НА ШТУРМ ВЛАСТИ
Глупость человеческая безгранична, всесильна, и весьма возможно, что мы так и докатимся до всеобщего разорения и катаклизма!
Детали заговоров, которые вели к Крушению России, не так просто проследить. Если о подготовке Октябрьской революции мы знаем самые мельчайшие детали, то о Февральской — лишь отрывочные данные. И это объяснимо. Творцы Октября гордились своим главным детищем и все мало-мальски к нему причастные (и даже не причастные) делились обширными воспоминаниями о своем участии в этом событии, а затем тысячи советских историков на протяжении десятилетий анализировали и описывали «Великую Социалистическую революцию». Творцы Февраля, напротив, имели мало причин признавать свою причастность к событию, которое привело к крушению государства, гибели или изгнанию всего привилегированного сословия. В большей части эмиграции, причем не только монархически настроенной, мягко говоря, не жаловали организаторов свержения императора.
Советская литература тоже была не склонна придавать большое значение этим заговорам, коль скоро их существование ставило под сомнение свободное революционное творчество масс и роль большевистской партии в свержении царизма. Еще Лев Троцкий доказывал, что заговор «висел в воздухе, как настроение верхов петербургского общества, как смутная идея спасения или как лозунг отчаяния. Но он не сгущался до степени практического плана»[1310]. Советская истриография придерживалась в основном того же мнения. В. Дякин заявлял, что «разрозненные заговоры отдельных малочисленных групп, находящихся по большей части на самой ранней стадии, и даже наиболее далеко зашедший заговор Гучкова — Крымова» находились в «эмбриональном состоянии». К схожему выводу приходил А. Слонимский: «Не доведя до конца разработку конкретного плана дворцового переворота, заговорщики еще менее сделали для его практического осуществления»[1311]. Позволю себе с этим не согласиться.
Российская государственность падет жертвой нескольких разрушительных потоков, которые сойдутся в двух точках — на улицах столицы и в Ставке. Все эти потоки носили форму именно мало скрываемых заговоров, которые вынашивались в думских, аристократических, земгоровских и социалистических кругах и уже в полной мере затронули армейскую верхушку. Вот только события пойдут не совсем так или совсем не так, как представлялось заговорщикам.
Посол Франции в России Морис Палеолог в конце лета 1916 года с большим изумлением зафиксировал в своем дневнике: «Я уже не раз отмечал ту непринужденность, с которой русские, даже наиболее преданные царизму и самые крайние реакционеры, допускают возможность идеи убийства императора. Мое присутствие им нисколько не мешает говорить об этом… Старый аристократ… смотря мне прямо в лицо, выпалил: Чего вы хотите, господин посол!.. По-моему, при системе самодержавия, если монарх сходит с ума, то ничего не остается, как убрать его с пути!»[1312]. Не хуже посла информированы были и спецслужбы.
«С осени либеральная оппозиция перешла в открытое наступление на правительство, — свидетельствовал Спиридович. — Боролись за ответственное министерство, что в условиях режима означало государственный переворот. К нему и шли. На закрытых и конспиративных собраниях все чаще и чаще говорили о низвержении Государя и передаче трона наследнику»[1313]. Идея дворцового переворота стала всеобщим увлечением. Об этом, по образному выражению Шульгина, «воробьи чирикали за кофе в каждой гостиной»[1314]. Высокопоставленный чиновник министерства путей сообщения Юрий Ломоносов вспоминал о разговорах подобного рода, которые велись «даже за генеральскими столами. Но всегда, при всех разговорах этого рода наиболее вероятным исходом казалась революция чисто дворцовая, вроде убийства Павла»[1315]. Наметившиеся военные успехи не убеждали, напротив, заставляли торопиться: «Надо спешить, а то не успеем добиться конституции. С победой самодержавие усилится и, конечно, не пойдет на уступки. Надо спешить»[1316]. Именно опасения того, что режим Николая II в результате победы в войне укрепится настолько, что усилия по его свержению окажутся напрасными, заставляли заговорщиков из разных лагерей торопиться.
Когда было принято практическое решение приступить к свержению Николая II? Точно мы вряд ли когда-либо узнаем, да и решения принимались, скорее всего, не один раз. Гучков, которого, безусловно, можно считать ведущим авторитетом в этом вопросе, в качестве ключевого момента называет встречу, состоявшуюся в октябре 1916 года в конторе депутата Думы и масона Михаила Федорова. Присутствовали около 15 человек: Милюков, Шингарев, Некрасов, Гучков, Коновалов, Маклаков, Терещенко, Годнев, Шидловский, Вл. Львов, некоторые источники называют также князя Львова и Родзянко. Обсуждали, что делать дальше. Согласились на том, что Николай на может больше царствовать — он является источником недовольства в стране, попытки его образумить ни к чему не привели, власть не в состоянии предотвратить победу улицы. Необходимо добиться отречения императора. Предусмотрительные государствоведы из кадетской партии принесли с собой свод законов, чтобы определиться с престолонаследием. Корона должна была перейти к Алексею, из-за малолетства которого надо учредить регентский совет во главе с великим князем Михаилом Александровичем. Намечали состав Совета регентства, говорили о новом правительстве. Из разговоров выясняется, что мало кто готов действовать при явном желании воспользоваться результатами переворота:
— После стихийной анархии и уличных волнений настанет момент организации новой власти, и тут придет наш черед, как людей государственного опыта, которые, очевидно, будут призваны к управлению страной.
Гучков резко возразил:
— Мне кажется, господа, что мы ошибаемся, когда предполагаем, что какие-то одни силы выполнят революционное действие, а какие-то другие будут призваны для создания верховной власти. Я боюсь, что те, кто будет делать революцию, сами станут во главе этой революции.
После чего покинул собрание[1317]. Вождь октябристов недолюбливал Милюкова и всю его кадетскую братию, и у него были свои планы…
Заговор Думы и Земгора
Все участники штурма власти признавали ключевое значение Государственной думы в этом процессе. Она была наиболее авторитетной трибуной публичной политики и главным инструментом легитимизации любой новой власти. В самой Думе решающую роль играл Прогрессивный блок и его фактический лидер Павел Милюков. В минуту откровения он поведает: «Конечно, мы должны признать, что ответственность за совершающееся лежит на нас, то есть на блоке Государственной думы. Вы знаете, что твердое решение воспользоваться войной для производства переворота принято нами вскоре после начала этой войны, знаете также, что ждать мы больше не могли, ибо знали, что в конце апреля или начале мая наша армия должна перейти в наступление, результаты коего сразу в корне прекратили бы всякие намеки на недовольство, вызвали б в стране взрыв патриотизма и ликования. История проклянет пролетариев, но она проклянет и нас, вызвавших бурю»[1318]. Именно выступление Милюкова 1 ноября 1916 года с обвинениями власти в измене с полным основанием можно считать сигналом к началу революции или даже ее началом.
Однако очевидно, что еще в октябре Милюков колебался в выборе тактики борьбы. Полагаю, самое серьезное влияние на радикализацию позиции лидера кадетов оказали состоявшиеся в том месяце в Москве съезды Земского и Городского союзов. По их итогам князь Львов уверял Родзянко, что «стоящее у власти правительство не в силах закончить войну» и что в «решительной борьбе Государственной думы за создание правительства, способного объединить все живые народные силы и вести нашу родину к победе, земская Россия будет стоять за одно с народным представительством». Челноков от имени Союза городов доказывал, что «наступил решительный час, — промедление недопустимо: должны быть напряжены все усилия к созданию, наконец, такого правительства, которое в единении с народом поведет страну к победе». Руководители обоих союзов, собравшись у Челнокова, наметили на случай переворота Временное правительство во главе с Львовым.
Отметим по ходу, что Мартынов и руководимое им московское охранное отделение, как обычно, немедленно оповестили столицу о негласных решениях съездов, при этом добавив: «Так называемая «рабочая группа» при Центральном военно-промышленном комитете занялась подготовкой масс для мятежных выступлений»[1319]. Генерал Курлов, ставший правой рукой Протопопова, наложил на доклад Мартынова ироническую резолюцию в том смысле, что пережил уже не одну революцию, и подавит новую с таким же успехом, что и в 1905 году. Очевидное легкомыслие.
Влияние руководства Земгора на Милюкова однозначно подтверждает Сергей Мельгунов. «Из источников достоверных я знаю о попытке настойчивого непосредственного воздействия на Милюкова со стороны князя Львова. И два основных тезиса Милюкова о невозможности иметь дело с властью и об измене заимствованы из письма Львова. Там, между прочим, говорилось: «Мучительные, страшные подозрения, зловещие слухи о предательстве и измене, о тайных силах, работающих в пользу Германии… перешли в ясное сознание, что вражеская рука тайно влияет на направление хода наших государственных дел». Выступление 1 ноября с упоминанием императрицы, как мы увидим, могло способствовать плану, осуществляемому Львовым»[1320].
Эту же мысль однозначно подтвердит следователям ВЧК в 1921 году Николай Некрасов. Отмечая причины, заставившие «призадуматься даже таких защитников «гражданского мира», как Милюков и другие вожди думского блока, Некрасов утверждал: «Под давлением земских и городских организаций произошел сдвиг влево. Еще недавно мое требование в ЦК к.-д. партии «ориентироваться на революцию» встречалось ироническим смехом, — теперь дело дошло до прямых переговоров земско-городской группы и лидеров думского блока о возможном составе власти «на всякий случай». Впрочем, представления об этом «случае» не шли дальше дворцового переворота, которым в связи с Распутиным открыто грозили некоторые великие князья и связанные с ними круги. В этом расчете предполагалось, что царем будет провозглашен Алексей, регентом — Михаил, министром-председателем — князь Львов или генерал Алексеев (! — пока просто обратим внимание на упоминание этого имени — В. Н.), а министром иностранных дел Милюков. Единодушно сходились все на том, чтобы устранить Родзянко от всякой активной роли»[1321]. Кстати, сам Родзянко, еще не подозревавший, что его всего лишь использовали, подтверждал решающую роль Думы в свержении власти. «Государственная дума четвертого созыва, возглавившая революционное движение, считала, что она сберегает честь и достоинство России, которые так долго попирались старым отжившим режимом»[1322], — заявит он в апреле 1917 года.
Радикализация кадетской партии, ставшая очевидной накануне открытия осенней сессии Думы 1916 года, едва не привела к расколу в Прогрессивном блоке, не все участники которого были настроены столь же решительно.
Лидеры блока собирались по обыкновению в комнате № 11 Таврического дворца. «Пасмурное петербургское утро с электричеством. Над бархатными зелеными столами уютно горят лампы с темными абажурами… Председательствовал Шидловский»[1323]. Несколько дней шли жаркие обсуждения резолюции Думы, с которой она должна была выступить на открытии сессии. Схема ясна: привет союзникам, призыв к армии бороться до победы, резкая критика правительства. Но насколько резкая, включать ли в оценку деятельности кабинета слово «измена»? Кадеты настаивали на максимальной жесткости. Шингарев убеждал включить в резолюцию слова о том, что «в России нет министров, а Штюрмер предатель. Надо публично сказать: берегитесь измены». Фракция центра во главе с Павлом Крупенским решительно возражала. Шульгин доказывал: «Бороться надо, правительство — дрянь. Но так как мы не собираемся идти на баррикады, то не можем подзуживать и других»[1324]. Текст резолюции был смягчен, а тезис об измене — закамуфлирован. Но это удовлетворило далеко не всех. О выходе из Прогрессивного блока заявили прогрессисты, недовольные мягкостью центра. Правые были в ужасе от жесткости кадетов. Фракцию центра грозила покинуть добрая ее половина, обвиняя своего лидера в потворстве «темным силам». Но, при этом, многие участники блока, и не только они, готовились к атаке на власть в индивидуальном порядке.
Правительство было проинформировано (тем же Крупенским) о планах оппозиции на осеннюю сессию Думы. Штюрмер был настроен решительно, считая предстоявший демарш законодателей «недопустимым стремлением к преступной пропаганде по всей стране с высоты думской кафедры против существующего строя управления государством. Неминуемым последствием такого выступления должен явиться не только немедленный перерыв занятий Государственной думы, но даже полное ее закрытие вплоть до новых выборов и до созыва новой Государственной думы». Премьер просил Николая II подписать проекты указов о роспуске Думы и о перерыве в занятиях Госсовета, если депутаты не поддадутся на уговоры правительства и не умерят свою критику власти. Депутатов призывного возраста предлагалось в противном случае отправить на фронт, и всех — лишить думского содержания. Царь в принципе не возражал, но на записке Штюрмера начертал: «Надеюсь, что только крайность заставит прибегнуть к роспуску Гос. Думы»[1325]. Действительность превзошла самые худшие ожидания руководства страны.
1 ноября Штюрмер открыл сессию, прочтя с парламентской трибуны правительственное заявление, и сразу же покинул Думу. Вместе с ним неожиданно исчез и Родзянко, сославшийся на недомогание и усадивший в председательское кресло своего заместителя Варун-Секрета. Тон дебатам задали социалисты. Чхеидзе призвал к скорейшему миру с опорой на «координацию сил европейской демократии» и призвал внятно сказать «об изменнических деяниях и замыслах» правительства. За ним — Керенский, с жаром доказывавший, что Совет министров «разрушает организм государства… и в своей деятельности руководствуется нашептываниями и указаниями безответственных кругов, руководимых презренным Гришкой Распутиным! Неужели, господа… мы единодушным и единым усилием не заставим уйти тех, кто губит, презирает и издевается над страной»[1326]. Но это были голоса левых радикалов, которым публика сочувствовала, но не принимала всерьез и не слишком доверяла. Иное дело — Павел Милюков.
И вот он поднялся на трибуну. «Было очевидно, что удар по Штюр-меру теперь уже недостаточен; надо идти дальше и выше фигурантов «министерской чехарды», вскрыть публично «темные силы», коснуться «зловещих слухов», не щадя и тою источника, к которому они восходят»,[1327] — откровенничал Милюков. В качестве лейтмотива он избрал байку про Шуваева, который якобы как-то сказал: «Я может быть и дурак, но не изменник». Обвиняя ведущих членов кабинета и придворные круги в воровстве и попытках заключить сепаратный мирный договор с врагом за спиной народа, Милюков каждый свой тезис перемежал вопросом: «Что это, глупость или измена?» На что трибуны Прогрессивного блока, левых партий и забитая публикой галерка дружно кричали в ответ: «Измена!» Охарактеризовав в этом контексте деятельность Штюрмера, Милюков обвинил его также в получении взяток от Манусевича-Мануйлова. Затем перешел к Распутину, через которого делаются назначения, в том числе — Протопопова. «Манусе-вич-Мануйлов, Распутин, Питирим, Штюрмер. Это та «придворная партия», победой которой, по словам «Neue Freie Presse», было назначение Штюрмера»… Закончил Милюков эту фразу на немецком, который в зале понимали далеко не все: «Победой придворной партии, которая группируется вокруг молодой царицы». Он обвинял в предательстве Александру Федоровну, замаскировав это цитатой из немецкой газеты.
Далее прозвучали ссылки на заявления губернских земских управ, на русскую, австрийскую, швейцарскую прессу, французскую «Желтую книгу», на английское посольство как источники информации о стремлении предателей заключить сепаратный мир. С кафедры, как отмечено в стенограмме, Милюков сошел под крики «браво» и «бурные и продолжительные рукоплескания левой, центра и в левой части правой»[1328]. Правые ответили на речь Милюкова возгласами «клеветник!», шумной обструкцией: «Они кричали, ломали пюпитры… Был страшный шум»[1329].
Цель, которую ставил Милюков, описывал такой близкий к нему и осведомленный инсайдер, как Владимир Набоков: «Только гораздо позже, уже после переворота, стало ходячим, особенно в устах друзей Милюкова, утверждение, что с речи 1 ноября следует датировать начало русской революции. Сам Милюков, я думаю, смотрел на дело иначе. Он боролся за министерство общественного доверия, за изолирование и обессиление царя (раз выяснилось, что ни в коем случае и ни при каких условиях царь не может стать положительным фактором в управлении страною и в деле ведения войны)… Я полагаю, что он, как и многие другие, представлял себе, скорее, нечто вроде наших дворцовых переворотов XVIII века и не отдавал себе отчета в глубине будущих потрясений»[1330]. Не особо скрывал это и сам Милюков, хотя и не в рассчитанных на широкую общественность мемуарах, а в частной переписке. В 1919 году он поведает Ивану Петрункевичу: «Я, кажется, думал в тот момент, что, раз революция стала неизбежна, — а я считал ее уже неизбежной, — то надо попытаться взять ее в свои руки. Но это та, другая революция, — не та, которая действительно готовилась. И повторяю, за ту, которая совершилась, я все-таки не готов нести полную ответственность»[1331]. Вот только непонятно, зачем для той революции, для заговора в стиле XVIII века нужно было делегитимизировать всю систему власти в глазах всей страны. Спусковой механизм революции был приведен в действие.
Милюков и кадеты считали себя триумфаторами. На собрании фракции 2 ноября, как записала в своем дневнике Тыркова, «устроили Милюкову бурную овацию. Он был спокоен и доволен. Понимал, что сразу стал героем». Родичев от имении коллег по партии выражал свое восхищение, что и нашло отражение в отчетах прессы. О чем газеты не писали, так это о голосах растерянности и страха, которые звучали в тех же кадетских кругах. Тыркова: «А дальше что? Неужели на улицу идти?»[1332] Редактор партийного рупора газеты «Речь» Иосиф Гессен без тени восторга прямо заявил Милюкову, что его выступление означало начало революции[1333]. Но остановить волну было уже нереально.
2 ноября выступления продолжались при полном аншлаге на депутатских и зрительских местах и при пустых правительственных креслах. Резчайшая речь Маклакова, который закончил ее ультиматумом: «И потому мы заявляем этой власти: либо мы, либо они. Вместе наша жизнь невозможна»[1334]. Кадетов поддержали и более правые депутаты. Националист Шульгин гневно потрясал кулаком: «Вы были свидетелями, как в течение многих часов с этой кафедры раздавались тяжелые обвинения против правительства, — такие тяжелые, что можно было ужаснуться, слушая их… и все же ужас не в обвинениях… Ужас в том, что правительство даже не пришло в этот зал, где открыто, перед лицом всей России, его обвиняют в измене»[1335]. Он призвал бороться с властью, пока та не уйдет.
Выступление Маркова 2-го, который предупреждал об опасности провоцирования революции в военное время и призывал перейти к практическим делам и обсудить продовольственный вопрос, утонуло в возмущенном гуле думского большинства.
Указание цензуре запретить публикацию наиболее радикальных речей и пустые полосы в газетах только подогрели общественный интерес. В столицах застучало бесчисленное количество печатных машинок земгоровских учреждений, министерств, редакций, штабов, размножая выступления депутатов. Резонанс от речей, распространенных в тысячах и тысячах копий в тылу и на фронте, был ошеломляющим: Милюков доказал, что императрица и Штюрмер предают Россию императору Вильгельму. «В самом деле, могла ли образованная, читающая газеты публика подвергать сомнению обвинения, высказанные с трибуны Думы наиболее интеллектуальным и до сих пор наиболее умеренным лидером оппозиции? Если уж Милюков сподобился выдвинуть обвинение в измене против премьера, все были уверены, что он располагает надежной информацией из источника, не подлежащего сомнению»[1336], — подмечал Катков.
Выступления депутатов обсуждала вся страна, и везде эффект был одинаков. Пара примеров. Художник Бенуа написал в дневнике 6 ноября: «Обед у Гессенов. Читали «исторические» речи Милюкова, Шульгина, Маклакова. Настроение начинает сильно напоминать настроение 1905 года. Впрочем, под «гражданским возмущением» немало низкопробной радости, что «господам теперь несдобровать»[1337]. Жандармского генерала Заварзина события застали в Иркутске: «Везде распространены гектографированные листки с думскими речами Милюкова и Керенского, которые понимаются читающими как призыв к перевороту и низвержению существующей царской власти»[1338].
Понятно, что позиция Думы давала немало оснований для ее роспуска, но его не последовало. «Надо признать, что такому сечению, как в этот раз, правительство не подвергалось ни в первой, ни во второй Думе, казалось, что единственным ответом на это был бы роспуск, но белые листы вместо отчетов в газетах пробудили огромный к Думе интерес, — объяснял руководитель думского аппарата Яков Глинка. — Организации, общества, земства, города составляли резолюции, присылали телеграммы, поддерживая Думу в ее новом курсе и требовании ответственного министерства. Этот подъем был так велик, что хотя в Совете министров и раздавались голоса за роспуск, но большинство эту меру считало опасной, правительство растерялось, и слухи стали ходить о возможных в составе его переменах. Дума окрылилась и решила не заседать, пока не произойдет в Совете министров перемен. Очередное заседание было отменено»[1339].
Мнение о растерянности правительства в тот критический момент следует признать обоснованным. Штюрмер, 2 ноября получивший из Ставки запрошенные им указы о роспуске Думы с открытой датой, следуя пожеланиям Николая, не спешил дать им ход. Премьер пытался потушить пожар собственными силами. Он направил гневное письмо Родзянко по поводу оскорбления императрицы, «придавая совершенно выдающееся значение этому обстоятельству, небывалому в летописях Государственной думы, и не сомневаясь в том, что Вами будут приняты решительные по сему поводу меры»[1340]. Одновременно Штюрмер информировал Николая: «Возведенные на меня обвинения, первоначально изложенные в речи депутата Милюкова, вынудили меня заявить председателю Думы о возбуждении мною против Милюкова преследования по суду за клевету… Правительство в пределах, допускаемых его достоинством, спокойно будет выдерживать все разнузданные натиски Думы и будет избегать поводов к дальнейшим с ней недоразумениям»[1341].
Министр двора Фредерикс также направил спикеру Думы послание в котором выражал уверенность, что «Ваше превосходительство как лицо, неоднократно пользовавшееся доверием Государя Императора и обласканное милостью Его Величества, носящее придворное звание, примете надлежащие репрессивные меры по отношению к виновному в нарушении порядка прений, затронувшему в своей речи Августейшую Особу Государыни Императрицы»[1342]. Апелляция к дворянской чести звучала весьма наивно в отношении людей, уже вступивших на революционную стезю.
Родзянко и его коллеги из руководящего ядра октябристов, по словам присутствовавшего на их совещании Глинки, «вструхнули». После недолгого обсуждения решили: «Так как вечером на следующий день были назначены выборы в президиум, и Варун-Секрет кандидатом на этих выборах не числился, решено было принести бескровную жертву. Варун должен был утром извиниться за то, что не принял к Милюкову дисциплинарной меры, так как не знал существа того, что Милюков произнес на немецком языке, ввиду незнакомства своего с этим языком (?!), и, так как в следующих заседаниях принятие таких мер уже допущено быть не может, то ему остается отказаться от звания товарища председателя Государственной думы»[1343]. Так и произошло. 3 ноября Варун с думской трибуны извинился за то, что «упустил из вида заявить члену Государственной думы Милюкову о недопустимости употребления иностранного языка» и подал в отставку[1344]. В тот же день Родзянко был переизбран председателем Думы, место Варун-Секрета занял радикальный кадет и масон Некрасов.
Родзянко, уверив Фредерикса в «моем глубоком к Вам уважении и совершенной преданности» и сообщив о «репрессии» в отношении своего заместителя, с выражением святой невинности оправдывался: «Во время речи члена Государственной думы П. Н. Милюкова я, по болезненному состоянию, не председательствовал, ввиду чего, конечно, не мог принять никаких мер в том же заседании и не имел права по закону принимать таковые на последующих заседаниях»[1345]. Министр двора составил для императора подробный верноподданнический доклад о происшедшем, на который Николай II наложил короткую резолюцию: «Я переговорю с Родзянко, когда его увижу»[1346]. Таким образом, первый революционный залп, направленный прямо против его супруги, царь опрометчиво оставил без каких-либо юридических последствий. Штюрмер возбудил против Милюкова уголовное преследование за клевету, но дело так и не было рассмотрено до Февраля.
Правительство попыталось переломить ситуацию. Совет министров решил направить в Думу 5 ноября силовых министров — Дмитрия Шуваева и Ивана Григоровича. Они, как премьер извещал императора, должны были напомнить, «что чрезвычайные обстоятельства военного времени требуют принятия неотложных мер к содействию армии и флоту в его борьбе с внешним врагом и что к разрешению этой первостепенной важности задачи долг патриотизма повелевает немедля обратить все силы законодательных учреждений»[1347]. Силовики свою миссию поняли иначе. Особенно морской министр Григорович, который полагал, что просьба Штюрмера выступить в Госдуме «была провокационной. Не желая распускать Государственную думу только из-за нападок на себя и Протопопова, он решил попробовать выпустить нас, рассчитывая на то, что меня и военного министра примут, как их, но он глубоко ошибся. Мы были приняты отменно хорошо, в особенности это выразилось по отношению к моему выступлению»[1348].
Глинка зафиксировал трогательную картину единения депутатского корпуса с силовиками: «Обоих их проводили громом аплодисментов. Был объявлен перерыв. Депутаты окружают их. Военный министр спускается в места депутатов, пожимает им руки. К нему обращаются с просьбой изгнать ненавистных министров, он отвечает, что он солдат и в эти дела не вмешивается. «Вот именно, так как вы солдат, то выгоните их штыками», — возражают ему»[1349]. Кадетская пресса не преминула отметить дружеское рукопожатие военного министра и Милюкова. Руководство армии на стороне бунтующих против власти депутатов! Что сильнее могло их воодушевить на продолжение борьбы?!
Премьер констатирует стремительно нарастающий паралич во взаимоотношениях ветвей власти. «Долгом приемлю представить Вашему Императорскому Величеству, что до сих пор не произошло перемены в настроении Государственной думы в смысле возможности для нее обратиться в ближайшие дни к своим законодательным обязанностям, — докладывал еще через два дня Штюрмер. — Встреченные сочувственно выступления военного и морского министров истолковываются только как доказательство того, что эти два министра не солидарны с остальным составом совета. Работать с сим последним Дума по-прежнему отказывается и настаивает на составлении кабинета из лиц, облегченных ее доверием и перед ней ответственных»[1350].
Для Николая II настал час серьезного выбора. Защита чести короны и государственной власти как таковой требовала роспуска Думы. Сохранение видимости единства с прогрессивной общественностью — отставки кабинета. 8 ноября император делился своими сомнениями с супругой: «Все эти дни я думал о старике Шт. Он, как ты верно заметила, является красным флагом не только для Думы, но и для всей страны, увы!.. Я его упрекаю в излишней осторожности и неспособности взять на себя ответственность и заставить всех работать, как следует. Трепов или Григорович были бы лучше на его месте»[1351]. На следующий день царь вызвал в Ставку Штюрмера, Григоровича и министра путей сообщения Александра Трепова. Столица замерла в ожидании. В Ставке окружение и родня, включая великих князей Николая Николаевича и Николая Михайловича, активно прессовали царя, высказывая ему «всю правду» и требуя уступок оппозиции.
Ответом императора стал очередной компромисс. Утром 10 ноября 1916 года Штюрмер, не успев доехать до Ставки, на станции Орша узнал о своей отставке. Ему на смену пришел не кто-либо из любимцев Думы и Земгора, а Трепов. Был объявлен перерыв в занятиях Думы до 19 ноября. На 16-е в Могилев приглашался Родзянко.
Решение о новом премьере император принял самостоятельно, вопреки мнению его супруги, которая Трепова явно недолюбливала. «Трепов мне лично не нравится, и я никогда не буду питать к нему таких чувств, как к старикам Горем, и Шт.»[1352], — отзывалась она.
Выпускник Пажеского корпуса и гвардейский офицер, Трепов обладал огромным опытом работы в государственных органах. Относительно молодой (52 года) и энергичный, «человек с сильными убеждениями и железными нервами»[1353], как характеризовал его посол США Фрэнсис, он готов пойти навстречу Думе. Новый премьер сразу направился в Таврический дворец. «Трепов на следующий же день приехал ко мне и уверял, что он желает работать рука об руку с народным представительством и что он сумеет побороть влияние Распутина, — вспоминал Родзянко. — Я ему сказал, что, прежде всего, должны быть убраны Протопопов, Шаховской и А. Бобринский (министр земледелия), иначе ему никто не будет верить»[1354]. Трепов обещал пойти навстречу.
И Николай II поначалу был не против подобных уступок. 10 ноября он пишет жене: «Мне жаль Прош. — хороший, честный человек, но он перескакивает с одной мысли на другую и не может решиться держаться определенного мнения. Я это с самого начала заметил. Говорят, что несколько лет тому назад он был не вполне нормален после известной болезни (когда он обращался к Бадмаеву). Рискованно оставлять в руках такого человека мин. внут. дел в такие времена! Старого Бобринского также надо сменить… Только, прошу тебя, не вмешивай Нашего Друга. Ответственность несу я, и поэтому я желаю быть свободным в своем выборе». Однако Александру Федоровну перспектива подобных перестановок абсолютно не устраивала. «Не сменяй сейчас никого, иначе Дума вообразит, что это произошло благодаря ей, что ей удалось всех выставить… Не думай, что на этом одном кончится: они по одному удалят всех тех, кто тебе предан, а затем и нас самих»[1355]. Бобринского император все-таки отправил в отставку, заменив на Риттера. А Протопопова оставил…
Будущее Думы в немалой степени зависело от результатов высочайшей аудиенции Родзянко. Ему подали вагон, на котором еще недавно путешествовал Штюрмер, что заставило спикера вызвать дезинфекционный отряд (это оказалось шуткой). «Родзянко очень волновался, ожидая сурового приема из-за всех происшедших событий»[1356]. Речь с объяснениями была заготовлена в письменном виде. Опасения были напрасными, император был настроен примирительно. А Родзянко — человек, посвященный во все планы свержения императора — был сама любезность.
Подробности «задушевного разговора» изложит сопровождавшему его в поездке Глинке, а через два дня — на заседании Прогрессивного блока. Родзянко поблагодарил Николая за отставку Штюрмера, которую оценил как великое доверие к Думе, выразительнице народных чувств и чаяний. «Доклад о происшедшем прочел… Государь выслушал с большим волнением: курил и бросал курить». Родзянко зачитал заявления многочисленных общественных организаций в поддержку законодателей, уверял, что отставка Штюрмера уже привела к спаду забастовочной активности. Заговорил об отставке Протопопова.
«— Да вы же сами мне его рекомендовали, — сказал Государь.
— Да, Ваше Величество, но на место Шаховского. Назначьте его сейчас министром торговли, он будет пригоден, а здесь Дума помириться не может с ним, ибо он изменил своей физиономии.
— Ну это я не знаю, сделаю ли я».
Крайне резко император отреагировал на «распутинскую тему»: «Что же, я первый изменник?» Обсудили, как казалось собеседникам, в конструктивном ключе, взаимоотношения правительства и Думы. Родзянко жаловался:
«— Со всех сторон мы слышим, что правительство убеждает Ваше Величество в необходимости роспуска.
— Я в первый раз слышу от Вас.
— Тогда Ваши министры — предатели, потому что они нас пугают, что Ваше Величество хотите распустить, а роспуск — угроза Вам и династии.
— Я это отлично понимаю и намерения распустить не имею. Я преподал указания Трепову…
— Ваше Величество, я не вправе просить Ваше Величество разрешить мне сказать с кафедры, но можно ли передать друзьям?
— Можете передать, что я очень желаю, чтобы Дума работала вместе с правительством»[1357].
Однако рука, протянутая Думе Николаем II, повисла в воздухе. Дума не захотела работать в Треповым, хотя тот прилагал все усилия к сотрудничеству, попытался путем частных встреч с ключевыми депутатами заручиться их поддержкой.
Прогрессивный блок опять приступил к консультациям по поводу отношения к правительству. Настроения более правых фракций блока емко выразил Шульгин — «назначен не предатель, не распутинец, не взяточник, человек к делу способный», — призвавший занять в отношении Трепова «дружественный нейтралитет». Шидловский от земцев-окгябристов предлагал схожую формулу: «Предвзято не бойкотируем». Но прогрессисты и кадеты были настроены на продолжение конфронтации. Коновалов назвал Трепова просто «сподвижником Штюрмера», которому не могло быть никакого доверия. Челноков предупреждал против отказа от оппозиции, «чтобы они не думали, что поймали нас некоторыми уступками»[1358]. Окончательный вердикт вынес Милюков: «Самый выбор нового главы правительства показывал, что власть не хочет выходить из своих окопов и продолжает искать своих слуг все в той же старой среде старых сановников»[1359]. Позицию Прогрессивного блока его лидер объяснит Следственной комиссии Временного правительства: «…Вскоре выяснилось, что Трепов ни в какие разговоры о соглашении, ни в какие обязательства по отношению Думы и блока не пойдет… Отсюда и решение блока оставить прежним свое поведение и сделать соответственное заявление сейчас же, как только Трепов выступит со своим заявлением. Заседание вышло, надо сказать, более бурным, чем мы ожидали…»[1360]
Сессия Думы возобновилась 19 ноября, Трепов приехал в Таврический дворец, чтобы огласить свою правительственную программу. Но едва Родзянко дал ему слово, как со скамей меньшевистской и трудовой фракций раздались стук по пюпитрам и крики: «Долой!», «В отставку!», «Вон!». Трижды премьер пытался начать речь, но всякий раз его заглушали громкие крики слева. «Страна гибнет, спасайте!» — надрывался Керенский. «Самый ужаснейший враг сидит здесь!» — вторил ему меньшевик Матвей Скобелев. Трепов сошел с трибуны. Полагаю, лидеры Прогрессивного блока в душе были не против демарша социалистов, а может, и приложили руку к его организации, чтобы самим не светиться в антиправительственной акции. Но они сознавали, что результатом скандала мог стать скоропостижный роспуск Думы, что в планы депутатов не входило. Левых осудили, лишили слова на 15 заседаний (почти сразу же измененных на восемь, а Родзянко каждом исключенному депутату лично завез свои карточки в знак извинения) и вывели из зала.
Только после этого Трепову удалось выступить. Он уверил законодателей в том, что власть его будет «твердой и сильной, закономерно использованной во всей ее полноте». Нашел Трепов хвалебные слова в адрес общественных организаций. Премьер заявил о своем стремлении довести войну до победы и «посвятить свои силы на совместную с законодательными установлениями положительную реальную работу». Приоритетом он назвал вопросы обороны. Премьером был припасен и козырь: он поведал о согласии союзников передать России после войны Константинополь и Черноморские проливы[1361]. Но даже этот козырь не сыграл, Милюков прокричал: «Браво, Сазонов!». В целом же реакция Думы на нового председателя Совета министров и его деловое и конструктивное выступление была сухой и холодной.
Но то, что случилось потом, в какой-то степени превзошло по своему взрывному эффекту речь Милюкова 1 ноября. Прозвучал второй после нее мощнейший революционный залп, и дал его Владимир Пуришкевич.
Им двигали самые благие намерения. В тот день Пуришкевич запишет в дневнике: «За много лет впервые я испытал чувство нравственного удовлетворения и мужественно выполненного долга: я говорил в Государственной думе о современном состоянии России; я обратился к правительству с требованием открыть Государю истину на положение вещей и без ужимок лукавых царедворцев предупредить монарха о грозящей России опасности со стороны темных сил, коими кишит русский тыл… Правительство наше все сплошь калейдоскоп бездарности, эгоизма, погони за карьерой… Я как правый, по моему глубокому разумению, обязан безжалостно разоблачать, и это разоблачение всей честной Россией будет пониматься не как попытка дискредитировать власть, а как намерение оздоровить ее в корне и сделать неповадным для других недостойных тянуть к кормилу государственного корабля»[1362]. Радикализация позиции Пуришкевича совпала со вступлением немецких войск на Румынском фронте в ту часть Бессарабии, где располагались его имения… Накануне произнесения своей исторической речи Пуришкевич поведал о своих намерениях фракции правых и, не встретив понимания, просто ее покинул.
Появление его на трибуне сразу вслед Треповым и взволнованно произнесенные слова повергли в шок всю страну. Лидер черносотенцев прямо обвинил в коррупции Воейкова, Фредерикса, Штюрмера и Бобринского, а затем заявил, что «все зло идет от тех темных сил, от тех влияний, которые двигают на места тех или других лиц и заставляют взлетать на высокие посты людей, которые не могут их занимать, от тех влияний, которые возглавляются Гришкой Распутиным». Закончил Пуришкевич свою речь эффектным обращением к правительству просить государя: «Да не будет Гришка Распутин руководителем русской внутренней, общественной мысли»[1363]. Буря оваций со всех сторон зала и из ложи почетных гостей, крики «браво» не смолкали несколько минут. Правительство в полном составе, шокированное, сидело тут же в зале. Протопопов пересел на депутатскую скамью и просил слово для ответа, но его не получил.
А Пуришкевич, еще вчера ненавидимый всей прогрессивной общественностью, в одночасье стал ее любимцем. Его телефон с того дня неделями не умолкал, в его кабинете толпились члены Думы и Государственного совета, дамы-патронессы, властители дум и общественные деятели, спешившие поздравить недавний символ мракобесия со счастливым прозрением. Ему стали поступать приглашения пожаловать в гости от великих князей. Пишущие машинки и гектографы донесли до народа и армии не меньшее количество копий речи Пуриш-кевича, чем Милюкова. «Такое выступление крайне правого монархиста имело потрясающий отклик во всей России, ибо полностью подтвердило слухи о трагическом положении в деле правления страной, — справедливо подчеркивал Александр Бубнов. — Нельзя также отрицать, что оно нанесло жесточайший удар престолу и окончательно отдалило от него всю страну»[1364].
На следующем пленарном заседании Думы — 22 ноября — спасать положение и честь правых бросился Марков 2-й. На пути к трибуне этот могучий депутат начал сталкивать Пуришкевича с его кресла в рядах правых. Тот обнажил форменный кортик. С трибуны Маркова сгоняли криками «Пошел вон! Долой!», только в стенограмме зафиксированные более пятидесяти раз. Он не столько произносил речь, сколько резко отвечал на выкрики из зала, за что Родзянко его остановил. Глинка зафиксировал дальнейшее в дневнике: «Марков повернулся к нему и резким голосом сказал:
— А Вы на меня не кричите.
За что был лишен слова. Сходя с кафедры, он с кулаками, поднятыми кверху, обратился к Родзянко:
— Болван, мерзавец!»
Родзянко выбежал из зала заседаний. «Вхожу в полуциркулярный зал. Родзянко с сжатыми кулаками, хриплым голосом, удерживаемый толпою членов Думы, кричит:
— Я его задушу своими руками, пустите меня!»[1365]
Возмущенный Родзянко подает в отставку, после чего Дума подавляющим большинством голосов переизбирает его вновь своим председателем. Спикер и его сын Георгий намеревались вызвать Маркова на дуэль, но затем сочли, что оскорбление относилось не к Родзянко лично, а ко всей Думе, и потому передумали.
Теперь уже героем стал Родзянко. «Все, кто только находился в Думе, выражали ему свое сочувствие. Трепов приехал к нему на квартиру. Груда карточек, члены Государственного совета, телеграммы без конца… Его кабинет был заставлен цветами, ему дамы незнакомые и юные девицы посылали приветы и посвящали стихотворения»[1366].
Одновременно этот инцидент обернулся концом фракции правых, которая традиционно выступала основной защитницей императора. В тот же день она раскалывается, и из нее выделяются солидаризирующиеся с Пуришкевичем «независимые правые» под руководством князя Бориса Голицына. Всего из 53 членов фракции ушли 34–35, большая ее часть[1367]. Маркова 2-го удалили на 15 заседаний — высшая мера наказания. Больше он в зале заседаний уже не появится. Революционеры взяли Думу под полный и безоговорочный контроль.
После столь бурных заседаний о плодотворном взаимодействии ветвей власти можно было забыть. Милюков от имени большинства заявил, что с правительством Трепова «мы согласно работать не можем». По выступлению премьера была внесена декларация перехода, предложенная Прогрессивным блоком, которая призывала к устранению влияния «темных сил» и выражала стремление законодателей создать кабинет, «объединенный одинаковым пониманием задач переживаемого времени, готовый в своей деятельности опираться на Государственную думу и провести в жизнь программу ее большинства»[1368].
Итоги обсуждения своей программы в Думе Трепов докладывал царю 26 ноября. Премьер жаловался на то, что даже со стороны «большей части правых партий» в его адрес последовали не менее резкие выпады, нежели со стороны членов Думы, принадлежащих к оппозиционным партиям». Главной причиной такого отношения Трепов называл «до крайности неприязненное отношение огромного большинства Государственной думы к некоторым членам правительства, и, прежде всего, к управляющему Министерством внутренних дел»[1369]. Полагаю, подобной позицией премьер фактически ставил крест на своей дальнейшей политической карьере. Ценность его в глазах императора сильно девальвировалась после исключительно неудачного думского дебюта, а Александра Федоровна стояла на защите Протопопова, без скальпа которого Трепов был уж совсем не интересен контролировавшему нижнюю палату Прогрессивному блоку.
Сама же Дума впала в законодательный ступор. Внесенный правительством проект закона о введении земства в волостях, который столько лет назывался либералами ключевым для развития страны, был депутатами практически проигнорирован. Отложив его на потом, которое никогда не наступит, думцы с подачи Шидловского и Ефремова приступили к выработке запросов в правительство о состоянии продовольственного дела. Коновалов писал в Москву 28 ноября: «Сейчас в Думе идет продовольственный вопрос. Один за другим тянутся ораторы на кафедру, критикуют, обвиняют, с жаром нападают. Реальных, однако, предложений, системы или плана ни у кого нет; нет их и у Думы в целом»[1370]. Не могли договориться о том, нужны ли фиксированные цены на продовольствие, а если да, то на каком уровне. В итоге, ничего конкретного не предложив, депутаты увидели выход из продовольственных трудностей в формировании ответственного кабинета, который, правда, неизвестно что должен был делать.
Впрочем, законодательная деятельность уже в последнюю очередь интересовала думских революционеров.
В течение какого-то месяца с помощью незамысловатого идеологического инструмента — легенды о предательстве императрицы и Распутина — они смогли кардинальнейшим образом изменить в свою пользу всю расстановку политических сил в стране.
Прежде всего, результатом ноября 1916 года стало резкое укрепление позиций Госдумы как института, изменение отношения к ней. Это хорошо подмечено в «осведомительном материале», отправленном по инстанции генерал-майором Глобачевым: «Дума в своем нынешнем составе еще недавно считалась левой прессой и демократическими кругами «черносотенной», «буржуазной», «собранием прихвостней Горемыкина» и пр. Заседание 1-го ноября 1916 года заставило широкие массы более доверчиво отнестись к Думе, в которой вдруг сразу увидели «лучших избранников народа», «представителей Всея Руси» и пр… Популярность оппозиционной части Думы и газетная шумиха по поводу различного рода политических резолюций, вынесенных общественными организациями и съездами, заставили обывателей забыть недавние нападки на «черносотенную» Думу и говорить лишь о «мужестве Милюкова и Родзянки», об их решимости «бороться до конца» и пр.»[1371]. Дума, усиливая свою роль, превращалась в руках ориентированного на свержение императора руководства в главный институциональный механизм смены режима, становилась в глазах его противников (за исключением большевиков и анархистов) естественным и желанным союзником.
Дума смогла повлиять на позицию не только общественного мнения, но и других важнейших государственных институтов, в том числе составлявших основную опору режима.
Думская агитация стала встречать поддержку в Государственном совете. Программная речь Трепова в верхней палате парламента была выслушана молча. В ответ прозвучали весьма резкие выступления от крайних флангов выборной части Госсовета. Если зажигательная речь Грима от группы депутатов, избранных от высших учебных заведений, по своему содержанию мало чем отличалась от недавнего думского выступления Милюкова, то правый Карпов, представлявший дворянскую группу, звучал в унисон с Пуришкевичем. «Но наибольший успех, по всей видимости, имело мое выступление от Центра, — скромно замечал князь Александр Голицын. — Указав на нарастающее оппозиционное настроение в стране буквально во всех общественных кругах, я поставил в ущерб Трепову то, что он согласился принять пост премьер-министра, не обеспечив за собою всю полноту власти, без которой он является простой марионеткой в руках безответственного мужика… За целый год молчания у меня столько накопилось в душе горечи и обиды за происходящие в стране неурядицы из-за отсутствия у кормила правления сильного, волевого человека, могущего выправить крен Государственного корабля и уразумить безвольного и слабого Государя, что речь моя, я сам почувствовал, была настолько сильна по искренности своей, болезненно затронула патриотические чувства каждого, что в Государственном совете произошло то, чего не помнят анналы его и что по твердо установившемуся обычаю не допускалось — Совет по окончании моей речи разразился рукоплесканиями не только со стороны выборных его членов, но и со стороны назначенных»[1372].
По итогам обсуждения Госсовет вынес небывалую, полностью в думском духе, формулу перехода к очередным делам, в которой предлагал «устранить влияние темных безответственных сил» на государственные дела и составить «работоспособное правительство, опирающееся на доверие и сочувствие страны, способное работать совместно с действующими законодательными учреждениями». За формулировку о «темных силах» голосовали 105 сановников, против — 23; за смену правительства — 64 против 34[1373].
Позиция Думы встретила поддержку и еще в одном оплоте режима — объединенных дворянских обществах, проводивших свой XII, и, как оказалось, последний, съезд в столице с 29 ноября по 4 декабря 1916 года. Спецслужбы отметили непосредственное воздействие руководителей Думы наумы объединенного дворянства. «Действуя как орудие в руках Милюкова, Родзянко в те дни делал все возможное, чтобы, вступив в контакт с Объединенными дворянскими обществами, втянуть их в тайный заговор против царя, — вспоминал последний директор Департамента полиции Александр Васильев. — Переговоры, которые он в это время вел с предводителем дворянства Московской губернии Базилевским, с Сомовым, занимавшим такой же пост в Петербургской губернии, и с председателем Постоянного совета Объединенных дворянских обществ Самариным, едва ли можно назвать иначе, чем государственной изменой»[1374].
В центре внимания дворянских предводителей сразу же оказалось письмо председателя Постоянного совета Струкова, где он предостерегал о смуте, которую сеет Прогрессивный блок. Делегаты, особенно сами входившие в Прогрессивный блок, придали съезду прямо обратную направленность. Владимир Львов, которого во всех списках Временного правительства называли будущим обер-прокурором Священного Синода, обрушился на темные силы во главе с Распутиным, подрывающими основы церкви. Прогрессивный блок тем и хорош, что «ставит задачу избавиться от темных сил, которые более опасны, чем даже Чхеидзе и Керенский». Член Госсовета от Саратовской губернии Дмитрий Олсуфьев доказывал, что в Прогрессивный блок вошла вся страна: Дума, Государственный совет, Синод с высшим духовенством, «вся русская буржуазия с миллионными капиталами, вошли все городские организации, организации рабочих. Вне остался только мужик — «сфинкс», на которого и рассчитывает опереться власть». Впервые на съезде дворянства звучала критика в адрес императора.
Съезд пошел на такой беспрецедентный шаг, как принятие политической резолюции, что явилось эпатирующим отходом от основополагающего принципа дворянской организации: обращаться только к монарху и только в качестве его верных слуг. В резолюции выражалась тревога по поводу наступления «темных сил», угнетения церкви, «потрясения гражданского управления». Констатировав, что власть не обладает «единством мысли и воли и не пользуется доверием народа», объединенное дворянство предложило «создать правительство сильное, русское по мысли и чувству, пользующееся народным доверием и способное к совместной к законодательными учреждениями работе; однако ответственное только перед монархом»[1375]. Председателем Постоянного совета вместо Стукова съезд избрал Самарина — московского городского предводителя и известного борца с «темными силами». На следующий день кадетский официоз не без удивления отметил «огромный сдвиг, который еще вчера казался невероятным» и чуть ли не переход объединенных дворян на позиции Прогрессивного блока[1376].
Осуществленная думскими революционерами в течение недель стремительная делегитимизация верховной власти подстегнула и радикализм земского движения, которое еще совсем недавно подвигало Милюкова сотоварищи к более решительным действиям. Земский и Городской союзы объявили об экстренном созыве своих съездов. Не желая иметь дело с очередным массовым и авторитетным антиправительственными митингами в разгар войны, власти запретили их проведение. Ответом стал новый всплеск оппозиционных страстей и приглашение делегатов явочным порядком, как это делалось в 1905 году.
К открытию съезда князь Львов приготовил речь, которая так и не прозвучала, но также широко разошлась в списках. В ней он призывал не останавливаться на «чувствах негодования, презрения, ненависти», а в условиях, «когда власть стала совершенно чуждой интересам народа», принимать всю ответственность на себя[1377]. Московское охранное отделение бдительно отслеживало ситуацию: «9-го декабря в 1 час дня должно было состояться собрание уполномоченных губернских земств в помещении счетно-контрольного отдела главного комитета всероссийских земского и городского союзов… Однако ко времени открытия собрания помещение, предназначенное для него, было занято полицией… По прибытии кн. Г. Е. Львова, по его настоянию, полиция приступила к составлению протокола о недопущении собрания уполномоченных земств. Тем временем большинство съехавшихся уполномоченных земств, членов главного комитета и ревизионной комиссии Земского союза направилось в помещение главного комитета Земского союза, где и открыло заседание под председательством товарища главноуполномоченного земского союза, председателя орловской губернской земской управы С. Я. Маслова».
На этом полуподпольном заседании, проходившем, пока Львов разбирался с полицией, была принята резолюция о политическом моменте, под которой подписались представители двадцати двух земств: «Государственная дума раздвинула завесу, скрывавшую от глаз страны постыдные тайны, которые охраняются режимом, губящим и позорящим Россию. Верхняя палата, оберегавшая старый порядок, в сознании своего долга перед страной, в тревоге за будущее России, присоединила свой голос к негодующему зову Государственной думы: «Опомнитесь! Отечество в опасности!» В России всем сословиям, всем классам, всякому единению честных людей вполне ясно, что безответственные преступники, гонимые суеверным страхом, изуверы, кощунственно произносящие слова любви к России, — готовят ей поражение, позор и рабство… Государственная дума должна с неослабевающей энергией и силой довести до конца свою борьбу с постыдным режимом. В этой борьбе вся Россия с нею». Разгоняемое охранным отделением, собрание расходилось под оптимистические возгласы князя Львова «Верьте, мы победим!»[1378].
Вечером того же дня в квартире Львова собрались на тайное совещание Кишкин, Федоров и Хатисов. Князь развил перед собравшимися план дворцового переворота с целью свержения Николая II и замены его великим князем Николаем Николаевичем. Смена монарха должна была сопровождаться образованием ответственного министерства. Львов доложил, что в у него имеется письменное заключение за подписью 29 представителей губернских земских управ и городских голов, намечавших его кандидатуру на пост премьера. Хатисов был уполномочен по возвращению в родной Тифлис вступить в соответствующие переговоры с Николаем Николаевичем и в случае согласия последнего прислать телеграмму: «Госпиталь открыт, приезжайте». К осуществлению переворота Львов намеревался привлечь и Гучкова, который в то время находился во фронтовых частях[1379].
Еще через два дня 70 представителей Земгора и ВПК собрались на частной квартире якобы для совещания по продовольственному вопросу под председательством Кишкина, чтобы обсудить дальнейшие шаги. Пристава, пришедшего пресечь собрание, выставили за дверь, и потребовался личный визит полицмейстера полковника Севенарда, чтобы замгоровцы разошлись.
Дума протестовала самым решительным образом против подобного зажима гражданских свобод. Прогрессивный блок потребовал на ковер Протопопова. Тот согласился дать объяснения только на закрытом заседании палаты. Поскольку для целей революционной пропаганды закрытый формат никак не годился, депутаты с негодованием отвергли предложение главы МВД.
Для общеполитической дискуссии был выбран мелкий законопроект, вносивший поправки в положение об Особом совещании по обороне. Ключевую речь в канун рождественских каникул — 16 декабря — произнес Милюков. Она была примечательна с нескольких сторон. Во-первых, оценкой момента. Запрет земгоровских съездов интерпретировался как переход в контрнаступление «темных сил», которые не остановятся перед роспуском Думы, что предполагало усиление борьбы с ними. Милюков считал ситуацию предреволюционной: «На наших глазах общественная борьба выступает из рамок строгой законности и возрождаются явочные формы 1905 г.». Во-вторых, определением роли думской оппозиции в революционном процессе. В результате разоблачительных речей депутатов «страна встрепенулась… Дума указала, где зло и в чем способ лечения… Высшей точкой успеха стали съезды в Москве… Страна признала нас своими вождями». Все точно: депутатское большинство заставило поверить в реальность заговора «темных сил», вздыбило общественное сознание в радикальную оппозицию режиму и сформировало альтернативный центр силы, готовый дать легитимность новой власти, в том числе и верховной.
Наконец, Милюков выступил хорошо информированным провидцем. «Атмосфера насыщена электричеством. В воздухе чувствуется приближение грозы. Никто не знает, господа, где и когда грянет удар»[1380]. Сам-то Милюков знал. Под ударом грома он имел в виду еще один революционный акт — запланированное на следующий день убийство Распутина.
Заговор семьи
1 ноября 1916 года, в то самое время, как Милюков произносил свою судьбоносную речь об измене, великий князь Николай Михайлович — более известный как Бимбо, высокий, лысый и в свои 58 лет еще холостой, — вдохновленный другими родственниками, сильно волнуясь, рассказывал императору о вредоносности его супруги и ее окружения. Царь выслушал, по обыкновению, невозмутимо, внешне даже любезно, и принял из рук Бимбо соответствующее послание, где говорилось: «Ты веришь Александре Федоровне. Оно и понятно. Но что исходит из ее уст — есть результат ловкой подтасовки, а не действительной правды… Если бы тебе удалось устранить это постоянное вторгательство во все дела темных сил, сразу началось бы возрождение России и вернулось бы утраченное тобой доверие громадного большинства твоих граждан… Я долго колебался открыть всю истину, но после того, как твоя матушка и твои обе сестры меня убедили это сделать, я решился»[1381]. Ответный ход императора был жестким — он передал послание жене, которая узнала о себе много неожиданного.
Александру письмо оскорбило до предела. «Но что я сделала?!» — говорила государыня, закрывая лицо руками»[1382]. Она была возмущена и автором письма, и собственным мужем. «Почему ты не остановил его среди разговора и не сказал ему, что если он еще раз коснется этого предмета или меня, то ты сошлешь его в Сибирь, так как это уже граничит с государственной изменой?.. Во время войны и в такой момент прятаться за спиной твоей мамы и сестер и не выступить смело (независимо от согласия или несогласия) на защиту жены своего императора, это — мерзость и измена». У Александры Федоровны действительно были другие понятия о долге и чести, нежели у аристократии ее новой родины. А Николай Михайлович с чувством исполненного долга вернулся в столицу, и уже через несколько дней императрица сообщала супругу, что «Ник. Мих. распространяет ужасные вещи, все возмущаются его рассказами в клубе, и он постоянно видается с Родз. и компанией»[1383]. Александр Мосолов справедливо констатировал: «В клубе, где он всегда был в центре внимания, его язвительные высказывания, ниспровергавшие все, что можно, наносили большой вред самодержавию. Критика, исходящая из высших сфер, заражала своим ядом всех и разрушала моральный авторитет Государя»[1384].
Тем временем в Ставку спешил великий князь Николай Николаевич, чтобы тоже в очередной раз открыть глаза своему племяннику. В крайне резкой форме, выйдя из себя, он уговаривал императора создать ответственное перед Думой правительство, нейтрализовать темные силы, предостерегая в противном случае о потере короны. Царь был осведомлен, что «на Кавказе около князя образовался своего рода центр самой большой ненависти к царице»[1385], и выслушал великого князя с ледяным спокойствием и молча. Николай Николаевич покинул Могилев в уверенности, что исчерпал все средства спасти императора от жены и его самого.
11 ноября настала пора брата императора великого князя Михаила Александровича, которого монархически настроенные оппозиционеры уже вовсю прочили на роль регента при малолетнем Алексее. Напомню, что после опалы, установления царем опеки над его личностью и имуществом (что обычно применялось к несовершеннолетним или душевнобольным) и заграничного изгнания в связи с тайным морганатическим браком с Натальей Вульферт Михаил после начала войны вернулся в Россию и был назначен командиром «Дикой дивизии». Он честно воевал, проявил незаурядное мужество, но по состоянию здоровья был вынужден оставить полевую службу и, перед революцией занимая инспекторскую должность, жил в Гатчине или Петрограде. Современники дружно отмечали то огромное влияние, которое оказывала на него супруга, ставшая графиней Брасовой. Она заметно политизировалась. Еще в феврале 1916 года Морис Палеолог записал в свой дневник: «Говорят, что графиня Брасова старается выдвинуть своего супруга в новой роли. Снедаемая честолюбием, ловкая, совершенно беспринципная, она теперь ударилась в либерализм. Ее салон, хотя и замкнутый, часто раскрывает двери перед левыми депутатами. В придворных кругах ее уже обвиняют в измене царизму, а она очень рада этим слухам, создающим ей определенную репутацию и популярность. Она все больше эмансипируется; она говорит вещи, за которые другой отведал бы лет двадцать Сибири»[1386]. Не удивительно, что и Михаил Александрович, которого политика обычно мало интересовала, счел нужным вмешаться в борьбу вокруг судьбы правительства.
Из Гатчины он отправил своему брату письмо, в котором говорилось: «Всеобщая ненависть к некоторым людям, будто бы стоящим близко к тебе, а также входящим в состав теперешнего правительства, — объединила, к моему изумлению, правых и левых с умеренными, и эта ненависть, это требование перемены уже открыто высказывается при всяком случае… При моей неопытности я не смею давать себе советов, я не хочу никого критиковать. Но мне кажется, что, решив удалить наиболее ненавистных лиц и заменив их людьми чистыми, к которым нет у общества (а теперь это вся Россия) явного недоверия, ты найдешь верный выход из того положения, ты найдешь верный выход…»[1387].
В конце ноября члены императорской фамилии предприняли уже коллективный демарш. На семейном совете великих князей было решено делегировать Павла Александровича — брата Александра III — с очередной миссией по открыванию глаз, что становилось основным семейным занятием. Павел, посетивший племянника для получения из его рук ордена Св. Георгия 4-й степени с подробным перечнем заслуг, после чая в присутствии императрицы заявил, что «от имени всей семьи имеет честь просить Государя дать стране конституцию «пока не поздно»! Вот, мол, случай доказать, что Государь живет душа в душу с народом»[1388]. Николай, не уверенный, что народная душа жаждет именно конституции, ответил, что дядя Павел желал невозможного.
26 ноября Пуришкевич, ставший уже после своей исторической речи персоной грата в высшем свете, неожиданно получил приглашение посетить Кирилла Владимировича. В ходе разговора, записал Пуришкевич, великий князь пытался выяснить, «отношусь ли я лично отрицательно лишь к правительству императора или же оппозиционность моя подымается выше». Черносотенный лидер был не на шутку встревожен: «Выходя из дворца великого князя, я, под впечатлением нашего с ним разговора, вынес твердое убеждение, что они вместе с Гучковым и Родзянко затевают что-то недопустимое, с моей точки зрения, в отношении Государя, но что именно — я так и не мог себе уяснить»[1389]. Сам Пуришкевич в эти дни занимался делом, с его точки зрения, не только допустимым, но и единственно достойным — вместе с двумя членами царской фамилии готовил убийство Распутина.
Были попытки семьи раскрыть глаза и лично императрице, убеждая ее добровольно убрать Распутина и согласиться на ответственное правительство. С этим приезжала к ней 26 ноября великая княгиня Виктория Федоровна, жена Кирилла Владимировича. Но услышала в ответ: «Кто против нас? Группа аристократов, играющая в бридж, сплетничающая, ничего в государственных делах не понимающая»[1390]. В доказательство народной любви царица продемонстрировала гору писем и обращений в поддержку венценосцев. 3 декабря Царское Село посетила сестра императрицы великая княгиня Екатерина Федоровна. Все кончилось открытым разрывом, сестры больше никогда не увидятся.
Забрасывал императрицу письмами с просьбами о встрече для личных объяснений великий князь Александр Михайлович, внук Николая I. Заболев, Александра Федоровна нашла время его принять, лежа в кровати. Для иллюстрации отношений царя с родственниками в это время весьма показательна запись Вырубовой об этой встрече. После завтрака Николай «остался с великой княжной Татьяной Николаевной в кабинете императрицы, в соседстве со спальней Государыни, во время приема Их Величествами великого князя на тот случай, если бы ему понадобилось кинуться на помощь Государыне: так обострились отношения великих князей к Ее Величеству»[1391]. Александр Михайлович обрушил на нее стандартный поток «откровений» со стандартным набором требований: самоустраниться от политики, предварительно поддержав удаление Протопопова и создание ответственного министерства. «Не забывайте, Аликс, что я молчал тридцать месяцев, — кричал великий князь в страшном гневе. — …Я вижу, что вы готовы погибнуть вместе с вашим мужем, но не забывайте о нас! Разве все мы должны страдать за ваше слепое безрассудство? Вы не имеете права увлекать за собою ваших родственников в пропасть»[1392]. Императрица отказалась продолжать разговор в подобном тоне.
Александра Федоровна была на пределе, переживая приступы бессильной ярости и отчаяния. 16 декабря она пишет мужу: «Зачем у нас такая тряпка министр двора? Он бы должен составить списки имен и предложить кары за оскорбление твоей супруги. В частной жизни муж не потерпел бы ни на минуту таких нападок на свою жену… Мой муж должен был бы немножко заступиться за меня, так как многие думают, что тебе это безразлично и ты прячешься за меня»[1393].
В следующую ночь убили Распутина. Приговор семьи исполнили князь Феликс Юсупов, женатый на племяннице царя Ирине, великий князь Дмитрий Павлович, очень близкий к императору, и привлеченный на подмогу Пуришкевич. Существует немало свидетельств участия в подготовке убийства английских спецслужб. Характерно, что два ее высших чина в России — Джон Скейл и Стивен Аллей — покинули Петроград в тот же день, сообщив в секретной телеграмме, что «хотя не все прошло в соответствии с планом, цель была достигнута»[1394].
«Распутинский яд долгие годы отравлял высшие сферы государства и опустошил самые честные, самые горячие души, — объяснял свое решение покончить с Распутиным Юсупов. — …И все же Государь, если б увидел, что члены его семьи и лучшие люди государства, сплотились, спасая династию и Россию, очевидно, воспрял бы духом и нашел бы в себе силы исправить дело»[1395]. Юсупов был уверен, что недавняя отставка его отца с поста генерал-губернатора Москвы и командующего Московским военным округом была вызвана борьбой последнего с камарильей германских изменников в первопрестольной[1396]. Дмитрий поведал о своих мотивах сестре Марии: «Он хотел не только избавить Россию от чудовища, но и дать новый толчок событиям, покончить с беспомощной и истеричной болтовней, побудить к действию своим примером — и добиться всего этого одним решительным ударом»[1397]. Действительно, толчок событиям был дан, и неслабый.
В петербургском обществе восторг. «Когда в столице узнали об убийстве Распутина, все сходили с ума от радости; ликованию общества не было пределов, друг друга поздравляли. «Зверь был раздавлен, — как выражались, — злого духа не стало». От восторга впадали в истерику»[1398], — вспоминала Вырубова. «В городе было страшное волнение и ликование, — писал великий князь Гавриил Константинович. — Публика сделала Дмитрию Павловичу овацию в Михайловском театре»[1399]. Ликовала Ставка. Шавельский свидетельствует, что в Могилеве «и высшие, и низшие чины бросились поздравлять друг друга, целуясь, как в день Пасхи. И это происходило в Ставке Государя по случаю убийства его «собинного» друга»[1400]. В столовой требовали шампанского.
В императорской фамилии радость перемежалась с тревогой за судьбу Феликса, Дмитрия, да и всей династии. Когда Александр Михайлович сообщил новость вдовствующей императрице, та воскликнула: «Слава Богу, Распутин убран с дороги. Но ожидают теперь еще большие несчастья». Мысль о том, что муж ее внучки и ее племянник обагрили руки кровью, причиняла ей большие страдания. Как императрица она сочувствовала, но как христианка она не могла не быть против пролития крови, как бы ни были доблестны побуждения виновников»[1401].
Николай II уже 17 декабря был в курсе происшедшего. На этот день было назначено основное совещание по военной кампании следующего года. Были свидетельства, что император никого не хотел видеть и, свернув совещание, покинул Могилев. Брусилов в мемуарах, написанных уже в советское время, уверял, что царь из-за убийства Распутина «уехал экстренно, быстро с нами простившись… Относительно военных действий на 1917 год окончательно ничего определенного решено не было»[1402]. На самом деле, совещание шло всю вторую половину дня и закончилось в полпервого ночи.
На следующее утро, в воскресенье государь с наследником были в церкви, где все присутствовавшие вглядывались в лицо царя, пытаясь прочесть его эмоции, но напрасно. Николай был невозмутим. Заслушав в штабе доклад генерал-квартирмейстера Лукомского, он продолжил совещание Ставки, на котором было принято решение провести весной 1917 года общее наступление. Главный удар должен был наносить Юго-Западный фронт как раз Брусилова силами 11-й и 7-й армий с вспомогательными ударами в направлении на Сокаль и Мармарош-Сигет. Румынскому фронту ставилась задача провести наступательную операцию и занять Добруджу. Северный и Западные фронты должны были подготовить вспомогательные удары на участках по выбору командующих. Кроме того, по предложению генерала Гурко было решено провести крупную реорганизацию армии, сформировав в каждом армейском корпусе по одной новой дивизии[1403]. По завершении совещания царь с сыном в полчетвертого отправился на вокзал, откуда телеграфировал супруге: «Возмущен и потрясен. В молитвах и мыслях вместе с вами. Приеду завтра в 5 час.»[1404].
Императрица с дочерьми встречала Николая и цесаревича. Убийство Распутина совсем раздавило Александру Федоровну. Возвращавшийся с императором в Царское Село Пьер Жильяр заметил: «Несмотря на все усилия, ее лицо выдавало муки… Она была безутешна»[1405]. Красные пятна заливали лицо, крепче обычного сжаты губы. На двух автомобилях проследовали во дворец. Император все повторял: «Мне стыдно перед Россией, что руки моих родственников обагрены кровью мужика»[1406].
Расследовать убийство оказалось несложно, Протопопов и его подчиненные быстро восстановили картину событий. Однако другие члены кабинета не проявили ни малейшего рвения. 20 декабря был снят с должности министр юстиции Макаров, замененный сенатором Добровольским, что до предела возмутило Трепова. Император принял премьера, просившего об отставке. «Трепова долго убеждали остаться, — записал хорошо информированный Глинка. — Он подавал четыре раза прошение об отставке. Последний раз он объяснил, что с Протопоповым служить не может и что вообще его положение представляется совершенно невозможным, когда министры назначаются без его ведома (так был назначен вместо Макарова Добровольский, которого Трепов не принял, когда он хотел приехать к нему представиться), что, конечно, он уйти не может, раз Государь его не отпускает, но что при этих условиях ему остается пустить себе пулю в лоб. После этого Государь согласился на его отставку»[1407]. Молва объявила, что Трепова убрали из-за отказа расследовать убийство Распутина. Теперь уже он стал персоной грата.
На следующий день Распутина временно похоронили на земле, принадлежавшей Вырубовой, между Александровским парком и деревней Александровкой, чтобы по весне отвезти на родину. Тело из столицы на автомобиле привезла медсестра. Воейков пытался отговорить императора от участия в погребении, но безуспешно. На похороны венценосная семья приехала с княжнами, были их духовник, Вырубова, два-три посторонних лица. Самые неблагоприятные для Николая возмущенные разговоры сразу же вновь потекли по столице.
А в те минуты, когда тело Распутина предавали земле, во дворце великого князя Андрея Владимировича собрались старшие Романовы. Было решено просить Николая II прекратить уголовное дело, исходя из политической обстановки в стране. Главными ходатаями было предложено стать отцу Дмитрия великому князю Павлу Александровичу и тестю Феликса Юсупова великому князю Александру Михайловичу. Последний вспоминал: «Члены императорской семьи просили меня заступиться за Дмитрия и Феликса перед Государем. Я это собирался сделать и так, хотя меня мутило от всех их разговоров и жестокости. Они бегали взад и вперед, совещались, сплетничали и написали Ники преглупое письмо. Все это имело такой вид, как будто ожидали, что император всероссийский наградит свои родных за содеянное ими тяжкое преступление!». Утром 22 декабря Александр Михайлович получил аудиенцию у Николая II и просил у царя смотреть на Дмитрия и Феликса не как на простых убийц, а как на патриотов, сбившихся с пути.
— Ты очень хорошо говоришь, — ответил император, помолчав. — Но ведь ты согласишься с тем, что никто — будь он великий князь или же простой мужик — не имеет права убивать[1408].
Вместе с тем, Николай обещал быть милостивым и свое обещание сдержал.
23 декабря Николай распорядился прекратить судебное преследование и велел князю Юсупову немедленно выехать в его имение в Курскую губернию. Дмитрию Павловичу было объявлено высочайшее повеление отправиться в распоряжение генерала Баратова, возглавлявшего отряд на персидской границе. Пуришкевич сразу же после убийства сам отправился на фронт с санитарным поездом, и, поскольку он пользовался депутатской неприкосновенностью, его даже не задерживали. Таким образом, убийцы остались практически безнаказанными. Однако в глазах членов императорской фамилии и петербургского общества Николай II совершил еще один смертный грех, «сурово покарав невиновных героев». Великий князь Андрей Владимирович записал в дневнике: «Как не стыдно было поднимать шум из-за убийства такого грязного негодяя! Срам на всю Россию»[1409].
На Рождество император ездил на службу в Федоровский собор Царского Села, после чего пригласил к себе члена Государственного совета от фракции правых князя Николая Голицына.
Князь-Рюрикович, который во время войны руководил комитетом по оказанию помощи российским военнопленным и в этом качестве часто общался с императрицей, неожиданно получил предложение возглавить правительство. Голицын был крайне опытным политиком, в 35 лет он уже был архангельским губернатором, а затем поочередно руководил Калужской и Тверской губерниями, входил в Сенат. Он пользовался безупречной репутацией в аристократических кругах, был бессменным председателем Английского клуба в Петрограде. И Голицын располагал симпатией императрицы. Предложение возглавить кабинет было для него, как снег на голову. Он умолял императора избавить его от нового тяжкого бремени ввиду преклонного возраста (66 лет), слабого здоровья и отсутствия опыта руководства общероссийскими государственными структурами. Действительно, особыми политическими талантами князь не был прославлен. Тем не менее через два дня — 27 декабря 1916 года — вышел указ о назначении Голицына председателем Совета министров, последним в Российской империи. И вновь волна возмущения просвещенного общества — против очередной креатуры императрицы и покойного Распутина. И это было правдой: Николай II ответил на всеобщую фронду назначением человека, которому действительно протежировала Александра Федоровна и которому действительно благоволил Распутин.
Приговор думских и общественных кругов в адрес Голицына прозвучал еще до того, как он успел что-то сделать или даже открыть рот. Милюков называл его: «полное ничтожество в политическом отношении»[1410]. Видный кадет профессор Михаил Чубинский, будущий министр юстиции в правительстве гетмана Скоропадского, лично знавший Голицына, сразу же записывает в дневник: «Фигура очень неприятная, надменная, ни особого ума, ни талантов, да и вообще ничего за собой не имеющая для столь высокого поста и, особенно, в столь сложное время. Назначение встречено общим недовольством и недоумением, которое разделяют даже бюрократические сферы»[1411]. Не успокоило назначение Голицына и императорскую фамилию.
В Сочельник великая княгиня Мария Павловна-старшая пригласила на завтрак своих сыновей и спикера Думы Родзянко. Завтрак проходил в шутливом тоне, пока Кирилл Владимирович не предложил матери перейти к серьезным темам. Дальнейшее в описании Родзянко (хотя он ошибочно относит этот эпизод к началу января): «Великая княгиня стала говорить о создавшемся внутреннем положении, о бездарности правительства, о Протопопове и об императрице. При упоминании ее имени она стала более волноваться, находила вредным ее влияние и вмешательство во все дела, говорила, что она губит страну, что благодаря ей создается угроза царю и всей царской фамилии, что такое положение дольше терпеть невозможно, что надо изменить, устранить, уничтожить…
Желая уяснить себе более точно, что она хочет сказать, я спросил:
— То есть как устранить?
— Да я не знаю… Надо что-нибудь предпринять, придумать… Вы сами понимаете… Дума должна что-нибудь сделать… Надо ее уничтожить…
— Кого?
— Императрицу.
— Ваше Высочество, — сказал я, — позвольте мне считать этот наш разговор как бы небывшим, потому что, если вы обращаетесь ко мне как к председателю Думы, то я по долгу присяги должен сейчас же явиться к Государю Императору и доложить ему, что великая княгиня заявила мне, что надо уничтожить императрицу»[1412]. К императору Родзянко, конечно, не явился, но о содержании разговора тут же стало известно и Николаю, и половине Петрограда, которая сильно удивилась дружбе «Владимировичей» со спикером. Как и об обещанной Родзянко моральной поддержке в борьбе в императрицей.
Вслед за этим Романовы занялись составлением коллективного письма царю с просьбой заменить Дмитрию ввиду его слабого здоровья службу в Персии пребыванием в подмосковных Усово или Ильинском. Текст писали мачеха Дмитрия Павловича княгиня Палей и его сестра Мария Павловна-младшая. Под петицией стояли подписи королевы Ольги Греческой, бабушки Дмитрия, великого князя Павла и прочих членов августейшего семейства. Отправили бумагу в Александровский дворец, откуда она быстро вернулась с резолюцией: «Никому не дано право заниматься убийством, знаю, что совесть многим не дает покоя, так как не один Дмитрий Павлович в этом замешан. Удивляюсь вашим обращением ко мне. Николай»[1413]. Ответом семейства был взрыв негодования. Мария Павловна-старшая с возмущение демонстрировала приписку императора всем многочисленным посетителям ее салона, усиливая гнев света против венценосцев.
По иронии судьбы, высылка из столицы, скорее всего, спасла жизнь Дмитрию и Феликсу, останься они, князья могли бы разделить судьбу своих многочисленных родственников, которые подписывали коллективное письмо царю в их защиту, а затем расстрелянных в революционную годину. Однако тогда ответ Николая привел к фактическому разрыву монарха с августейшей семьей. «Авторы письма обиделись на это и порвали все неофициальные отношения с царем. Разрыв был открытый и драматичный. Царь убедился, что вся семья Романовых ненавидит его самого и его жену»[1414], — свидетельствовал Александр Мосолов. Попытки самого начальника дворцовой канцелярии достичь примирения через переговоры с неформальным лидером семьи — Марией Павловной-старшей — не увенчались успехом, та не желала первой протягивать руку.
Особенно резко позволял себе высказываться Николай Михайлович. В день высылки молодых князей из Петрограда он писал: «Безус — ловно, они невропаты, какие-то эстеты, и все, что они совершили, — хотя очистили воздух, но — полумера, так как надо обязательно покончить с Александрой Федоровной и с Протопоповым. Вот видите, снова у меня мелькают замыслы убийств, не вполне еще определенные, но логически необходимые, иначе может быть еще хуже, чем было»[1415]. Свои идеи великий князь явно нес в массы. 29 декабря Фредерикс довел до сведения Андрея Владимировича записку царя: «До меня со всех сторон доходят сведения, что Николай Михайлович в яхт-клубе позволяет себе говорить неподобающие вещи. Передайте ему, чтобы прекратил эти разговоры, а в противном случае я приму соответствующие меры»[1416]. Не прекратил, и под самый Новый год император предписал ему отбыть в Грушевку под Киевом. «Александра Федоровна торжествует, но надолго ли, стерва, удержит власть?!»[1417], — пишет Николай Михайлович в дневнике по горячим следам.
В следовавшем в Киев поезде великий князь встретился с двумя депутатами Думы, которые возвращались домой на новогодние каникулы — Шульгиным и Терещенко. По тому, что записал по приезде Николай Михайлович, не трудно догадаться о содержании их беседы. «Шульгин — вот он бы пригодился, но, конечно, не для убийства, а для переворота! Другой тоже цельный тип, Терещенко, молодой, богатейший, но глубокий патриот, верит в будущее, верит твердо, уверен, что через месяц все лопнет, что я вернусь из ссылки раньше времени. Дай-то Бог! Его устами да мед пить. Но злоба у этих двух людей к режиму, к ней, к нему, и они это вовсе не скрывают, и оба в один голос говорят о возможности цареубийства!». Восторг у Николая Михайловича полный: «не эстеты, не дегенераты, а люди»[1418].
Новогодние торжества стали также удобным предлогом для тифлисского городского головы Александра Хатисова, чтобы приступить к выполнению порученной ему князем Львовым от имени Земгора миссии. Описание этого примечательного эпизода оставили Мельгунов, Спиридович, имевшие возможность лично порасспросить Хатисова в эмиграции, и генерал Юрий Данилов — ближайшее доверенное лицо и биограф Николая Николаевича. На церемонии принесения поздравлений великому князю в его дворце Хатисов, дождавшись своей очереди, попросил дать ему аудиенцию по важному делу. Николай Николаевич предложил приехать в тот же день, когда разъедутся все поздравляющие. Взволнованный Хатисов в назначенное время предстал перед командующим Кавказским фронтом. Попросив разрешение говорить предельно откровенно и получив согласие, он поведал о принятом в Москве решении: для спасения страны устранить императора Николая от престола и предложить корону Николаю Николаевичу. Механизм переворота Хатисов объяснит Мельгунову Николай Николаевич должен был утвердиться на Кавказе, провозгласив себя главнокомандующим и царем. По уверениям князя Львова, генерал Маниковский обещал в этом случае поддержку армии. Далее предполагалось царя арестовать и увезти в ссылку, а царицу заключить в монастырь, говорили об изгнании, не отвергалась и возможность убийства. Совершить переворот должны были гвардейские части, руководимые великими князьями. Речь шла не столько о регентстве при малолетнем наследнике, сколько о смене династии[1419]. В разговоре с Николаем Николаевичем Хатисов в детали не вдавался, обозначил только самые общие позиции.
«— Признаюсь, — говорил Хатисов Спиридовичу, — я очень сначала волновался и с большой тревогой следил за рукой великого князя, который барабанил пальцами по столу около кнопки электрического звонка. А вокруг нажмет, позвонит, прикажет арестовать… Но нет, не нажимает»[1420].
Разговор, безусловно, не был для Николая Николаевича неожиданным, эта тема была популярной и в Закавказье. «Было всем известно, что брат императора Николая II великий князь Михаил Александрович при многих своих симпатичных и благородных качествах обладал почти полным отсутствием воли; это могло также угрожать России в будущем многими неудобствами, — откровенничал Данилов. — …При таких условиях данная комбинация — цесаревич Алексей при регенте Михаиле Александровиче — многим не внушала большого доверия. В среде, например, земских и городских деятелей произносилось не раз имя великого князя Николая Николаевича в качестве лица, наиболее соответствующего для занятия всероссийского престола, с предоставлением стране ответственного министерства, главой которого намечали князя Г. Е. Львова»[1421].
Внимательно выслушав Хатисова и поделившись с ним своими сомнениями, великий князь попросил время на раздумья. Через два дня Хатисов вновь явился во дворец. На сей раз Николай Николаевич принял его в присутствии генерала Янушкевича и заявил об отказе участвовать в заговоре. Свое решение он объяснил тем, что подобный сценарий не будет поддержан широкими народными массами — мужик и солдат не поймут насильственного переворота, и поэтому он не найдет поддержки в армии. Как отмечали многие лично знавшие великого князя, он не отличался личной смелостью. Как подмечал Шавельский, «его решительность пропадала там, где ему начинала угрожать серьезная опасность… Он ни за что не принял бы участия ни в каком перевороте, если бы предприятие угрожало его жизни и не имело абсолютных шансов на успех»[1422].
Любезно откланялись, обменявшись рукопожатиями, и Хатисов отправил Львову телеграмму: «Госпиталь не может быть открыт». Вариант с заменой Николая II на его дядю земгоровцы сдавали в архив. А Николай Николаевич позднее будет считать свой отказ возглавить переворот ошибкой. Мысль поставить в известность о заговоре своего венценосного племянника ему в голову даже не приходила.
В ряде отечественных исторических работ со ссылкой на Мельгунова весь эпизод с контактами Хатисова с Николаем Николаевичем объявляется более поздней фальсификацией, поскольку последнего якобы в указанное время не было на Кавказе[1423]. Здесь явное недоразумение: Мельгунов отрицал присутствие в Тифлисе Николая Михайловича (который, как мы сами знаем, двигался из Петрограда в Киев), а вовсе не Николая Николаевича[1424], а сам эпизод под сомнение не ставил.
Регентство Николая Николаевича было популярной идеей и в августейшем семействе. Французский посол Палеолог, имевший всегда информацию из первых рук, 5 января 1917 года записал в дневнике: «Несколько великих князей, в числе которых мне называют трех сыновей великой княгини Марии Павловны: Кирилла, Бориса и Андрея, говорят ни больше ни меньше, как о том, чтобы спасти царизм путем дворцового переворота. С помощью четырех гвардейских полков, преданность которых уже поколеблена, они двинутся ночью на Царское Село; захватят царя и царицу; императору докажут необходимость отречься от престола; императрицу заточат в монастырь; затем объявят царем наследника Алексея под регентством великого князя Николая Николаевича»[1425]. По сведениям Палеолога, предполагалось задействовать Павловский, Преображенский и Измайловский полки, а также гвардейских казаков и эскадрон императорского гусарского полка, входившего в состав гарнизона Царского Села.
Любопытен рассказ Шавельского об одной акции пасынка Николая Николаевича герцога Сергея Лейхтенбергского, который, судя по всему, и был источником информации для протопресвитера русской армии. В начале января герцог явился к командиру запасного батальона Преображенского полка полковнику Павленко для конфиденциального разговора. Тот, почуяв неладное, позвал соприсутствовать своего помощника полковника Приклонского. Не стесняясь присутствия третьего лица, Лейхтенбергский поинтересовался у Павленко, как батальон отнесется к дворцовому перевороту. На недоуменный вопрос Павленко о том, что конкретно имеется в виду, последовал ответ:
— Ну… если на царский престол будет возведен вместо нынешнего Государя один из великих князей.
Павленко отказался продолжать разговор, а после ухода герцога полковники написали рапорт, который, однако, остался без движения[1426].
В разговорах о госперевороте с готовностью принимал участие и великий князь Гавриил Константинович. В начале января за обеденным столом у крупного предпринимателя Богданова в присутствии бизнесмена Путилова, графа Капниста и других свободно рассуждали о низвержении царя и передаче короны Алексею под регентством Николая Николаевича. Гавриил Константинович обещал довести это мнение до своих родственников, вовсе не имея в виду царя. Еще через несколько дней на обеде у любовницы великого князя Гавриила с участием Бориса Владимировича, Игоря Константиновича, Путилова, нескольких гвардейских офицеров также под парами шампанского обсуждали, на какие полки можно будет опереться, когда дело дойдет до решительных действий. И все это в присутствии цыган и домашней прислуги.
Свой вклад в кампанию разоблачения темных сил у трона вносили даже родной брат царя Михаил и его мать — императрица Мария Федоровна, которые занимали сторону не Николая II, а других своих родственников.
3 января 1917 года Михаил Александрович неожиданно приехал к Родзянко в его дом на Фурштадтсткой, 20 (сам спикер относит это событие к 8 января, но здесь я склонен полагаться не на его мемуары, а на дневник Глинки). По словам главы думского аппарата, великий князь «спросил Родзянко, как он полагает, будет ли революция, на что он ответил, что ее не будет, но что положение серьезно и что необходимо принять меры к замене правительства лицами общественного доверия, которые примут на себя эти обязанности, когда будут устранены безответственные влияния. На вопрос, кто же может быть во главе, Родзянко ответил, что указывают на него, Родзянко, и что он не сочтет возможным отказаться, если условия, указанные выше, будут выполнены»[1427]. Председатель Думы все еще верил в свою выдающуюся историческую роль. А Михаил Александрович жаловался Родзянко: «Вся семья сознает, насколько вредна Александра Федоровна. Брата и ее окружают только изменники. Все порядочные люди ушли». Разговор продолжался более часа. Михаил обещал поспособствовать, чтобы «Александра Федоровна с присными была удалена»[1428].
Вдовствующая императрица выговаривала царю за высылку Дмитрия и резолюцию на коллективном послании родни: «Я уверена, что ты сам чувствуешь, что твой резкий ответ семейству глубоко их оскорбил, т. к. ты совершенно незаслуженно бросил в их адрес ужасные обвинения… Это так не похоже на тебя с твоим добрым сердцем поступать подобным образом. Это причинило мне много боли»[1429]. Даже мать была против сына.
В феврале 1917 года у Николая II было несколько встреч с великими князьями, которые носили, в основном, деловой характер. Кирилл Владимирович докладывал о результатах поездки на Мурман и в Архангельск. Георгий Михайлович поведал о трехмесячной инспекционной поездке по фронтам, Павел Александрович — об инспекции войск гвардии. Иной характер носила встреча с Александром Михайловичем, который 10 февраля вновь пробился в Александровский дворец, где говорил с Александрой Федоровной в присутствии императора на обычные темы о необходимости удаления царицы от государственных дел и создания ответственного кабинета. По итогам разговора он отправил весьма красноречивое письмо конечно же Николаю Михайловичу в Грушевку: «Говорил я долго, полтора часа, затронул положительно все вопросы, на все встречал ее возражения, не выдерживающие ни малейшей критики; она находится в полнейшем и неизлечимом заблуждении, главные ее аргументы были, что надо всех привести в порядок, всех поставить на свое место, что суются не в свое дело, что надо терпение, дать настоящему правительству время и все в этом роде». После ледяного прощания великий князь прошел к Николаю и пришел к убеждению, что «он находится под ее влиянием вполне и безнадежно».
Александр Михайлович приходил к выводу о том, что «вопрос стоит так: или сидеть сложа руки и ждать гибели и позора России, или спасать Россию, приняв героические меры… Первый раз приходится думать, как далеко связывает данная присяга… Миша тоже не видит никакого выхода кроме высылки ее в Ливадию, но вопрос, как это сделать, он никогда на это не решится, да и она не поедет… Говорить можно с людьми нормальными, а с такими, у которых чего-то не хватает и, при этом, главного — здравого смысла, невозможно… В морском уставе, который, как ты знаешь, весьма строгий, и командиру дана власть самодержца, есть статья, что если командир сойдет с ума, то офицеры могут его арестовать, причем это обставлено кое-какими формальностями, вот Россия находится сегодня в состоянии корабля, которым командует сумасшедший»[1430].
Феликс Юсупов в письме в тому же Николаю Михайловичу от 14 февраля высказался за то, чтобы императрица Мария Федоровна приехала в Ставку и там «вместе с Алексеевым и Гурко прямо потребовала, чтобы арестовали Протопопова, Щегловитова, Аню, и Ал. Фед. отправили бы в Ливадию. Только такая мера может еще спасти, если только уже не поздно. Я уверен, что пассивное отношение Государя ко всему, что происходит, является результатом лечения его Бадмаевым. Есть такие травы, которые действуют постепенно и доводят человека до полного кретинизма»[1431].
Знал ли Николай (да и спецслужбы) в полной мере о подлинных настроениях в семье, о готовившихся заговорах? А если знал, почему не реагировал жестким образом или не шел навстречу пожеланиям родственников?
Есть все сведения о том, что Николай был достаточно хорошо информирован о планах семейства. О них ему регулярно докладывал Протопопов. Генерал Белецкий даже начал расследование «великокняжеского заговора» в связи со следствием, которое он производил по делу об убийстве Распутина. В январе 1917 года Белецкий консультировался по этому поводу с Воейковым, поскольку речь шла о физической безопасности царской семьи. В результате этого разговора к расследованию был подключен и жандармский полковник Невдахов, незадолго до этого сменивший Спиридовича в должности начальника личной охраны семьи Николая. Однако следствие велось крайне вяло, что было не удивительно, учитывая закрытость высших сфер для спецслужб. В то же время известно, что даже великий князь Павел Александрович информировал племянника о возможном заговоре в гвардейских частях Петрограда[1432].
В своей предсмертной записке Протопопов утверждал, что царь «сознавал вред активной роли, которую играли в оппозиционной среде члены его семьи. Ему казалось лучшим средством удаление их из пределов России. Война мешала ему привести в исполнение свою мысль. Временно несколько великих князей были высланы в свои деревни»[1433]. Что еще больше усиливало возмущение семьи. Впрочем, были в ней и преданные Николаю люди. Так, Вырубова сообщает, как еще один представитель рода герцогов Лейхтенбергских — Александр Георгиевич (Сандро) — доказывал царю, что единственный путь к спасению заключался в том, «чтобы Государь потребовал вторичной присяги ему всей императорской фамилии». После этого разговора император поделился с супругой: «Напрасно Сандро так беспокоится о пустяках! Я не могу обижать мою семью, требуя от них присяги»[1434].
Конечно, император не мог идти навстречу политическим пожеланиям фамилии: изолировать или отправить в ссылку жену или либерализовать режим во время войны значило для него отказаться от себя, растоптать свое я, к тому же, как он был уверен, в ущерб стране. Вместе с тем, Николай в какой-то мере стал заложником родственных чувств. Он прощал родне то, что мог бы не простить другим; считал, что со временем все само собой уляжется, и не склонен был преувеличивать политического ущерба от «салонной болтовни». И совершенно напрасно.
В исторической литературе любых направлений доминирует точка зрения, что великокняжеские заговоры были чистой профанацией, ничего конкретного за ними не стояло, и никакого влияния на развитие революционного процесса они не оказали. Убежден, что это не так. Ущерб для царя был огромным. Именно семья внесла решающий вклад в делегитимизацию верховной власти в глазах высшей элиты. Воейков с изумлением восклицал: «Совершенно непонятно, почему члены императорской фамилии, высокое положение и благосостояние которых исходило исключительно от императорского престола, называли его режимом абсолютизма и произвола по отношению к народу, о котором они, однако, отзывались как о некультурном и диком, исключительно требующем твердой власти»[1435]. Ясно, что мнения великих князей для российской родовой аристократии, составлявшей важнейшую опору режима, были куда более весомы, чем речи, скажем, «каких-то» Милюкова с Пуришкевичем. Именно позиция фамилии являлась для общественного мнения окончательным и неоспоримым подтверждением оправданности всех слухов и выступлений по поводу засилья темных сил и тотальной измены: кому, как ни ближайшим родственникам царя это знать!
Именно великие князья внесли существенный вклад в подрыв дисциплины и лояльности к трону в гвардейских частях, шефами и попечителями которых они по большей части и являлись. Легкость, с которой гвардия предаст монарха в февральские дни, свидетельствовала об успешной агитационной работе со стороны не только профессиональных революционеров, но и великих князей. Одним из решающих аргументов, который заставит Николая отречься от престола, станет измена конвоя Его Величества, которым командовал Кирилл Владимирович. Великие князья очень серьезно влияли на умонастроения в Ставке, где многие из них находились или часто бывали.
Трудно переоценить революционизирующее воздействие убийства Распутина. Ясно, что оно не могло «открыть глаза царю», «вразумить Александру Федоровну» или «остановить измену», которой, как мы знаем, не было. «Смерть Распутина ничуть не изменила умонастроение двора, — подмечала Мария Павл овна-младшая. — Наоборот, императрица теперь повсюду видела предателей и доверяла лишь тем людям, которых рекомендовал Распутин»[1436]. Убийство старца, глубоко унизившее императора и его супругу, агитаторы всех мастей прославляли как подвиг, как патриотическое самопожертвование, освобождающее страну от позорных оков. Идея безнаказанного убийства в благих целях спасения родины становилась естественной для общественного сознания, превращаясь в главный двигатель будущей революции.
Хорошо новое умонастроение описал Родзянко: «Страна увидела, что бороться во имя интересов России можно только террористическими актами, так как законные приемы не приводят к желаемым результатам. Участие в убийстве Распутина одного из великих князей, члена царской фамилии, представителя высшей аристократии и членов Г. Думы как бы подчеркивало такое положение. А сила и значение Распутина как бы подтверждались теми небывалыми репрессиями, которые были применены императором к членам императорской фамилии… Результатом шума, поднятого возле этого дела, было то, что террористический акт стал всеми одобряться, и получилось внутреннее убеждение, что раз в нем участвовали близкие к царской чете лица, положение сделалось безвыходным»[1437]. По утверждению Милюкова, главным следствием убийства Распутина стало распространение в обществе твердого убеждения, «что следующим шагом, который предстоит в ближайшем будущем, будет дворцовый переворот при содействии офицеров и войска»[1438]. Впрочем, это было мнение оппозиционной части образованного общества. Крестьянские массы думали совсем по-другому. Тот же Милюков предвосхищал их суждение: «Вот, в конто веки добрался мужик до царских хором — говорить царям правду, — и дворяне его уничтожили». Так оно и вышло. Коллективный русский мужик готовился повторить эту операцию над «дворянами». Но в княжеских виллах… никто об этом не думал»[1439].
«Все участники заговора, за исключением князя Юсупова, — подчеркивала сестра Дмитрия Павловича Мария, — позже поняли, что, взявшись за оружие для сохранения старого режима, они в действительности нанесли ему смертельный удар»[1440]. По себе — тоже. Не многие члены императорской фамилии переживут революционный год. А чудом уцелевшие потеряют состояния и отечество.
Заговор Гучкова и Ставка
Когда Александра Керенского как-то упрекнули в организации Февральской революции, он немедленно отреагировал: «Революцию сделали не мы, а генералы. Мы же только постарались направить ее в нужное русло»[1441]. Один из ведущих социалистов-революционеров, по большому счету, был прав.
Заставить Николая II нарушить монарший долг и сложить корону (или свергнуть его) действительно могла только армейская верхушка. Не случайно все заговорщики искали пути проникновения в военную среду, обретения там соратников для подготовки переворота. В качестве политика, добившегося наибольших успехов на этом поприще чаще всего называют Александра Гучкова, в качестве военачальников, сыгравших наибольшую роль в процессе отречения — генералов Алексеева и Рузского. Был ли в действительности заговор Гучкова и военной верхушки, и если да, то насколько далеко зашли заговорщики?
Заговорщическая деятельность Гучкова справедливо нашла в историографии большее признание, чем усилия думцев или аристократии. Все исследователи признают его огромную энергию на этом направлении, однако большинство склонно согласиться с самим Гучковым, который довольно скромно оценивал результаты. «Сделано было много для того, чтобы быть повешенным, но мало реального осуществления, ибо никого из крупных военных к заговору привлечь не удалось»[1442], — свидетельствовал он в личном письме Мельгунову. Ведущие советские исследователи этого вопроса — Дякин, Черменский — также приходили к выводу о мизерности сделанного Гучковым и другими незадачливыми «буржуазными заговорщиками», отдавая, естественно, пальму первенства пролетарским революционерам[1443]. Столь информированный источник, как Алексей Брусилов, также отвергал версию о генеральском заговоре: «Доходили до меня сведения, что задумывается дворцовый переворот… Я не верил им, потому что главная роль по ним предназначалась Алексееву, который якобы согласился арестовать Николая II и Александру Федоровну. Зная свойства характера Алексеева, я был убежден, что он это не выполнит»[1444].
И вновь возьму на себя смелость сказать, что заговор Гучкова и военной верхушки не просто имел место, он зашел гораздо дальше, чем потом будут признавать его лидеры. Более того, отречение Николая II пройдет почти точно по сценарию, начертанному Гучковым…
О том, что Гучков считался своим человеком в армейской среде и у него было множество оснований для недовольства императором, которое выливалось в оппозиционные действия, мы уже знаем. Также уже упоминалось, что, работая в Комиссии по обороне Государственной думы, он собрал вокруг себя немало авторитетных военных. Теперь — немного подробнее. Похоже, первое упоминание об официальных контактах депутата Гучкова с руководством военного министерства находим в дневнике генерала Поливанова, тогда занимавшего пост помощника министра. Запись датирована 8 декабря 1907 года: «К 8 1/2 час. веч. приехал к военному министру, дабы участвовать в беседе с делегацией из 12 человек Комиссии по обороне Государственной думы. Между прибывшими были: Гучков, Звегинцев, Хвощинский, Крупенский, Безак, гр. Бобринский, Балашев, Плевако, кн. Шервашидзе, кн. Шаховской. Потом перешли в кабинет, где военный министр изложил им программу Министерства, сначала по личному составу, потом по материальной части»[1445]. Затем министр Редигер взял за практику приглашать 5–6 депутатов и военных для обсуждения вопросов государственной обороны. «Я дал общее указание по всем частям Министерства: членам Государственного совета и Думы давать все несекретные сведения, о которых они будут просить… Если нужны были секретные сведения, то они давались Гучкову или двум-трем делегатам комиссии, которые затем удостоверяли перед комиссией, что полученные ими объяснения их вполне убедили»[1446], — вспоминал Редигер. Он же дал добро на деятельность постоянной группы из высших офицеров и депутатов, постоянно встречавшихся на квартире генерала Василия Гурко, знакомого с Гучковым со времен боев на стороне буров против англичан в Южной Африке. Не возражал против существования этой группы и сменивший Редигера Сухомлинов.
Инициатором ее формирования Гурко называл «alter ego Гучкова» депутата Звегинцева. «При его посредстве Гучков предложил мне собрать вокруг себя по собственному выбору некий кружок — группу военных, которые могли бы оказывать комиссии помощь в изучении и обсуждении всех передаваемых на ее рассмотрение законодательных предложений, — читаем в мемуарах Гурко. — …Я сделал все от меня зависящее, чтобы привлечь к этой работе лиц, хорошо известных мне не столько лично, сколько благодаря широте взглядов на военные вопросы. Достаточно сказать, что среди них был будущий начальник штаба Ставки Верховного главнокомандующего генерал Алексеев. Во время войны большинство из тех десяти-двенадцати человек, которые принимали участие в работе кружка, заняло важные посты в военной иерархии. Я не стану их здесь перечислять, поскольку считаю, что такой список не заинтересует возможных читателей этих строк»[1447]. Напротив! Этот список очень даже интересен историку революции.
Итак, Алексеев — будущая первая фигура в армейской иерархии — и подменявший его на посту начальника штаба Гурко. Сам Гучков назовет в качестве важного участника кружка, с которым «работа в комиссии по государственной обороне была особенно тесно сплетена» будущего военного министра Поливанова. Гучков высоко оценивал и работу группы, и вклад в нее Поливанова: «Кружок этот являлся первоначальной лабораторией, где разрабатывались и обсуждались различные вопросы, которые потом шли в комиссию обороны и Думы. Многие вопросы, поднятые по инициативе Думы, возникали впервые в этом кружке… В этот кружок мы иногда приглашали генерала Поливанова, который в частной беседе давал нам возможность ознакомиться с другими сторонами дела и с тем материалом, который, может быть, в неофициальном обсуждении до нас не дошел бы, так что в нем мы видели полное желание осветить нам все закоулки военного ведомства. Разумеется, Поливанов, как и все мы, относился отрицательно к деятельности военного министра Сухомлинова, но он, как честный служака, против своего шефа никакого похода не вел»[1448]. Как нам известно, и сам вел, и активно помогал в этом своим коллегам по кружку.
Еще пару немаловажных фигур добавит к этому списку генерал Антон Деникин, тоже посещавший «кружок»: «Многие участники кружка, как ген. Гурко, полковники Лукомский, Данилов и другие, играли впоследствии большую роль в Первой мировой войне. Все эти лица не имели никаких политических целей, хотя за ними и утвердилась шутливая кличка «младотурок»[1449]. Это была та самая шутка, в которой есть доля шутки. Как и их коллеги из секретного общества «Единение и прогресс», стремившиеся с помощью интриг, запугивания подорвать оттоманский абсолютизм и европеизировать Турцию, завоевывая при этом ключевые посты в государственном руководстве, российские «младотурки» боролись схожими методами с российской властью для европеизации России и завоевывали себе все — помогая друг другу — все новые посты в военном руководстве. К 1917 году генерал от инфантерии Юрий Данилов был начальником штаба Северного фронта генерала Рузского, а генерал-лейтенант Александр Лукомский занимал ключевую должность генерал-квартирмейстера Ставки. В числе участников встреч на квартире Василия Гурко разные источники называют также фамилии генералов Янушкевича, Филатьева, Мыш-лаевского, Головина, Крымова.
Не исключено, что именно «кружок» Гучкова — Гурко и имели в виду, когда говорили об упоминавшейся «Военной ложе». Большинство исследователей не подтверждает масонства Гучкова, я в их числе. Те же, кто вслед за Берберовой придерживаются противоположной точки зрения, относят к возглавляемой им масонской ложе генералов Гурко, Половцева, Алексеева, Рузского, Крымова[1450]. Скорее всего, произошла некоторая путаница. Масонская Военная ложа существовала, но совершенно в другом составе. А не масонский «кружок» Гучкова рассматривался некоторыми современниками как масонский. По сути, это подтверждает и Керсновский: «Еще задолго до войны члену Думы Гучкову удалось создать военно-политический центр — так называемую «Военную ложу», — проводивший идеи всероссийской оппозиции в среде молодых карьеристов Главного управления Генерального штаба. Происшедшая в 1908 году в Турции революция младотурок навела Гучкова на мысль произвести подобного рода переворот в России. Для ознакомления с техникой переворота Гучков ездил тогда же в Константинополь. По возвращении его в Россию и родилась «Военная ложа», организованная по образцу масонских лож. Не будучи масонской по существу, «Военная ложа» была связана, тем не менее, — через того же Гучкова — с думской ложей определенно масонского повиновения. Соучредителями Гучкова по «Военной ложе» были генералы Поливанов, Лукомский, Гурко»[1451].
Деятельность «кружка» вызывала большие вопросы у Петербургского охранного отделения. Незадолго до войны оно сообщало, что Гучков «устроил на квартире некоего генерала на Сергиевской улице так называемый «тучковский главный штаб»… На означенных частных собраниях нередко оглашались и совершенно секретные сведения… Положение Гучкова в военных сферах упрочилось настолько, что перед ним были раскрыты все военные тайны до мобилизационных планов включительно. Гучков явно стремился к тому, чтобы сосредоточить в своих руках все нити управления вооруженными силами страны… К А. И. Гучкову стали уже являться как к какому-то начальнику частей»[1452]. Перспектива установления Александром Ивановичем Буревестником, провозгласившим цель свержения императора, контроля над армией, забеспокоила Сухомлинова, который принял соответствующие меры. В мемуарах Деникина находим: «Лукомский и трое других участников вышли из состава кружка. «Мы не могли, — писал мне впоследствии Лукомский, — добиваться, чтобы Дума отвергла законопроекты, скрепленные нашими подписями». В отношении других, более «строптивых» «младотурок», в том числе и самого Гурко, Сухомлинов, после доклада Государю, принял меры к «распылению этого соправительства», как он выражался, предоставив им соответственные должности вне Петербурга»[1453]. Этого они Сухомлинову и Николаю не простят.
Война дала «младотуркам» шанс. Хорошие военные были востребованы. Помогая друг другу, они поднимались все выше по лестнице военной иерархии. Их карьере активно способствовали думские и земгоровские круги. Блестяще удался заговор против Сухомлинова, Думе и всей прогрессивной общественности удается добиться назначения Поливанова военным министром. Алексеева на должность начальника штаба Ставки Верховного главнокомандующего Николай II выбрал сам, ценя его таланты. С высших армейских должностей Поливанов и Алексеев подтягивают наверх и других «младотурок».
Под влиянием военных неудач настроения Гучкова и его кружка заметно радикализируются. «На Государе и Государыне и тех, кто неразрывно был связан с ними, на этих головах накопилось так много вины перед Россией, свойства их характеров не давали никакой надежды на возможность ввести их в здоровую политическую комбинацию; из всего этого для меня стало ясно, что Государь должен покинуть престол»[1454], — скажет сам Гучков. Спецслужбы, осуществлявшие над ним постоянное наблюдение, сделают общий вывод за 1915 год: «Съездив в Китай, Турцию и Португалию и изучив на месте способы и приемы переворотов в разных странах, а также бывшие у нас бунты во Владивостоке, Севастополе и Кронштадте и дождавшись такого благоприятного времени, как война 1914 года, Гучков начал действовать»[1455].
Внимательный биограф Гучкова Александр Сенин приходит к выводу: «Вероятно, именно на рубеже 1915 и 1916 гг. Гучков окончательно решил готовить дворцовый переворот»[1456]. Почему именно тогда? Новый, 1916 год лидер октябристов встретил со страшным отравлением, были опасения, что не выживет. И сам он, и все общество были убеждены, что это дело рук Распутина и его клики. Гучкову приходили горы посланий с пожеланиями выздоровления. Он чувствовал, что его жизнь под угрозой. И у него появилось время для размышлений о заговоре.
Его планированием занималась руководящая тройка в составе самого Гучкова, а также Некрасова и Терещенко. Это подтвердят все ее участники. Они умолчат о важности для заговора масонских и земгоровских каналов. Мельгунов утверждает: «Секрет полишинеля, что в центре были как Некрасов и Терещенко, принимавшие столь близкое участие в организации дворцового переворота, так и Керенский, о котором почти не приходилось еще говорить, так как левый фланг русской общественности — социалистический — стоял в стороне от непосредственного участия в заговорах. Мне кажется, что масонская ячейка и была связующим как бы звеном между отдельными группами «заговорщиков» — той закулисной дирижерской палочкой, которая пыталась управлять событиями». И в другом месте: «Через Терещенко проходят нити к Родзянко и к великосветским кругам. Некрасов связывает заговор с думскими сферами, с партией, в которой он состоял и занимал видное положение… Близкие отношения Некрасова к Львову соединяли петербургские проекты с московскими затеями»[1457].
Что же конкретно хотел сделать Гучков и его коллеги по заговору, каков был их замысел? Свидетельств много, они сходятся в главном, но сильно различаются в деталях. В разное время и сам Гучков, и другие организаторы переворота рассказывали разные истории. Они варьировались в зависимости от собеседников и аудитории, от памяти рассказчиков, а их донесение до современников и потомков сильно зависело от памяти слушателей. Скорее всего, самих планов было несколько, и их содержание менялось.
Но предоставим слово самому Гучкову, уверявшему следственную комиссию Временного правительства 2 августа 1917 года, что только переворот был единственным спасением от стихийной революции. «Я считал, что возможны различные формы такого переворота. Обычные формы русских переворотов, унаследованные от XVIII столетия и перешедшие в XIX век, — это террористические акты, убийства… Должен сказать, что я всегда был противником этих форм перемены государственного строя». Многочисленные источники, причем столь разные, как Милюков и Деникин, уверяют, что Гучков, в случае необходимости, вовсе не отрицал цареубийства. «Затем есть другая форма — та, в которой это и свершилось, стихийная форма поднятия народных масс без правильного плана, без руководителей… Затем еще третий путь — путь военного переворота, совершенного не солдатскими массами, а воинскими частями, скажем, та форма, которая была испробована, правда неудачно, на Сенатской площади в начале XIX столетия, когда выходили целые части. Мне представляется, что эта последняя форма и есть та, в которой мог бы совершиться переворот, в пределах и направлении, необходимом России. Такой переворот явился бы с гарантиями быстроты, безболезненности, с наименьшими жертвами и наибольшей приемлемостью для страны». Таким образом, в голове у Гучкова была схема военного переворота, осуществленного небольшой группой высокопоставленных военных или с их санкции просто группой смелых офицеров.
А августе 17-го Гучков был скуп в описании деталей заговора: «План заключался в том (я только имен называть не буду), чтобы захватить между Царским Селом и Ставкой императорский поезд, вынудить отречение, затем одновременно, при посредстве воинских частей, на которые в Петрограде можно было рассчитывать, арестовать существующее правительство, затем объявить как о перевороте, так и о лицах, которые возглавят собой правительство»[1458]. Более подробно Гучков поведает о своих замыслах только в 1936 году, когда в эмигрантских «Последних новостях» выйдут его нашумевшие воспоминания. Там он попытался предстать в роли идеалиста, не имевшего кровожадных планов и не преуспевшего в заговорщической деятельности.
«Мысль о терроре по отношению к носителю верховной власти даже не обсуждалась — настолько она считалась неприемлемой в данном случае. Так как в дальнейшем предполагалось возведение на престол сына Государя — Наследника — с братом Государя в качестве регента во время малолетства, то представлялось недопустимым заставить сына и брата присягнуть через лужу крови. Отсюда и родился замысел о дворцовом перевороте… Наша тройка приступила к детальной проработке этого плана. Представлялись три конкретных возможности. Первая — захват Государя в Царском Селе или Петергофе. Этот план вызывал значительные затруднения. Если даже иметь на своей стороне какие-нибудь воинские части, расположенные в резиденции Государя, то было несомненно, что им будет оказано вооруженное сопротивление, во всяком случае, предстояло кровопролитие, которого хотелось избежать. Другая возможность была произвести эту операцию в Ставке, но это требовало если не прямого участия, то, во всяком случае, некоторого попустительства со стороны высших чинов командования… Третья возможность — и на ней мы остановились — это захват царского поезда во время проезда из Петербурга в Ставку и обратно. Были изучены маршруты, выяснено, какие воинские части расположены вблизи этих путей». Как основную арену действий рассматривали железнодорожную станцию в Новгородской губернии, где была расположена запасная гвардейская часть, в которой служил привлеченный к заговору молодой князь Дмитрий Вяземский, сын известного члена Государственного совета, потерпевшего по службе за свой либерализм[1459].
План, производящий впечатление крайне наивного. А что, если Николай не захочет отрекаться? Гучков утверждал, что об этом вообще не думали. Как он представлял себе царствование Алексея при живых и любимых им родителях? Где эти родители должны были находиться? Как мог в таких условиях осуществлять свое регентство Михаил Александрович? Каким должно было быть новое правительство?
При всей неясности судьбы Николая II и его супруги после переворота — допускались, полагаю, любые варианты — все сценарии Гучкова предусматривали сохранение монархии и регентство при малолетнем Алексее. Он слишком хорошо представлял себе лидеров Прогрессивного блока, чтобы соглашаться с переходом власти непосредственно к думским деятелям. «Избави Бог образовывать чисто общественный кабинет, — откровенничал он с представителем МИДа в Ставке Базили. — Ничего бы не вышло. Мне казалось, что чувство презрения и гадливости, то чувство злобы, которое все больше нарастало по адресу Верховной власти, все это было бы смыто, разрушено тем, что в качестве носителя верховной власти появится мальчик, по отношению к которому нельзя ничего сказать дурного»[1460]. А дальше — как на картине Нестерова, где делегация Земского собора ярд сводами Ипатьевского монастыря приглашает Михаила Романова на царствие. О составе будущего кабинета Гучков особо не задумывался. «Мы были убеждены, что если бы новая власть составилась из представителей старой бюрократии, то и среди них нашлось бы достаточно морально незапятнанных государственных людей, из которых мог бы быть составлен кабинет, приемлемый для широких общественных кругов». Так, Гучков называл Кривошеина, Сазонова в качестве возможных министров, но отрицал возможность «общественного кабинета»[1461].
Я уверен, что Гучков в своих откровениях поделился только частью планов и явно преуменьшил свои достижения в их реализации. Он ведь вовсе не был настолько наивным, чтобы предполагать, будто горстка офицеров на каком-то полустанке может заставить отречься Российского императора. План (или планы) Гучкова не имели ни малейшего смысла, если бы их не поддержала значимая часть армии или хотя бы часть ее верхушки. Одного приказа из Ставки было бы достаточно, чтобы перечеркнуть результаты любого заговора. Шансы Гучкова напрямую зависели от готовности высших военных поддержать его планы. Прекрасно это понимая, он работал с руководством вооруженных сил страны. Давно работал…
Когда Гучков выздоравливал после отравления, пришла телеграмма поддержки от коллеги по «кружку младотурков», а ныне начальника штаба Верховного главнокомандующего генерала Алексеева. С 18 января 1916 года, как зафиксировал биограф, началась регулярная переписка Гучкова с Алексеевым.
Поэт Александр Блок на основании сведений, почерпнутых в ходе работы в Чрезвычайной комиссии Временного правительства по расследованию преступлений старого режима, приходил к выводу: «Гучков надеялся, что армия, за малыми исключениями, встанет на сторону переворота, сопровождаемого террористическим актом (как лейб-кампанцы XVHI века или студент с бомбой), но не стихийного и не анархического, а переворота, подобного заговору декабристов»[1462]. Нельзя сказать, что надежды Гучкова и других заговорщиков сыграть на антицарских настроениях в армейских верхах были совсем уж безосновательными. Они сами уже были в этих верхах. А политические взгляды в военной элите были разные, как и отношение к Николаю II. «Одни, большей частью чины Генерального штаба, были настроены либерально, — подмечал Спиридович. — Они симпатизировали Государственной думе, считали необходимым введение конституции. В их глазах Государь был лишь полковником, не окончившим Академию Генерального штаба и потому непригодным быть Верховным главнокомандующим… Другая часть штабного офицерства и генералитета была предана царю беззаветно, без критики и рассуждений»[1463].
Ключевой фигурой в армии был, несомненно, Михаил Алексеев, которого не без оснований называли «фактическим Верховным главнокомандующим». Николай всецело доверял ему в вопросах управления войсками, часами выслушивая его обстоятельные доклады и, как правило, соглашаясь с предлагавшимися решениями. Внешне Алексеев был абсолютно лоялен. Однако это был скорее тот тихий омут, в котором водились черти.
Даже если бы Алексеев не хотел заниматься политикой, он втягивался в нее самой логикой событий. И его целенаправленно втягивали. Ставка была нервным узлом не только армии, но и всей страны, и она всегда была полна приезжими из столиц. Михаил Лемке, чьи дневники являются одним из самых откровенных источников о внутренней жизни Верховного главнокомандования, фиксировал: «Поливанов, приезжая в Ставку, был у Алексеева, они в хороших отношениях. Да и все министры, приезжая, бывают у нач. штаба; каждому из них, помимо разнообразного дела, хочется увидеть человека, который играет такую большую роль… К нач. штаба обращаются разные высокопоставленные лица с просьбами взять на себя и то, и се, чтобы привести в порядок страну. Например, Родзянко просил его взяться за урегулирование вопроса о перевозке грузов. И постепенно, видя, что положение его крепнет, Алексеев делается смелее и входит в навязываемую ему роль особого министра с громадной компетенцией, но без портфеля»[1464].
Алексеев охотно шел на контакт с руководителями Думы, Замгора, ЦВПК, считая опору на них важным условием укрепления фронта. К нему зачастили оппозиционные лидеры, не без оснований чувствовавшие идеологическую близость с начальником штаба. «Постоянные личные и письменные сношения с Родзянкой, Гучковым, Поливановым и другими «общественными» деятелями, скоро натолкнули его на политическую деятельность, — свидетельствовал министр торговли и промышленности князь Шаховской. — Он увлекся войной внутренней, между тем как он был призван Монархом исключительно для войны внешней… Он очевидно верил своим либеральным единомышленникам, стремившимся дискредитировать монарха. Благодаря этому он чрезвычайно быстро приобрел авторитет и доверие в революционно настроенных сферах»[1465]. При этом человек, располагавший поистине диктаторскими полномочиями, чувствовал шаткость своего положения. «И он убежден, что, если к весне 1916 г. дела поправятся, его удалят, чтобы дать закончить войну людям из «своих»[1466], — записал Лемке в 1915 году. Не думаю, что через год Алексеев чувствовал иначе.
Перед императором Алексеев, естественно, не излагал свои политические взгляды. Но в частном порядке позволял себе высказывания и действия, которые трудно назвать верноподданническими. Так, приехавшего к нему по земгоровским делам кадета Демидова он весьма обрадовал своей оценкой государственной власти: «Это не люди — это сумасшедшие куклы, которые решительно ничего не понимают… Никогда не думал, что такая страна, как Россия, может иметь такое правительство, как министерство Горемыкина. А придворные сферы? — Генерал безнадежно махнул рукой»[1467]. Лемке суммировал политическое кредо начальника штаба: «Как умный человек Алексеев отнюдь не разделяет курс современной реакционной политики, чувствует основные ошибки правительства и ясно видит, что царь окружен людьми совершенно лишенными здравого смысла и чести, но зато преисполненными планами устройства личной своей судьбы»[1468]. Справедливости ради заметим, что в последние годы царствования Николай был окружен, по большей части, именно Алексеевым и его людьми, поскольку месяцами жил в Могилеве.
Алексеев в полной мере разделял предубеждения общества против «темных сил», включая и Александру Федоровну. Это находило и вполне наглядное выражение, когда императрица появлялась в Ставке. Вырубова вспоминала: «Великие князья и чины штаба приглашались к завтраку, но великие князья часто «заболевали» и к завтраку не появлялись во время приезда ее величества; «заболевал» также генерал Алексеев. Государь не хотел замечать их отсутствия. Государыня же мучилась, не зная, что предпринять»[1469].
Деникин специально расспрашивал Алексеева о его отношении к императрице. Тот поведал, что она однажды после официального обеда взяла его под руку на прогулке и попыталась заручиться согласием Алексеева на посещение Ставки Распутиным, утверждая, что старец — чудный и святой, но оклеветанный человек. «Алексеев сухо ответил, что для него это вопрос давно решенный. И что если Распутин появится в Ставке, он немедленно оставит пост начальника штаба.
— Это ваше окончательное решение?
— Да, несомненно.
Императрица резко оборвала разговор и ушла, не простившись с Алексеевым. Этот разговор, по словам Михаила Васильевича, повлиял на ухудшение отношения к нему Государя». На прямой вопрос Деникина, были ли у Алексеева какие-либо сведения об измене Александры Федоровны, он ответил: «При разборе бумаг императрицы нашли у нее карту с подробным обозначением войск всего фронта, которая изготовлялась только в двух экземплярах — для меня и для Государя. Это произвело на меня удручающее впечатление. Мало ли кто мог воспользоваться ею»[1470]. Очевидно, что разбор бумаг царицы мог иметь место только после революции, а значит, до нее Алексеев, наиболее информированный человек в стране после императора, просто разделял распространенное мнение, не имея для этого фактических оснований.
В дни визитов Александры Федоровны никогда не оказывалось в Могилеве и супруги генерала Алексеева. Эта дама, словами Солженицына, «не выносила и самого Государя, говорила о нем с дрожью презрения как о лисьем хвосте, палаче, пробивателе лбов, отверженце природы, душевном калеке, духовном карлике, истукане, только и посланном для завершения всех гнусностей романовской династии, и что он Николай Последний. (С таким названием была в Европе издана и книжка, богато иллюстрированная.)»[1471].
Весьма определенные взгляды были и у адъютанта начальника штаба Сергея Крупина, с ним Алексеев гулял после завтрака и приглашал домой на чай: «Теперь он понял, что общество и правительство — два полюса, что в новейший период истории России был единственный момент, когда умное правительство, сохраняя свое внешнее достоинство, могло подать руку народу и создать страну, подобной которой не было бы в мире. Этого сделано не было, все упущено, правительство без созидающей власти, без творческой программы, но с большой злой волей; революция совершенно неизбежна, но она будет дика, стихийна, безуспешна, и мы снова будем жить по-свински»[1472]. А вот взгляды самого Лемке. «Царь немало мешает ему (Алексееву — В. Н.) в разработке стратегической стороны войны и внутренней организации армии, но все-таки кое-что М.В. удается отстоять от «вечного полковника», думающего, что командование батальоном Преображенского полка является достаточным цензом для полководца». Стремление императора ездить на фронт, чем не занимался его предшественник на посту Верховного Николай Николаевич, по мнению Лемке, «совершенно понятно для нынешней куклы, и было бы лучше, если б он поменьше носился, избавив боевые части от мирного лакейства»[1473]. И это пишет боец императорского идеологического фронта, военный цензор (!) и пиарщик (!!) Ставки.
Стоит ли удивляться, что в Могилеве шли откровенно нелояльные для трона разговоры. Причем участвовали в них даже многочисленные военные представители союзников, среди которых убежденность в зловредности темных сил была полной. «Их было множество: генерал Вильямс со штабом от Англии, генерал Жанен от Франции, генерал Риккель — бельгиец, а также итальянские, сербские, японские генералы и офицеры, — делилась впечатлениями Вырубова. — Как-то раз после завтрака все они и наши генералы и офицеры штаба толпились в саду, пока Их Величества совершали «сербль», разговаривая с приглашенными. Сзади меня иностранные офицеры, громко разговаривая, обзывали государыню обидными словами и во всеуслышанье делали замечания: «Вот она снова приехала к мужу передать последние приказания Распутина». «Свита, — говорит другой, — ненавидит, когда она приезжает, ее приезд обозначает перемену в правительстве», и т. д. Я отошла, мне стало почти дурно»[1474].
Дух заговора начал витать в Ставке с первых же месяцев после появления там Алексеева. Лемке со ссылкой на столь информированного человека, как генерал-квартирмейстер Михаил Пустовойтенко, собственные наблюдения и данные перлюстрированной им корреспонденции 9 ноября 1915 года записал в своем дневнике: «Вчера Пустовойтенко сказал мне: «Я уверен, что в конце концов Алексеев будет просто диктатором». Не думаю, чтобы это было обронено так себе. Очевидно, что-то зреет… Недаром есть такие приезжающие, о цели появления которых ничего не удается узнать, а часто даже и фамилий их не установишь. Да, около Алексеева есть несколько человек, которые исполняют каждое его приказание, включительно до ареста в Могилевском дворце. Имею основания думать, что Алексеев долго не выдержит своей роли около набитого дурака и мерзавца, у него есть что-то связывающее его с генералом Крымовым, именно на почве политической, хотя и очень скрываемой деятельности»[1475].
Когда еще не оправившийся от отравления Гучков в начале 1916 года телеграммой просил Алексеева принять Коновалова в качестве его заместителя по ЦВПК для важного разговора, тот туг же ответил, что будет очень рад встрече. И встреча состоялась. В январе 1916 года длительные разговоры с Алексеевым вели князь Львов и Челноков, приглашенные в Ставку на совещание по продовольственному снабжению армии. Свидетельство этому можно найти даже в переписке Николая II, который 14 января сообщал жене: «Бедный Алексеев просидел с ними вчера вечером с 9 до 12 час. И сегодня опять»[1476]. О контактах Львова с Алексеевым было известно в масонских кругах, причем гораздо больше, чем императору. Гальперн свидетельствовал: «Помню, разные члены Верховного Совета, главным образом, Некрасов, делали целый ряд сообщений — о переговорах ГЕ. Львова с генералом Алексеевым в Ставке относительно ареста царя»[1477].
В февральском письме Родзянко начальник штаба писал о «нездоровье» армии, особенно в штабных структурах, где царят «роскошь и эпикурейство» (встают в 11 часов, пьют, играют в карты — «это не война, а разврат»), которые требуется выкорчевать с корнем[1478]. Алексеев подпитывал оппозицию столь ей необходимой свежайшей и совершенно достоверной информацией о безобразиях в армии, а общественные деятели снабжали его новейшими политическими слухами и «точной информацией из столицы» по поводу царящей там измены.
Лемке, который позднее примкнет и к Временному правительству, и вступит в партию большевиков, 12 февраля 1916 года опять заносит в дневник: «Меня ужасно занимает вопрос о зреющем заговоре. Но узнать что-то определенное не удается. По некоторым обмолвкам Пустовойтенка мне начинает казаться, что между Гучковым, Коноваловым, Крымовым и Алексеевым зреет какая-то конспирация, какой-то заговор, которому не чужд и Михаил Саввич (Пустовойтенко — В. Н.), а также еще кое-кто»[1479]. В марте Алексеев в беседе с Пустовойтенко и Лемке нарисовал поистине апокалиптическую картину состоянии армии и страны: «Вот вижу, знаю, что война кончится нашим поражением… Страна должна испытать всю горечь своего падения и подняться из него рукой Божьей помощи… С такой армией в ее целом можно только погибать… Россия кончит крахом, оглянется, встанет на все свои четыре медвежьи лапы и пойдет ломать»[1480]. Вряд ли это те мысли, которые ожидаешь услышать из уст «фактического Верховного главнокомандующего».
Историк Олег Айрапетов обнаружил в отделе рукописей Российской Государственной библиотеки интереснейший документ, написанный рукой Алексеева весной-летом 1917 года. Он содержит характеристику некоего «N». N человек пассивных качеств и лишенный энергии. Ему недостает смелости и доверия, чтобы искать достойного человека. Приходится постоянно опасаться, чтобы влияния над ним не захватил кто-либо назойливый и развязный.
Слишком доверяет чужим побуждениям, он не доверяет достаточно своему уму и сердцу.
Притворство и неискренность. Что положило начало этому? Она — неискрен<ость> — развивалась все больше, пока не сделалась господствующей чертой характера.
Ум.
Ему не хватает силы ума, чтобы настойчиво искать правду; твердости, чтобы осуществить свои решения, несмотря на все препятствия, и сгибать волю несогласных. Его доброта вырождается в слабость, и она принуждает прибегать к хитрости и лукавству, чтобы приводить в исполнение свои намерения. Ему б<ыть> м<ожет>, вообще не хватает глубокого чувства и способности к продолжительным привязанностям. Боязнь воли. Несчастная привычка держаться настороже. Атрофия воли.
Воля покоряет у него все.
Умение владеть собою, командовать своими настроениями.
Искусство властвовать над людьми.
Чувствительное сердце.
У него было слабо то, что делает человека ярким и сильным.
В его поступках не было логики, которая всегда проникает [в] поступки цельного человека.
Жертва постоянных колебаний и не покидавшей его нерешительности.
Скрытность, лицемерие. Люди, хорошо его знающие, боятся ему довериться.
Беспорывистость духа. Он был лишен и характера и настоящего темперамента. Он не был натурой творческой. Выдумка туго вынашивалась у него.
Душевные силы охотно устремлялись на мелкое. Он не был способен от мелкого подняться к великому. Не умел отдаться целиком, без оглядки какому-нибудь чувству. Не было такой идеи, не было такого ощущения, которые владели бы им когда-нибудь всецело.
Вместо упорного характера — самолюбие, вместо воли — упрямство, вместо честолюбия — тщеславие и зависть. Любил лесть, помнил зло и обиды.
Как у всех некрупных людей, у него было особого рода самолюбие, какое-то неспокойное, насторожившееся. Его задевал всякий пустяк. Ему наносила раны всякая обида, и нелегко заживали эти раны.
Эгоизм вырабатывает недоверие; презрение и ненависть к людям, презрительность и завистливость.
Была ли горячая любовь к родине?
Началась полоса поражений, а за нею пришел финансовый крах. Становилось ясно, что не только потерпело банкротство данное правительство, но что разлагается само государство… Тем бесспорно, что обычными средствами помочь нельзя.
Полагаю, Алексеев уже собирал аргументы в оправдание своей роли в свержении Николая II.
Настроения и взгляды Алексеева не слишком тревожили императора и его супругу, но только до сентября 1916 года, когда им, да и всем интересовавшимся стало известно о систематической переписке Гучкова с Алексеевым весьма определенного содержания. Достоянием широкой гласности — Гучков об этом позаботился — стали копии его длинного письма начальнику штаба, датированного 15 августа и начинавшегося со слов: «Я уже сообщал Вам в последнем моем письме…». В послании содержался полный перечень «предательских» действий власти, поразительные детали, связанные с выполнением или невыполнением военных заказов, и делался вывод: «Ведь в тылу идет полный развал, ведь власть гниет на корню. Ведь как ни хорошо теперь на фронте, но гниющий тыл грозит еще раз, как было год тому назад, затянуть и наш доблестный фронт, и Вашу талантливую стратегию, да и всю страну в то невылазное болото, из которого мы когда-то выкарабкались со смертельной опасностью. Ведь нельзя же ожидать исправных путей сообщения в заведовании г. Трепова, хорошей работы нашей промышленности на попечении кн. Шаховского, процветания нашего сельского хозяйства и правильной постановки продовольственного дела в руках гр. Бобринского. А если Вы подумаете, что вся эта власть возглавляется г. Штюрмером, у которого (в армии и в народе) прочная репутация если не готового уже предателя, то готового предать, что в руках этого человека… вся наша будущность, то вы поймете, Михаил Васильевич, какая смертельная тревога за судьбу нашей родины охватила и общественную мысль, и народные настроения. Мы в тылу бессильны или почти бессильны бороться с этим злом… Можете ли Вы что-то сделать? Не знаю»[1481].
Содержание письма моментально стало известно Александре Федоровне, которая порой оказывалась быстрее информированной в таких делах, нежели император, 18 сентября. Она сразу же уведомила супруга, что «идет переписка между Алексеевым и этой скотиной Гучковым, и он начиняет его всякими мерзостями, — предостереги его». Николай никак не реагировал. Тогда в течение трех дней царица шлет еще три письма, в которых затрагивает эту тему. «Пожалуйста, душка, не позволяй славному Алекс, вступать в союз с Гучковым, как то было при старой Ставке. Родз. и Гучков действуют сейчас заодно, и они хотят обойти Ал., утверждая, будто никто не умеет работать, кроме них. Его дело заниматься исключительно войной — пусть уж другие отвечают за то, что делается здесь». И снова: «Оказывается, Поливанов и Гучков снова работают рука об руку. Я прочла копии с 2-х писем Гучкова к Алекс., и велела буквально скопировать одно из них для тебя, чтоб ты мог убедиться, какая это скотина! Теперь мне понятно, почему А. настроен против всех министров». И снова: «Сделай старику строгое предупреждение по поводу этой переписки, это делается с целью нервировать его, и вообще эти дела не касаются его, потому что для армии все будет сделано, ни в чем не будет недостатка»[1482].
Николай неохотно отреагировал только 22 сентября. «Ал. никогда не упоминал мне о Гучк. Я только знаю, что он ненавидит Родзянко и надсмехается над его уверенностью в том, что он все знает лучше других», — ответил он супруге. Но та не успокаивалась: «…Видно, как этот паук Г. и Полив, опутывают Ал. паутиной, — хочется открыть ему глаза и освободить его. Ты мог бы его спасти — очень надеюсь на то, что ты с ним говорил по поводу писем»[1483]. Настойчивость жены заставила царя провести собственное небольшое расследование и в мягкой форме лично допросить Алексеева.
О результатах допроса известно из доклада Штюрмера, составленного после посещения премьером императора 9 октября 1916 года. Председатель правительства передал Николаю текст известного нам письма Гучкова, копии которого «распространяются в десятках тысяч экземпляров по всей России», на что царь ответил, что текст ему хорошо известен. «По этому поводу он спрашивал объяснения у генерала Алексеева, который представил Его Величеству, что он никогда ни в какой переписке с Гучковым не состоял и что о данном письме он узнал в то же утро из письма своей жены, затем из письма генерала Эверта… Прислал ли Гучков лично такое письмо ему, Алексееву, неизвестно, и по осмотре им ящиков своего стола такого письма им не найдено. Его Величество изволил указать Алексееву на недопустимость такого рода переписки с человеком, заведомо относящимся с полной ненавистью к монархии и династии». То есть Алексеев просто все отрицал на голубом глазу, и Николай этим удовлетворился. Что же касается автора письма, то, как записал Штюрмер, «Его Величество изволил высказать, что для прекращения подобных выступлений достаточно предупредить Гучкова о том, что он подвергнется высылке из столицы»[1484].
Император демонстрировал потрясающую мягкость, не желая подливать масла в огонь конфронтации с общественностью. Хотя многие считали, что Гучков был достоин более сурового наказания, нежели предупреждение о возможности покинуть Петроград. Как считал Спиридович, в письме «он раскрывал такие тайны правительства военного времени, за оглашение которых любой военный следователь мог привлечь его к ответственности за государственную измену. И только за распространение этого письма он, Гучков, мог быть повешен по всем статьям закона куда более заслуженно, чем подведенный им под виселицу несчастный Мясоедов»[1485]. Схожего мнения придерживалась императрица, полагавшая, что «Гучкову — место на высоком дереве»[1486].
Царь проявлял чрезмерное и, как окажется, фатальное благодушие. При этом начальник штаба даже не нашел нужным опровергнуть сведения, содержавшиеся в обращенном к нему письме Гучкова. Алексеев ему откровенно врал, а замыслы заговорщиков становились все более опасными.
Весьма красноречивые воспоминания оставил князь Оболенский. Из беседы с одним евреем, работавшим в Сибирском торговом банке, он узнал о готовящемся «восстании при помощи иностранной державы», называлась даже точная дата. Далее ситуация развивалась следующим образом. «У А. И. Гучкова, члена Государственной думы и Председателя Центрального Комитета нашей партии октябристов, умер сын. Я пошел к нему на квартиру на панихиду. По окончании службы, когда все разошлись, я остался с Александром Ивановичем наедине и начал рассказывать ему все, что слышал от моего знакомого в банке. Удивленный подробностями моего рассказа, особенно о дне восстания, Гучков вдруг начал меня посвящать во все детали заговора, называть его главных участников, расписывать те благие результаты, к которым должен будет привести подготовляемый переворот.
— Хотите, я вам покажу мою переписку с генералом Алексеевым, вот тут она, — сказал он, подводя меня к своему письменному столу и вынимая целую кипу мелко исписанных писем.
Я понял, что попал в самое гнездо заговора. Председатель Думы Родзянко, Гучков и Алексеев были во главе его. Принимали участие в нем и другие лица, как генерал Рузский, и даже знал о нем А. А. Столыпин, брат Петра Аркадьевича». Возмущению Оболенского, который, хотя и был масоном, но не терпел революционеров, не было предела, как бы ни пытался Гучков убедить его в благородстве своих помыслов. Князь отправился к Штюрмеру и по долгу присяги доложил все, что узнал.
«— Примите меры, доложите Государю, — сказал я ему.
В ответ на это я услышал, что он прикажет немедленно поставить около моей квартиры трех городовых, а меня просит достать от Гучкова его переписку с Алексеевым.
— Власть в Ваших руках, я указал вам даже, где хранятся письма, полиция должна провести выемки, а не я, — ответил я ему. Никаких мер не было принято»[1487]. Зато Родзянко, пригласив к себе как-то князя рано утром, выведывал у него степень осведомленности о заговоре и советовал не распускать язык.
Располагал информацией о заговоре с участием Алексеева и Департамент полиции. «В 1916 году, примерно в октябре или ноябре, в так называемом «черном кабинете» московского почтамта было перлюстрировано письмо, отправленное на условный адрес одного из местных общественных деятелей… и копии письма, согласно заведенному порядку, получили Департамент полиции и я, — вспоминал начальник московского жандармского управления Мартынов. — …Сообщалось до сведения московским лидерам Прогрессивного блока (или связанным с ним), что удалось окончательно уговорить Старика, который долго не соглашался, опасаясь большого пролития крови, но, наконец, под влиянием наших доводов сдался и обещал полное содействие. Письмо, не очень длинное, содержало фразы, из которых довольно явственно выступали уже тогда активные шаги, предпринятые узким кругом лидеров Прогрессивного блока в смысле личных переговоров с командующими нашими армиями на фронте, включая и великого князя Николая Николаевича… Но великий князь «промолчал», а Департамент полиции, по-видимому, не смог довести до сведения Государя об измене «Старика», который был не кем иным, как начальником штаба самого Императора, генералом Алексеевым!..
О том, что кличка «Старик» относится именно к генералу Алексееву, мне сказал директор Департамента полиции А. Т. Васильев, к которому для личных переговоров по поводу этого письма я немедленно выехал из Москвы. Я помню, как во время моего разговора с А. Т. Васильевым я доказывал ему необходимость вывести из Москвы недисциплинированные и ненадежные запасные воинские части и заменить их двумя-тремя кавалерийскими полками с фронта; директор Департамента подтвердил мне, что соответствующее представление по этому поводу будет сделано немедленно.
— А в чьи руки оно попадет? — спросил я. — Старика?»[1488].
Итак, Алексеев был в курсе планов заговора против императора, во многом им сочувствовал. Однако он не решался дать согласие на участие в них. Это было небезопасно, благоприятный исход не был гарантирован. Да и присяга была не совсем пустым словом. Он был не против акции по изолированию Александры Федоровны, но не соглашался поднять руку на императора. Скандал вокруг переписки с Гучковым, объяснение с императором и начавшийся штурм власти поставили Алексеева перед сложным выбором — с Николаем или с заговорщиками? Психологически ситуация становилась для него все более невыносимой. В этих условиях Алексеев предпочел отойти в тень. Тем более, что и Гучков еще 13 октября от греха покинул столицу и отправился на лечение в Кисловодск.
Алексеев начал говорить об уходе со своего поста. 30 октября он поведал Шавельскому о планах отставки от полного отчаяния, поскольку царь «пляшет над пропастью и… спокоен. Государством же правит безумная женщина, а около нее клубок грязных чертей: Распутин, Вырубова, Штюрмер, Раев, Питирим… На днях я говорил с ним, решительно все высказал ему». Алексеев жаловался императору на правительство, которое называл дряхлым и нечестным. Николай согласился с дряхлостью Штюрмера, но категорически отрицал нечестность кабинета. В заключение беседы царь пригласил Алексеева завтракать[1489].
То ли просто острое желание Алексеева покинуть Могилев, то ли резкий разговор с царем, то ли переутомление стали причиной обострения у начальника штаба застарелой болезни почек. Он был настолько плох, что даже соборовался. Но болезнь отступила. Врачи настоятельно стали рекомендовать начштаба долгосрочный отдых в Крыму. Необходимо срочно было искать ему замену. Александра Федоровна рекомендовала генерала Головина. Алексеев еще более настойчиво протежировал командующему Особой армии генералу от кавалерии генштабисту и еще одному представителю «кружка младотурков» Василию Гурко. 7 ноября Николай извещает супругу, что готов пойти навстречу начштаба: «Я тоже думал о нем, и поэтому согласился на этот выбор. Я недавно видел Гурко, все хорошего мнения о нем, и в это время года он свободно может уехать из своей армии на несколько месяцев». Похоже, царь не придавал большого значения этой временной замене, коль скоро зимой крупных боевых действий не ожидалось. А зря. Александра Федоровна тоже неожиданно легко одобрила решение супруга. «Я надеюсь, что Гурко окажется подходящим человеком, — лично не могу судить о нем, так как не помню, чтоб когда-либо говорила с ним, ум у него есть, только дай ему Бог души»[1490]. Похоже, и в этом случае императорскую чету подвели недостаток информации и интуиции.
Выбор врио «фактического Верховного главнокомандующего» был, мягко говоря, странным. «Служебное положение, которое занимал генерал Гурко, не предназначало его для занятия столь высокого поста, ибо он был младше всех главнокомандующих фронтами и многих командующих армиями, — недоумевал адмирал Бубнов. — Но о нем было известно, что он очень решителен, тверд характером и либерально настроен. Видимо, именно эти свойства заставляли остановить на нем выбор генерала Алексеева, потерявшего надежду сломить упорство Государя»[1491].
Гурко появился в Ставке. Как описывал его сослуживец, «маленький такой, сухонький, из себя не то так видный, а ловкий, собранный, хорошей тренировки; лицо вострое, резкое, бритое, мужественное, с широким лбом и выпуклыми чертами, точно отлитое из бронзы. Взор властный, орлиный, так и впивается начальственным оком из-под густых, суровых, нависших бровей»[1492]. По собственному признанию, поначалу он был просто ошарашен масштабами свалившейся на него ответственности, чувствуя себя совершенно не готовым к новой роли. «Поначалу я очень уставал как физически, поскольку мне не хватало часов в сутках для ее выполнения, так и интеллектуально — из-за огромного объема новой информации, требовавшей освоения, и большого количества ожидавших моего решения вопросов»[1493].
Такой человек — не имевший опыта стратегического управления войсками, но действительно волевой, решительный (это подтверждали все, встречавшиеся с Гурко) и с либеральными взглядами годился скорее на роль заговорщика, нежели начальника штаба. К этому же располагали и теснейшие контакты Гурко с Гучковым. Поразительно, но о связях Гурко с заговорщиками было широко известно и в Ставке, за ним следили чуть ли не со спортивным интересом. Бубнов утверждает, «что с его назначением распространились слухи, что он, если ему не удастся повлиять на Государя, примет против него какие-то решительные меры»[1494].
Слегший Алексеев еще оставался в Ставке, давая наставления своему сменщику. Думаете, они обсуждали планы боевых действий? Отнюдь. Вот что пишет сам Гурко: «Здоровье генерала Алексеева немного поправилось, и я получил возможность почти ежедневно вести с ним более продолжительные беседы… Во время наших разговоров я узнал, что ему удалось убедить царя в желательности замены председателя Совета министров Штюрмера другим человеком… В это время в Ставку приехала императрица Александра, и Алексеев объяснил, что, потеряв в лице Штюрмера своего протеже, Ее Величество, вероятно, захочет так повлиять на царя, чтобы сохранить в должности министра внутренних дел Протопопова, который, по общему убеждению, был назначен на сей пост по ее желанию»[1495]. Соответствующий — политический — настрой на работу был задан.
Теперь уже к Гурко зачастили политические тяжеловесы, также тянувшие начштаба прочь от его непосредственных обязанностей. В свой приезд в Ставку 16 ноября его посетил спикер Думы. «Родзянко поехал к Гурко, от которого вернулся в 12 ч. ночи, — записал в дневник Глинка. — Здесь он стал делиться со мной впечатлениями… «Но послушайте, ведь так дальше идти нельзя — это говорит и Гурко»[1496]. Вскоре появился и новый премьер. «Трепов прямо поинтересовался, намерен ли я заниматься также вопросами внутренней политики или ограничусь только непосредственным управлением военными действиями. Апеллируя к моему патриотизму, он спрашивал, согласен ли я помочь ему и, пока еще не поздно, переговорить на эту тему с царем, чтобы постараться убедить его в совершенной необходимости удовлетворить просьбу премьера об отставке министра Протопопова».
При первой же возможности (это произошло вскоре после отъезда Алексеева на лечение в Крым, а уехал он 4 декабря) Гурко поднял этот вопрос перед императором. «Получив в ходе длинного разговора разрешение, я постарался убедить Его Величество, что даже в случае, если Протопопова можно считать человеком, подходящим для занимаемого им поста, в чем лично у меня нет особой уверенности, тогда и по моему мнению в нынешних условиях важнейшее значение имеет сохранение полного согласия между назначаемыми царем министрами и Государственной думой… Император внимательно все выслушал, но прямого ответа мне не дал. Когда я откланивался, у меня сложилось впечатление, что царь не намерен удовлетворить просьбу Трепова». Впечатление было верным. «В последующие дни в Могилев один за другим приезжали остальные министры; почти все они после доклада к царю находили случай перед отъездом побывать у меня, чтобы лично обсудить общее положение дел»[1497].
Императору явно не понравилось, что и Гурко оказался не чужд новых политических поветрий. Не нравилось это и Александре Федоровне, которая 4 декабря предупреждала мужа: «Не забудь воспретить Гурко болтать и вмешиваться в политику — это погубило Никол. и Алекс. Последнему Бог послал болезнь, — очевидно, с целью спасти тебя от человека, который сбился с пути и приносил вред тем, что слушался дурных писем и людей, вместо того, чтобы следовать твоим указаниям относительно войны, — а также и за его упрямство»[1498]. Николай не стал лично объясняться с Гурко, перепоручив это Воейкову. «Еще в декабре 1916 года, когда генерал Гурко временно исполнял обязанности начальника штаба Верховного главнокомандующего, Государь поручил мне переговорить с ним по поводу проявления им во время ежедневных докладов слишком большого интереса к делам внутренним, причем Его Величество добавил, что, по его мнению, делает это Гурко под влиянием Гучкова, — свидетельствовал дворцовый комендант. — Посетив в тот же день генерала Гурко и начав с ним разговор на эту тему, я, к сожалению, довести его до конца не мог, так как после произнесения мною фамилии Гучкова у моего собеседника появилось такое безотлагательное дело, которое совершенно не позволило меня дослушать»[1499]. О недопустимости контактов с Гучковым предупреждал Гурко и Фредерикс.
Но увещевания были напрасны. «Люди, говорившие о моей связи с Гучковым, имели для этого достаточные основания», — напишет Гурко в мемуарах. Лидер октябристов вернулся из Кисловодска 20 декабря 1916 года. В столице был и Гурко. «Однако во время моего последнего приезда в Петроград сам Гучков, понимая, как видно, что его имя ассоциируется с явной оппозицией правительству, не только счел необходимым не приглашать меня к себе домой, но даже не навестил в гостинице. За все время, что я пробыл в столице, мы виделись с ним всего раз и то — на нейтральной территории у кого-то дома», — с выражение невинности напишет Гурко в мемуарах. Впрочем, он тут же вспомнит, у кого и при каких обстоятельствах его видел.
«Находясь в Петрограде, я в свободное время старался познакомиться с умонастроениями общества и, насколько возможно, со взглядами думских лидеров. Отчасти ради этого мой старший брат, член Государственного совета и включавшего представителей обеих палат «Блока» (Прогрессивного — В. Н.), пригласил на обед виднейших членов этого объединения и Совещания по обороне… Среди приглашенных братом на обед были председатель Военно-промышленного комитета Гучков и Шингарев… Не возникало сомнений, что столичное общество встревожено и недовольно деятельностью правительства внутри страны»[1500]. Кроме того, Гурко, скорее всего, лгал, что не посещал Гучкова. Протопопов позднее поведает следователям Временного правительства: «За Гучковым Департамент полиции следил, и о посещавших его лицах велся список. Донесение о посещении его генералом Гурко, полученное через агентуру Департамента, было мною представлено царю; с царем же я имел разговор по поводу писем Алексеева к Гучкову и его ответов»[1501]. Память не подводила Протопопова. Сенин нашел в ГАРФ донесения полиции, в которых отмечались «контакты Гучкова с высокопоставленными военными, включая исполняющего обязанности начальника штаба Верховного главнокомандующего Гурко»[1502].
Фиксировались также встречи генерала Гурко с представительствами посольств союзных государств. О характере его бесед в столице можно составить представление из донесения, отправленного в Лондон 21 декабря Брюсом Локкартом: «Прошлым вечером я обедал вдвоем с начальником штаба. Он мне сказал: «Император не изменится. Нам надо менять императора»[1503].
То, что к февралю 1917 года в Петрограде не окажется верных престолу боевых частей, как мы увидим, — «заслуга», в первую очередь, Гурко. Так что отбытие Алексеева на юг не отдалило военных заговорщиков от царя, а скорее приблизило. Да и само отсутствие Алексеева было, скорее, условным.
Он проживал в Севастополе в здании Морского Собрания, откуда шел провод прямой телеграфной связи в Ставку, и продолжал участвовать в управлении армией. Алексеев напрасно думал (если думал), что на отдыхе ему удастся спрятаться от политики и плетущихся заговоров. Напротив, Крым сразу же превратился в место паломничества самых разнообразных оппозиционеров. На свидание с Алексеевым приехал сам князь Львов, но тот не принял главу Земского союза. Однако, как стало известно Мельгунову, в ноябре 1916 года Алексеев имел встречи с доверенными лицами Львова. Произошла приблизительно такая сцена. «Во время приема Алексеев молча подошел к стенному календарю и стал отрывать листок за листком до 30 ноября. Потом сказал: передайте князю Львову, что все, о чем он просил, будет выполнено». Мельгунов полагал, что именно на 30-е назначалось установленное выступление[1504].
Встречался ли Алексеев в Крыму с Гучковым? Точно не известно. Айрапетов утверждает, что да[1505]. В конце января 1917 года Гучков действительно отбыл в Крым. И якобы именно в ходе его длительной беседы с Алексеевым прозвучала фраза последнего, ставшая известной Воейкову, который написал: «По словам находившихся одновременно с ним в Севастополе общественных деятелей, генерал Алексеев будто бы сказал двум посетившим его делегатам Государственной думы: «Содействовать перевороту не буду, но и противодействовать не буду»[1506]. Гучков ничего не говорил о встрече с Алексеевым в Севастополе, но однажды заявил: «Он был настолько осведомлен, что делался косвенным участником»[1507]. Человек, который был способен подавить любой заговор или обеспечить успех любому заговору, не мог быть лишь косвенным участником событий.
О контактах Алексеева с оппозицией в этот период — Гучков не назывался — от него самого слышал Деникин. «В Севастополь к больному Алексееву приехали представители некоторых думских и общественных кругов. Они совершенно откровенно заявили, что назревает переворот… Просили совета. Алексеев в самой категорической форме указал на недопустимость каких бы то ни было государственных потрясений во время войны». Представители якобы уехали предотвращать переворот, но затем «посетили Брусилова и Рузского и, получив от них ответ противоположного свойства, изменили свое первоначальное решение и стали продолжать подготовку переворота»[1508].
Безусловно, не случаен был интерес заговорщиков к командующим двух ключевых фронтов.
63-летний генерал-адъютант, генерал от инфантерии по Генеральному штабу, член Государственного и Военного советов Николай Рузский, которому выпадет выдающаяся роль в деле отстранения императора от престола, был заслуженным полководцем. Он участвовал в войне с Турцией в 1877–1878 годах, возглавлял штаб 2-й Маньчжурской армии в сражениях с Японией, был помощником командующего войсками Киевского военного округа. В годы Первой мировой войны мы уже встречали его в должностях командующего 3-й армией, а затем — Северо-Западного и Северного фронтов. В сферу именно его ответственности входили и столица, и все те населенные пункты и железнодорожные станции, где заговорщики собирались задерживать царя. После Алексеева он был для них самым желанным союзником. К тому же весьма доступным и отзывчивым.
Кадет Игорь Демидов делился впечатлениями о своей поездке к Рузскому в Псков в декабре 1916 года. На вопрос о том, какую позицию займет армия в случае грозящих потрясений, главкосев вместо ответа отправил депутата в свой штаб. Там ему поведали: «Пока правительство останется на своем месте, пусть народные представители считают войну проигранной и Россию побежденной. Под влиянием этих сведений из армии появились планы дворцовых переворотов»[1509]. Напомню, штабом у Рузского заведовал еще один «младотурок» — генерал Данилов. Планы заговора были известны в городе. Занимавший тогда пост начальника псковского гарнизона генерал-майор Бонч-Бруевич — старший брат известного большевика — зафиксировал: «Мысль о том, что, пожертвовав царем, можно спасти династию, вызвала к жизни немало заговорщических кружков и групп, помышлявших о дворцовом перевороте. По многим намекам и высказываниям я мог догадаться, что к заговору против последнего царя, или, по крайней мере, к людям, сочувствующим заговору, принадлежат даже такие видные генералы, как Алексеев, Брусилов и Рузский. В связи с этими заговорами называли генерала Крымова, командовавшего конным корпусом. Поговаривали, что к заговорщикам примыкают члены Государственной думы. О заговоре, наконец, были осведомлены Палеологи Джордж Бьюкенен»[1510]. Такое виделось даже из Пскова!
«Генерал-адъютант Рузский считался либералом, — подчеркивал Спиридович. — Он был любимцем оппозиции и ее печати, которой он был обязан и своей славой в Галиции, оспариваемой многими военными. К Государю как к монарху Рузский относился критически, к Государю как Верховному главнокомандующему — еще более критически. Последнее во многом объяснялось его неприязнью к генералу Алексееву. Назначение Алексеева начальником штаба Верховного главнокомандующего до самой смерти обидело Рузского. Либералы-заговорщики, мечтавшие о дворцовом перевороте, старались обеспечить себе свободу действий, опираясь на генерала Рузского, которому до начала февраля подчинялись все войска Петрограда. Приезд Рузского зимой в Петроград был умно использован теми, кому это было нужно. На фронт к Рузскому ездил великий авантюрист Гучков и имел с ним важные переговоры»[1511]. Известно также, чем эти переговоры закончились. Рузский ответил, что «если бы к нему обратились, он поддержал бы заговор»[1512].
Алексей Брусилов был фигурой исключительно популярной после легендарного прорыва. Гучков был близко знаком еще с его родным братом — контр-адмиралом, начальником Морского Генерального штаба. Адмирал Брусилов весьма критически относился к императору и был приверженцем конституционно-либеральных идей. Именно через него Гучков познакомился с будущим командующим Юго-Западным фронтом[1513], который не отказывался обсудить политическую ситуацию с думскими эмиссарами.
К «младотуркам» были близки и командующие флотами, Балтийского — Непенин и Черноморского — Колчак. Еще известный советский историк революции Старцев приходил к выводу, что «Непенин и Колчак были назначены на свои должности благодаря ряду интриг, причем исходной точкой послужила их репутация — либералов и оппозиционеров»[1514]. Будущий военный министр Временного правительства Александр Верховский, занимавший к началу революции должность начальника штаба Черноморской дивизии, готовившейся к десантированию на турецкое побережье, подтверждал, что «думские люди сумели добиться назначения Колчака… Колчак еще со времени японской войны был в постоянном столкновении с царским правительством и, наоборот, в тесном общении с представителями буржуазии в Государственной думе»[1515]. Сам генерал Верховский в своем дневнике писал: «Только смена политической системы может спасти армию от новых несчастий, а Россию от позорного поражения. Армия потеряла терпение»[1516]. А другого автора дневниковых записей — служившего на Балтийском флоте капитана 1-го ранга Ренгартена — разговор с вице-адмиралом Непениным «невольно наводил на мысль о довольно определенных сношениях между А. Гучковым, генералом Алексеевым, Непениным и другими об организации переворота «путем устранения»[1517].
В литературе в числе заговорщиков называется и имя генерал-лейтенанта Лавра Корнилова, командовавшего XXV армейским корпусом. Сам он свое участие отрицал, но его имя фигурировало в составленном Гучковым списке отмеченных доверием Думы[1518]. Это доверие распространялось настолько широко, что именно Корнилову будет доверено командование столичным гарнизоном сразу после Февральской революции.
Еще одной фигурой, которая считалась заговорщиками ключевой, был генерал-лейтенант Александр Крымов, командующий Уссурийской казачьей бригадой. Не думаю, что император был с ним хорошо знаком — фамилии Крымова не найти ни в переписке с супругой, ни в личных дневниках, — зато его хорошо знали в кружке Гучкова, в Военной ложе, в думских кругах и в Ставке. «Человек большого роста и грузной комплекции; говорят, очень умный, дельный и ловкий, — записал Лемке. — Алексеев относится к нему очень тепло и долго с ним беседовал у себя в кабинете»[1519]. По иронии судьбы, Крымов сыграет большую роль не в заговоре Гучкова и компании против Николая II, а в неудавшемся заговоре Корнилова в августе 1917 года, после которого покончит с собой. Тогда-то Терещенко впервые даст откровенное интервью: «Я не могу не вспомнить последних месяцев пред революцией, когда генерал Крымов оказался тем единственным генералом, который из великой любви к родине не побоялся вступить в ряды той небольшой группы лиц, которая решилась сделать государственный переворот… Генерал Крымов неоднократно приезжал в Петербург и пытался убедить сомневающихся, что больше медлить нельзя»[1520].
Один из таких приездов — в начале января 1917 года — зафиксировал в своих мемуарах Родзянко. Председатель Думы в предреволюционные месяцы явно оказывался в центре всех заговорщических акций, хотя позднее, в мемуарный период, все это решительным образом отрицал. Руководитель Департамента полиции Васильев считал так: «Самую нелепую и достойную жалости роль играл в те судьбоносные дни Родзянко, председатель Думы. Он был загипнотизирован заманчивой перспективой стать президентом республики и вел себя как мальчик, который взялся за работу, не понимая смысла указаний и не имея необходимых сил, чтобы выполнить их»[1521]. Спикер Думы охотно предоставлял свои апартаменты для самых смелых собраний.
«С начала января приехал с фронта генерал Крымов и просил дать ему возможность неофициальным образом осветить членам Думы катастрофическое положение армии и ее настроения. У меня собрались многие из депутатов, членов Г. совета и членов Особого совещания. С волнением слушали доклад боевого генерала… Войне определенно мешают в тылу, и временные успехи сводятся к нулю. Закончил Крымов приблизительно такими словами:
— Настроение в армии такое, что все с радостью будут приветствовать известие о перевороте… Если вы решитесь на эту крайнюю меру, то мы вас поддержим. Очевидно, других средств нет…
Первым прервал молчание Шингарев:
— Генерал прав — переворот необходим… Но кто на него решится? Шидловский с озлоблением сказал:
— Щадить и жалеть его нечего, когда он губит Россию.
Многие из членов Думы соглашались с Шингаревым и Шидловским, поднялись шумные споры. Тут же были приведены слова Брусилова: «Если придется выбирать между царем и Россией — я пойду за Россией».
Самым неумолимым и резким был Терещенко, глубоко меня взволновавший. Я его оборвал и сказал:
— Вы не учитываете, что будет после отречения царя… Я никогда не пойду на переворот, я присягал… Если армия сможет добиться отречения — пусть она это сделает через своих начальников, а я до последней минуты буду действовать убеждением, но не насилием»[1522]. Как видим, против военного переворота Родзянко не возражал.
Увеличившуюся активность Гучкова и военных в предреволюционные недели фиксировали и другие современники и непосредственные участники событий. Некрасов даст показания на сей счет в НКВД СССР: «Незадолго до Февральской революции начались и росли связи с военными кругами. Была нащупана группа оппозиционных царскому правительству генералов и офицеров, сплотившихся вокруг А. И. Гучкова (Крымов, Маниковский и ряд других), — и с нею завязалась организационная связь»[1523]. Хорошо осведомлен о заговоре был и Керенский: «Зимой 1916/17 года Гучков уже не ограничивался размышлениями о восстании, а энергично занимался его подготовкой вместе с М. И. Терещенко, известным миллионером и филантропом, будущим министром иностранных дел Временного правительства. Чувствуя приближение непоправимой катастрофы, он, заручившись согласием генерала Крымова, будущего организатора Корниловского мятежа, разрабатывал план государственного переворота»[1524].
Точной даты, на которую Гучков и его соратники готовили переворот, установить уже невозможно. 30 декабря 1916 года Гучков председательствовал на заседании ЦК партии октябристов. Охранное отделение отметило для себя: «Гучков намекнул в докладе на возможность неожиданного выхода из тупика в ближайшие дни (выделено мною — В. Н.), вне содействия и усилий общественности, причем также дал понять, что в случае такого выхода, по его мнению, возьмут верх прогрессивные начала общественности»[1525]. Спиридовичу была известна дата 8 февраля, Терещенко поведал о ней в Киеве князю Долгорукому, который, в свою очередь, доложил дворцовой полиции и вдовствующей императрице, но те сочли это за очередную сплетню[1526]. Социал-демократ и масон Николай Соколов (известный, в первую очередь, как автор приказа № 1 Петроградского Совета, который похоронит армию) утверждал, что в кабинете Родзянко 9 февраля было проведено совещание с участием Алексеева, Рузского и Крымова. Было решено, что «откладывать дальше нельзя, что в апреле, когда Николай будет ехать из Ставки, его в районе армии Рузского задержат и заставят отречься. Крымову (отводилась) какая-то большая роль». По сведениям Соколова, во главе заговора стояли сам Родзянко и Гучков[1527]. Итак, апрель?
До Деникина информация дошла в несколько ином виде. По его сведениям, «в первой половине марта предполагалось вооруженной силой остановить императорский поезд во время следования его из Ставки в Петроград. Далее должно было последовать предложение Государю отречься от престола, а в случае несогласия — физическое его устранение»[1528].
Однако столь осведомленный источник, как Гучков, называл другую дату, точнее — даты. По утверждению Александра Верховского, будущего военного министра Временного правительства, Гучков откровенничал в узком кругу: «На 1 марта был назначен внутренний дворцовый переворот. Группа твердых людей должна была собраться в Питере и на перегоне между Царским Селом и столицей проникнуть в царский поезд, арестовать царя и выслать его немедленно за границу. Согласие некоторых иностранных правительств было получено»[1529]. Но, вместе с тем, чуть ли не в любой книге о революции можно встретить фразу Гучкова — «революция произошла на две недели слишком рано», — которая указывает скорее на середину, чем на начало марта. Наконец, Терещенко, который объяснял задержку с осуществлением заговора многочисленными предупреждениями по поводу несвоевременности затеянного, утверждал: «Вещие думские сирены убеждали нас, что час еще не настал и что им, близко стоящим к государственным делам, виднее, чем нам, слишком, по их мнению, горячим головам, что надо еще ждать. Прошел январь, половина февраля. Наконец, мудрые слова искушенных политиков перестали нас убеждать, и тем условным языком, которым мы между собой сносились, генерал Крымов в первых числах марта был вызван в Петроград из Румынии, но оказалось уже поздно»[1530]. В беседе с работниками Общества по изучению революции 1917 года он подтвердит эту датировку: «Мы решили вопрос о непосредственном перевороте и обсуждали конкретные меры для осуществления поставленной себе задачи. Так как Государь уехал в Ставку, немедленно принять эти меры нельзя было. Поэтому мы наметили сроком переворота первые числа марта»[1531].
Никак не датированным остается еще один заговор — наиболее загадочный, — который известен как «морской» план. О нем применительно к началу 1917 года говорил Шульгин: «План этот состоял в том, чтобы пригласить Государыню на броненосец под каким-нибудь предлогом и увезти ее в Англию как будто по ее собственному желанию. По другой версии — уехать должен был и Государь, а наследник должен был быть объявлен императором. Я считал все эти разговоры болтовней»[1532]. Возник якобы этот план на квартире Максима Горького. Мельгунов вовсе не склонен был считать «морской» план пустой болтовней, «потому что нет никакого сомнения в том, что какие-то планы зрели в Морском Генеральном штабе и что этот план был, в той или иной степени, связан с тогдашней общественностью… Установить его непосредственную связь с Алексеевым пока не представляется возможным. Но в Ставке находился «любимый» императрицей гвардейский экипаж, посланный для несения императорской охраны. При господствовавшем там настроении, он легко мог быть использован при дворцовом перевороте»[1533].
Почему тучковский план тихого дворцового переворота не сработал? Вряд ли когда-нибудь кто-то узнает правду о заговорах. На то они и заговоры, чтобы готовиться в тайне. До революции их участники либо скрывали, либо искажали истину, чтобы не мешать подготовке переворота. Сразу после Февральской революции они были склонны преувеличивать свои заслуги. Однако уже через несколько месяцев после революции, когда проявились все ее эксцессы, они предпочли полностью отмежеваться от какой-либо причастности к свержению императора. Истина — за семью печатями.
После революции сами заговорщики уверяли, что у них просто не хватило времени, народные массы их опередили. Историки в массе своей считают, что переворот планировался, но ничего серьезного подготовить так и не удалось. Спиридович давал свое объяснение: «Правда в том, что Гучков не нашел среди офицеров людей, соглашавшихся идти на цареубийство»[1534]. Скорее, это действительно так.
Тихий дворцовый переворот не удался, потому что он получился громким, с задействованием масс, к чему, как мы еще увидим, заговорщики тоже приложили руку. Впрочем, а кто сказал, что он не удался? Николай II отречется на железнодорожной станции по пути из Ставки в Царское Село в планируемые сроки — 2 марта 1917 года. Ключевую роль в этом драматическим эпизоде русской истории сыграют генералы Алексеев и Рузский, спикер Родзянко, а акт отречения примет не кто иной, как Александр Гучков…
Почему Николай не пресек на корню всю эту деятельность, которая далеко выходила за рамки просто оппозиционности? Жандармский генерал Заварзин утверждал, что здесь сказался недостаток информации, поскольку Протопопов, «составляя верноподданнические доклады из сведений, поступавших со всей империи, весьма смягчал положение, почему в высших сферах и царил изумительный оптимизм»[1535]. Не согласен с таким объяснением. Департамент полиции знал очень много.
В одной из его январских записок был зафиксирован «резко намечающийся за последние дни яркий авантюризм наших доморощенных «Юань-Шикаев» в лице А. И. Гучкова, Коновалова, князя Львова и некоторых других «загадочных представителей общественности», стремящихся, не разбирая средств и способов, использовать могущие неожиданно вспыхнуть «события» в своих личных видах и целях»[1536]. Далеко не случайно проводилась аналогия с Юань Шикаем. Этот опытный китайский царедворец и командующий наиболее дееспособными частями армии во время политического кризиса 1898 года подверг императора домашнему аресту и казнил без суда и следствия всю его реформаторскую правительственную команду. В обзоре, подготовленном 26 января 1917 года, утверждалось, что Гучков, Львов, Коновалов, Третьяков считают себя законными наследниками существующей власти, ведут за собой могучий класс промышленников и опираются «на исключительные симпатии действующей армии». Поскольку массовые волнения маловероятны, то все надежды они возлагают на осуществление «в самом ближайшем будущем дворцового переворота»[1537].
Царь был хорошо информирован, по крайней мере, о значительной части заговорщических планов, и его супруга — ничуть не хуже. 14 декабря 1916 года она с полным знанием дела писала Николаю: «Спокойно и с чистой совестью перед всей Россией я бы сослала Львова в Сибирь (так делалось и за гораздо менее важные проступки)… Милюкова, Гучкова и Поливанова — тоже в Сибирь. Теперь война, и в такое время внутренняя война есть высшая измена. Отчего ты не смотришь на это дело так, я, право, не могу понять. Я только женщина, но душа и мозг говорят мне, что это было бы спасением России — они грешат гораздо больше, чем это когда-либо делали Сухомлиновы. Запрети Брусилову и пр., когда они явятся, касаться каких бы то ни было политических вопросов… Дорогой мой, свет моей жизни, если бы ты встретил врага в битве, ты бы никогда не дрогнул и шел бы вперед, как лев! Будь же им и теперь в битве против маленькой кучки злодеев и республиканцев! Будь властелином, и все преклонятся перед тобой!»[1538]. Но Николай II не согласился с супругой, и, вполне возможно, в этом и заключалась одна из его самых фатальных ошибок. Николай не арестовал и не сослал заговорщиков.
Он не считал необходимым вступать в открытый конфликт с лидерами «общественности», которые сами находились с ним в непримиримом конфликте. Но, главное, он не верил в измену высших военачальников, которых давно знал как профессионалов и патриотов, а, тем более, в тяжелое военное время. Император верил в честь, долг и верность присяге. К несчастью, для многих уставших от войны и прислушивавшихся к оппозиционным политикам генералов эти слова уже становились пустым звуком.
Оппозиция спешила, потому что боялась усиления позиций императора в случае ожидавшихся военных побед. Верхушку армии она, напротив, убеждала в невозможности побед без смены режима. Именно под влиянием политиков, считавшихся влиятельными, авторитетными, способными перехватить власть, часть высшего генералитета стала склоняться к мысли о возможности сыграть самостоятельную политическую роль и произвести необходимые перемены во власти. Они сочли, что вполне обойдутся без Николая II, который, как им казалось, только мешал довести войну до победного конца, что ведущие оппозиционные политики — Гучков, Милюков — да и сами генералы — самостоятельные государственные величины, которым под силу удержать в своих руках махину российской государственности. Но они вовсе не были таковыми.
На самом деле, поднявшие флаг борьбы с императором политики никогда не участвовали в государственном управлении и не понимали его. Гучкова не слишком заботило, чем смена власти может обернуться в условиях войны. Прочитав в 1936 году его откровения по поводу готовившегося заговора, многоопытный чиновник Иван Тхоржевский, работавший помощником еще у Витте, отреагировал: «Оправдание А. И. Гучкова в том, что ошибались тогда все; в своих ошибках он был искренним. Россию — любил! Видел обреченность Государя… Но не видел — своей!.. Сильный, храбрый, упорный Гучков ставил слишком высоко личный ум и энергию. Он недооценил значения символа, традиции, непрерывности»[1539].
А от высших военных подобной прозорливости и нельзя было ожидать. Они не были готовы к самостоятельной политической роли ни по воспитанию, ни по образованию, ни пожизненному опыту. «Представители Русского Генерального штаба в делах внутренней политики были, по меньшей мере, дилетантами, чтобы не сказать полными профанами, — сокрушался в эмиграции бывший офицер Генштаба Георгий Киященко. — Они, как и вся Русская Армия, воспитанные и образованные в течение 200 лет «вне политики», не могли, строго говоря, даже приступить к экзамену по этому предмету. Пишущий эти строки, как представитель Русского Генерального штаба, да и другие подобные ему, разве не сознают теперь общего недостатка в своем высшем военном образовании в Академии? Государственной науки о политической (верховной) власти в Государстве вообще там не изучали; Русский Генеральный штаб в этом отношении был неучем в мирное время; неучем он вышел на войну и на ней уже, не готовясь, в состоянии «недуга неведения», приступил к страшному экзамену — ответил на вопрос о перемене принципа тысячелетней Верховной власти в своем Государстве, да еще в такое необычное время, как длительная и изнурительная мировая война, конец которой, по имевшимся в руках Русского Генерального штаба сведениям, был не за горами»[1540].
Заговор социалистов
Из всех заговорщиков, устремившихся на штурм императорской власти, открыто о своих намерениях ее свергнуть заявляли социалисты. Но подавляющее их большинство накануне революции находилось либо в сибирской ссылке, либо в эмиграции на Западе. Очевидно, что социалисты и рабочее движение в целом уступали по своему реальному влиянию на политику многочисленным элитным группировкам, нацелившимся на свержение Николая II. Трудно не согласиться с эсером Постниковым, работавшим в то время в Союзе городов и знавшим ситуацию изнутри, который писал: «Можно было наблюдать сравнительную слабость политического рабочего движения, которое чаще выдвигало профессиональные требования во время своих стачек, и настойчивую и систематическую борьбу против царского правительства со стороны других классов и слоев русского общества — крупной буржуазии, земских и городских деятелей, высшего военного командования и даже людей из придворных сфер»[1541]. Однако элитные группы — при всей их способности воздействия на политику, на средства массовой информации, на умонастроение света, интеллигенции и даже армейских кругов — обладали одной общей слабостью: они не были способны на мобилизацию масс, более того, до поры старались ее избежать. Между тем, именно такая способность окажется едва ли не решающей для любой политической силы в событиях всего 1917 года.
Накануне революции существовали лишь две силы, способные вывести массы людей на улицы (стихийный, никем не организованный массовый протест — вещь в истории исключительно редкая, в нашей стране мне неизвестная). Первая — весьма мощная, хорошо финансируемая и действовавшая легально — рабочие группы военно-промышленных комитетов, венчаемые структурой под руководством Кузьмы Гвоздева и других видных меньшевиков. Это был еще один важнейший инструмент в руках руководителя ЦВПК Александра Гучкова. Вторая — куда более слабая, но имевшая разветвленную конспиративную структуру в столицах, созданную за многие годы строго подпольной работы — РСДРП(б). Рабочие группы ВПК, по большому счету, большевиков не замечали. Большевики же их ненавидели. У Ленина в отношении Гвоздева и его соратников неизменно были наготове такие определения, как «социал-империалисты», «социал-шовинисты», «прочая челядь царизма и ВПК», «оппортунистические говоруны», «тучковские молодцы» и т. п.[1542] Используя разные поводы, обе силы апеллировали к одним и тем же социальным слоям — петроградским пролетариям, люмпену и, потенциально, к солдатской массе запасных полков, которая пока оставалась не политизированной.
Меньшевики уже после Февральской революции заявят: «Революция застала наши организации разбитыми и распыленными при полном отсутствии связи между городами и промышленными центрами. Положение в этом смысле было хуже, чем в худшие времена подпольного существования»[1543]. Похожую картину рисует видный меньшевик Осип Ерманский (Коган): «Партии как единой меньшевистской организации, собственно, не было»[1544]. Если с такой оценкой и можно согласиться, то только применительно к крылу интернационалистов, которые действительно находились на нелегальном положении, а наиболее значимая их группа (Церетели, Дан, Вайнштейн, Ермолаев, Рожков) существовала далеко от столицы, будучи сосланной в Иркутск. Что же касается легальной, оборонческой части меньшевиков, то они весьма громко о себе заявляли. Они действовали в 58 городах империи, рассматривали рабочую группу Центрального военно-промышленного комитета как свой руководящий орган, издавали бюллетени и даже проводили свои всероссийские совещания. Более того, несмотря на глубочайшие внутренние разногласия по вопросам войны и мира, меньшевики продолжали существовать как единая партия, руководимая Организационным комитетом, имевшая свою фракцию в Государственной думе и для международного представительства — Заграничный секретариат ОК[1545].
Меньшевистские рабочие группы проявляли растущую активность, подталкиваемую и руководством Военно-промышленных комитетов, жившим в предреволюционной горячке и щедро спонсировавшим свое рабочее крыло. В той же записке, где речь шла о доморощенных «Юань-Шикаях» — Гучкове, Коновалове, Львове — Охранное отделение в январе 1917 года дополнительно сообщало об их деяниях: «Опасаясь при неожиданности «переворота» и «бунтарских вспышек» оказаться не у дел и явно стремясь при общем крушении и крахе сделаться вождями анархо-стихийной революции, — лица эти самым беззастенчивым и провокационным образом муссируют настроение представителей руководящих и авторитетных рабочих групп (рабочие группы военно-промышленных комитетов), высказывая перед представителями последних уверенность свою в неизбежности уже «назревшего переворота» и утверждая категорически как неопровержимый и им достоверно известный факт, что «армия — по их проверенным сведениям и данным — уже приготовилась и выражает намерение поддержать все выступления и требования негодующего народа». Что подобного рода разжигание страстей не остается безрезультатным, легко видеть из все более и более революционизирующегося настроения рабочей группы Центрального военно-промышленного комитета, представители коей самым наивным образом начинают веровать в «силу» гг. Гучковых, Коноваловых и Ко и признавать, — по их собственным словам, — что от последних именно и будет зависеть дать последний и решительный сигнал к началу «второй великой и последней всероссийской революции»[1546]. Игра была крайне опасной. Сигнал-то они дадут, вот только откуда была уверенность, что вторая революция окажется последней?
В отличие от рабочих групп и их старших товарищей из ЦВПК, большевики зимой 1916–1917 годов вовсе не были настроены на скорую победу над самодержавием. Их ЦК, продолжавший действовать в составе Шляпникова, Молотова и Залуцкого, ощущал себя во многом в вакууме. 8 декабря 1916 года Шляпников сообщал Ленину и Зиновьеву: «Отовсюду вопль на недостаток людей, литературы и указаний»[1547]. Особенно сковывала деятельность скудность средств. За декабрь 1916 — январь 1917 года все поступления в кассу Бюро ЦК составили 1117 рублей с копейками. Много это или мало, можно оценить по тому факту, что одна командировка Молотова в Москву для воссоздания местного комитета съела 250 руб.
В декабре 1916 г. охранное отделение сумело причинить большевистской партии существенный урон. «После ряда весьма чувствительных ударов, нанесенных социал-демократам большевикам ликвидациями 9, 10, 18 и 19 декабря 1916 г., во время которых было отобрано у них три нелегальных типографии, два нелегальных паспортных бюро, застигнуты еще две нелегальные типографии во время печатания документов: одна — нелегальных документов, а другая — органа ПК(б) — «Пролетарский Голос», отобрано до двух десятков пудов шрифта, брошюра «Кому нужна война» (автор — Александра Коллонтай — В. Н.), «Пролетарский Голос» и т. д., был арестован целый ряд крупнейших и активнейших партийных работников», — сообщалось в донесении Департамента полиции. Еще одна «ликвидация» состоялась 2 января 1917 г. Впрочем, в том же донесении признавалось: «Руководящий коллектив социал-демократов большевиков все же остался цел и продолжает свою подпольную работу, имея твердое намерение показать правительственным властям свою живучесть и что меры розыскного органа для них мало чувствительны»[1548]. Шляпников, по утверждению Глобачева, «был намечен к задержанию в самом непродолжительном времени»[1549].
Разгром типографской базы затормозил решение вопроса о запланированном подпольном выпуске газеты. Приостановилось печатание листовок. «Тов. Молотов вел усиленные разведки в поисках места и людей для организации нелегальной типографии»[1550]. В ожидании нее издавали «Осведомительный Листок», размножая его на машинках и рассылая по организациям хоть в одном экземпляре, чтобы те размножали по мере возможности своими силами.
Под влиянием такой информации из России даже Ленин — при всем его богатейшем воображении — не мог представить скорой реализации своих революционных вожделений. Выступление перед молодыми швейцарскими социалистами в начале января 1917 года он закончил словами: «Мы, старики, может быть, не доживем до решающих битв этой грядущей революции»[1551]. Судя по работам Ленина этого периода, его гораздо больше интересовала ситуация в швейцарской соц-партии, нежели в России. Не только Ленин, давно уже живший в отрыве от родины, но и большевики, работавшие в Петрограде, не ждали революции. Когда приходилось постоянно менять явки и уходить от слежки — уцелеть бы, мысли о скором свержении самодержавия не посещали.
Большевики не ждали революции и потому, что ее скорое пришествие противоречило марксистской теории. Не вызрели ее формационные предпосылки, не обострились беспрецедентно нужда и бедствия трудящихся масс и т. д. Это потом появятся обоснования «гениального ленинского предвидения», полного соответствия произошедших событий учению об объективных и субъективных предпосылках, революционной ситуации и руководящей роли партии. А тогда, как писал Троцкий, «действительный ход февральского переворота нарушил привычную схему большевизма»[1552].
Не большевики дали сигнал к революции.