякий страх за возможность какого-либо эксцесса с их стороны»[927].

Совершенно иначе положение видели либералы. «Наши правые националисты в стиле гр. Бобринского, заняв административные посты в «Пьемонте украинства», начали преследовать украинское национальное движение и насильственно обращать униатов в православие. Тяжелое впечатление произвел арест униатского митрополита Шептицкого, пользовавшегося большим уважением и влиянием в крае. Все это создавало враждебное отношение населения к победителям»[928]. Либералы в своей критике были не далеки от истины в том, что при создании системы местного управления по российской модели власти не учли одного немаловажного обстоятельства: «накануне Первой мировой войны была проведена реформа галичского сейма, которая гарантировала украинскому населению Галиции 27 % представительства в местном самоуправлении. И реформу сейма эта часть населения считала своей огромной победой. Ликвидация австрийской системы местного управления (в том числе и самоуправления), а также объявление украинского языка «изобретением мазепинцев»… и замена ее губернскими и уездными учреждениями была негативно воспринята значительной частью населения Галиции»[929], подчеркивает Бахтурина. Да и в Малороссии резонанс был, мягко говоря, не самый благоприятный.

В 1915 году уже русские войска отступали, неся большие потери. Взявшая Галицию под контроль австро-германская администрация продемонстрировала завидную гибкость. Наместником был назначен поляк, проинструктировавший чиновников о необходимости уважительно относиться к украинскому языку. Наследник австрийского престола при посещении края обращался к людям на украинском языке. Украинцев стали активнее принимать в офицерский корпус. Но наибольшее беспокойство в Петрограде вызывало создание привилегированных концлагерей для украинских военнопленных, которых содержали гораздо лучше, чем русских, обучали принятому в Галиции правописанию, а также истории и литературе в понятном ключе. Всего таких военнопленных насчитывалось более 400 тысяч, из них около 40 тысяч наиболее отзывчивых к агитации были отобраны для частей будущей украинской армии. Для нее даже пошили форму и организовывали учения[930]. Сильное австро-немецкое влияние чувствовалось и в деятельности украинских политических партий.

Один из основателей УСДРП Владимир Винниченко, после начала войны нелегально вернувшийся в Россию, в своей книге «Возрождение нации» выделял три основных ориентации украинских политиков в годы войны: пророссийская, проавстрийская и ориентированная на самостоятельность.

Проавстрийские действовали, в основном, в самой Австро-Венгерской империи. Они выступали за ее победу с последующим переходом Украины под австрийский протекторат. На эту позицию встала основанная в 1914 году во Львове Головная украинская Рада во главе с Левицким. Там же был создан Союз вызволения Украины (СВУ), обещавший, что независимая Украина станет надежным защитником Европы от российской экспансии. Союз «при содействии генштабов Германии и Австро-Венгрии развернул соответствующую пропагандистскую деятельность среди украинцев, попавших в плен»[931]. Вскоре Вена и Берлин признали Союз как орган, представляющий интересы украинцев, проживающих не только в Центральных державах, но и в других европейских государствах. Союз получал средства от немцев и австрийцев в виде займа, за который должно было рассчитываться будущее украинское правительство. Ядром такого правительства Союз себя и считал. СВУ вел информационную работу в европейских странах, занимался пропагандой на Восточном фронте и на занятых Центральными державами украинских землях, участвовал в разведоперациях в российском тылу[932].

Пророссийские, в основном жившие в России, желали ей победы, видя в этом перспективу ослабления имперских тенденций. Товарищество украинских поступовцев в начале войны выступило с декларацией «Война и украинцы», под которой стояла подпись Симона Петлюры, где говорилось, что украинцы «выполнят свою обязанность граждан России в сей тяжкий час до конца»[933]. В 1916 году ТУП изменит свою позицию и выступит против войны и поддержки какой-либо из сторон: «Мы, украинские прогрессисты, стоим на платформе автономного устройства тех государств, с которыми нас соединила историческая судьба»[934]. Сам же Петлюра с 1916 года был заместителем уполномоченного Союза земств на Западном фронте. Дмитрий Дорошенко участвовал в работе Союза городов и явился одним из основателей Общества для оказания помощи населению Юга России, пострадавшему от военных действий. Таким образом, многие ведущие украинские социалисты и либералы работали на Россию в той мере, в какой на нее работал Земгор Львова и Гучкова.

Что же касается третьего течения, то в Большой Украине на позициях независимости стояло большинство представителей украинских социалистических организаций, включая УСДРП. Число сторонников идеи независимости в годы войны выросло. Одну из важных причин этого Булдаков видит в набиравшей силу «солдатизации» национальных движений, когда внутри страны происходило увеличение массы вооруженных маргиналов»[935].

Накануне революции и в русских национальных организациях Украины активно вызревали протестные настроения. Об этом свидетельствовала, в частности, записка «русских кругов Киева», которую Николай оставил в личном архиве как «достойную внимания»: «Прежде всего, православные киевляне категорически утверждают, что подавляющее большинство трудового населения сел и местечек — крестьяне, мещане, сельское духовенство, мелкие землевладельцы, чиновный класс и русские помещики, словом, все, кто представляет собой в юго-западном крае коренной русский народ, — несмотря на усиленную пропаганду революционных идей местной левой печатью, по-прежнему остается глубоко консервативным… В противоположность политическим идеалам коренного русского народа местные кадето-еврейские интеллигентные круги, действуя по указке вожаков «прогрессивного» большинства Государственной думы и давно сорганизованной антигосударственной лиги земцев, упорно и совершенно беззастенчиво дискредитируют существующий государственный строй»[936].

Лидером украинских земцев, как мы уже знаем, выступал юный Терещенко. Лидером все более разочаровывавшихся во власти русских националистов — Василий Шульгин.

Итак, проблема украинского национализма заметно обострилась в годы Первой мировой войны. Однако в целом «до революции доминирующую роль играло либерально-демократическое крыло интеллигенции, ориентированное в первую очередь на национально-культурную автономию Украины, хотя в качестве перспективы присутствовало и требование национально-территориальной автономии»[937]. Никакого значимого национально-освободительного или сепаратистского движений, представлявших непосредственную опасность для режима или территориальной целостности государства, на подконтрольных Российской империи украинских землях до февраля 1917 года не существовало. «Украинские национальные организации были разгромлены, их деятели сосланы, их печать закрыта»[938], — замечал Бурд-жалов. Украина придет в движение после Февраля.

Гораздо слабее национальный фактор проявлял себя в Бессарабии. Она вошла в состав Российской империи после Бухарестского мира 1812 года. Как пишет современный молдавский историк Василе Стати, «в результате русско-турецкой войны (1806–1812) победившая Российская империя вынудила побежденную Оттоманскую империю уступить часть территории, которой владела: Молдову между Прутом и Днестром. Таким образом, Восточная Молдова (колониально названная «Бессарабией») как военный трофей была аннексирована Россией»[939]. Заметим, в тот момент никаких возражений против присоединения к Российской империи со стороны местного населения не наблюдалось. Даже весьма националистически настроенный румынский автор Онисифор Гибу признавал: «Во всей литературе того времени вы не найдете ни слова протеста против этой акции… Тем паче, что в запрутской Молдове, оставшейся и после 1812 года под властью фанариотов, жизнь во всех отношениях была намного тяжелее, чем в Бессарабии»[940]. Тогда все православное население Балканского полуострова — греки, румыны, болгары, сербы и т. д. — одинаково уважало и ценило Россию как защитницу.

Бессарабия была важна для нас, во-первых, как буферная зона и плацдарм в направлении черноморских проливов — Россия впервые вышла на Дунай у его устья. А во-вторых, возникала возможность создать своего рода витрину для балканских народов, остававшихся под османским владычеством. В какой-то мере последнее удалось. В Бессарабию устремился переселенческий поток сербов, македонцев, гагаузов, болгар, а также украинцев и русских. Ее население, составлявшее в 1812 году 255 тысяч человек, за сто лет увеличилось в 10 раз. При этом заметно изменился национальный состав населения — доля молдаван, изначально составлявших три четверти жителей, сократилась в начале XX века до 48 % при значительном росте числа украинцев — 20 %, евреев — 12 %, русских — 8 %, болгар — 5,4 %, немцев и гагаузов — по 3 %. Наиболее урбанизированной национальной группой были русские, половина из которых жила в городах, занимая также ключевые посты в государственном, хозяйственном, церковном управлении[941]. Русские купцы обеспечивали вовлечение в общероссийский рынок, а «русский чиновный класс легко интегрировал в свой состав местных уроженцев, которые, получив образование, перенимали его систему ценностей, образ жизни, кодекс поведения и т. д.»[942].

Пребывание в составе России принесло Бессарабии — единственный раз в ее истории — столетие мира, когда бурно развивалась экономика, создавались города, промышленность и транспортная инфраструктура, процветало сельское хозяйство, резко вырос жизненный уровень. Этого не оспаривает никто. Однако в отношении национально-государственной политики Петербурга существовал и существует очень широкий разброс мнений. В Румынии, которая появилась на карте мира в 1858 году, и в румынофильских кругах Молдовы эта политика всегда клеймилась как жестко русификаторская, имевшая основной целью «снижение роли коренного румынского населения» и ущемление его экономических и культурных прав «пришлыми инородцами»[943]. Стати, которого можно отнести, скорее, к молдавофилам, доказывающим существование отдельного молдавского народа, тоже весьма критичен: «Царское правительство стремилось, с одной стороны, продемонстрировать балканским народам новую модель управления — христианскую, покровительственную и толерантную, с другой стороны, вводила во все сферы — хозяйственную, социальную и духовную — русские стандарты. Добиваясь в конечном счете отчуждения населения Левобережья Прута от его исторических истоков, намереваясь стереть из памяти всякое упоминание об общей родине — Молдове… «Бессарабия» становится русской областью. С 1842 года молдавский язык не разрешается больше использовать в официальных документах, постепенно он удален из школ. С 1826 край управляется «Учреждением по управлению Бессарабской областью», действительному до 1873, когда Восточная Молдова была преобразована в обычную российскую губернию»[944].

Но в Молдове есть мнения и прямо противоположные. «Государство Российское предоставило населению Бессарабии все мыслимые в то время социальные и экономические льготы: налоговую, освобождение от рекрутской повинности, крестьян на полвека раньше, чем в собственно русских губерниях, объявили лично свободными, их участки земли в три раза превышали размеры наделов государственных крестьян в Центральной России. В администрации Бессарабии соотношение чиновников-молдаван и русских составляло 7:5»[945], — подчеркивает историк Петр Шорников. Его коллега Репида поддерживает эту мысль: «В составе России Восточная Молдова сохранила свои этнические, социально-политические особенности с национальным колоритом. Духовная культура коренной нации обогатилась творениями классиков молдавской литературы, молдавско-славянским летописанием, бесценными молдавскими хрониками, произведениями художников, архитекторов… Молдавский язык изучался в семинариях; на нем издавались книги, печатался букварь, труды Д. Кантемира, произведения писателей… В 1914 году в губернии работало 1846 школ всех типов, в которых обучалось 115 тыс. учащихся, в Левобережье (Запрутской Молдове, входившей в состав Румынии) в 100 школах— 9,2 тыс. детей»[946].

В XIX веке молдавское национальное движение организационно не выходило за рамки немногочисленных интеллектуальных кружков, а румынская идентичность напрочь отсутствовала даже в них. При этом наиболее влиятельный кружок действовал в… Прибалтике, на базе молдавского землячества в Юрьевском (Дерптском) университете. С 1905 года положение изменилось. Впервые начинается пропаганда румынской идеи. Ее носителем первоначально стал действовавший в Румынии кружок «Бессарабец», затем преобразованный в Центральный комитет культурной лиги бессарабских румын. В 1905 году он распространил воззвание с призывом к румынам Бессарабии (как назывались молдаване) переезжать на историческую родину. В Кишинев тоже подтянулись некоторые общественные деятели из Румынии, к которым присоединились и студенты временно закрытого из-за волнений Дерптского университета. Вместе они основали газету «Бессарабия», на базе которой возникла Молдавская национально-демократическая партия во главе с Пеливаном, Гаврилицэ, Халиппой, Стере, потребовавшая автономии в составе России, введения в школах преподавания молдавского языка и намекавшая на желательность присоединения к Румынии. Серьезного влияния эта партия, так организационно и не оформившаяся, оказать не успела, рассыпавшись[947].

Румынофильской «Бессарабии» противостоял еженедельник «Молдованул», который издавало Молдавское общество Бессарабии под руководством предводителя кишиневского дворянства Павла Дическу. Общество было создано для повышения культурного уровня молдаван, в том числе путем изучения в школах молдавского языка наряду с государственным — русским. Ничего радикального. Никаких других национальных партий и движений в Бессарабии до 1917 года не возникло. Зато активно действовали Союз русского народа во главе с местным землевладельцем Владимиром Пуришкевичем, а также большевики. В 1905–1907 годах проходили демонстрации, забастовки, отмечались крестьянские волнения. «Эти формы выражения протеста, даже мятежи, воодушевлялись социальными лозунгами и требованиями, — подтверждает Стати. — Но интонации национального освобождения еще не были слышны»[948]. Не будут они слышны и в годы мировой войны, когда жители Бессарабии проявили себя как весьма лояльные граждане, несмотря на выпавшие испытания.

На первых порах война даже стимулировала подъем экономики края, оказавшегося в ближайшем тылу Юго-Западного фронта. Войскам требовались продукты, табак, обмундирование, которые с готовностью поставляли бессарабские предприятия, железнодорожная сеть за военное время выросла на 400 верст, с полной нагрузкой работали порты. Жизнь населения была тесно связана с передвижениями войск, строительных отрядов, перевозками раненых, эвакуацией, мобилизацией гражданского населения на оборонные работы. Напряжение войны для жителей резко выросло после вступления в войну Румынии, за которую пришлось воевать в основном самой России, перебросившей на Румынский фронт 35 пехотных и 13 кавалерийских дивизий.

За 1914–1917 годы мобилизации проводились 19 раз и затронули до 10 % населения Бессарабии. Дезертирство было немалым, но основная масса бессарабцев стойко сражалась. Из-за отсутствия сырья и топлива половина промышленных предприятий простаивала. Нехватка рабочих рук приводила к сокращению посевных площадей. Но ярко выраженных протестных настроений не было. В политическом обзоре губернского жандармского управления за октябрь 1915 — февраль 1916 года описывалось, как десятки тысяч крестьян с лошадями и подводами посылались на север губернии для строительства фортификационных сооружений: «Не было случая отклонения от исполнения сего или сопротивления при нарядах и отправлении этой массы, часто следующей на места работы по железной дороге в полном порядке почти без надзора. Плохая организация этого дела на месте работы, когда тысячи людей по два-три дня ждут нарядов под открытым небом, в степи, вызывает лишь пассивный протест путем бегства на место жительства, но возвращаемые полицией обратно, беглецы безропотно являются на места работы даже одиночным порядком».

Не фиксировала полиция и значимых антиправительственных настроений: «К местным властям крестьянское население относится весьма послушно и корректно, хотя низшая администрация в лице урядников и становых приставов не пользуется доверием и авторитетом. Случаи открытого неповиновения весьма редки и вызываются обычно нетактичным поведением чиновников. Отношение к губернским властям весьма почтительно, но стараются избегать сношений с чиновниками и боятся их. Понятия о высших властях, по-видимому, довольно смутные»[949]. Трансильванский журналист напишет: «Мне довелось впервые увидеть Бессарабию зимой 1916 года… Там еще властвовала царская Россия. Все пространство между Прутом и Днестром казалось российским. Не было и намека на румынское национальное пробуждение. За немногими исключениями, Бессарабия чувствовала себя очень хорошо под «игом царя»[950].

Еврейский вопрос

С точки зрения вклада в революцию 1917 года среди всех многочисленных национальностей, населявших Российскую империю, всегда выделяли евреев. Теория о том, что революция явилась результатом разветвленного еврейского заговора, возникла почти моментально. Еще в 1920 году Уинстон Черчилль написал нашумевшую тогда статью, где доказывал, что «международные и, главным образом, атеистически настроенные евреи… играли «весьма большую» роль в создании большевизма и произвели революцию в России»[951]. Литература на сей счет огромна и противоречива. Где истина?

Евреи оказались в России, не сходя с места, в конце XVIII века после трех разделов Польши, где они появились еще в Средние века по приглашению местных королей, намеревавшихся таким образом поднять экономику. Так, неожиданно, Российская империя оказалась страной с самым большим по численности еврейским населением в мире. В 1800 году в ее пределах жили 23 % всех евреев мира, в 1880-м — 53,4, в 1914 — 39 %. За время нахождения под юрисдикцией российской короны еврейское население увеличилось в 8 раз, больше, чем число жителей страны в целом. Перепись населения 1897 года зафиксировала 5 млн 190 тысяч евреев, и они составляли 4 % от населения империи[952]. Больший процент был только в гораздо менее населенных Румынии и Австро-Венгрии (в Англии и Франции — по 0,1 %).

«Народ еврейский двигался сквозь переменчивую современность с кометным хвостом трехтысячелетней диаспоры, не теряя постоянного ощущения себя «нацией без языка и территории, но со своими законами» (Соломон Лурье), силой своего религиозного и национального напряжения храня свою отдельность и особость — во имя высшего, сверхисторического Замысла»[953], — писал Александр Солженицын в наделавшей много шуму и споров книге «Двести лет вместе». Евреи стремились сохранить свои многотысячелетние традиции, язык, религию, воспроизводя образ жизни местечек средневековой Восточной Европы. С младенческих лет, вне зависимости от благосостояния семьи, мальчики обязаны были посещать начальные религиозные школы «хедеры», где изучали Библию, Талмуд, труды еврейских средневековых законоучителей. В начале XX века число хедеров оценивалось в 25 тысяч. К этому времени существовала и широкая сеть синагог и молитвенных домов, из которые самые фундаментальные были в Петербурге, Москве, Варшаве, Киеве, Ковно. Только в Вильно было около 100 синагог, молитвенных домов и клаузов, в Одессе — 57, были они даже в отдаленных сибирских городах[954].

Каждый верующий еврей воспитывался в убеждении, что, изменив вере отцов, он не только лишается души, но и наносит непоправимый вред семье и общине. Несмотря на все преимущества перехода в христианство, что означало снятие всех ограничений, этой возможностью за весь XIX век воспользовалось только 84,5 тысячи человек, что составляло меньше 0,7 % евреев. Жили они в массе своей весьма обособленно, носили одежду, принятую в средневековой Польше, мужчины отпускали бороды и пейсы, женщины брили головы и носили парики, ели особую пищу, приготовленную по правилам кашрута. Все это делало евреев весьма подозрительными в глазах окружавшего славянского населения, тем более что говорили евреи на непонятном языке. По единственной переписи населения, 97 % евреев назвали родным языком идиш, еще по одному проценту — русский и польский. При этом по доле умеющих читать по-русски евреи опережали русских, уступая только немцам.

Евреи, в резком контрасте с русскими, украинцами и белорусами того времени, были по преимуществу городскими жителями, составлявшими абсолютное большинство населения городов западных губерний. Они во многом сохранили род занятий, который имели еще в Царстве Польском. На рубеже веков в торговле был занято 38,7 % евреев (среди русских — 2,2 %), в промышленности — 35,5 % (10 %), в прислуге — 6,6 %, на госслужбе и в свободных профессиях — 5,2 % (1,7), в сельском хозяйстве — 3,5 % (среди русского населения — 76,5 %). Евреи составляли до 40 % всех занятых в торговле в Российской империи[955].

Правительственная политика в отношении евреев не отличалась особой изобретательностью и последовательностью, неоднократно пересматривалась. Поначалу власти вообще не знали, как с ними себя вести, и копировали подходы, принятые в Польше, где к евреям относились как к отдельному сословию. Екатерина II распространила на них все те права, которыми они пользовались ранее. Первые конфликты случились в Москве в 1790-е годы, где еврейские предприниматели стали активно записываться в гильдейское купечество, что вызвало возмущение старожилов и последовавший запрет на такую запись за пределами западных губерний. Этим было положено начало созданию черты оседлости, в рамках которой разрешалось селиться еврейскому населению. Расширяясь и сужаясь, черта к началу XX века охватывала 15 губерний — все польские, а также расположенные на территории современных Литвы, Белоруссии, Молдавии и почти всей Украины.

Чем евреи не угодили правительству и что оно от них хотело? Власти желали, чтобы они занимались сельским хозяйством, ремеслами, становились служащими. Негативно воспринималась растущая экономическая роль евреев, вытеснявших русских и прочих предпринимателей. Уже в середине XIX века евреи абсолютно доминировали среди купцов в черте оседлости. Защита населения от «еврейской эксплуатации» становилась краеугольным камнем российской политики. Существовала и не менее важная линия культурно-политического противостояния: борьба правительства против «фанатизма». «Еврейский фанатизм заключался, по мнению властей, в том, что евреи считали себя избранным народом, презирали иноверцев, среди которых жили, не были лояльны к государственной власти, ибо соблюдение норм своей религии считали важнее подчинения власти государства, — пишет историк Олег Будницкий. — Различие между либеральной и консервативной (нередко перераставшей в реакционную) политикой в отношении евреев заключалось в том, что «либералы» полагали полезным для «исправления» евреев дать им сначала права, консерваторы же считали, что для получения прав евреи должны поначалу «исправиться»[956].

В 1850—70-е годы для евреев действовало либеральное приглашение к ассимиляции. Был издан ряд законов, разрешивших повсеместное жительство в империи лицам иудейского вероисповедания с высшим образованием, учеными степенями, а также врачам, аптекарским помощникам, фельдшерам, ремесленникам, николаевским солдатам. Евреи получили право поступать на государственную службу, участвовать в городском и земском самоуправлении и судах[957]. Обладание любой полезной, с точки зрения властей, профессией давало возможность легально селиться за чертой оседлости. Не случайно молодежь ринулась в гимназии и университеты, где процент евреев более чем втрое превышал их долю в общем населении.

Перелом произошел с убийством Александра II, в причастности к которому евреев обвиняли. В 1881–1882 годах по городам и местечкам западных губерний прокатилась первая волна массовых погромов. Среди имперской элиты, без сомнения, были лица, симпатизировавшие погромщикам, однако они точно этих погромов не организовывали. Среди современных серьезных исследователей никто не обвиняет в них правительство, хотя попустительства было достаточно, равно как велик был вклад властей в создание антиеврейской атмосферы через принятие соответствующего законодательства. Власть практически возложила ответственность за погромы на самих евреев и приняла «Временные правила о евреях», по которым им было запрещено селиться вне городов и местечек, а также приобретать недвижимость и арендовать землю. Позднее был введена процентная норма для поступления евреев в средние и высшие учебные заведения: 3 % — в Петербурге и Москве, 5 % — в других городах вне черты оседлости, 10 % — в черте оседлости, что было ниже уже достигнутого уровня[958]. Эта мера никак не подняла образованность остальных национальностей, зато превратилась в символ вопиющей несправедливости в глазах еврейской молодежи. Появились новые ограничения на работу лиц иудейского вероисповедания в госучреждениях, они не могли становиться офицерами в армии и их вообще не брали на флот. Хуже всего было положение евреев в Финляндии, которую Сейм стремился сделать закрытой для них, лишив каких-либо прав.

С чем был связан новый тур ужесточения еврейского законодательства? Фактор религиозный и расовый, который становился ведущим в кампаниях антисемитизма, прокатывавшихся во всех модернизировавшихся государствах Европы, в России имел явно меньшее значение. Восточному христианству, в отличие от католицизма, антииудаизм был не присущ, в православных храмах испокон века отмечались все те ветхозаветные праздники, посвященные пророкам и праотцам, которые Ватикан узаконит только в 1960-е годы. Православная церковь не горела сильным желанием в массовом порядке обращать евреев в свою веру, потому что опасалась с их стороны ересей. Некоторые малочисленные иудаистские группы — караимы, крымчаки, бухарские и горские евреи — не подвергались почти никакой дискриминации. Как подчеркивал профессор Леонтович, ограничительные мероприятия по отношению к евреям вытекали «отнюдь не из расовой дискриминации. В те времена понятия расы вообще никого в России — кроме специалистов по этнологии — не интересовали»[959]. Решающими он называет факторы экономические, и тому есть немало подтверждений от современников.

«У правительства никогда не было ни малейших оснований принимать меры против евреев, если бы не жестокая необходимость защищать русское население, особенно крестьян, — доказывал руководитель Департамента полиции Васильев. — Защищать от еврейских торговцев, спекулянтов, ростовщиков, от тех людей, которые представляли серьезную экономическую опасность»[960]. Социальная мобильность еврейства, их продвижение на самые вершины российского бизнеса пугали. «Место русского купца все более и более занимается евреем»[961], — возмущался член Госсовета Владимир Гурко. Для правых, как мы знаем, еврейский вопрос был вообще едва ли не центральным. Так, Лев Тихомиров писал: «Заботиться теперь о том, чтобы евреям не было от нас никакого притеснения, — это очень походило бы на размышления овцы о том, как ей не обидеть чем-нибудь бедного волка. Независимо от степени своих прав евреи забивают нас во всем. Они захватывают все отрасли труда, — конечно, выгодного, — захватывают интеллигентные профессии, захватывают печать и через ее посредство становятся господами общественного мнения»[962]. Антисемитизм шел нога в ногу с ростом конкуренции и национализмом.

«Если прежде черта оседлости должна была ограничивать передвижение необразованного, традиционалистского, промышляющего мелкой торговлей и факторством, жалкого еврея, то теперь она должна была защищать от ловких, безжалостных, повязанных между собой круговой порукой как внутри империи, так и в мировом масштабе евреев-хищников. Вслед за Германией в Российской империи утверждается модерный антисемитизм»[963], — подчеркивает Алексей Миллер. Антисемитизм (хоть и не расовый, как в Германии) и дискриминация евреев в начале XX века, без сомнения, существовали, и это вызывало серьезное возмущение прогрессивной общественности. «Еврейский вопрос был одним из постоянных напоминаний о грехах самодержавия, одной из помех для более примирительного отношения к власти, — вспоминала Ариадна Тыркова-Вильямс. — Политика власти в еврейском вопросе шла вразрез с нашими понятиями о справедливости, о человечности»[964]. Существовавшие в обществе по этому вопросу противоречия отражались и в политике правительства, где всегда были и сторонники дальнейшего закручивания гаек и использования потенциала еврейства на пользу России.

Насколько сильна была дискриминация? Проницательный — теперь уже американский — историк Юрий Слезкин замечал: «В Российской империи не было способа определить степень правовой дискриминации, потому что не существовало общего стандарта, применимого ко всем подданным. Все, за исключением самого царя, принадлежали к группам, которые подвергались тем или иным видам дискриминации»[965]. Кроме того, как было хорошо известно еще Салтыкову-Щедрину, суровость российских законов всегда компенсировалась необязательностью их исполнения. «Ни одно из этих предписаний не считалось абсолютно обязательным, — писал об антиеврейском законодательства Катков. — …Но само применение ограничительных законов, сколь бы ни было оно мягким, вело к дальнейшим злоупотреблениям»[966].

Черта оседлости, которая сама по себе была больше территории Франции и располагалась в самых развитых регионах империи, большой роли при Николае II уже не играла. За ее пределами жило, по переписи, 315 тысяч евреев, на самом деле больше, поскольку многие вовсе не стремились пообщаться с переписчиком. Это составляло 9 % еврейского населения России, но было больше, чем все количество евреев в Великобритании и Франции вместе взятых. «Черта уже не имела практического значения, провалились и экономическая, и политическая ее цели, — справедливо подчеркивал Солженицын. — Зато она напитывала евреев горечью противоправительственных чувств, много поддевая пламени к общественному раскалу, — и ставила клеймо на российское правительство в глазах Запада»[967].

Реакция евреев на дискриминационную политику правительства была предсказуемо негативной, но все-таки очень разной. Некоторые постарались встроиться в российское общество, каким бы оно ни было, следуя мысли, которую ясно сформулирует Слиозберг, обер-секретарь Сената, юрисконсульт МВД: «Быть хорошим евреем не значит не быть хорошим русским гражданином»[968]. Многие предпринимали рывок в российскую элиту по государственной линии, что чаще всего подразумевало принятие христианства (как, например, сделал дед Ленина по материнской линии Бланк). Либо через занятия бизнесом, творчеством, наукой, адвокатской практикой. Еще при Николае I бразды управления страной держали канцлер Нессельроде и министр финансов Кан-крин. Еврейская кровь присутствовала и у самого близкого к Николаю II графа Фредерикса, и у обер-прокурора Синода Самарина, у статс-секретаря и члена Госсовета Перетца, сенаторов Гредингера, Уткина, Позена, главного дворцового церемонимейстрера Кониара, высших чинов Департамента полиции Гуревича и Виссарионова и множества других высокопоставленных чиновников империи[969].

Одними из самых видных представителей российской бизнес-эли-ты были братья Поляковы, сколотившие огромный капитал на строительстве железных дорог, затем создавшие настоящую финансово-промышленную империю. Все три брата Поляковы имели чин тайного советника и были возведены в потомственное дворянство. Кроме них, прямое отношение к строительству железных дорог имели Блиох, Варшавский, барон Кроненберг. Все знали имена керосиновых монополистов Дембо и Кагана, банкиров Ашкенази, Вавельберга, Зака, Ефрусси. Евреи становились знаменитостями русского культурного общества, достаточно назвать музыкантов Антона и Николая Рубинштейнов, скульптора Антокольского, художника Левитана. Было множество писателей, историков, публицистов, чьи труды выходили огромными тиражами, причем не только на русском языке. Общий тираж книг на иврите и идише составил в 1913 году 2,3 млн экземпляров, больше печаталось только на русском, польском и латышском[970]. Таким образом, в начале XX века существовала субкультура «русских евреев», укорененных в российской экономике и политике и заметно отличавшихся от соплеменников уровнем жизни, образованием, статусом. Однако этот слой был не очень многочисленным. Большинству адаптироваться не удалось.

Погромы начала 1880-х вместе с нищетой еврейских низов положили начало массовой эмиграции из России (тогда же за океан стали перебираться миллионы ирландцев и итальянцев). Власти не препятствовали выезду евреев, немало ее представителей считали его благом. Следующими импульсами стали выселение еврейских ремесленников из Москвы, в 1891 году, введение в 1896-м государственной винной монополии, оставившей без дела многих корчмарей и винокуров, Кишиневский погром 1903 года, русско-японская война. Следует заметить, что военный призыв среди евреев был сродни отдельной военной операции, и сам его факт усиливал эмиграцию. Генерал Куропаткин, командовавший войсками на Дальнем Востоке, жаловался, что в 1904 году на каждую тысячу призываемых евреев «недобор был свыше 300 человек, в то время как недобор среди русского племени составил на 1000 человек — всего 2 человека»[971]. Всего в 1881–1914 годах Россию покинули 1,98 млн евреев, причем почти 80 % из них устремились в Соединенные Штаты. В одном Нью-Йорке поселилось 1 млн 350 тысяч евреев, в основном из пределов Российской империи. Эмиграция была уделом скорее активных и бедных.

А еще более активная и совсем не бедная часть еврейской молодежи устремилась на борьбу с самодержавием. К концу 1880-х годов евреи составляли уже больше трети участников революционного движения. Это были вполне ассимилированные люди, для которых революционная и либеральная оппозиция стала той средой, которая их не просто отторгала, а всячески приветствовала. Там не только защищали евреев от правительства, но и запрещали себе даже намек на их критику или унижение, принимая как равных. Революционерами стали внуки крупного издателя Цедербаума — Юлий Мартов и Лидия Дан, супруга другого меньшевика; внуки московского чайного короля Высоцкого — Михаил и Абрам Гоцы, Илья Фондаминский; сын главного раввина Первопрестольной Осип Минор, сын зажиточного колониста Лев Троцкий (Бронштейн), сын владельца молочной фермы Григорий Зиновьев (Радомысльский), сын известного инженера Лев Каменев (Розенфельд).

К концу века начинается создание собственно еврейских политических организаций. Первой социал-демократической партией России был Всеобщий еврейский союз, больше известный как Бунд, который добивался не только классовых целей, но и национально-культурной автономии для евреев, из-за чего повздорит с РСДРП. По мнению Васильева, Бунд «вскоре превратился в одну из самых опасных революционных организаций. В нем великолепная организация сочеталась с типично еврейским фанатизмом и ненавистью к правительству»[972]. В 1899 году возникла группа Паолей Цион (Рабочие Сиона), соединившая идеи социализма и сионизма — борьбы за создание самостоятельного еврейского государства в Палестине с последующим переселением туда всех евреев. За ними последовали Цеирей Сион (Молодежь Сиона), Сионистско-социалистическая рабочая партия. Количество одних только сионистских обществ в России с 1897 по 1904 год выросло с 373 до 1572[973].

Но все же наибольшим влиянием в революционной среде пользовались те евреи, которые входили в руководство общероссийских партий. В 1901 году Григорию Гершуни и Михаилу Гоцу удалось реализовать свою мечту и возобновить народовольческую террористическую деятельность, создав и возглавив Боевую организацию эсеров. Всего в составе этой партии евреи составляли 15 %, а некоторые анархистские тергруппы были почти полностью еврейскими. Еще больше евреев устремилось в социал-демократию. Среди руководства меньшевиков их окажется половина, большевиков — пятая часть (у кадетов — только 6 %)[974]. Документы департамента полиции давали «статистические доказательства того, что в большинстве преступлений политического характера виновны были люди еврейской национальности». Среди лиц, арестованных за политические преступления и терроризм, евреи в 1901–1903 годах составляли 29 %, с марта 1903 по ноябрь 1904-го — 53 %[975].

В революционных событиях 1905 года евреям была уготована роль не только и не столько активных участников, сколько жертвы. Довольно популярной стала точка зрения, что вся смута — очередная еврейская затея. Создававшиеся черносотенные организации требовали в качестве программы-максимум признания всех проживающих в России евреев нежелательными иностранцами с последующим удалением из страны. Вал погромов был ужасным, особенно сильными они были в Екатеринославле, Одессе, Ростове-на-Дону. При этом доставалось всем — интеллигентам, студентам, людям в очках. По всей черте оседлости создавали еврейские отряды самообороны. Российский исследователь Степанов установил, что только в октябре 1905 года в погромах погибли 1622 человека, из них 711 евреев, 428 православных, национальность остальных установить не удалось. Среди имперской элиты были те, кто предотвращал и усмирял погромы, были симпатизировавшие погромщикам. Николай II в большинстве случаев удовлетворял прошения о помилованиях, которые адресовали арестованные за участие в погромах[976]. Тем не менее Гершензон, явно имея в виду не только интеллигенцию, напишет в «Вехах»: «Каковы мы есть, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом, — бояться его мы должны пуще всяких казней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами еще ограждает нас от ярости народной»[977].

Итогом революционной смуты для евреев стали новый всплеск эмиграции и… политические завоевания. Они, как и другие граждане Российской империи, обрели политические права. Доля евреев в высших учебных заведениях стала быстро расти — с 9 % всего студенчества в 1905-м до 12 % — в 1907 году. Для правительства была подготовлена официальная записка, где говорилось, что причина участия евреев в революции «кроется не только в разрушительной силе, которую может и носит в себе еврейство, но главным образом е его бесправном и тяжелом экономическом положении, из которого со свойственной еврейскому народу страстностью он ищет выход»[978].

На конференции российских сионистов в Гельсигфорсе в 1906 году по докладу известного публициста и историка Жаботинского была принята программа, требовавшая дальнейших демократических изменений в государственном строе, предоставления евреям полного гражданского равноправия, статуса национального меньшинства, права свободного пользования родным языком и соблюдения дня отдыха в субботу[979]. В I Государственную думу было избрано 12 депутатов-евреев (пятеро были сионистами), самым видных из которых был адвокат Максим Винавер[980].

В большинстве они примкнули к кадетам, хотя и не заняли у них руководящих постов. «Среди кадетов-евреев не нашлось такого крупного человека, который мог бы повести за собой русских либералов, как в середине XIX века еврей Дизраэли повел английских консерваторов, — вспоминала Тыркова. — …Своим присутствием, своей активностью они напоминали о себе, о том, что надо их выручать, помнить об их положении. И мы честно помнили, честно считали, что еврейское равноправие необходимо не только евреям, но нужно самой России… Вдумываясь в пути и перепутья еврейских влияний, нельзя обойти Милюкова. Он с самого начала стал их любимцем, был окружен кольцом темноглазых почитателей, в особенности, почитательниц»[981]. Другой член ЦК партии — Оболенский — описывал кадетский клуб времен Первой Думы: «Там всегда было людно, и публика, среди которой преобладали богатые петербургские евреи, была нарядная: дамы в шелковых платьях, с бриллиантовыми брошками и кольцами, мужчины — с буржуазно-лощеными, упитанными и самодовольными физиономиями. Даже нас, демократически настроенных депутатов, вид этого «кадетского клуба» несколько шокировал»[982]. К III Думе вместе с кадетами количество еврейских депутатов сократится — до двух.

Премьеры Витте и Столыпин были убежденными сторонниками отмены дискриминационных мер, тем более что они и так на практике не действовали. В декабре 1906 года Столыпин от имени правительства направил императору предложения отменить запрет на проживание евреев в сельской местности, на их участие в правлениях акционерных обществ, имеющих земельную собственность и т. д. Николай II, привыкший не спешить, переправил эти предложения в Думу. На Столыпина набрасывались со всех сторон — и за нежелание продвинуть проеврейское законодательство, и за прямо обратное. Упоминавшийся популярный публицист «Нового времени» Меньшиков напишет: «Черта оседлости при Столыпине сделалась фикцией… правительство поступает так, как если бы оно было еврейским»[983]. Столыпина застрелит сын крупного еврейского бизнесмена эсер Богров. Отец публично выразит гордость за сына.

Закон о равноправии евреев не только не был принят депутатами, он даже не был обсужден. «Трудно все это объяснить иначе, чем политическим расчетом: в борьбе с самодержавием играть и играть дальше на накале еврейского вопроса, сохраняя его неразрешенным — в запас»[984], — пытался понять логику парламентариев Солженицын. О политическом потенциале еврейского вопроса незадолго до войны напомнило дело Бейлиса, обвиненного в Киеве в ритуальном убийстве христианского мальчика. Обвинение евреев в ритуальных убийствах не было российским изобретением, впервые оно прозвучало в Англии в XII веке и с тех пор использовалось в европейской судебной практике полторы сотни раз[985]. Бейлис был оправдан, но сам процесс вызвал колоссальный негативный для власти резонанс, протесты отечественной и мировой общественности, был наречен современниками российской судебной Цусимой.

Первая мировая война обернулась для евреев очередными вызовами и большими неприятностями. На территории центральных государств и противостоящей им России проживало 3/4 мирового и 90 % европейского еврейства, причем сосредоточены они были в театре военных действий, разделенные линией фронта. Как быть с национальными патриотизмами? В декабре 1914 года международная сионистская конференция в Копенгагене призвала всех своих сторонников не солидаризироваться ни с одной из воюющих стран или коалиций. Немецкий Генштаб нацеливал еврейские организации Германии на агитацию среди российских соплеменников, чтобы те выступили против самодержавия[986]. Эта пропаганда ничего не дала, патриотический подъем не обошел стороной и евреев, которые массово служили в российской армии, многие — не жалея жизни. Но они оставались под подозрением. И перспективы в военной карьере они не видели, по-прежнему, чтобы стать офицером, необходимо было принять христианство. Для российского еврейства главные лозунги войны — за Веру, Царя и Отечество — не могли звучать привлекательно. Были среди евреев, как и среди русской интеллигенции, пораженцы. От Ленина узнаем, что бундовцы «большей частью германофилы и рады поражению России»[987].

Разговоры о еврейской подрывной деятельности и шпионаже в пользу центральных держав не заставили себя долго ждать. Георгий Шавельский вспоминал, что в Ставке «с первых же дней войны… начали усиленно говорить о евреях, что евреи-солдаты трусы и дезертиры, евреи-жители — шпионы и предатели»[988]. Такие настроения легли в основу распоряжения великого князя Николая Николаевича и начальника его штаба генерала Янушкевича. Начали они с изгнания евреев из армии с нестроевых должностей — писарей, телеграфистов, хлебопеков. Потом постарались изгнать их из аппаратов Земгора и Военно-промышленных комитетов, но безуспешно: Львов, Гучков и их подчиненные вместо увольнений отправляли евреев в оплачиваемые отпуска. Зато в полном объеме удалась операция по тотальной высылке евреев из прифронтовой зоны, о которой мы уже знаем, в том числе со слов Курлова.

Кстати, он же отмечал, что «упомянутое распоряжение требовало выселения непременно в черту еврейской оседлости за исключением губерний, объявленных на военном положении. Между тем вся черта оседлости входила в число таких губерний, и оказалось, что выселяемых евреев некуда направить»[989]. О том, к чему это привело, со все большей тревогой говорили в Совете министров, который оказался бессильным изменить решения Ставки Верховного главнокомандующего. «Вся эта скученная, раздраженная и голодная толпа движется по дорогам непрерывным потоком, мешая продвижениям войск и превращая в хаос обстановку в армейском тылу, — возмущались члены правительства. — Повсюду медленно движутся телеги с домашним скарбом, за ними тащится домашний скот. Сотнями люди умирают от холода, голода и болезней. Детская смертность достигает ужасных масштабов»[990]. Трудно было бы сделать что-то большее для революционизации целой национальной группы, причем — немаленькой. Жаботинский назовет выселение из прифронтовой полосы «катастрофой, кажется, беспримерной со времен Фердинанда и Изабеллы»[991] (испанских в XV веке).

Нелепая мера была пресечена императором в мае 1915 года. Тогда же правительство стало готовить решение о фактической отмене черты оседлости, тем более что около полумиллиона евреев оказались по милости военных властей уже насильственно выселены за ее пределы. В августе евреям было открыто свободное поселение во всех городах за исключением казачьих областей (от греха), разрешение требовалось только для двух столиц и Ялты. При этом, как подчеркивал Слиозберг, эта мера, «означавшая отмену черты оседлости, к которой тщетно стремились в течение десятков лет русские евреи и русские либеральные круги, прошла незаметно»[992]. Напротив, напомню, именно в тот момент, когда сбылось одно из главных чаяний прогрессивной общественности, она взяла курс на свержение Николая II. Он уже ничем не мог убедить революционеров.

Решительный шаг к национальному равноправию не избавил власть от критики и с другой стороны — за попустительство еврейским саботажникам, шпионам и творцам товарного дефицита. Начальник Петроградского охранного отделения Константин Глобачев докладывал наверх о тщетности попыток бороться с ростом цен и дефицитом, пока «даже в Петрограде по-прежнему функционируют немецкие фирмы в еврейских руках, несмотря на то, что многие газеты разоблачили всю гнусность поведения глав этих фирм в борьбе с дороговизной. Еврейские банки, еврейские фирмы, еврейские комиссионеры — вот основа всех движений русской торговли, ставшей в рабскую зависимость от «интернационального начала» всякого рода подозрительных личностей»[993].

Суммируя, можно смело сказать, что из всех национальных меньшинств Российской империи евреи были настроены наиболее революционно и внесли наибольший вклад в расшатывание устоев режима. Но не они шли в первых рядах тех, кто штурмовал власть в феврале 1917 года. Их не окажется среди лиц, которые сыграют решающую роль в свержении монархии, некоторые евреи отметились лишь на заднем плане. Они не сыграют большую роль в массовке — Петроград не был тем местом, где наличествовала большая еврейская массовка, а толпы голодных беженцев по другим городам были слишком подавлены нуждой и изолированы от местного населения, чтобы оказать какое-то прямое политическое влияние. «Надо быть очень необразованным исторически человеком и слишком презирать русский народ, чтобы думать, будто евреи могли разрушить русское государство, — писал в эмиграции именитый историк Лев Карсавин, которого, кстати, нередко обвиняли в антисемитизме. — …Евреи оказались лишь попутчиками, сошедшими со своего перепутья. Они влились в процесс. Может быть, они даже обострили его и ускорили его темп, но, во всяком случае, значение их безмерно преувеличено»[994]. Евреи сыграют гораздо более заметную роль в Октябрьской революции, и некоторые из них окажутся непосредственно у руля государственной власти в большевистской России. И именно тогда — в годы гражданской войны — на их долю выпадет во много раз больше насилия, чем за весь период проживания в Российской империи. Фердинанд и Изабелла померкнут.

Закавказье, Средняя Азия, мусульмане

Что привело Россию на Кавказ? Изначально почти исключительно… идеализм. Со времен первого грузинского посольства 1491 года, принесшего присягу русскому царю, в котором видели единственного заступника от персов и турок, защита закавказских христиан стала считаться в России святым, не подлежащим обсуждению долгом. Установление опеки над Грузией и Арменией воспринималась как государственная задача, которая должна быть выполнена. К ее реализации подталкивали и многочисленные грузинские эмигранты, среди которых было немало царей и царевичей. «В Россию долетали стоны православной Грузии, стоптанной варварскими нашествиями, изнеможенной бесконечной борьбою, бившейся в это время уже не за право быть самостоятельным народом, но за право не отречься от Христа… Отчаявшись преодолеть твердость христианского племени, персияне систематически вырезывали население целых областей. Начиная с 16-го века почти каждое грузинское семейство могло молиться мученикам своей крови… Россия не могла отказать православной Грузии в защите, не переставая быть Россией»[995], — писал первый крупный отечественный историк (и практик) кавказской политики генерал Фадеев.

Царь объединенных Картли и Кахетии Ираклий II, которому временами удавалось нейтрализовать персидскую угрозу и подавлять активность горцев, живших во многом набегами на ту же Грузию, в 1783 году заключил Георгиевский трактат, согласно которому Россия принимала царство под свой протекторат. Персия восприняла сей факт как вызов, и шах Ага-Магомет-хан взял Тифлис, разрушил его и увел в план половину жителей. Сын Ираклия Георгий XII вступил в переговоры о полном вхождении в состав Российской империи, результатом которых стал манифест от 12 сентября 1801 года[996]. Знаменитый историк Николай Данилевский отмечал давнее стремление мелких христианских царств признать российское подданство, «но только император Александр I в начале своего царствования, после долгих колебаний, согласился наконец исполнить это желание, убедившись предварительно, что грузинские царства, донельзя истомленные вековой борьбой с турками, персиянами и кавказскими горцами, не могли вести долее самостоятельного существования и должны или погибнуть, или присоединиться к единоверной России»[997]. Все серьезные исследователи региона называют именно грузинский фактор (меньше — армянский) решающим в принятии решения двинуться через Кавказские горы. Последствия были тяжелыми.

Персия и Оттоманская империя восприняли это как прямую угрозу своим интересам, Великобритания — как косвенную и потенциальную. Потребовался ввод в Закавказье русских войск, что делало неизбежным конфликт с соседями. Немедленно началась война с Персией, а затем и с Турцией.

Земли Восточной Армении, разделенные между этими двумя странами, перешли под контроль России в 1805–1828 годах, образовав Эри-ванскую губернию. При этом большинство армян осталось в составе Оттоманской империи. Перед Первой мировой войной на ее территории проживало до 4,5 млн армян, в Российской империи — 1,5 млн[998]. Причем расселялись они не только в Эриванской губернии, но и в крупнейших городах Закавказья — Тифлисе, Баку, Батуми, — а также в столицах.

Полем русско-персидской войны стали азербайджанские земли, где элита оказалась перед неизбежным выбором между двумя противоборствующими сторонами. Мало кого вдохновляло возвращение под владычество Персии, где азербайджанцы были низшей расой, зато многих в рядах знати манила перспектива уравнивания в правах с русским дворянством в случае добровольного присоединения. В 1805 году России присягнули хан Карабаха Ибрагим и хан Ширванский Мустафа, добровольно присоединилось Шекинское ханство. Ханство Гянджинское, отклонившее такую возможность, было завоевано и упразднено, Гянджу переименовали в Елизаветполь (в советское время — Кировабад). В 1806 году генерал Цицианов без охраны явился принять ключи от города у бакинского хана, но был вероломно убит. Хану пришлось бежать из Баку, сдав его генералу Булгакову. Наконец, в 1812 году была отбита у персов Ленкорань, столица Талышского ханства, что и решило исход войны. По Гюлистанскому договору 1813 года Персия признала включение Грузии и всех названных азербайджанских ханств в состав России. Нахичеванское ханство добавилось после следующей русско-персидской войны 1826–1828 года. Основной массив исторического Азербайджана остался в составе Персии (ставшей в 1935 году Ираном), в Российской империи оказалось от четверти до трети азербайджанцев[999].

Тылам и путям снабжения русской армии в Закавказье постоянно угрожал самобытный мир черкесско-адыгских племен Северного Кавказа, большинство из которых к тому же находилось в союзе с Турцией. Покорение этих народов, которые поначалу казались лишь досадной помехой, превратилось в огромную проблему, в 60-летнюю Кавказскую войну (впрочем, она не закончена до сих пор), которая потребовала еще больше войск и огромных материальных затрат. Нестабильность на южных рубежах не спадала, проблема Закавказья стала геополитической. Уход теперь означал уже не только потерю лица, но и возможность утверждения господства другого (или других) великого государства, которое создало бы массу новых угроз и неприятностей. По мере того, как росло количество пролитой крови и потраченных средств, вставал вопрос, как бы не сделать все уже понесенные жертвы бессмысленными. Россия завязла на Кавказе.

Если за Кавказский хребет Россию влекли религия, а затем геополитика и политическая инерция, то в Центральную Азию, где никаких христиан не наблюдалось, соображения безопасности, соперничество с Англией за преобладание в этом регионе, мессианство энергичной имперской нации и, немного, экономика. Проникновение в казахские степи относится к XVIII веку. Когда те края начали захватывать пленена джунгар (калмыцких монголов), ханы, стоявшие во главе Младшего и Среднего казахских жузов обратились за защитой к России и в 1731 и 1740 годах присягнули на верность русскому царю. «Ханы, однако, не предполагали что это в конечном счете приведет к колонизации их земель и стиранию территориальных границ между их народом и русскими»[1000]. Старший жуз присоединился в 1860-е годы. После этого начинается массовое переселение русских и украинских крестьян. К 1897 году русское население Акмолинской области составляло 56,7 %, Уральской -40,8 %, Тургайской — 37,8 %, Семиреченской — 23 %, Семипалатинской — 24 %, Сырдарьинской — 6,2 %. В пределах территории современного Казахстана этнические казахи составляли тогда 81,7 %, к 1914 — 65,1 %[1001]. В остальных среднеазиатских землях российские войска первоначально оказались, преследуя разного рода полубандитские формирования, которые тревожили населенные пункты и крепости Прикаспия, южного Зауралья, Казахстана.

Но Восток манил россиян, манил не меньше, чем дикий Запад американских переселенцев. Вспомним Федора Достоевского: «С поворотом в Азию, с новым на нее взглядом нашим, у нас может появиться нечто вроде чего-то такого, что случилось с Европой, когда открыли Америку. Ибо воистину Азия для нас та же не открытая еще нами тогдашняя Америка. С стремлением в Азию у нас возродится подъем духа и сил»[1002]. Достоевский, как и Данилевский, Константин Леонтьев и другие мыслители, видели в Востоке и союзника в противостоянии с «латинством и романогерманством». Такая точка зрения не была единственной (многие полагали, что России вообще нечего делать в Центральной и Восточной Азии), но она была весьма влиятельной. Интерес к этому региону подстегнуло возникновение и новой науки — востоковедения, впервые познакомившего дотоле европеизированную российскую элиту с неведомым миром смыслов и ценностей Востока. Среднеазиатские земли были присоединены серией завоеваний и добровольных вхождений в 1860-е годы.

Территории Закавказья и Центральной Азии были исключительно разнообразными как по своим экономическим, политическим и культурно-религиозным особенностям, так и по способам управления со стороны центральных властей.

На Кавказе, где ситуация была наиболее проблематичной, действовала система наместничества, то есть император назначал Кавказского наместника с обширными полномочиями, который от имени монарха руководил всем регионом. В составе наместничества существовали губернии — Ставропольская, Елизаветпольская, Тифлисская, Кутаисская, Эриванская и Бакинская — во главе с подчиненными непосредственно наместнику военными губернаторами. Наместничество было упразднено в 80-е годы XIX века, губернии перешли на систему общего губернского учреждения, замкнутую на Санкт-Петербург. В Дагестанской, Карской и Батумской областях, а также в Сухумском и Закатальском особых округах действовало т. н. военно-народное управление, при котором власть находилась в руках офицеров, подчинявшихся главкому Кавказской армии. Опыт был неудачным. Губернаторы вели бесконечную и безуспешную переписку с центральными ведомствами, которым недосуг было вникать в специфику непонятного им «дикого» региона. «Проекты же всех существенных для края реформ, намечаемых главноначальниками, как то: упразднение военно-народного управления, прекращение обязательных и зависимых отношений крестьян, переустройство сельского управления и т. п. не получали дальнейшего движения и под тем или иным предлогом возвращались обратно. Все мелкие должностные вопросы, как, например, об увеличении штатов полиции, не встречали в центре ни малейшего сочувствия местным интересам»[1003].

Эта система дала серьезный сбой в 1905 году, когда гражданские губернаторы, не обладавшие достаточными полномочиями, оказались бессильны против мощного революционного всплеска. Его руководящей силой, по замечанию Лаврентия Берии из его легендарной книги «К истории большевистских организаций в Закавказье», «являлась большевистская организация, во главе которой стоял самый верный и последовательный сподвижник Ленина — товарищ Сталин», а «каждый шаг революционного движения рабочих и крестьян Закавказья завоевывался большевиками в непримиримой борьбе с меньшевиками»[1004]. Сам Сталин отдавал предпочтение революционной работе в Баку, «где резко классовая позиция большевиков находит живой отклик среди рабочих», нежели, чем в национально близком ему Тифлисе, где он находил «отпечаток застойности»[1005]. Весьма радикально себя проявили и армянские социал-демократы из партии Гнчак и революционного союза Дашнакцутюн.

Николай II вернул должность наместника на Кавказе, назначив не нее генерал-адъютанта графа Воронцова-Дашкова, который получил полномочия решать любые вопросы, не требовавшие издания новых общероссийских законов. «Я не допускаю возможности управления Кавказом из центра, на основании общих формул, без напряженного внимания к нуждам и потребностям местного населения, разнообразного по вероисповеданиям, по племенному составу и по политическому прошлому… Необходима именно на месте такая власть, которая, сосредоточивая в себе до известной степени полномочия министров, была бы способна согласовать в своих решениях начала общегосударственной политики с местными потребностями, могла бы удовлетворять последние быстро, по возможности в момент их возникновения… В этих видах я полагаю, что, с одной стороны, наместник (с правом замещать себя особым лицом) должен входить в состав Совета министров, а с другой — что при его управлении должны находиться представители всех ведомств, получающие от подлежащих министров общие указания»[1006], — вскоре сообщал императору Воронцов-Дашков (на рубеже XX–XXI веков потребуются почти два десятилетия, чтобы прийти к аналогичной системе управления на Северном Кавказе во главе с вице-премьером Александром Хлопониным). При наместнике был создан Совет, состоявший из двух специально назначенных Николаем II представителей министерств финансов и внутренних дел, решения стали приниматься быстро. Порядок был восстановлен, в том числе и через привлечение к управлению местной знати, что встретило явное недовольство Петербурга, требовавшего «полной русификации аппарата»[1007].

В Средней Азии все было еще более запутано. В Казахстане действовало областное деление. Кроме того, существовало Туркестанское генерал-губернаторство, в состав которого входили Сыр-Дарьинская, Ферганская, Самаркандская, Семиреченская и Закаспийская области, им непосредственно руководил военный губернатор через начальников отделов (флангов). В сельской местности сохранялась прежняя, ханская система администрации. С начала XX века шло активное экономическое освоение территории, что требовало усиления роли русской администрации на всех уровнях. В частности, появилась российская судебная система, заменявшая выборные шариатские суды, а также полиция, создаваемая на деньги местных землевладельцев и по их ходатайствам. Но в целом территория Туркестана управлялось слабо из-за очевидной нехватки кадров, обширности территории и незнания местных языков.

В то же время туркестанский генерал-губернатор ведал сношениями с Бухарским эмиратом и Хивинским ханством, которые формально считались протекторатами Российской империи. В Бухаре законодательную и исполнительную власть осуществлял эмир, а в Хиве — хан, контроль над которыми осуществлялся через приближенных, многие из которых являлись ставленниками российских властей. Такое положение совершенно не устраивало туркестанское начальство и военное ведомство, которые настаивали на включении Бухары и Хивы в состав генерал-губернаторства со всеми вытекавшими последствиями. С этим активно боролся МИД, руководство которого считало, что «нарушение действующей системы протектората негативно отразится на внешнеполитической ситуации и взаимоотношениях с Англией»[1008]. Существовали и опасения вызвать недовольство мусульман, составлявших шестую часть населения Российской империи.

Кавказ и Средняя Азия были исключительно сложны для управления. Но существовал ли там этнический или иной сепаратизм, угрожавший империи?

Прежде всего, следует заметить, что противоречия между различными этническими группами — особенно в Закавказье — оказывались порой более серьезными, чем их претензии к России и русским. Великий князь Николай Николаевич, принявший на себя должности наместника и одновременно главнокомандующего Кавказским фронтом, докладывал императору, что отношения основных групп населения «между собой (за исключением грузино-мусульманских) глубоко враждебны. Причины этой вражды, коренящейся в далеком историческом прошлом, обостряются ныне на почве экономической борьбы и едва ли могут быть когда-либо вполне устранены. В особенности глубока вражда между армянами и мусульманами, принявшая расовый характер»[1009]. Претензии к армянам проистекали, в первую голову, от того, что у них раньше сложились ремесленничество, купечество и национальная буржуазия, которые занимали командные высоты в экономике, причем не только в Тбилиси, Баку, Нахичевани или Шемахи, но и в Астрахани, Стамбуле, Багдаде, Измире. Преобладание армян в предпринимательской среде сильно раздражало и турок, и азербайджанцев, но не персов — старую торговую и ремесленную нацию. В Баку армянам принадлежало до 75 % промышленных и до 45 % торговых предприятий. В 1905 году в Баку из-за бытовой стычки была «татаро-армянская война», как тогда писали, с сотнями убитых. Гораздо спокойнее ситуация была в Тифлисе, хотя армяне контролировали там 62 % предприятий и 66 % банковского капитала. Более того, в Тифлисе накануне войны армян жило больше (38 %), чем грузин (26 %), и армяне занимали 64 % мест в городской думе[1010].

Если же мы посмотрим на политический ландшафт дореволюционного Закавказья, то почти не обнаружим там сепаратистских партий. Первая армянская партия — Гнчак (Колокол) — была образована в 1887 году в Женеве группой студентов — выходцев из Русской Армении. Прибавив к названию словосочетание «социал-демократическая», она действовала как строго централизованная и дисциплинированная структура с отделениями во всех странах, где существовали крупные армянские диаспоры. Главную задачу она видела в ниспровержении самодержавия там, где угнеталось армянское население — в Турции, Персии и России, чтобы в перспективе объединить всех армян и их земли. Впитав принципы и методы народничества, марксизма и анархизма, гнчакисты направили свои первоочередные усилия против Оттоманской империи, где с 1890-х годов организовывали вооруженные выступления, беспощадно подавлявшиеся. Партия неоднократно раскалывалась, выходцев из нее можно было обнаружить среди и большевиков, и меньшевиков, и анархистов-коммунистов. Во время войны партия однозначно выступит на стороне российской армии. Как и другая ведущая армянская партия — Дашнакцутюн (Союз).

Союз армянских революционеров был основан в 1890 году в Тбилиси. Его организаторам — Заваряну, Микаэляну и другим — удалось объединить действовавшие на Кавказе армянские организации народников, крайних националистов. К 1905 году дашнаки насчитывали от 100 до 165 тысяч человек, из 3233 партийных групп 2311 действовали в Российской империи. Конечная задача партии состояла в создании автономного армянского государства на турецкой территории, что предполагало организацию политического давления на Петербург, а также теракты и вооруженные выступления в Османской империи. Дашнаки обладали разветвленной боевой организацией, народным ополчением. На территории России до 1904 года они занимались лишь изъятием средств на революционную деятельность у состоятельных армян. Однако после царского указа об изъятии части имущества у армянской церкви дашнаки присоединились к общероссийскому революционному процессу. Появился лозунг создания Закавказской демократической республики в составе Российской федерации путем вооруженной борьбы с самодержавием. В союзе в эсерами дашнаки получили представительство во Второй Государственной думе — Сагателян, Тер-Аветисян, Тигранян. В следующей Думе остался только первый из них, примкнувший к трудовикам. Состоялось несколько процессов, на которых около 160 дашнаков обвинялись в принадлежности к революционному обществу и в организации терактов, 52 были осуждены. Защищали их Керенский, Зарудный. После 1907 года вооруженная деятельность партии была вновь перенесена исключительно в Турцию[1011].

В Грузии на национальной почве действовала лишь небольшая социал-федералистская партия. Основная же масса видных грузинских революционеров состояла в общероссийских партиях. Жордания, Церетели, Чхеидзе были меньшевиками, Джугашвили, Орджоникидзе — большевиками. До 1917 года все они были сторонниками самоопределения, но не отделения.

А в Азербайджане первая партия — Мусават — возникла вообще в 1911 году, и была весьма далека от национальной идеи, претендуя на «объединение всех разрозненных сил мусульманского мира… для возвращения былой славы народу ислама»[1012]. До революции азербайджанская идентичность практически отсутствовала. На вопрос о национальности, религии или языке простые люди отвечали: мы мусульмане. Как подчеркивал лидер мусаватистов Мамед Расулзаде, в тот период «национальное движение ставило перед собой задачу не освобождения и независимости азербайджанских тюрков как самобытной этнической общности и даже не спасения всех тюркских народов, а исключительно налаживания связей и установления солидарности между различными мусульманскими народами и государствами»[1013].

Борьба на национальной площадке шла между «османчилар» — сторонниками принятия стамбульского диалекта османского языка в качестве литературного во главе с Гусейнзаде, который видел будущее азербайджанских земель в составе Турции, духовном и политическом лидере исламского мира. Сердцевиной политического тюркизма выступала триада — «тюркизироваться, исламизироваться, европеизироваться». Против пантюркистов выступали «азеричилар», предлагавшие формировать новый литературный язык на основе народно-разговорного языка азербайджанцев. Теория азербайджанизма, обосновывавшая самобытность и самостоятельность азербайджанского этноса и его право на государственность, была впервые сформулирована Расулзаде в годы Первой мировой войны. Однако до революции дорогу в массы она не нашла.

Отсутствие какого-либо значимого сепаратистского движения на базе ислама объяснялось, не в последнюю очередь, самой природой этой религии. По ее канонам разделение мусульман по национальному и расовому признакам считалось большим грехом, равносильным язычеству, с которым ислам вел борьбу на протяжении всей истории. Ведущий знаток вопроса об исламе и революции С. М. Исхаков подчеркивал, что «европейские понятия «национализм», «сепаратизм» в начале XX в. применительно к мусульманским общностям теряли всякий смысл, ибо мусульмане идентифицировали себя не через политику, а через культуру. Последняя же вполне уживалась с понятием империи в идеальном своем варианте (мир миров)»[1014]. Мусульманский мир в принципе признавал любую государственную власть, пока она не вторгается в сакральную сферу исламской веры.

Однако прогрессивные веяния не обошли и мусульман. В конце 1890-х среди образованной молодежи появляются первые кружки, ставившие целью борьбу как с самодержавием, так и с «исламским мракобесием». Мусульманский либерализм заявил о себе в 1903 году, когда в Бахчисарае праздновалось 20-летие газеты «Терджиман» («Переводчик»). К 1904 году относится возникновение при Бакинском комитете РСДРП Мусульманской социал-демократической организации «Гуммет», а также нелегальной организации «Ислах» — в стенах казанского медресе Мухаммедия. Возникновение широкого спектра организаций — от джадидских до социалистических — создало предпосылки для общемусульманского движения. Первый всероссийский съезд мусульман состоялся в августе 1905 года на пароходе, который отошел от пристани в Нижнем Новгороде (там как раз проходила традиционная Макарьевская ярмарка, традиционно привлекавшая множество мусульманских предпринимателей) и отправился по Оке. Главным лейтмотивом стала солидарность с российским либерализмом и борьба за полное уравнение в политических, гражданских и религиозных правах. Завершился съезд созданием Союза российских мусульман («Иттифак»).

В период восстаний 1905 года никакого существенного исламского сепаратизма или даже радикализма зафиксировано не было. «Обращаясь к массам, муллы неустанно предостерегали их от происходившей в государстве смуты, объясняя, что участие в ней есть деяние против ислама; измена присяге, данной на верность государю, не допускалась, на что указывал Коран («Не нарушайте клятв после того, как вы утвердили их»). Массам также объяснялось, что Аллах дает власть кому хочет, а человек, стоящий во главе государства, есть наместник и вассал Бога; что государственный порядок священен»[1015], — утверждает Исхаков.

Второй мусульманский съезд, который прошел в Петербурге в январе 1906 года, обсуждал думскую тактику. Было принято решение самостоятельно идти на выборы с собственной платформой, близкой к кадетской, но делавшей упор на культурно-национальной автономии мусульман. В I Государственной думе 22 из 25 избранных мусульманских депутата (трое так и не добрались в столицу до роспуска Думы) создали отдельную фракцию. Перед выборами во Вторую Думу прошел III Всеобщий мусульманский съезд в Нижнем Новгороде, где было решено создать Мусульманскую партию. Она так и не была зарегистрирована по формально-бюрократическим основаниям, но мусульманское представительство в Думе выросло до 36 человек, а член ЦК Мусульманского союза татарин Максудов был избран товарищем секретаря палаты.

В Третьей Думе оказалось лишь 10 мусульман, которые, тем не менее, проявляли большую активность под руководством Мамеда Шахтахтинского — азербайджанца, выпускника Лейпцигского университета, известного востоковеда и публициста. Исхаков подмечал существенное изменение политического лица фракции: «Большинство выбранных депутатов-мусульман принадлежало к людям умеренным и никогда не выступавшим против существовавшего строя, и хотя некоторые из них примыкали к кадетам, но их «кадетизм» носил искренне монархический, а не противомонархический характер»[1016].

Первые серьезные зерна недовольства режимом были заронены попытками введения в Туркестане принципов общероссийской организации суда и местного самоуправления, которые противоречили местным традициям. Новым вызовами стали вступление в мировую войну Оттоманской империи, населенной по преимуществу мусульманами, выдвижение Петроградом лозунга водружения креста над Константинополем и начало осенью 1914 года русско-турецких боевых действий в Закавказье, на территории Турецкой Армении. Но и после этого мусульманское население России не проявляло признаков нелояльности. Вместо этого оно приложило силы, чтобы остаться в стороне от «русского хаоса», проявляя инстинкт религиозного и этнического самосохранения и не принимая существенного участия не только в февральских, но и последующих революционных событиях[1017].

Воронцов-Дашков, ставший главнокомандующим, и начальник его штаба генерал Юденич первыми предприняли наступление, заняв крепость Баязет. Однако турецкий военный министр Энвер-паша подтянул подкрепления и перешел в контрнаступление. «В середине декабря турки быстрым движением проникли глубоко на русскую территорию, в грузинских областях уже начиналась паника, но русские войска, несмотря на численный перевес противника, сломили его натиск под Сарыкамышем и вытеснили турок обратно через границу»[1018]. В ходе кампании 1915–1916 годов русская армия, развивая успех, заняла Эрзерум, Ван, Битлис, Трапезунд, перешла Курдское нагорье, выбила турок из Персии.

Турецкое командование рассчитывало найти поддержку в войне со стороны ряда подданных российского императора, особенно в вечно недовольной Грузии и среди мусульман. Некоторые основания для подобных планов были. Среди мусульман было мало приверженцев российских планов раздела Оттоманской империи, захвата черноморских проливов. Мусаватисты были против войны с братской Турцией и, как и большевики, мечтали о поражении России (хотя и ничего для этого не делали). В рядах грузинской социал-федералистской партии нашлись сторонники идеи автономии Грузии под турецким протекторатом.

Но в целом народы Закавказья и Средней Азии поддержали центральную власть. Кроме того, весь Южный Кавказ представлял собой прифронтовую полосу, где действовали законы военного времени и проявления нелояльности пресекались. Мусульмане России не подлежали призыву, но многие из них записались в армию добровольцами. Что уж говорить об армянах, имевших с турками давние исторические счеты. Партия Дашнакцутюн выступила с инициативой создания добровольческой армянской бригады для сражений на Кавказском фронте. Гнчак сформировал добровольческую дружину, в которую записывались армяне из России, Болгарии, США. Министерство внутренних дел докладывало царю: «Замечается национальный подъем армян, вызываемый уверенностью в создании автономного армянского государства в пределах нынешних вилайетов Турецкой Армении»[1019]. Этот подъем национальных чувств, заставлявших императора делать основную ставку в закавказских раскладах именно на армян, не прошел незамеченным и в Стамбуле. Именно этим объясняется чудовищная резня, устроенная армянам на турецкой территории в 1915 году. Недовольство тем вниманием, которое петербургское правительство уделяло армянам, стало одной из причин роста антиармянских настроений в грузинских и азербайджанских регионах, следствием чего стали неоднократные факты межнациональных столкновений.

Великий князь Николай Николаевич, приняв от Воронцова-Дашкова посты наместника и главнокомандующего, уделил большое внимание этой проблеме. В своей развернутой записке императору он сообщал: «Разноплеменность населения Кавказа, крепко хранящего воспоминания о своем историческом прошлом и о связанных с ним чаяниях, составляет особенность кавказской жизни, весьма затрудняющую управление этим краем. Вашему Императорскому Величеству известно, что отношения трех… групп населения между собою (за исключением грузино-мусульманских) глубоко враждебны… В особенности глубока вражда между армянами и мусульманами, принявшая расовый характер… Я, по приезде в Тифлис, не замедлил преподать соответствующие указания моим ближайшим сотрудникам и объявил о моем решении одинаково относиться ко всем народностям края…

Грузины в общем мало деятельны и постепенно утрачивают свое былое значение в крае, не выдерживая экономической борьбы с более сильной народностью — армянами. Грузинское крестьянство, обладая плодородной землей, живет довольно зажиточно, но высшее сословие — дворянство — быстро беднеет, теряет свою земельную собственность, обремененную долгами… Указания на историческую несправедливость, якобы совершенную русским государством над грузинским народом, прикрывают в действительности осознание своей беспомощности в жизненной борьбе и в сохранении памятников старины, разрушаемых в силу инертности грузин и их обеднения…

В большинстве своем местные мусульмане представляют среду, крепко хранящую предания старины и заветы религии и не тронутую новейшими прогрессивными веяниями. В прочной связи мусульман Кавказа с Россией нельзя сомневаться. Вполне лояльное отношение их к событиям текущей войны служит убедительным тому доказательством…

Армяне являются в среде других племен Кавказа наиболее деятельным и способным к жизненной борьбе. Прирожденная склонность к занятиям торговлей, бережливость и настойчивость в достижении поставленной цели — обеспечивают им господствующее положение в местной жизни… В некоторых местностях края они взяли в свои руки руководство почти всеми сторонами общественной и экономической жизни, чем вызываются жалобы на так называемое армянское засилье… Сплоченные национально, они в лице своей многочисленной интеллигенции никогда не оставляют политической мечты об автономии Армении»[1020].

Таким образом, какие-то намеки на автономизм отмечались только в среде армянской интеллигенции, которая, в то же время, проявляла наибольшую лояльность к России и боевой дух. В Закавказье накануне революции не было национально-освободительного движения.

И существовала всеобщая уверенность, что победа над Турцией — вопрос месяцев. Как это всегда бывало раньше.

В Средней Азии начало войны не вызвало серьезных перемен. Опасения, что там станут распространяться идеи панисламистской солидарности с Оттоманской империей, себя не оправдали. Мусульмане проявляли лояльность. Туркмены-джигиты пополняли ряды Текинского полка, следуя призывам своих вождей поддержать государство-патрон. Неприятности возникли на местной почве.

Летом 1915 года войско хивинского хана по собственной инициативе атаковало туркмен и добилось признания их подданными Хивы. Однако в начале следующего года уже туркмены под руководством Джунаид-хана захватили Хиву, что потребовало введения в ханство казачьего полка с конной батареей и объявления военного положения на левобережье Амударьи. Фактическим правителем ханства стал русский военный комиссар.

Но настоящей бедой обернулось обнародование 25 июня 1916 года высочайшего повеления о наборе в принудительном порядке рабочих «из числа инородцев» в возрасте от 18 до 43 лет для нужд действующей армии. Протест был повсеместным и массовым, хотя логика его в разных частях страны не была одинаковой. Гордые горцы восприняли указ как прямое оскорбление. Великий князь Николай Николаевич сообщал своему венценосному племяннику: «Мусульмане считают себя оскорбленными призывом на работы, что они считают для себя зазорным вообще и особенно для тех, кто сознают себя способными нести военную службу… В данном мероприятии часть мусульман, годных и желающих нести службу в войсках, следовало бы допустить, сформировав из них отдельные части, которые могут быть использованы исключительно против германцев и австрийцев на Западном фронте; другая часть могла бы быть использована как рабочая сила, но только в форме как бы добровольного обращения к ним с призывом на работы на помощь армии»[1021]. Николай II, напуганный перспективой бунта, срочно отменил указ, чем сразу же сбил протестную волну.

А вот в Средней Азии началось вооруженное восстание. Мало того, что указ прозвучал в разгар полевых работ, его восприняли как скрытый набор в армию, тогда как коренное население Туркестанского края было освобождено от несения воинской повинности. В крае никогда не проводился учет населения, а потому призыв мужчин определенного возраста было просто невозможно осуществить без предварительной переписи. Составление списков подлежащих трудовому призыву лиц было поручено кадиям и биям, которые весьма произвольно, в том числе и за деньги, трактовали императорский указ. «В итоге стали распространяться сведения о том, что это не набор на тыловые работы, а скрытый призыв на фронт, необходимый для того, чтобы истребить население Туркестана, а на эти земли переселить русских»[1022]. 4 июля в Ходженте прошла многочисленная демонстрация протеста, при разгоне которой были убитые. После этого вслед за Ходжентом восстали Ташкент, Самарканд, Джизак. Громили местные администрации, под горячую руку попадало и всем русским.

18 июля Туркестанский край был объявлен на военном положении. Царь вернул с фронта к исполнению обязанностей туркестанского генерал-губернатора Алексея Куропаткина, который застал в местной администрации удручающую картину: «Мартсон, и.о. генерал-губернатора, — развалился. Сыр-Дарьинский военный губернатор Галкин каждый день пьян. Самаркандский Лыкотин — слепой… Правитель канцелярии Ефремов, который вертит все дела, очень подозрителен и, кажется, нечисто ведет дела»[1023]. Ему пришлось сильно сократить список лиц, мобилизуемых на трудовой фронт, но протестное движение на спад не шло. Более того, в ряде уездов Узбекистана и Северной Киргизии восстание приняло форму джихада. К октябрю 1916 года сопротивление было подавлено во всех центральноазиатских областях за исключением Тургайской, где действовал 15-тысячный отряд Амангельды Иманова. Против него был брошен предназначенный для фронта корпус генерала Лаврентьева в составе 17 рот, 18 сотен и 4 специальных эскадронов[1024]. К концу года затих и Тургай.

Зато возмущенно бурлила столица. Источником прямой информации с места событий выступал Керенский, на две недели заехавший в Ташкент, Бухару, Самарканд и Андижан. Вернувшись, он заявил с думской трибуны, что «туркестанское восстание было спровоцировано грубой политикой центральных властей, произволом и взяточничеством чиновников на местах»[1025].

О напряжении, волнениях, сепаратистских настроениях на окраинах страны в Петрограде было хорошо известно. Департамент полиции докладывал 30 октября 1916 года: «Боязнью немецкого засилия объясняют эстонцы свое недоверие правительству, что, будто, заставляет их искать сближения с немцами, значение которых в Прибалтийском крае, по мнению эстонцев, и после войны будет прежнее, почему останется и экономическая зависимость крестьян от немецких помещиков.

Армяне недовольны центральным правительством за то, что, по их мнению, оно подготовляется отклонить автономию Армении.

По-прежнему отрицательно отношение к русской власти в Финляндии, которая, однако, не возлагает уже надежд, как ранее, на русские оппозиционные партии (кроме финляндских социал-демократов, рассчитывающих на помощь российского пролетариата), а надеется более на «давление» из-за границы.

Наконец, настроение туземного населения Туркестанского края представляется также значительно повышенным и нервным, долженствующим вылиться… даже в формы открытого выступления против русского владычества в крае»[1026]. Однако Департаментом полиции все эти проблемы справедливо воспринимались как «частные» причины недовольства населения в сравнении с общими для страны экономическими затруднениями и набиравшим силу политическим кризисом.

Действительно, силы национального освобождения были далеко не главным фактором Крушения России. «Как это не покажется неожиданным, но расписанные в исторических текстах буквально по минутам «национальные движения» в империи Романовых были маргинальной формой культурных и социально-политических манифестаций, крайне редко облекаемые в риторику национализма, а тем более в его сепаратистской форме, — подчеркивает академик Тишков. — …Историческая драма состояла в том, что правящий центр оказался слабым, и верх одержали силы радикального передела и социальной революции, которые взяли в союзники быстро народившиеся периферийные национализмы этносепаратистского характера»[1027]. Толчком к дезинтеграции страны были не национальные движения, а события в центре власти. Эти движения стали не причиной, а следствием Февраля.

Хотя активные попытки сокрушить Россию через подстегивание внутренних национальных конфликтов предпринимались и извне.

Глава 8