ВЕЛИКИЕ ДЕРЖАВЫ
Духи русской революции — русские духи, хотя и использованы врагом нашим на погибель нашу
Мир начала XX века был глобализирован в гораздо большей степени, чем нам представляется. На российской политической сцене играли и внешние актеры. Речь идет не только о войне, которая выступала решающим внешним фактором. Как и другие воюющие страны, Россия была объектом подковерной дипломатии, подрывных усилий спецслужб, международных пиар-кампаний, финансовых махинаций. «Последняя европейская война, — писал Керенский, — ввела в практику всех воюющих государств не только ядовитые газы для физического отравления неприятеля; нет, в эту войну в неслыханном ранее размере пользовались ядовитыми газами пропаганды и подкупа как средством вооруженной борьбы для духовного разложения неприятельских тылов»[1028].
У российской революции была глубокая внутренняя логика. Но это не значит, что другие страны не пытались на эту логику повлиять, направляя развитие событий в выгодное именно им русло. Усилия предпринимались немалые, и многие из них реально вели к подрыву монархической российской государственности. Причем занимались этим не только враги.
Противники
Мнение о Германии как главном творце русской революции высказывали многие ее современники. «Немцы были единственным народом в Европе, который знал Россию. Они знали Россию лучше, чем сами русские. Они давно знали, что царский режим, со всеми его недостатками, только и мог продлить сопротивление, которое оказывала им Россия. Они знали, что после падения монархии Россия будет в их полном распоряжении. И они не останавливались ни перед чем, чтобы ускорить это падение»[1029], — был уверен Пьер Жильяр. «Не будь за спиной у Ленина всей материальной и технической мощи германского аппарата пропаганды и разведки, ему никогда, конечно, не удалось бы взорвать Россию»[1030], — вторит ему Керенский.
Проведение подрывной деятельности против России, как против Великобритании и Франции, составляло важную часть программы действий руководства Центральных держав с самого начала войны. «Неужели Германия не должна была прибегнуть к этому могучему средству борьбы, действие которого она ежедневно испытывала на себе? Неужели не надо было подтачивать моральные устои неприятельских народов, как это, к сожалению, так успешно делал с нами наш противник?»[1031] — вопрошал генерал Людендорф.
Впрочем, такая работа началась еще задолго до войны. Ее концептуальные основы были заложены в работах многих поколений немецких геополитиков, этнологов, историков, которых грели идеи расчленения Российской империи. Накануне Первой мировой войны в немецкой стратегической мысли были представлены пять основных направлений, ни одно из которых не было однозначно доминирующими[1032].
Экспансионисты вдохновлялись идеей «Дранг нах остен» — завоевания жизненного пространства на Востоке, не ограничивая его географически. Наиболее динамичной силой в этой группировке выступали пангерманисты, объединявшиеся вокруг партии Отечества, а также влиятельные военные круги.
Многочисленные сторонники идеи «Срединной Европы» (главный идеолог — Фридрих Науман) высказывались за экономическое сообщество на основе таможенного союза Германии и Австро-Венгрии с присоединением в последующем большинства средних и мелких государств Европы, включая и части Российской империи. Имелось в виду привести под немецкое влияние независимую Польшу а также украинские территории, контролируемые Веной. Концепция «Срединной Европы» как идея укрепления и расширения немецкого культурного и государственного влияния, немецкого «духа и порядка» на славянские народы имела сторонников и в Австро-Венгрии, где ее развивали Гарольд Штайнакер, Раймунд Кайндль, Рихард фон Кралик[1033].
Разновидностью концепции «Срединной Европы» являлась «польская концепция», пропагандистом которой был ведущий эксперт рейха по Востоку в начале войны Богдан фон Гуттен-Чапски, прусский аристократ польского происхождения. Он предлагал сосредоточиться на отколе от России Польши и восстановлении ее государственности в «исторических границах», что должно было включать также Литву, значительные территории Белоруссии и Украины.
Исключительно влиятельным было идейное течение «Восточная Европа», в котором тон задавали признанный знаток России теолог и издатель Пауль Рорбахер, немец из Лифляндии, прекрасно владевший русским языком, а также его учитель Теодор Шиман. Они доказывали, что наша страна была искусственным конгломератом разных народов, имеющих право на самостоятельное существование, и призывали добиваться независимости не только Польши, но и Финляндии, Украины. На прибалтийских землях предлагалось создать Балтикум, который бы стал местом немецкой колонизации, в том числе и из России.
Наконец, последним было «русское направление» (главный теоретик — историк и депутат Рейхстага Отто Хецш), представители которого уверяли, что интересам Германии отвечает территориальная целостность России, которая могла бы стать для Берлина самым важным европейским партнером. Стоит ли говорить, что накануне войны позиции русофилов устремились к нулю.
Однако вплоть до начала военных действий Германия проявляла известную осторожность в выражении антироссийских чувств на официальном уровне. Вильгельм II стремился поддерживать, по крайней мере, видимость дружеских отношений с русским коллегой. Как напишет Вильгельм в мемуарах, «по отношению к царю Николаю II я делал все возможное, чтобы восстановить традиционную дружбу между Германией и Россией, к чему, кроме соображений политического характера, меня побуждало обещание, данное мной моему деду на его смертном одре»[1034].
Вена же обязательствами морального свойства себя связанной не чувствовала. Она достаточно откровенно поддерживала сепаратистские движения в России, о чем речь частично уже шла в предыдущей главе. Стоит также напомнить, что именно на австро-венгерской территории в предвоенные годы жили и творили Ленин, Троцкий, один из ведущих теоретиков социал-демократии Рязанов (Гольдендах) и другие.
Еще до войны, как мы знаем, австрийское правительство занималось подготовкой польского восстания. «На территории Царства Польского регулярно распространялись прокламации с призывами к организации в Польше вооруженного восстания в момент объявления войны между Россией и Австрией»[1035]. Отряд Пилсудского даже опередит австро-германские войска со вступлением на территорию Царства Польского.
Политика в отношении Украины была менее однозначной. «Украинское национальное движение всегда воспринималось Австро-Венгрией двойственно. С одной стороны, существовало желание путем усиления подроссийских украинцев ослабить Россию. С другой, необходимо было это делать так, чтобы не допустить усиления позиций влиятельного украинского меньшинства, а также центробежных и автономистских тенденций в Галиции и Буковине»[1036], — пишет австрийский историк Вольфрам Дорник. Эту двойственность он иллюстрирует тем, что само слово «украинец» было запрещено официально употреблять в Австро-Венгрии применительно к ее собственным подданным. Их называли «русинами». Лишь в 1917 году русинов греко-католического вероисповедания позволили называть украинцами. Поддержка украинизма, общества Шевченко, профессора Грушевского были предназначены исключительно для Российской империи. В самой же Австро-Венгрии русины (они же украинцы), особенно православные, находились под сильным подозрением. Списки неблагонадежных полиция стала составлять задолго до начала войны. И арестовывать неблагонадежных.
Первые аресты в Буковине за пропаганду православия — хотя религиозная терпимость гарантировалась австрийскими законами — прошли в 1909 году. Еще через два года были арестованы православные священники Игнатий Гудима и Максим Саидович, процесс над которыми по обвинению в государственной измене и шпионаже прошел в Вене перед самой войной, прошумев на всю Европу. Еще больший резонанс, особенно в России, вызвал т. н. второй Мармарош-Сигетский процесс, который состоялся в декабре 1913 — марте 1914 года. Это был первый массовый политический процесс в Австро-Венгрии. К суду было привлечено 189 человек, представлявших православные общины сел Великие Лучки (около Мукачево) и Иза (близ Хуста). Крестьянам инкриминировали подстрекательство против мадьярского народа, греко-католического вероисповедания и духовенства, переход в православие. Тогда же по обвинению в идейном руководстве этими крестьянами были арестованы братья Геровские, издававшие в Черновцах газету «Русская правда». Газета прекратила существование, братьям позднее удалось бежать из тюрьмы и перебраться в Бессарабию. Мармарош-Сигетский процесс закончился приговором для 32 человек, главный обвиняемый — иеромонах Алексий (Кабалюк) получил четыре с половиной года тюрьмы[1037].
Сразу после начала войны начались массовые аресты русинов, все тюрьмы на востоке Австро-Венгерской империи моментально оказались переполнены. Местные власти молили вывезти опасный элемент в глубь страны. 4 сентября 1914 года первый эшелон с арестованными русинами прибыл в альпийский городок Талергоф, где на скорую руку был организован концлагерь. Ничего кроме нар. Сено, на котором спали, не меняли месяцами. Конвоиры были из боснийцев. Население лагеря к концу года достигло 8 тысяч человек, к украинцам добавлялись «шпионы-русофилы» из числа чехов, словаков, румын. Эпидемии холеры, брюшного и сыпного тифа, дизентерии. Дорник называет цифру в 1800 человек, умерших в Талергофе от голода и болезней[1038]. Советский историк Рубинштейн установил более 2 тысяч погибших только до весны 1915 года[1039]. Преследования украинцев-русин, православных, всех заподозренных в русофильских настроениях в годы войны только усиливались. Комендант Львова генерал-майор Римль в рапорте главнокомандующему доказывал: «Проявляющиеся часто взгляды на партии и лица («умеренный русофил») принадлежат к области сказок; мое мнение подсказывает мне, что все «русофилы» являются радикальными и что следует их беспощадно уничтожать»[1040]. Талергоф был перепрофилирован в лагерь для итальянских военнопленных только весной 1917 года.
Упоминавшийся «Союз освобождения Украины» с его печатным органом «Ukrainische Nachrichten» создавался для возбуждения революционного движения в Украине в ходе освобождения ее австро-венгерскими войсками. Но поначалу, напротив, русские войска вошли в Галицию, и к концу 1914 года «австро-венгерское правительство пришло к выводу, что украинское движение может представлять пользу лишь в том случае, если австрийские войска войдут в зону распространения его влияния… Вену не удовлетворяли результаты деятельности украинских организаций, а также настораживал подъем украинского национализма в Галиции». В результате субсидии на деятельность Союза были урезаны, а его штаб-квартира переместилась из Вены в Берлин[1041].
В начале войны лидер галицийских украинцев Кость Левицкий и другие русинские парламентарии Буковины и Галиции основали Головную Украинскую Раду, которой и принадлежала идея формирования подразделений сичевых стрельцов. Туда принимали добровольцев из числа подданных России, либо граждан Австро-Венгрии непризывного возраста или признанных негодными для строевой службы. Всего в украинский легион набралось 2500 человек. Украинцы призывного возраста — в количестве около 250 тысяч человек — служили в регулярных частях австро-венгерской армии. В апреле 1915 года на смену Головной пришла Украинская национальная рада, вербовавшая своих сторонников в украинских эмигрантских организациях и среди русинских политиков. Рада ставила целью создание независимого украинского государства на территории Российской империи, а для украинских территорий Австро-Венгрии предлагала национально-территориальную автономию[1042]. Следует подчеркнуть, что множество видных политиков в Австро-Венгрии — среди них секретарь МИДа граф Александр фон Хойос, влиятельный дипломат граф Оттокар фон Чернин — считали поощрение украинского сепаратизма опасной авантюрой, угрожающей подрывом самих основ дуалистической монархии. Украинское предприятие до конца войны было для Вены нежеланным ребенком.
Германия, не сталкивавшаяся со столь деликатными национальными проблемами внутри страны, проявляла меньшую щепетильность.
Германия еще до войны создавала на территории России разветвленное хозяйство разведывательных и подрывных действий. Но и наши спецслужбы не дремали. Константин Глобачев уверяет, что «весь тот аппарат, который составлял фундамент немецкой разведки в России, с началом войны был разрушен. Действительно, с объявлением войны границы России с воюющими странами были закрыты совершенно, границы с нейтральными странами охранялись весьма бдительно, с установкой самого строгого контроля; все немецкие фирмы, торговые и банковские предприятия, акционерные общества и т. п. были закрыты; хозяева — немецкие подданные, не успевшие уехать, арестованы; русские подданные немецкого происхождения высланы в северные и сибирские губернии; немецкие колонии подвергнуты строжайшему надзору и изоляции. Таким образом, центральные державы, потеряв всю основу своей разведки в России, не могли даже и мечтать о воздействии агитационного порядка на общественные настроения в плане подготовки революции»[1043]. Сделав поправку на желание Глобачева поддержать честь мундира, следует признать ограниченность немецких возможностей влиять на умонастроения в коренной России в годы войны. Понимание этого существовало и в Берлине, где первоочередное внимание, как и в Вене, стали обращать на окраины, национальный вопрос, работу с эмигрантами и военнопленными.
В Германии работа была поставлена на широкую и систематическую основу. Базовым документом стала программа целей войны, сформулированная канцлером Бетман-Гольвегом 9 сентября 1914 года. Она предусматривала два метода наступления: военные операции и «разложение вражеской страны изнутри». В этом русле была сформулирована «программа революционализации» с целью «инсургенции национальностей в Российской империи». Помимо самого канцлера главными координаторами этой работы стали статс-секретарь МИДа Готлиб фон Ягов, унтер-статс-секретарь Циммерман, а также послы Германии в трех нейтральных странах: граф фон Брокдорф-Ранцау — в Копенгагене, барон Люциус фон Штедтен — в Стокгольме и барон фон Ромберг — в Берне.
Основной метод работы сформулировал идеолог «Восточной Европы» Пауль Рорбах, назвавший его «стратегией апельсиновой корки». Нет ничего проще, чем расчленить Россию «как апельсин, без ножа и ран, на ее естественные исторические и этнические составные части» — Финляндию, Польшу, Бессарабию, Прибалтику, Украину, Кавказ, Туркестан, которые должны стать независимыми государствами под германским контролем. «Эта стратегия против царской империи немедленно берется на вооружение и форсируется в организационном и практическом отношении. Довольно быстро сплетается сеть ведомств для этих политически деликатных целей: Генеральный штаб, Министерство иностранных дел, отделение IIIb секретной службы при штабе командования Обероста (Верховного главнокомандующего на Восточном фронте), кайзеровские миссии в нейтральных странах и их информаторы, курьеры, диверсанты, агитаторы всякого рода на этом темном фронте. Казначейство, Рейхсбанк, Дойче Банк и Коммерцбанк переправляют по вышестоящим инструкциям через самые разные каналы первые миллионы марок, рублей и шведских крон замаскированным дельцам и подставным фирмам, политикам, патриотам и фигурам полусвета»[1044], — детально разобрались современные немецкие историки Герхардт Шиссер и Йохен Трауптман.
Уже 11 августа 1914 года немецкой прессе было дано указание направить пропагандистскую деятельность «в пользу Польского и Украинского буферных государств». От имени верховного командования было опубликовано воззвание к полякам «соединяться с союзными войсками», чтобы «выгнать из границ Польши азиатские орды». Отдельная прокламация адресовалась польским евреям, которым немцы обещали «права и свободу, равные гражданские права»[1045]. К началу 1915 года будет разработана программа революционизирования Финляндии.
С первого месяца войны немцы вошли в контакт с российскими эмигрантскими кругами. Первоначально это было связано с необходимостью ведения пропагандистской работы среди военнопленных, число которых стало измеряться десятками тысяч после гибели армии Самсонова и поражения Ренненкампфа в Восточной Пруссии в августе 1914 года. Военнопленные были сразу разделены на нацменьшинства, для которых готовился весь коктейль антирусской агитации, и русских, которым нужно было адресовать идеологически более продвинутый продукт. Для них решили публиковать газету «На чужбине», куда привлекались социалистические пропагандисты.
Вот что сообщал Борис Никитин, разбиравшийся с этим вопросом в должности главы контрразведки Временного правительства: «В Женеве Чернов, Натансон, Камков, Зайонц, Диккер, Шапшилевич и другие, пользуясь германскими субсидиями, организовывают «Комитет интеллектуальной помощи русским военнопленным в Германии и Австро-Венгрии». Этот комитет издавал на немецкие деньги журнал «На чужбине», который бесплатно распространялся на немецкие же средства… Про Чернова старые эмигранты говорили так: лично он не состоял в непосредственных сношениях с Пельке фон Норденшталем, — деньги приносил Камков; но Чернов знал, чьи это деньги, знал, за что они даются, и ими пользовался за свои труды, которые отвечали полученным заданиям». Возвращаясь в Россию в апреле 1917 года, Чернов поинтересовался у бежавших из плена солдат их мнением о журнале. Те были не в восторге: «В нем писали хорошо лишь о Германии, а о нашей России говорили только дурно»[1046]. Это не помешало Чернову стать министром Временного правительства и председателем разогнанного большевиками Учредительного собрания.
От военнопленных контакты немецкого руководства и спецслужб перекинулись на более широкие эмигрантские слои. «Германские посольства в нейтральных странах постоянно осаждали толпы финских националистов, польских графов, украинских священников-униатов, кавказских князей и разбойников, всевозможных интеллектуалов-революционеров, желавших создать «комитеты по освобождению», публиковать пропагандистские материалы и работать «на благо ряда свободных и независимых государств», которые, как они горячо надеялись, возникнут в результате раздела Российской империи»[1047], — описывал картину Георгий Катков. Нью-йоркская газета «Новый мир» в октябре 1914 года сообщала: «В Константинополе нашлись люди, именующие себя украинскими и грузинскими национал-сепаратистами, которые будто бы в целях освобождения Украины и Грузии вступили в соглашение с турецкими и германскими правительствами. От имени демократии, революции и даже социализма эти господа выступили перед местными русскими эмигрантами и сумели втянуть в грязное и авантюристическое дело даже наших товарищей социал-демократов»[1048].
Но наиболее яркой звездой на фоне этого собрания международных авантюристов и организаторов революционного процесса по прошествии почти столетия выглядит Александр (Израиль) Гельфанд, известный также как Парвус.
Родившийся в местечке Березино Минской губернии, он закончил гимназию в Одессе и Базельский университет по специальности «финансы и банковское дело». Затем переехал в Германию, где связался с социал-демократическими кругами, и стал широко известен в России как теоретик скорее меньшевистского толка. В революции 1905 года Гельфанд играл вместе с Троцким видную роль в Петербургском Совете, за что был сослан в Сибирь, откуда сбежал и снова объявился в Германии, где развил бизнес в качестве издателя, литературного и театрального агента. Неожиданно в 1910 году он перемещается в Константинополь, где занялся пропагандой в поддержку движения младотурок и экспортно-импортными сделками.
Начало войны застало его в роли финансового советника турецкого правительства. Гельфанд учреждает банк, торгует древесиной, машинами из Германии, зерном из Одессы. Поносившись с идеей организации турецкого добровольческого корпуса для похода на Украину, он в начале 1915 года встретился с германским послом в Константинополе Вагенхеймом и ознакомил его с планом революции в России. Посол доложил по инстанции, и Гельфанда немедленно пригласили в Берлин, где он был принят Ритулером, личным советником канцлера Бетман-Гольвега и представителями всех других заинтересованных ведомств. «Парвус предложил, во-первых, чтобы немцы передали ему значительную сумму денег на развитие сепаратистского движения в Финляндии и на Украине; во-вторых, чтобы они оказали финансовую помощь пораженческой фракции Российской социал-демократической партии — большевикам, руководители которых находились в то время в Швейцарии, — свидетельствовал Александр Керенский в то время, когда уже стал историком. — По распоряжению кайзера Вильгельма ему было предоставлено германское гражданство и выдана сумма в 2 миллиона немецких марок»[1049]. Вдохновленный Гельфанд спешит в Данию, где поступает под командование немецкого посла Брокдорфа. Правда, не совсем ясно, кто кем командовал.
В Копенгагене Гельфанд создает настоящую транснациональную торговую империю под названием «АО Торговая и экспортная компания», предлагавшую все, что не хватало воюющим державам и их исстрадавшемуся от дефицита населению: любые цветные и благородные металлы, автомобили, рыболовецкие суда, черную икру, коньяк, презервативы, дамские чулки, китовый ус для корсетов, аспирин, сальварсан для заболевших сифилисом, термометры, карандаши, текстиль. Налаживаются каналы для транспортировки всего этого в Россию и оплаты за операции. В голодающую Германию идет зерно из вражеских стран, в замерзающую Данию — уголь из Германии. Коммерческая сеть — в основном полулегальная или нелегальная — сплетена запутанно и абсолютно непроницаема для таможен, политической и криминальной полиции, конкурирующих торговцев и судовладельцев.
Но главное — политика. Уровень доверительности в отношениях между немецким руководством и Гельфандом только увеличивался. В конце года Брокдорф сообщал: «Д-р Гельфанд, возвратившийся вчера из Берлина, сегодня посетил меня и сообщил мне о результатах своей поездки; он отмечал, что был принят во всех руководящих инстанциях с наивысшим вниманием и составил себе определенное впечатление, что его предложения принципиального характера нашли одобрение как в Министерстве иностранных дел, так и в Имперском казначействе… В ходе обстоятельной беседы с Его Превосходительством Гельферихом он убедился, что господин статс-секретарь (казначейства — В. Н.) относится к проекту вполне благожелательно и не только одобряет план из политических соображений, но и без ограничений признает его целесообразность с точки зрения имперских финансов… Чтобы полностью организовать русскую революцию, продолжал д-р Гельфанд, требуется около 20 млн рублей; исключено, что вся эта сумма будет немедленно представлена для распределения, т. к. имеется опасность, что тогда станет известен источник». Пока же посол взял с собеседника расписку: «29 декабря 1915 г. Получил миллион рублей многими банкнотами для поощрения революционного движения в России от германской миссии в Копенгагене. Д-р А. Гельфанд». Хотя тут же в отдельном письме канцлеру Брокдорф замечает: «Ясно, что д-р Гельфанд не является ни святым, ни удобным гостем»[1050].
В центре его политической паутины была неправительственная организация — Институт изучения социальных последствий войны, вокруг которого вилось много эмигрантской публики. Как вспоминал Александр Шляпников, объявившийся в Копенгагене в 1915 году: «Дешевизна жизни здесь была поразительная. Это привлекало сюда большое количество спекулянтов всех национальностей, эмигрантов из России, жен немецких буржуа, приезжавших на поправку, и дезертиров. Немало русских эмигрантов работало в учрежденном Парвусом «институте по изучению последствий войны»… Кишел Копенгаген также шпионами и корреспондентами всех стран. Во время войны отсюда выходили все мировые сплетни, выдумки и пробные шары»[1051]. Мельгунов, не одно десятилетие посвятивший изучению истоков революции, еще до обнародования соответствующих немецких архивов делал однозначный вывод, что из созданного Гельфандом института «незримые нити проходят в дипломатические кабинеты германского посла в Копенгагене Брокдорф-Ранцау и посла в Стокгольме барона фон Люциуса, тянутся далее к ответственным представителям генерального штаба (полк. Николаи)… и к пацифистским русским кругам, тайным эмиссарам сепаратного мира — к общественному деятелю Бебутову, журналисту Колышко и т. д., и т. д.»[1052].
Гельфанд вошел в историю прежде всего как спонсор Ленина и большевиков. Возможно, применительно к постфевральскому периоду так оно и было. Но до 1917 года до Ленина деньги от Парвуса если и доходили, то весьма опосредованными путями и в крайне незначительных размерах.
Гельфанд специально поехал на встречу с Лениным в Цюрих, а потом описал ее в вышедшем в Стокгольме сразу после революции памфлете: «Я встречался с Лениным летом 1915 года в Швейцарии. Изложил ему свои взгляды на последствия войны для общества и революции. В то же время я предупреждал его, что, пока продолжается война, революции в Германии не будет, в этот период она возможна только в России в результате немецких побед»[1053]. Ленин, по уверениям очевидцев, подтвержденным и самим Парвусом, указал ему на дверь. Позднее, оправдываясь от обвинений в сотрудничестве с Германией, Ленин скажет: «Парвус такой же социал-шовинист на стороне Германии, как Плеханов социал-шовинист на стороне России. Как революционные интернационалисты, мы ни с немецкими, ни с русскими, ни с украинскими социал-шовинистами («Союз освобождения Украины») не имели и не могли иметь ничего общего»[1054]. В то же время остается фактом, что ближайший друг и сподвижник Ленина Яков Ганецкий (Фюрстенберг) работал на фирме Гельфанда в Копенгагене и вполне мог выступать одним из источников финансовой подпитки лидера большевиков. И Ганецкий поможет Ленину вернуться на родину в запломбированном вагоне и не с пустыми руками.
Скорее всего, более прямым каналом поступления денег от немцев к Ленину выступал эстонец Александр Кескюла по кличке Киви, который передавал небольшие суммы, получаемые им от немецкого посла в Швейцарии Ромберга. Еще один внимательный исследователь германских связей Ленина — Георгий Катков — приходил к выводу, что «прямых контактов между ним и немецкими властями, очевидно, не было, хотя за это нельзя поручиться. Ленин был искусным конспиратором, а немцы вели себя с максимальной осторожностью»[1055]. Но очевидно, что Ленин был далеко не самым крупным получателей многомиллионных германских грантов на революцию в России.
В разгар войны немецкая пропагандистская машина работала на полных оборотах, доходя уже до фронтового звена. Летом 1916 года в германском МИДе для этих целей был сформирован специальный отдел. «В военном отделе Министерства иностранных дел полковник фон Гефтен постепенно создал большую организацию. Она была подчинена верховному командованию, но финансировалась главным образом Министерством иностранных дел, которое получило за это право совместного обсуждения и установления основных директив»[1056]. Действуя через посредников, Германия организовала в июне 1916 года Лозаннскую конференцию угнетенных народов, которая, по словам Элен Каррер д‘Анкос, превратилась в «процесс против Российской империи, «рабовладельческой империи», обвиненной в «убийстве народов»[1057]. После конференции даже Вильгельм II выражал опасение, нужно ли сотрясать царский трон так сильно, и не приведет ли это к подрыву принципов монархизма и суверенности.
Параллельно с подрывной деятельностью шло зондирование на предмет возможности заключения сепаратного мира. Примирение с Россией во все большей степени мыслилось германо-австрийским блоком, как подчеркивал, в частности гросс-адмирал Альфред фон Тирпиц, не под углом зрения раскола коалиции для достижения военной победы, в которую уже мало кто верил, а для использования царя в качестве посредника для заключения мира с Францией или Англией[1058]. В российской элите идея сепаратного мира отвергалась не только как символ национального предательства и унижения, но и по стратегическим соображениям. Считалось, что это может привести к окончательной потере союзников, усилению роли Германии во внутрироссийской жизни, накоплению ею сил во время мирной передышки для новой войны против России, которую ей придется вести уже без союзников.
При этом вплоть до последних дней существования монархии продолжались поиски контактов с приближенными царя через российскую ветвь принцев Ольденбургских, через барона де Круифа, болгарского дипломата Ризова. Принцу Максу Баденскому было известно о попытках одной из великих княгинь осуществить посредничество в переговорах с немецким правительством. Февральская революция произошла в момент оживления подобных контактов[1059].
Итак, какова же была роль Берлина и Вены в провоцировании русской революции? Ее не стоит совсем уж сбрасывать со счетов. «Германская пропаганда, веденная параллельно с разрушительной работой наших революционных партий, щедро финансировавшихся из Берлина, падала на благоприятную почву»[1060], — справедливо замечал Сергей Сазонов. Но роль эта вовсе не была решающей.
Польша была фактически потеряна Россией в результате военных действий, но сильного украинского национального движения вызвать не удалось. Напротив, массовые аресты украинцев-русин в Австро-Венгрии оттолкнули от нее мировое украинство, которое (включая эмигрантские организации в США) оказалось на стороне Антанты. Масштабы финансирования Центральными державами подрывной деятельности в России не следует преувеличивать. «На разложение всех поголовно противников до января 1918 г. включительно немцы истратили 382 млн марок; чуть больше десятой части — 40,5 млн пришлось на Россию, из которых 14,5 млн оказались невостребованными, — подсчитали современные историки. — Осталось 26 млн «на все про все» — на поддержку сепаратизма в Финляндии, Прибалтике, на Украине и Кавказе и на эсеров, анархистов и социал-демократов»[1061].
Генерал Глобачев не без оснований подчеркивал: «Единственное, в чем выражалась работа правительств Центральных держав в этом направлении (подготовки революции — В. Н.) — это в содействии нашим революционным эмигрантам в пропаганде русских пленных в концентрационных лагерях у себя в Германии и Австрии и в покровительстве русскому зарубежному пораженческому движению, начатому в 1915 г. главарями социалистических партий. Но эта работа принесла свои плоды уже после февральского переворота, когда с соизволения Временного правительства вся эта стая воронов — наших эмигрантов хлынула в Россию через широко открытые границы нейтральных держав. Вполне естественно, что вместе с ними Россию вновь заволокла целая сеть германского шпионажа»[1062]. Генерал Людендорф тоже не был склонен преувеличивать значения германской пропаганды для сокрушения России: «На востоке русские сами работали над своим несчастьем, и там наша деятельность имела второстепенное значение»[1063].
Каждая страна, как и каждый человек, являются творцами собственного несчастья.
Союзники
Никогда ранее Россия не внушала такого доверия своим союзникам, как в начале Первой мировой войны. Это как нельзя лучше подтверждал визит французского президента Раймона Пуанкаре, который 23 июля 1914 года присутствовал на военном параде в Царском Селе, где проникся уверенностью в грандиозности военного могущества России. Под этим впечатлением он записал в свой дневник: «Несмотря на весьма различный политический режим, Франция и Россия привыкли согласовывать свои дипломатические действия, причем ложных шагов было сделано их дипломатией немного. Ни различие национального темперамента, ни различие конституций, ни очень частые случаи оппозиции со стороны известных традиционных интересов, ни плохое настроение некоторых русских дипломатов не причинили ущерба союзу и не охладили его»[1064]. Однако даже эта фраза Пуанкаре, написанная в момент эйфории, отражает сложность отношений между Россией и ее союзниками. В Антанту входили слишком разные страны со слишком различными интересами. Полного единства в ней никогда не наблюдалось, союзники довольно косо смотрели друг на друга, особенно — на Россию.
Между союзниками долгое время не было необходимой координации, даже в военном планировании. Когда российский военный представитель в Париже полковник граф Игнатьев пожаловался в Ставку генералу-квартирмейстеру Данилову, что «высшее французское командование знает об операциях наших армий не больше, чем обыватель любой страны мира», последовал обескураживающий ответ: «А мы находимся в аналогичном положении, но нисколько этим не тяготимся». Тогда настойчивый Игнатьев отправился к французскому командующему маршалу Фошу, пытаясь убедить его, что инициатива остается в руках немцев исключительно по причине несогласованности действий союзных армий и отсутствия общего высшего руководства. Ответ был не менее убедительным: «Мы на нашем собственном фронте страдаем от отсутствия общего руководства. Попробовали бы вы сговориться с англичанами!»[1065]. Русские даже не пытались это делать, при британских войсках долго вообще не было нашего военного представителя. «Английская армия жила во Франции своей самостоятельной жизнью и считала вполне нормальным иметь все преимущества перед французской не только в отношении продовольствия, но впоследствии и вооружения»[1066]. Обмен разведывательной информацией почти не осуществлялся, в том числе и в отношении переброски германских войск между фронтами.
Первый военный совет главнокомандующих союзных стран был собран в Шантильи только 7 июля 1915 года. Россию представлял… полковник Игнатьев, который не имел ни малейшего представления о стратегических планах своей Ставки. Лишь на вторую подобную встречу в декабре того же года император счел нужным направить близкого к нему генерала Жилинского, который и стал официальным представителем Ставки при англо-французских войсках.
Сам же Николай II, заняв пост Верховного главнокомандующего, весьма радикально решил вопрос о взаимодействии с союзниками: он лично без каких-либо проволочек и формальностей встречался с руководителями зарубежных миссий и Ставки, нередко приглашал их к столу. Подобная фамильярность вызывала как минимум удивление у высшего генералитета. Василий Гурко, замещавший приболевшего Алексеева, «случайно узнал, что существует приказ, согласно которому старшие представители иностранных военных миссий испрашивали аудиенции у Его Величества, не сообщая об этом начальнику штаба… В то же время невозможно было ожидать от Верховного главнокомандующего во всякое время достаточного знакомства с истинными фактами, имеющими касательство к поднятым ими проблемам. Подобный упрощенный порядок доступа к главе государства не допускается ни в одной цивилизованной стране даже применительно к иностранным послам, которые всегда договариваются об аудиенции при посредстве Министерства иностранных дел»[1067]. Действительно, ни в одной из союзных столиц российские военные и дипломатические представители не имели столь же свободного доступа к главам государств.
Даже когда к концу войны союзники создадут общее руководство, верховный главнокомандующий Фош пожалуется: «У каждой армии свой собственный, отличный от других образ мыслей; каждая должна выполнять требования своего правительства, а последнее имеет свои частные интересы и потребности»[1068]. Существенными были различия и в целях войны. Например, Россию исключительно волновала судьба Черноморских проливов, тогда как Англия и Франция либо объявляли этот вопрос второстепенным, либо не готовы были решать его на устраивающих Россию условиях. Только 27 марта 1915 года английское правительство подтвердило свое согласие на присоединение Россией проливов и Константинополя при условиях, что война будет доведена до победного конца и Великобритания с Францией осуществят свои пожелания за счет Оттоманской империи и «некоторых областей, лежащих вне ее».
Союзники постоянно подозревали друг друга в намерении заключить сепаратный мир с Германией за счет остальных. Как пишет британский историк Роберт Уорт, «легко понять озабоченность Британии и Франции, время от времени сталкивающихся с зачастую подтасованными сведениями о закулисных переговорах о мире, тем более, что по времени они совпадали с еще более искаженными россказнями о предательстве и политическом хаосе в высших эшелонах власти, которые провоцируются кликой Распутина»[1069]. Под влиянием таких сведений англичане снарядили в Россию миссию во главе с великим военным героем Британии графом Гербертом Китченером Хартумским, который должен был поднять боевой дух российского руководства и убедиться в его готовности стоять до конца. В июне 1916 года Китченер по личному приглашению императора отплыл в Архангельск, но недалеко от шведского берега его корабль подорвался на мине и затонул. Гибель графа российская общественность не замедлила объяснить происками Александры Федоровны и Распутина, якобы информировавших немецкий Генштаб о маршруте и времени движения корабля.
По мере того, как накапливалась усталость от войны, нарастали и претензии к союзным государствам за недостаточность военных усилий. «В обывательской массе — но отчасти и в армии — начинало проявляться недовольство союзниками, — писал Сергей Ольденбург. — Возникла весьма популярная формула: «Англия и Франция решили воевать до последнего русского солдата»… Подобное ощущение, только в противоположном смысле, видимо, было и у французов: в декабре 1915 г. генерал Жоффр говорил генералу Жилинскому: «Войну ведет только одна Франция, остальные только просят у нее содействия»[1070].
Крайне сложно решались вопросы оказания взаимной помощи. Россию в первую очередь интересовали промышленное оборудование, любое вооружение и артиллерийские боеприпасы. Впервые вопрос о поставках из-за рубежа был поставлен правительством в сентябре 1914 года[1071]. Тогда же военное министерство приступило к разработке проектов новых казенных оружейных заводов с возможным участием иностранных компаний. Проворнее других оказалась английская фирма «Виккерс» во главе с сэром Базилем Захаровым. История создания ее завода в Царицыне наглядно иллюстрировала трудности взаимодействия различных культур бизнеса, особенно в реальных условиях России.
«Виккерс» обязалась поставить новейшее оборудование и технологии для завода в Царицыне, строительство которого финансировалось из российской казны с обязательствами больших авансов и гарантированных заказов на десятилетие вперед вне конкуренции. Условия для англичан были столь выгодными, что сразу заговорили о масштабной коррупции. Депутат Думы Энгельгардт слышал, как на приеме великий князь Сергей Михайлович заявил:
— Не знаю который, Григорович или Сухомлинов, а хапнули здорово.
Сухомлинов не оставался в долгу:
— Не знаю, кто тут хочет хапнуть? Сам Сергей Михайлович или его Кшесинская?[1072]
Получив заказ и предоплату осенью 1914 года, «Виккерс» начал первую поставку станков в Царицын в январе — феврале 1915 года, когда строящийся им же завод еще не был готов, и 7 месяцев станки оставались на путях. «Этот опыт пересадки наиболее, казалось бы, передового иностранного военно-промышленного предпринимательства в российскую хозяйственную обстановку обернулся лишь ввозом неполного комплекта оборудования и частичным сооружением строительных объектов»[1073]. К февралю 1917 года ни одного снаряда завод не выпустил. С одной стороны, это объяснялось нежеланием англичан ничего форсировать в условиях щедрой предоплаты. С другой стороны, сказывалось сопротивление российской административной и предпринимательской среды, не видевшей смысла делиться прибылями.
Не легче было и России в общении с западными правительствами и бизнесом. В самом конце 1914 года Игнатьев получил телеграмму от великого князя Николая Николаевича с просьбой развернуть военные поставки из Франции, и перед графом сразу же открылся «неведомый, новый для меня мир — талантливых инженеров, трусливых чиновников, беспринципных, жадных на наживу дельцов и истинных паразитов, взлелеянных капитализмом — комиссионеров»[1074]. Одновременно был развернут русский комитет по снабжению в Лондоне, расположившийся в огромном здании «Индиан Хауз», — который терял половину своей эффективности из-за того, что возглавивший его бывший директор Самарского трубочного завода генерал-лейтенант Гермониус не знал английского. Первые несколько месяцев ушло на выяснение из Петрограда российских потребностей. Несколько следующих — на определение формы оплаты. К осени 1915 года удалось договориться о выделении Францией соответствующей кредитной линии. Англия потребовала, кроме того, частичного обеспечения военных кредитов золотом. Америка и Япония соглашались осуществлять поставки только за наличные и золото.
Затем начали размещаться заказы, причем выяснилось, что все крупные предприятия и так загружены заказами собственных правительств. Поэтому, скажем, в одном Париже изготовлением снарядов для России занималось «шестьдесят девять sous-traitants (мелкие заводы и мастерские, работавшие из вторых рук). На одних стучали молоты, на других вертелся десяток-другой токарных и шлифовальных станков. Сегодня у одних не хватало металла, завтра для других требовались рабочие руки, а в результате поставки первых партий снарядов задерживались из-за неодолимых, но предусмотренных в каждом контракте «форс-мажор»[1075]. В итоге до конца года французы поставили в основном только устарелые ружья системы «Гра», ровесницы берданок, которые оказались пригодными только для обучения новобранцев. В 1915 году из миллионного заказа Винчестеру поступило лишь 31 тысяча винтовок, вместо обещанных союзниками 9,3 млн патронов и снарядов пришло 229 тысяч патронов от «Виккерса» и 322,4 тыс. гранат от французского правительства. Выполнение обязательств зарубежными партнерами находилось на уровне 6–7 %[1076].
«В течение длительного времени после начала войны союзники поставляли нам только те излишки предметов военного снабжения, которые заведомо превышали их потребности. При этом они ожидали от нас проведения таких крупных операций, которые почти превосходили их собственные возможности, несмотря на то, что конференция в Шантильи утвердила принципы согласованного оперативно-стратегического планирования военных действий, единства целей и общности материальных средств их достижения. Последнее я считаю умозрительным построением, чем практически действующим правилом»[1077], — констатировал генерал Гурко.
Огромной проблемой стала транспортировка военной продукции. Катастрофически не хватало собственного транспортного морского тоннажа, который физически мог перевести лишь половину запланированных объемов поставок. Только в Нью-Йорке к октябрю 1915 года скопилось 8 тысяч заказанных Россией вагонов, которые нечем было вывезти. Основные морские перевозчики — Англия, Франция, Япония — сами нуждались в свободном тоннаже. Оставалось только умолять Лондон о выделении транспортов для доставки американских грузов. Но куда их везти?
Замерзающий Архангельский порт, соединенный с остальной Россией узкоколейкой, с потоком грузов не справлялся. Маршрут вокруг Африки — во Владивосток и через транссибирскую магистраль, помимо того, что был крайне долог и неэффективен, оказался неприемлем и из-за порчи грузов в результате перепадов температур, и из-за потерь при транспортировке. К этому добавлялось воровство на российских станциях. Например, не было практически ни одного аэроплана, который доходил бы до армии в комплекте, наиболее частой потерей были магнето, которые, однако, за очень большие деньги можно было приобрести на питерских барахолках. Положение заметно улучшилось после того, как удалось построить железную дорогу в незамерзающий порт Романов-на-Мурмане (будущий Мурманск) и расширить колею от Архангельска до Вологды (к началу 1916 года).
Всего за первые годы войны Россия ввезла из-за границы около 10 % отправленных в армию орудий и снарядов, четверть винтовочных патронов и около половины винтовок и пулеметов (в основном американских). Но это было гораздо меньше необходимого, проблема хронических задержек с поставками не была решена. Так, в Англии было заказано с конечными сроками получения не позднее конца 1916 года 10 500 пулеметов, получено — 628; во Франции — заказано 4800, получено — 500. Россия запросила более 15 млрд патронов всех видов, а реально всеми зарубежными странами было поставлено 150 млн в 1915 году и 833 млн — в 1916-м. То же происходило с артиллерийскими стволами и снарядами[1078]. Британский премьер Дэвид Ллойд-Джордж самокритично заметит: «Если бы мы отправили в Россию половину тех снарядов, которые затем были попросту затрачены в плохо задуманных боях, и 1/5 пушек, выпустивших эти снаряды, то не только удалось бы предотвратить русское поражение, но немцы испытали бы отпор, по сравнению с которым захват нескольких обагренных кровью километров французской почвы казался бы насмешкой… Вместо этого мы предоставили Россию ее судьбе»[1079].
Западные страны тоже имели поводы быть недовольными размерами российской помощи. Чем Россия могла помочь союзникам? Ответ в конце 1915 года дал Пуанкаре, когда послал в Петроград председателя военной комиссии сената (и будущего президента Франции) Поля Думера, сделав при этом запись в дневнике: «Думер отправляется в Россию для ознакомления с вопросом об отправке солдат в обмен на наши ружья»[1080]. Подобная — очевидно циничная — постановка вопроса находит свое объяснение в свете другой дневниковой записи, на сей раз — французского посла в Петрограде Мориса Палеолога: «По культурности и развитию французы и русские стоят не на одном уровне. Россия одна из самых отсталых стран на свете… Сравните с этой невежественной и бессознательной массой нашу армию: все наши солдаты с образованием; в первых рядах бьются молодые силы, проявившие себя в искусстве, в науке, люди талантливые и утонченные; это сливки и цвет человечества. С этой точки зрения, наши потери чувствительнее русских потерь»[1081].
Царь был ошарашен предложением Думера: тот требовал отправлять по 40 тысяч российских солдат ежемесячно на Западный фронт на протяжении последующего года — всего 400 тысяч, делая это условием военных поставок. Николай II предложение отверг. Франция продолжала настаивать. Весной 1916 года в Россию с миссией солидарности прибыли министры Рене Вивиани и Альбер Тома. Отдавая должное пышным приемам, основное внимание они уделили выполнению «одной из главных целей своего визита: пополнению русскими солдатами истощенной французской армии»[1082]. Несмотря на то, что Тома — социалист, патриот и весьма деловой человек — позволял себе весьма резкие высказывания в адрес российского правительства, Россия вынуждена была пойти навстречу В мае было заключено соглашение, по которому Россия посылала 7 бригад и 10 тысяч пополнения к ним. Успели отправить четыре пехотные бригады численностью около семи тысяч человек каждая, которые потом пополнялись, под командованием генералов Лохвицкого, Марушевского, Дидерихса и Леонтьева. Две из них воевали на французском фронте, две — на салоникском в Греции. Всего же на конец 1916 года за границей оказалось 43 тысячи русских солдат. Их присутствие там сыграло скорее психологическую роль, демонстрируя единство союзников. Но затем эти военнослужащие внесут существенный вклад в развитие революционного движения во Франции (впрочем, в основном фактом своего полного разложения после Крушения России).
Во все годы войны не исчезали претензии к России по поводу недостаточной демократичности ее политического строя и прав меньшинств, хотя на официальном уровне эти претензии слегка отодвинулись на задний план. «Как английское, так и французское правительство знали, что Государь не допустит вмешательства в русские внутренние дела, и тщательно от него воздерживались, — писал Сергей Ольденбург. — Попытки косвенного воздействия, однако, бывали. Некоторые английские финансовые круги, с лордом Ротшильдом во главе, с самого начала войны пытались добиться через русского посла в Лондоне, графа Бенкендорфа, изменения законов относительно евреев; но Государь тогда же — осенью 1914 г. — категорически запретил давать какие-либо обещания. Указания в этом смысле повторялись затем неоднократно»[1083]. Еврейский вопрос поднимался и некоторыми другими банкирскими домами, которые делали условием предоставления займов изменение внутреннего российского законодательства. Пьер Жильяр поражался малой прозорливости западных политиков, которые дискредитировали верховную власть союзного государства, десакрализировали фигуру императора: «Мы, иностранцы, склонны судить о России по ее правящим классам, с которыми в основном имеем дело. Эти классы достигли того же уровня культуры и цивилизации, что и мы… Забыли, что Россия состоит не только из 15–20 миллионов человек, готовых к парламентской форме правления, но еще и из 120–130 миллионов крестьян, по большей части грубых и необразованных, для которых царь все еще был помазанником Божьим, кого Бог выбрал, чтобы тот направлял судьбы Великой России»[1084].
Поддержкой в союзных странах пользовалась и идея польской независимости. Морис Палеолог с полным сочувствием выслушивал сторонников польского суверенитета, например, упоминавшегося графа Маврикия Замойского, после беседы с которым написал в дневнике: «Все возрастающее влияние среди правительственных кругов реакционной партии, без сомнения, отодвигает и усложняет разрешение польского вопроса… Самостоятельность Польши под скипетром Романовых уже их не удовлетворяет: они хотят полной, абсолютной независимости и такого же восстановления польского государства; они успокоятся только тогда, когда их требования будут удовлетворены мирным конгрессом»[1085]. Не раз поступали предложения от союзников дать совместные гарантии будущей независимости Польши, но Николай считал почти до конца своего царствования, что это внутрироссийский вопрос, который следует решать после войны, как и проводить все основные, фундаментальные реформы.
В отличие от французов, которые по старинке полагались на традиционную дипломатию и культурное влияние, Великобритания еще с XIX века первой взяла на вооружение методы международного пиара и общественной дипломатии, экономической и политической пропаганды, причем в глобальном масштабе. Германское командование располагало информацией о специальных английских операциях по усилению национальных движений не только на землях чехов и южных славян, входивших во вражескую Австро-Венгрию, но также в Польше и Латвии[1086]. Публичная дипломатия применялась и внутри России, где британское посольство поддерживало дружественные политические силы, причем не только морально, осуществляло программы по улучшению своего имиджа и продвижению своих ценностей. Отголосок этих программ неожиданно находим в дневнике Александра Бенуа: «Гржебин удручен тем, что Бьюкенен отказался пристроить его при Английском посольстве — наподобие Чуковского… Но какая забавная претензия! Ведь Гржебин ни в зуб толкнуть по-английски, а собирается служить «насаждению английской культуры в России»!»[1087].
В раде работ современников можно встретить намеки и даже прямые указания на то, что в подготовке Февральской революции существенную роль играли английская и французская дипломатические миссии. Доказательств этого нет, да и, наверное, быть не может: заговорщики редко оставляют отпечатки пальцев. Но некоторые вещи очевидны. Западные посольства поддерживали самые тесные контакты с думскими и земгоровскими оппозиционными кругами, которые становились для них и основными источниками информации о происходившем в российских верхах. Ведущим каналом связи между этими кругами и западными правительствами и прессой выступала член ЦК партии кадетов Ариадна Тыркова, которая была замужем за корреспондентом Гарольдом Вильямсом, представлявшим в России сразу несколько ведущих британских газет[1088]. Милюков бывал у Бьюкенена куда чаще, чем в Думе. Самые доверительные отношения с руководством московских земгоровцев и военно-промышленного комитета, особенно с городским головой Челноковым, были у Локкарта, вице-консула Великобритании во второй столице. «В идеализме русского либерализма, конечно, была и доля патриотического эгоизма — через союзников пытались провести свою внутреннюю политику и оказать давление на правительство», — оправдывал либералов Мельгунов. Они активно стремились открыть глаза иностранным дипломатам и политикам на Россию и ее власть, ведущую страну путем измены.
Поэтому не случайно, что те оценки, которые послы сообщали своим правительствам и которые определяли политику западных правительств в отношении России, особенно после отставки «прозападного» министра иностранных дел Сазонова, почти полностью совпадали с оценками внутренней либеральной оппозиции в духе теории «немецкого заговора» и провоцирования революции самими «темными силами». В телеграмме, направленной в британский МИД незадолго до революции, Бьюкенен повторял традиционную либеральную риторику о том, что «царь безнадежно слаб», что страной правит императрица-реакционерка, «желающая сохранить самодержавие в неприкосновенности для своего сына; именно поэтому она побуждает императора избирать себе в министры людей, на которых она может положиться, в этом она действует как бессознательное орудие других, которые действительно являются германскими агентами. Эти последние, навязывая всеми возможными способами императору политику реакции и репрессии, ведут в то же время революционную пропаганду среди его подданных в надежде на то, что Россия, раздираемая внутренними несогласиями, будет вынуждена заключить мир[1089]. Стоит ли после этого удивляться, что и западные политики и военные разделяли подобные, совершенно неадекватные оценки. Впрочем, западных послов и политиков трудно винить. Если даже великие князья говорили об измене в высших эшелонах, что можно требовать от иностранцев.
Западные посольства были осведомлены в отношении заговоров, которые плелись против царя, причем их симпатии были скорее на стороне заговорщиков. Тот же Бьюкенен подтверждал, что «один мой русский друг, который был позднее членом Временного правительства, известил меня через полковника Торнгилла, помощника нашего военного атташе, что перед пасхой должна произойти революция, но что мне нечего беспокоиться, так как она продлится не более двух недель»[1090]. Естественно, что ставить в известность о подобной информации официальные власти союзной страны западным дипломатам в голову не приходило.
Революционные идеи посещали умы и деловых кругов союзных стран, заинтересованных в стабильности получения прибылей и вовсе не возражавших против того, чтобы к власти на смену непонятной им царской аристократии пришли вполне понятные и конкретные бизнесмены из Земгора и военно-промышленных комитетов и их политические единомышленники. Это подтверждает Элен Каррер дАн кос: «…С конца 1915 года французские и английские капиталисты, которые были главными инвесторами, начали беспокоиться по поводу военных неудач России и постоянных слухов о сепаратном мире, подогреваемых тем фактом, что по рождению императрица была немецкой принцессой. Возникла идея, что смена режима может лучше гарантировать вложенные в Россию средства, чем колеблющаяся монархия»[1091].
И, конечно, западные посольства и правительства будут от всей души приветствовать революцию, когда она свершится. Отсюда и разговоры об их участии в подготовке свержения Николая. А со стороны это выглядело просто как факт. «Какие причины были у Антанты идти рука об руку с революцией, мне непонятно, — недоумевал Людендорф. — …Но несомненно, что Антанта надеялась извлечь из революции выгоду для ведения войны, по крайней мере спасти то, что еще могло быть спасено. Ввиду этого она действовала без колебаний. Царь, начавший войну в интересах Антанты, должен был пасть»[1092].
Но все же в этом вопросе важен взгляд профессионала. Руководитель Петроградского охранного отделения Глобачев имел однозначное мнение на этот счет: «Я утверждаю, что за все время войны ни Бьюкенен и никто из английских подданных никакого активного участия ни в нашем революционном движении, ни в самом перевороте не принимали. Возможно, что Бьюкенен и другие англичане лично сочувствовали революционному настроению в России, полагая, что народная армия, созданная революцией, будет более патриотична и поможет скорее сокрушить Центральные державы, — но не более того. Такой взгляд в русском обществе создался исключительно благодаря личным близким отношениям английского посла с Сазоновым, большим англофилом и сторонником Прогрессивного блока, а также некоторыми другими главарями революционного настроения, как Милюков, Гучков и пр. Что касается Франции, то об этом не приходится даже и говорить. Ни посол и никто из французов никакого вмешательства во внутренние русские дела себе не позволяли»[1093].
А что же Америка, которая в 1917 году тоже окажется союзницей России, есть ли ее вклад в революцию?
Две страны, по большому счету, не сильно интересовались друг другом и на официальном уровне сильно друг друга недолюбливали. Однако для всей российской прогрессивной общественности Соединенные Штаты и их руководство были светом в окошке и предметом восхищения. Зинаида Гиппиус был убеждена, что «вообще весь Вильсон с его делами и словами, примечательнейшее событие современности. Это — вскрытие сути нашего времени, мера исторической эпохи. Она дает формулу, соответствующую высоте культурного уровня человечества в данный момент всемирной истории»[1094]. Президент США взаимностью явно не отвечал.
«Вильсон плохо знал Россию, не питал к ней особого интереса, и в годы, предшествовавшие президентству, редко о ней высказывался»[1095], — пишут американские исследователи его политики на российском направлении. То, что Вудро Вильсон все-таки говорил в бытность свою профессором политологии Принстонского университета, сводилось к признанию российского автократического правления противоестественным, выражению симпатий к Японии в ее войне с Россией и резкому осуждению дискриминации евреев. В правительственном Санкт-Петербурге Вильсона рассматривали как не внушающего доверия радикального либерала. После его вступления на пост президента в 1913 году повестка дня двусторонних отношений была не самой впечатляющей.
На США приходился лишь 1 % российской торговли, и такой же была наша доля в американских внешнеэкономических связях. Главным и единственным пунктом политического диалога была судьба торгового договора от 1832 г., который Соединенные Штаты денонсировали в 1912 г. под давлением своего еврейского лобби, недовольного решением царского правительства на пускать в Россию обладателей американских паспортов из числа лиц, ранее нелегально ее покинувших (как тут не вспомнить принятую в 1970-е годы поправку Джексона-Вэника, увязывавшую предоставление СССР статуса наибольшего благоприятствования в торговле со свободой еврейской эмиграции). Кстати, в нашей стране наиболее жесткая реакция последовала со стороны октябристов, полагавших, что недопущение в страну лиц, которых русское правительство признает причастным и к антигосударственной деятельности, — неотъемлемое право России и никому не позволено вмешиваться в ее внутренние дела. Гучков, Лерхе и Карякин внесли в Думу законопроект, предусматривавший 100-процентную пошлину на весь американский импорт. Однако им пришлось отступить под напором нашего лобби текстильных предприятий, работавших во многом на привозном американском хлопке[1096].
Американское общественное мнение также считало царскую Россию цитаделью деспотизма, пресса о нашей стране была отвратительной. Если читающий американец и знал что-то о России, то, в первую очередь, из многократно переиздававшейся серии очерков «Сибирь и система ссылки», вышедших из-под пера инженера и журналиста Джорджа Кеннана. «Он приехал в Россию для обследования политической ссылки, склонный оправдывать царскую администрацию, вынужденную применять репрессии против террористов, — писал знакомый с Кеннаном лидер эсеров Виктор Чернов. — После встречи с Брешковской, а затем и со многими другими ссыльными он написал книгу, которая показала всему миру ужасы политической ссылки в России и благородные образы борцов за свободу»[1097]. С тех пор начали возникать организации типа «Друзей русской свободы», ставящих своей задачей помощь русским революционерам.
Добавляли негативной информации волны иммигрантов, которые представлялись как жертвы религиозных, национальных и политических репрессий. Николая II преподносили за океаном в качестве символа тирании. Как отмечал скрупулезнейший исследователь политики США в отношении нашей революции Сергей Листиков, «у американцев складывалось представление о России как о едва ли не образцовом авторитарном государстве, в котором монарх, пользуясь неограниченной властью, деспотически управлял народом, опираясь на родственников и сановников, огромный бюрократический и полицейский аппарат, слепо повиновавшуюся ему армию»[1098]. В начале войны Кеннан сокрушался: «Какая жалость, что такие цивилизованные нации, как англичане и французы, вынуждены сражаться бок о бок с такими полуварварскими народами, как русские»[1099].
Российские революционеры, в том числе и такие откровенные террористы, как глава боевой организации эсеров Гершуни, напротив, чувствовали себя в Америке не просто как дома, — они чувствовали себя героями. Многочисленным было представительство троцкистов, которые даже написали конституцию советского типа для революционного правительства Каррансы, сделав Мексику, таким образом, первой страной победившей советской власти. Самому Троцкому, изгнанному во время войны из Франции и Испании, сразу по высадке на американский берег были обеспечены все условия: «в нью-йоркской квартире семьи Троцкого были холодильник и телефон… они ездили на автомобиле с шофером»[1100]. Американская правящая и интеллектуальная элита хорошо знала Милюкова, его поездка в США незадолго до революции, по словам самого лидера кадетов, «превратилась в некое триумфальное шествие»[1101].
Вудро Вильсон поручил заниматься российскими делами своему другу, состоятельному техасцу полковнику Эдварду Хаузу, который поверил своему дневнику лишь один сюжет — поиски кандидатуры нового посла. Они слегка затянулись. Вильсон поочередно назначил трех послов в Россию, ни один из которых до нее так и не добрался. Только четвертая попытка через два года увенчалась успехом — приехал Дэвид Фрэнсис, предприниматель и бывший губернатор Миссури, заслуги которого перед администрацией демократов состояли в основном в щедром спонсорстве избирательной кампании Вильсона. Он никогда не занимался дипломатией и абсолютно ничего не знал о России.
По приезде в Петербург он с удивлением обнаружил, что посольство даже не выписывает ни одной русской газеты. Их просто некому было читать, поскольку почти никто из дипломатов не владел русским языком. «В сравнении с послами стран-союзниц, Фрэнсис вынужденно играл менее заметную роль в общественных и политических интригах Петрограда, — подметил Роберт Уорт. — Здание американского посольства было весьма скромным, и русское избранное общество считало его часто сменяющихся резидентов лишенными необходимого общественного лоска… Ходило множество анекдотов о его (Фрэнсиса — В. Н.) мещанстве, о смелой игре в покер, а самой его выдающейся чертой считалась непринужденность и точность, с какой он попадал плевком в плевательницу»[1102].
В начале мировой войны США придерживались нейтралитета и под шумок решали несколько собственных проблем в Западном полушарии, осуществив в 1914–1916 годах военные интервенции в Мексике, Гаити, Доминиканской республике и на Кубе. Но за ситуацией в Европе внимательно следили. Одной из главных опасностей для Старого Света Вильсон и Хауз считали возможность утверждения в результате войны российской гегемонии. «По-моему, Германия стремительно идет к гибели, — записывает Хаус в первые дни войны, — и если это случится, то Франция и Россия захотят разорвать ее на куски. Между тем, в интересах самой Англии, Америки и всей цивилизации сохранить ее целостность, лишив ее военной и морской мощи»[1103]. Функция Фрэнсиса первоначально сводилась к безуспешным попыткам выступить посредником между воюющими сторонами и к более успешным акциям, предпринятым по просьбе Берлина и Вены, по улучшению положения немецких и австрийских военнопленных.
С течением времени, однако, ситуация менялась. Не без английской дипломатической помощи и посредничества дома Моргана России удалось выйти на американский рынок оружия. В феврале 1915 года Генеральный штаб получил телеграмму от военного агента в США Го-леевского, который предлагал «принципиально решить, безопасно ли ко времени заключения мира иметь пополнение наших боевых запасов в руках Англии»[1104]. Совет несколько запоздал: к этому времени Николай II уже отдал повеление привести в порядок и диверсифицировать источники пополнения боевых припасов «ко дню заключения мира», а военное министерство приняло принципиальное решение о приобретении оружия в США. Весной туда была направлена закупочная комиссия во главе с генерал-майором Сапожниковым, при посольстве в Вашингтоне возник «Русский заготовительный комитет в Америке», размещавший военные заказы. Удалось договориться о получении частных кредитов на общую сумму в 86 млн долларов, но основную часть поставок оплачивали золотом и за счет кредитов, полученных в Англии. В 1916 году США было уплачено 1,3 млрд рублей. Объемы заказов были даже больше, чем в союзных странах Антанты, но срывались заказы с той же регулярностью. Из 25 850 пулеметов, которые должны были быть поставлены до конца 1916 года, дошло 9437. Заводы Ремингтона выдали 9 % от обещанного числа винтовок, Вестингауза -12 %. Как резюмировал начальник Главного артиллерийского управления Маниковский, американцы «через 26 месяцев после подписания контракта… оказались в состоянии выполнить всего лишь 1/10 часть принятого на этот срок заказа»[1105]. Тем не менее, именно Америка была главным внешним поставщиком стрелкового оружия, а кроме того важнейшим каналом получения промышленного оборудования, двигателей, вагонов, паровозов, рельсов, стали, меди. Америка превращалась в крупнейшего внешнеторгового партнера России. В январе 1916 года в Нью-Йорке официально открылась Американо-русская торговая палата, объединившая 225 американских фирм, инвестировавших и планировавших инвестиции в Россию.
Рост экономических связей, а также все более ощущавшееся в самих США приближение того момента, когда страна должна вступить в войну на стороне Антанты, меняли восприятие России в лучшую сторону. На русских стали смотреть как на потенциальных союзников. Уполномоченный ЦВПК в Америке Бахметьев в конце 1916 года писал Михаилу Родзянко: «…Денег здесь можно достать, сколько угодно, и причем именно нам, так как более русофильской страны, чем сейчас Америка, я не видел и не увижу. Если говорить и думать о русско-американском сближении, то это надо делать сейчас»[1106]. Однако эйфория бизнеса и земгоровцев по поводу перспектив сотрудничества мало сказывалась на характере официальных отношений.
Следуя чутким наставлениям своих более опытных коллег из Англии и Франции, а также вместе со всей российской прогрессивной общественностью, посол Фрэнсис возмущался «министерской чехардой». Штюрмер ему откровенно не понравился тем, что неразборчиво говорит по-английски, а к тому же он «кажется, не питает уважения ни к одному выдающемуся русскому, из тех, с кем я встречался. Решительно, его назначение — победа реакции». Преемник Штюрмера Александр Трепов понравился Фрэнсису еще меньше, так как Дума его не избирала, а сам он «гораздо опаснее Штюрмера на этом посту, ибо это человек с глубокими убеждениями и железными нервами»[1107]. Впрочем, вряд ли посольству США в России удалось существенно повлиять на характер решений, принимавшихся в Белом доме. Известный американский историк Джон Гэддис приходил к выводу: «В то время, как Д. Фрэнсис был плохо подготовлен к анализу событий, его подчиненные, такие как Н. Уиншип в Петрограде и М. Саммерс в Москве регулярно передавали в Вашингтон детальные и, в целом, содержательные доклады о происходившем… Кажется, однако, маловероятным, чтобы Вильсон когда-либо видел их или действовал на основании содержавшейся в них информации»[1108].
Соединенные Штаты, безусловно, сочувствовали оппозиционерам, но вряд ли внесли большой вклад в их триумф. Фрэнсис больше удивится свержению царя, чем другие его западные коллеги, что не помешает США первыми признать новый режим.
Политика западных союзников в отношении России накануне революции была как минимум трехслойной. На первом, высшем уровне, где взаимодействовали главы государств, все выглядело чинно, уровень доверительности был высок. Так, Николай II стал даже британским фельдмаршалом (что не помешает, правда, англичанам поддержать его свержение и откровенно предать после Февраля). На втором — элитном — уровне к России относились плохо, считая ее диктатурой, а русских — полуварварским племенем. Отсюда — столь ужасная пресса у России и ее руководства. На третьем уровне — общественно-политическом — осуществлялась поддержка оппозиции внутри страны (при этом у разных государств были свои любимые оппозиционеры), приветствовалась дестабилизация правительства, а также поощрялись антироссийские настроения по периферии нашей страны.
А когда политика Запада была иной?