Крушение России. 1917 — страница 18 из 30

ВОССТАНИЕ

И если дом разделится сам в себе, не может устоять дом тот.

Марк 3, 25.


Отъезд императора из Царского Села стал тем событием, за которым на следующий же день последовало восстание.

Какие силы вывели массы людей на улицы? Конечно, не стоит сбрасывать со счетов элемент революционной стихии, на который делала упор советская и либеральная литература. Доведенные тяготами войны до тяжелейшего положения, низы были готовы взорваться протестом. Первые выступления, первая кровь, забастовочный азарт, нерешительность властей — и вот уже людьми овладевает психология толпы, психология бунта — «бессмысленного и беспощадного». Очень ярко это настроение передал Владимир Маяковский в стихотворении «Февраль»[1701].

Но, вместе с тем, сейчас хорошо известно, что во времена большой нужды люди решают проблемы выживания, а не выходят на баррикады. Через год положение питерских пролетариев окажется много крат более тяжелым, но всеобщих забастовок с захватом центра города не будет. На столь массовый протест могут подвигнуть только элиты, которые разоблачат существующую власть, взбудоражат душу, сформулируют чеканные лозунги и дадут в руку браунинг. Так кто же вывел людей на улицы столицы и столкнул их с правоохранительными органами?

По большому счету, вся оппозиция, которая делегитимизировала режим, «будила народ», звала его к акциям протеста — от Пуришкевича и Земгора до большевиков и анархистов. Прав был Ленин, который объяснял размах и радикальность революционных выступлений тем, что «в силу чрезвычайно оригинальной исторической ситуации слились вместе, и замечательно дружно слились, совершенно различные потоки, совершенно разнородные классовые интересы, совершенно противоположные политические и социальные стремления»[1702]. Однако при этом большинство оппозиционеров противопоставляли революцию сверху как организованный под их личным руководством (и, желательно, чужими руками) элегантный дворцовый переворот, приводящий их к вершинам власти, революции снизу как нежелательному проявлению дикой народной стихии, которой следовало избежать. Другое дело, что, готовя революцию сверху и действуя весьма топорно, оппозиционеры всех мастей, часто сами того не сознавая, приводили в действие механизм русского бунта.

Но у февральского восстания существовали и более конкретные творцы, нежели вся оппозиция. Стихийным оно не было, как не случайно было и выбранное время. Столь информированный и находившийся в самом центре событий человек, как начальник Петроградского охранного отделения генерал Глобачев, приходил к выводу: «Все было приготовлено к переходу в общее наступление весной 1917 г. по плану, выработанному союзным командованием. Центральные державы должны были быть разгромлены в этом году. Таким образом, для революционного переворота в России имелся 1 месяц срока, то есть до 1 апреля. Дальнейшее промедление срывало революцию, ибо начались бы военные успехи, а вместе с сим ускользнула бы благоприятная почва. Вот почему после отъезда Государя в Ставку решено было воспользоваться первым же подходящим поводом для того, чтобы вызвать восстание. Я не скажу, чтобы был разработан план переворота во всех подробностях, но главные этапы и персонажи были намечены. Игра велась очень тонко. Военные и придворные круги чувствовали надвигающиеся события, но представляли себе их как простой дворцовый переворот в пользу великого князя Михаила Александровича с объявлением конституционной монархии… В этой иллюзии пребывала даже большая часть членов Прогрессивного блока. Но совсем другое думали более крайние элементы с Керенским во главе. После монархии Россию они представляли себе только демократической республикой. Ни те, ни другие не могли себе даже представить, во что все выльется»[1703].

Революции начинаются с какого-то события, которое становится катализатором последующих процессов, которые вовлекают — в том числе, совершенно спонтанно — огромные массы людей. Такое событие в отношении Февральской революции 1917 года точно не установлено. В советских учебниках принято было начинать ее со стихийных женских демонстраций с требованиями хлеба. Современные историки заметно расширяют круг значимых событий[1704], отмечая преобладание среди протестующих заводских пролетариев мужского пола.

Хабалов утверждал перед следственной комиссией: «Беспорядки начались в первый день, 23-го, в двух местах, на Выборгской и на Нарвском тракте»[1705]. На Выборгской стороне действительно были ткацкие фабрики, работницы некоторых из них вышли в международный день пролетарской солидарности трудящихся женщин на демонстрации протеста. Кому принадлежали те самые фабрики? Вполне возможно, кому-то из руководителей Земгора и ВПК, среди которых было немало текстильных олигархов. Заметим, ткачихи выступали не против хозяев за повышение зарплаты и улучшение условий труда, а с требованиями, обращенными к правительству. На Нарвском тракте действовали рабочие Путиловского завода. Их выдающуюся, а во многом и решающую роль в начале массовых беспорядков («искра, которая разожгла пожар») отмечают очень многие исследователи и современники[1706].

Как нам известно, 17 февраля началась забастовка в одном из цехов Путиловского завода. «Рабочие-путиловцы в категорической форме потребовали повышения расценок на готовые изделия на 50 % — писала историк революции Ирина Пушкарева. — К экономическим требованиям собрание рабочих ряда цехов завода добавило и политический протест против недавнего увольнения с предприятия группы рабочих активистов»[1707]. Интересные рабочие, требующие не увеличения зарплаты, а цен на выпускаемую ими военную продукцию, в чем заинтересован, скорее, менеджмент, чем пролетарии. А уволенные активисты принадлежали, скорее, к Рабочей группе ВПК. Далее правление завода отказывается удовлетворять какие-либо требования. Забастовка разрастается. Вечером 22 февраля администрация принимает решение закрыть завод на неопределенный срок, выбросив на улицу 30 тысяч человек, которые были лишены средств существования и поставлены перед перспективой призыва в действующую армию.

«Весть о локауте на Путиловских заводах разнеслась по всему городу, вызывая всеобщее возмущение рабочих во всех районах», — утверждал большевик Шляпников. Только 24 февраля «Выборгский район и Путиловский завод уже не были одиноки в борьбе с правительством»[1708]. Известный историк Старцев утверждал по поводу закрытия завода: «Это был крайне неосторожный шаг властей. Путиловский завод всегда был барометром настроений всех рабочих города. Появление безработных путиловцев в рабочих районах стало своеобразным революционным бродилом, мгновенно поднявшим политическую температуру на рабочих окраинах»[1709]. За возмущением властями, закрывшими завод, почти никогда однако не звучал вопрос: кто и зачем объявил локаут?

К этому не имели отношения ни правительство, ни гражданские, военные или полицейские власти Петрограда, ни тем более император. С февраля 1916 года Путиловский завод находился под временным военным управлением, которое осуществлялось Главным артиллерийским управлением под руководством генерала Маниковского. «В его руках казенные заводы, да и частные (например, мы отобрали у владельцев огромный Путиловский завод и отдали его в лен Маниковскому»[1710], — напишет Шульгин. Председателем правления завода стал специалист по судостроению генерал Крылов. Как он поведает в вышедших в СССР воспоминаниях, рекомендовали его на эту должность Поливанов и Григорович[1711], известные либералы. Начальником завода был назначен генерал-майор Николай Дроздов — опытный артиллерист, служивший до этого в центральном аппарате ГАУ Закрытие завода было в компетенции Маниковского, Крылова и Дроздова. Локаут на крупнейшем оборонном предприятии Российской империи незадолго до крупного наступления на фронте и в столь политически напряженный момент — это, используя терминологию Милюкова, глупость или измена? Зачем вообще потребовалось закрывать завод из-за рядовой, в общем-то, забастовки? Другие ведь заводы не закрывали. У Петра Мультатули были основания для вывода о том, «что вся ситуация с забастовкой и увольнением на Путиловском заводе была искусственной и организована Маниковским и Дроздовым. Только они контролировали ситуацию на заводе, в том числе и революционные группы»[1712]. Впрочем, заводских революционеров мог контролировать и Гучков через Рабочую группу ВПК, которая была обезглавлена, но вовсе не прекращала своей деятельности.

Меньший резонанс, чем закрытие Путилове кого завода, вызвало аналогичное загадочное событие в Колпино. «22 февраля было вывешено объявление о расчете с 24 февраля» в основных мастерских Ижорского завода[1713]. Он тоже был под военным управлением. Локауты на двух крупнейших и важнейших оборонных заводах прозвучали для рабочих всех других предприятий как очевидный сигнал того, что их тоже ждут репрессии.

Около семи вечера того же 22 февраля двое уполномоченных рабочих-путиловца добились встречи с Керенским, которая состоялась в редакции «Северных записок». Присутствовавшей при том Зензинов через два года поведает: «Оказывается, после недоразумений в одной из мастерских завода между рабочими этой мастерской и администрацией закрыт был весь завод, у которого ощущался недостаток угля и которому поэтому закрытие было только выгодно, так как работы, благодаря недостатку угля, шли очень плохо (кстати, это не столько объясняет причину закрытия, сколько подчеркивает заинтересованность в этом именно администрации завода — В. Н.). На улицы выбрасывалось несколько тысяч рабочих, а их семьи — при дороговизне продуктов и недостатке в городе хлеба — обрекались на голод. Обо всем этом рабочие считали необходимым рассказать популярному депутату, слагая с себя ответственность за могущие произойти последствия»[1714]. Позднее выйдут более детальные воспоминания Зензинова, где он добавит существенные детали: «Весьма отчетливо и очень серьезно рабочие делегаты заявили А. Ф. Керенскому, что начавшаяся забастовка не носит частного характера и что дело тут не в экономических требованиях, также и не в продовольственных затруднениях — рабочие сознают, что это начало какого-то большого политического движения, и они считают своим долгом предупредить об этом депутата… То были настоящие вестники грядущей революции»[1715]. По утверждению Зензинова, другая делегация путиловцев в то же время искала встречи с председателем социал-демократической фракции Думы Чхеидзе. Керенский, вспоминая тот день, написал: «Рабочие решили обратиться за поддержкой ко всем рабочим Петрограда и для координации действий создали стачечный комитет»[1716]. Именно этот комитет выведет на улицы и другие заводы.

Кто и с какой целью послал рабочих делегатов с Путиловского завода, почему они искали встречи именно с Керенским и Чхеидзе? Очень похоже, что они были в прямом смысле «вестниками революции», сигнализировавшими о начале восстания и необходимости включить рычаги массовой мобилизации, которыми располагали эсеровская и меньшевистская партии. Если вспомним, что Керенский и Чхеидзе входили в высшие эшелоны Великого Востока народов России, можно предположить, что сигнал прошел по масонским каналам. В связи с этим уместно упомянуть, что многие авторы называют в числе участников Военной ложи и тучковского заговора генерала Маниковского[1717]. Был ли он масоном — вопрос темный. Но близость его к Керенскому подтверждается хотя бы тем, что осенью 1917 года именно Маниковского глава Временного правительства назначит управляющим военным министерством. Об активном использовании масонских каналов коммуникации в февральские дни существует немало свидетельств. Так, Кандауров в своей записке для парижской ложи «Астрея» в 1930 году утверждал: «Перед Февральской революцией Верховный совет поручил Ложам составлять списки лиц, годных для новой администрации, и назначить в Петрограде, на случай народных волнений, сборные места для членов Лож. Все было в точности исполнено, и революционным движением без ведома руководимых руководили в значительной степени члены Лож или им сочувствующие»[1718]. Обратим также внимание на бурную активность в эти дни руководства лож и, в первую очередь, генерального секретаря ВВНР Керенского.

Итак, есть серьезные основания полагать, что катализатором массовых беспорядков стало именно закрытие Путиловского завода, осуществленное его администрацией — подчинявшейся военным — без видимых на то причин сразу после отъезда императора в Ставку. Затем посланцы той же администрации появились у лидеров социалистических партии и информировали о «начале большого политического движения», для координации которого был создан стачечный комитет.

Вечером 22 февраля в Петрограде было исключительно спокойно. Зинаида Гиппиус вечером села за свой дневник и написала: «А в общем — опять штиль. Даже слухи после четырнадцатого как-то внезапно и странно стихли… Театры полны. На лекциях биток. У нас в Рел. фил. об-ве Андрей Белый читал дважды. Публичная лекция была ничего, а закрытое заседание довольно позорное: почти не могу видеть эту праздную толпу, жаждущую «антропософии». И лица с особенным выражением — я замечала его на лекциях-проповедях Штейнера: выражение удовлетворяемой похоти… Но констатирую полный внешний штиль всей недели. Опять притайно. Дышит ли тайной?»[1719]. Это был последний вечер когда людей интересовала антропософия.

С утра следующего дня начались организованные массовые беспорядки.

23 февраля (8 марта), четверг

Фактическая история происходившего в тот и в последующие дни на улицах Петрограда точной реконструкции не поддается. Она описана в полицейских сводках и воспоминаниях непосредственных участников, которые носят весьма фрагментарный характер. Мотивы и движущие пружины не всегда ясны. С учетом этого обстоятельства приступим к примерной реконструкции.

Начальник петроградского отделения по охранению общественной безопасности доносил: «Сегодня с утра явившиеся на заводы мастеровые Выборгского района постепенно стали прекращать работы и толпой выходить на улицы, открыто выражая протест и недовольство по поводу недостатка хлеба. Движение масс в большинстве носило настолько демонстративный характер, что их пришлось рассеивать нарядами полиции. Вскоре весть о забастовке разнеслась по предприятиям других районов, мастеровые которых стали присоединяться к бастующим… Большинство оставивших заводы рабочих почти все время находились на улицах и при первом удобном случае устраивало демонстрации и беспорядки»[1720].

Размаху движения исключительно благоприятствовала погода. После жесточайших холодов именно в тот день началась оттепель. Показалось солнце, температура резко поползла вверх… Уставшие от холодов люди всех возрастов и профессий из-за любопытства присоединялись к женской процессии, шествовавшей по Выборгской стороне в честь дня солидарности работниц. Требовали хлеба и равноправия. В толпе звучит кем-то запущенный призыв: «На Невский!».

К середине дня ситуация в городе становится весьма жаркой, что фиксировали полицейские рапорты со всего города. «Около трех часов пополудни толпа до 200 человек, ожидавшая очереди около булочной Филиппова в доме № 61 по Большому проспекту после заявления, что весь хлеб распродан, разбила в трех окнах булочной двойные зеркальные стекла и внутри магазина — несколько стеклянных витрин, испортив при этом часть товара. До прибытия полицейского наряда толпа разбежалась. Установлено, что эта булочная, несмотря на уменьшение отпуска хлеба покупателям, не могла удовлетворить всех ожидавших в очереди»[1721]. Меж тем лозунг «на Невский!» обретает все больше сторонников.

«Попытки рабочих Выборгского района перейти толпами в центральную часть города предупреждались в течение всего дня нарядами полиции… но к 4 часам дня часть рабочих все-таки перешла поодиночке через мосты и по льду реки Невы… и достигла набережной левого берега, где рабочим удалось сгруппироваться в боковых, прилегающих к набережной улицах и затем почти одновременно снять с работ рабочих 6 заводов в районах 3-го участка Рождественской части, 1 участка Литейной части и далее произвести демонстрации на Литейном и Суворовском проспектах, где рабочие вскоре были разогнаны. Почти одновременно с сим, в 4 с половиной часа дня на Невском проспекте, вблизи Знаменской пл., часть бастующих рабочих, проникшая туда в вагонах трамвая, а равно одиночным порядком и небольшими группами с боковых улиц, произвела несколько попыток задержать движение трамваев и учинить беспорядки, но демонстранты были тотчас же разгоняемы… В районе Петроградской части забастовавшими рабочими было сделано несколько попыток снятия с работ неработающих рабочих, но попытки эти были предотвращены, и демонстранты рассеяны»[1722]. Согласно корреспонденции «Нового времени», задержанной цензурой, «около 5 часов дня на Невском проспекте появились огромные толпы народа, которые прибывали из пригородных мест на трамваях», которые рассеивали «казачьи сотни, драгунские и конные части, наряды полиции»[1723].

Стемнело, но беспорядки не прекращались. «Около семи часов вечера на Невском проспекте, со стороны Знаменской площади, появилась толпа рабочих, которая у Пушкинской улицы остановила встречные трамваи, успела снять ключи с 5 вагонов и выбить в 3-х вагонах по стеклу. Толпа была рассеяна конным нарядом», — сообщали полицейские второго участка Литейной части. Картину дополняли коллеги из Выборгской части: «В 7 1/2 часов вечера по Лесному проспекту (в районе второго участка Выборгской части) на остановке трамвая группа рабочих отцепила прицепной вагон и опрокинула его. Нарядом полиции вагон был поднят и движение было восстановлено. В 9 часов вечера небольшая толпа рабочих вновь собралась у Арсенала (в районе 1 участка Выборгской части) и не допускала ночную смену на работу. При появлении наряда толпа, равно как и смена рабочих — разошлись»[1724].

Цифры участвовавших в стачках 23 февраля в различных источниках варьируются. Сводки охранного отделения и полиции называют от 43 до 50 бастовавших предприятий с общим числом участников от 78,5 до 87,5 тысяч. Советская историография доводила это количество до 128 тысяч[1725].

Действия и последующие воспоминания подавляющего большинства участников событий 23 февраля демонстрируют чувства полной растерянности.

Врасплох была застигнута исполнительная власть. «События 23 февраля наступили внезапно», — свидетельствовал Протопопов. То же утверждал Петроградский градоначальник генерал Балк: «До 23 февраля никаких распоряжений по части усиления нарядов на улицах и в других местах не делалось. 23 февраля с раннего утра началась совершенно неожиданная для меня забастовка половины фабрик и заводов. Это движение застало нас врасплох — нарядов полиции не было на улицах, и я вызвал части, всегда имевшиеся в моем распоряжении — конную полицию, жандармский дивизион и кавалерийские отряды»[1726].

Протопопов просил Хабалова выпустить воззвание к населению города с разъяснением, что хлеба хватает. Тот вызвал руководителей хлебопекарных предприятий и разъяснил им, что волнения вызваны не столько нехваткой муки, сколько провокациями врагов России. Хабалов требовал от продовольственных властей увеличить отпуск муки для пекарен, те призывали к экономии, ссылаясь на достаточность запасов в лавках. Командующий Петроградского военного округа отрядил генерала для поручений Перцева лично проверить ситуацию: во всех лавках на Гороховой мука была[1727].

В 11 вечера Балк собрал в большом зале градоначальства совещание для оценки положения и выработки диспозиции на следующий день. Председательствовал Хабалов, присутствовали начштаба генерал-майор Тяжельников, и.о. командира всех гвардейских частей полковник Павленков (замещавший отбывшего в отпуск генерала Чебыкина), командир Донского казачьего полка полковник Троилин, шесть начальников военных районов, на которые был разделен город, генерал Глобачев, секретарь градоначальника Кутепов и другие высшие армейские и полицейские чины Петрограда. При разборе действий войск было установлено, что хорошо действовал 9-й запасной кавалерийский полк, зато казачий полк «во всех случаях бездействовал». Троилин оправдывался тем, что «полк только что пополнен, казаки не опытны в обращении с толпой, могут действовать только оружием, кони их не приучены к городу». Нагаек у казаков не оказалось вовсе, и Хабалов приказать выделить по 50 копеек на казака для их немедленного приобретения. Было решено приказать всем наличным силам быть готовым немедленно перейти «в третье положение», то есть занять все соответствующие районы с переходом полиции в подчинение военным. Градоначальник Балк приказал выдвинуться с утра во все ключевые точки, мобилизовать всю полицию, усилив ее казачьими и Кавалерийским запасным полками, жандармским дивизионом. Речная полиция должна была предотвратить переход масс людей через Неву[1728].

По завершении совещания Балк в полной растерянности занес в свой дневник, что «ни Департамент полиции, ни Охранное отделение на мои запросы не могли указать мотивы выступления. При вечернем докладе нач. Охран, отд. Генерал-майор Глобачев не имел сведений, объясняющих случившееся»[1729]. Спецслужбы не могли объяснить неожиданный всплеск хорошо организованного протестного движения.

Ничего не понимали и многие представители самого революционного движения. Видных большевиков в тот день на улицах не было. Установлено, что лидеры Русского бюро ЦК большевиков — Шляпников, Молотов и Залуцкий — весь день провели на подпольной явочной квартире Павловых по Сердобольской улице, дом 35, встречаясь с лидерами Петербургского и Выборгского районного комитетов Скороходовым, Каюровым, Чугуриным, Александровым, Куклиным. К вечеру известия с заводов говорили о том, что на следующий день Выборгский район будет весь охвачен забастовкой. «Конечно, никто из нас не был уверен, что «это будет последний и решительный бой» царскому режиму, — подтверждал Шляпников. — …Крайними пределами нам представлялись схватки вооруженных рабочих и солдат с полицейскими и верными трону войсками, схватки, за которыми могла последовать и кровавая баня, а после нее — некоторый отлив»[1730].

Меньшевика Осипа Ерманского события того дня тоже поразили, но истолковать их «в смысле увертюры грандиозных событий — это мне вряд ли приходило тогда в голову… Если бы меня в то время спросили, что из этого движения получится, — я бы ничего определенного ответить не мог… Что делали в это время другие партийные организации, я не знаю. Что же касается нашей, правда, слабой Инициативной рабочей группы, то она в эти дни не собиралась»[1731]. Его коллега по партии Николай Суханов (Гиммер), оставивший самые объемные воспоминания о революции (здесь с ним безуспешно конкурировал только Шляпников), зафиксировал, что в тот день «город наполнялся слухами и ощущением «беспорядков». По размерам своим такие беспорядки происходили перед глазами современников уже многие десятки раз… были «беспорядки» — революции еще не было»[1732].

Дневники менее политизированных современников, не участвовавших в революционной деятельности, фиксируют еще большую растерянность. Петроград жил слухами. «Сегодня беспорядки, — записала Гиппиус. — Никто, конечно, в точности ничего не знает. Общая версия, что началось на Выборгской из-за хлеба. Кое-где остановили трамваи (и разбили). Будто бы убили пристава. Будто бы пошли на Шпалерную, высадили ворота (сняли с петель) и остановили завод. А потом пошли покорно, куда надо, под конвоем городовых, — все «будто бы». Опять кадетская версия о провокации, — что все вызвано «провокационно», что нарочно, мол, спрятали хлеб…»[1733]. Художнику Бенуа бастующие чуть не испортили вечер. «Сегодня состоялся большой обед у Палеолога. Начинает твориться что-то неладное! На Выборгской стороне произошли большие беспорядки из-за хлебных затруднений (надо только удивляться, что они до сих пор не происходили!). Гр. Робьен видел из окон посольства, как толпа рабочих на Литейном мосту повалила вагон трамвая и стала строить баррикаду. Навстречу им поскакали жандармы, и произошла свалка. Разобрать дальнейшее было трудно. Мы и на большой обед к Палеологам не смогли б попасть из-за полного отсутствия извозчиков, но выручили милые Горчаковы, приславшие за нами машину, на которой мы заехали по дороге и за ними»[1734].

На фоне общего недоумения и растерянности контрастом выглядит поведение ряда ключевых фигур заговорщического лагеря, демонстрировавших прозорливость и информированность. В тот день Александр Гучков перед родственниками Д. Л. Вяземского развивал мысли об отречении царя в пользу Алексея и учреждении регентского совета во главе с великим князем Михаилом Александровичем. При этом Гучков рассказывал, что добиться отречения надо «путем отвода царского поезда по дороге из Ставки в Царское Село»[1735]. Впрочем, как пишет его биограф, «не сохранилось сведений о его какой-либо активной деятельности» в первые дни восстания». Гучков находился в тени вплоть до вечера 27 февраля.

Куда более активными и весьма осведомленными оказались принадлежавшие к ложам депутаты Государственной думы, в частности, Керенский и Скобелев. На утреннем пленарном заседании Думы они внесли детальнейший запрос по поводу остановки Путиловского и Ижорского заводов (составленный, в том числе, со слов посетивших лидера трудовиков делегатов-путиловцев). Обсуждение этого вопроса было назначено председательствовавшим Некрасовым на тот же день. В повестке дня Думы значилось продолжение дебатов по продовольственному вопросу, которые шли своим чередом. Из членов правительства присутствовали Риттих и Рейн. Прения по запросу социалистов, согласно стенограмме, длились около часа — с 17.20 до 18.20.

Скобелев сразу же заявил, что запрос уже устарел, поскольку происходили «более грозные события… не только на территории заводов, но и на рабочих улицах и даже уже в центре города»[1736]. Но куда интереснее выступление Керенского. Поделившись информацией о встрече накануне с путиловцами, он стал убеждать собравшихся в необратимости и мощи начавшихся волнений. «Ведь масса — стихия, у которой единственным царем является голод, у которого разум заменяется желанием погрызть корку черного хлеба. Ведь с этой массой, с этой стихией рассуждать уже нельзя, она уже не поддается убеждению и словам». Закончил Керенский призывами к смене власти. Симптоматично, кому были адресованы эти призывы — высшим военным и коллегам-депутатам.

Керенский обвинял лица в военном командовании в нежелании предпринять что-либо против власти, потому что «не имеют мужества, не имеют сознания гражданского долга» потребовать от правительства, «чтобы немедленно вы ушли с ваших мест». Эти «многие лица, высоко стоящие на ступенях военной администрации», видят надвигающуюся опасность и «говорят: что вы думаете, мы сами не знаем, что с тем, что поднимается, с этим движением, мы никакими штыками не справимся». Продемонстрировав осведомленность в отношении настроений военных кругов, якобы уже расписавшихся в бессилии перед толпой, Керенский призывал их прямо приступить к решению вопроса о власти и воздержаться от применения силы против противников режима. Думцев же он призвал солидаризироваться с забастовщиками и поддержать их выступления. «Когда же еще слова о том, что вы хотите спасти государство, когда еще эти слова могут и должны превратиться в дело, как не сейчас, когда появляется этот симптом, этот Невский проспект, который сейчас заполнен толпой из пригородов, разгоняемой солдатами в настоящий момент, когда я говорю с этой кафедры… Будьте гражданами, встаньте на защиту того, что вы должны сберечь… Если этого не будет, я буду прав, когда говорил рабочим — между этими людьми и вами нет общего языка! Докажите, что он есть!»[1737]. Эта речь стала первой заявкой Керенского на то, чтобы возглавить начинавшееся восстание. Дума в массе своей, напротив, была скорее напугана беспорядками и к прямой конфронтации с властью пока не готова.

По итогам дискуссии была предложена от имени Прогрессивного блока Милюковым умеренная формула перехода с требованием правительству урегулировать продовольственное снабжение с привлечением общественных организаций. Керенский требовал включить также требования восстановления на работу уволенных с Путиловского и Ижорского заводов. Ему возражал Шульгин, поскольку «никакого представления о том, какие рабочие, за что и почему уволены с Путиловского завода, ни я лично и, я думаю, никто из вас не имеем; при таких условиях вмешиваться в жизнь Путиловского завода, который руководится, как известно, к тому же, военными властями и, к тому же, генералом, к которому я лично питаю доверие, я считаю невозможным». Поправка Керенского прошла с перевесом в шесть голосов[1738]. Социалист набрал в Государственной думе большинство!

Нет никаких сведений, что Николай II в тот день был информирован о событиях в столице. Об этом нет ничего ни в его дневнике, ни в письме супруги, ни в воспоминаниях находившихся с ним людей. Царь почти весь день был в пути — по Николаевской железной дороге до Лихославля, затем на Вязьму, Смоленск, Оршу и Могилев. Его сопровождала обычная походная команда: министр императорского двора граф Владимир Фредерикс, флаг-капитан Константин Нилов, дворцовый комендант Владимир Воейков, гофмаршал Василий Долгорукий, начальник военно-походной канцелярии Кирилл Нарышкин, командир конвоя его величества граф Александр Граббе, придворный историограф генерал Дмитрий Дубенский, командир Железнодорожного полка генерал Цабель, лейб-хирург Сергей Федоров, церемонимейстер барон Рудольф Штакельберг, флигель-адъютанты герцог Николай Лейхтенбергский и полковник Мордвинов. Это была та личная команда императора, с которой он провел последние дни у власти. Те люди, с которыми он мог посоветоваться, те люди, которые могли его защитить.

«Весь путь наш прошел совершенно обычным порядком; всюду было спокойно: в городах царские поезда встречались местным начальством, — фиксировал Дубенский. — Станции были пустынны, так как поезд был неожиданный и никто почти не знал о следовании Государя. Только в Ржеве, Вязьме и Смоленске — народу было больше, и он приветливо встречал царя, снимал шапки, кланялся, кричал «ура»[1739]. В пути все свободное время Николай читал французскую книгу о завоевании Галлии Юлием Цезарем.

Около трех часов дня, когда поезд подошел к перрону могилевского вокзала, императора встречали высшие командные лица во главе с генерал-адъютантом Алексеевым. Присутствовали также генерал-лейтенант Иванов, адмирал Русин, генералы Клембовский, Лукомский, Егоров, протопресвитер отец Шавельский, губернатор. После отдыха Алексеев выглядел прекрасно. «Сильно загоревший под южным солнцем, он не производил впечатление человека, который всего несколько месяцев назад находился на волосок от смерти»[1740], — заметил его временный сменщик Василий Гурко. Полковник Мордвинов, который накоротке переговорил с Алексеевым, обратил внимание: «Скромный до застенчивости, мало разговорчивый всегда, он был на этот раз особенно замкнутый и ушедший в себя»[1741]. На Воейкова Алексеев и высшие чины штаба произвели «впечатление людей, чем-то смущенных»[1742].

Еще на вокзале царь отправил в Царское телеграмму: «Прибыл благополучно. Ясно, холодно, ветрено. Кашляю редко. Чувствую себя опять твердым, но очень одиноким»[1743]. С вокзала Николай отправился к себе во «дворец», то есть в бывший губернаторский дом, где занимал две комнаты. Одна служила кабинетом, другая — спальней, где рядом с походной кроватью царя стояла кровать его сына, в тот вечер пустовавшая. «Государь находился в обычном своем настроении: ровен, спокоен, приветлив, и к вечеру принял с коротким докладом генерал-адъютанта Алексеева»[1744], — свидетельствовал генерал Дубенский.

Алексеев ушел, и тут принесли послание от супруги: «Ну вот — у Ольги и Алексея корь. У Ольги все лицо покрыто сыпью, у бэби больше во рту, и кашляет он сильно, и глаза болят. Они лежат в темноте — мы завтракали еще вместе в игральной». Как выяснится, Алексей заразился от воспитанника 1-го кадетского корпуса Макарова, которого, как обычно, в предыдущее воскресенье пустили играть к цесаревичу, проигнорировав свирепствовавшую в то время в корпусе эпидемию кори. Раздосадованный, Николай садится за письменный стол: «Был солнечный и холодный день, и меня встретила обычная публика с Алексеевым во главе. Он выглядит действительно очень хорошо, и на лице выражение спокойствия, какого я давно не видал. Мы с ним хорошо поговорили с полчаса. После этого я привел в порядок свою комнату и получил твою телеграмму о кори Ольги и Бэби. Я не поверил своим глазам — так неожиданна была новость. Особенно после его собственной телеграммы, где он говорит, что чувствует себя хорошо. Как бы то ни было, это очень скучно и беспокойно для тебя, моя голубка… Ты пишешь о том, чтобы быть твердым — повелителем, это совершенно верно. Будь уверена, я не забываю, но вовсе не нужно ежеминутно огрызаться на людей направо и налево. Спокойного резкого замечания или ответа очень часто совершенно достаточно, чтобы указать тому или другому его место»[1745].

Перед сном Николай перечитал телеграмму Алексея, которая упоминалась в письме: «Дорогой мой, милый папа! Приезжай скорей. Спи хорошо. Не скучай. Пишу тебе самостоятельно. Надеюсь, что кори у нас не будет и я скоро встану. Целую 10 000 000 раз. Будь Богом храним! А. Романов»[1746]. И сел за свой дневник: «Пусто показалось в доме без Алексея. Обедал со всеми иностранцами и нашими. Вечером писал и пил общий чай»[1747].

А генералы свиты на нижнем этаже «дворца» допоздна обсуждали новости из столицы, приходя к самым неутешительным выводам. «Когда я вышел из дворца, в первом часу ночи, тихий мягкий снег спускался с неба, — начиналась оттепель, — вспоминал Дубенский. — У подъезда стояли в своих дубленных полушубках часовые георгиевского батальона, а в садике, между дворцом и управлением дежурного генерала, дежурила дворцовая полиция; на крыше дома генерал-квартирмейстера ясно виднелись пулеметы в чехлах, установленные на случай налета неприятельских аэропланов, и около них фигуры часовых в папахах и постовых шинелях… Обычная жизнь царской Ставки началась»[1748].

Дубенский серьезно заблуждался относительно «обычной жизни» Ставки. Она сильно изменилась за те два с небольшим месяца, что императора там не было. Свидетельствует протопресвитер Георгий Шавельский: «В отношении Государя в Ставке все заметнее нарастало особое чувство — не то недовольства Им, не то обиды на Него. Усилилась критика его действий, некоторое отчуждение от Него. Кончался второй месяц, как Он уехал из Ставки. Ставка должна была соскучиться без своего Верховного, а между тем создалось такое настроение, точно чины Ставки отдыхают от переживаний, которые будились пребыванием среди них Государя и его действиями. И когда в половине февраля стало известно, что 23 февраля Государь возвращается в Ставку, чины Ставки, особенно старшие, совсем не обрадовались, — приходилось слышать:

— Чего едет? Сидел бы лучше там! Так спокойно было, когда его тут не было»[1749].

Подтверждал существенное изменение настроений в Ставке и дежурный генерал при Верховном главнокомандующем генерал-лейтенант Кондзеровский: «После возвращения Государя императора из Царского Села в Ставку в феврале 1917 года не было уже того спокойствия в смысле общего настроения, как было до убийства Распутина. Толковали обо всем, что делалось, о министерстве Голицына, о Протопопове и т. п. Ко мне в кабинет часто заходили делиться впечатлениями самые высокопоставленные лица. Однажды зашел великий князь Кирилл Владимирович и долго говорил о том, что так продолжаться не может, что все неминуемо кончится катастрофой. Другой раз зашел П. М. Кауфман, перед тем как идти к Государю с целью указать на невозможность продолжения принятого курса внутренней политики»[1750]. Ставка на глазах превращалась в центр политических событий. Император этого еще не почувствовал.

24 февраля (9 марта), пятница

После утреннего чая Николай II отправился на доклад Алексеева, который традиционно проходил в генерал-квартирмейстерской части, размещавшейся неподалеку от «дворца», в здании Губернских присутственных мест. На докладе, который продолжался до половины первого, присутствовали также помощник начштаба генерал Клембовский и генерал-квартирмейстер Лукомский.

После этого император «принял бельгийского генерала Рикеля, который вручил от Бельгийского короля ордена для Его Величества, царицы и наследника. Рикель жалел, что не мог лично передать орден наследнику, с которым был очень дружен. Ордена в тот же день были отправлены в Царское Село»[1751].

К завтраку было множество приглашенных: вся царская свита, великие князья Сергей и Александр Михайловичи, генерал-адъютант Иванов, все иностранные военные миссии. Николай II в гимнастерке с погонами одного из пехотных полков поздоровался и переговорил с каждым из присутствующих. Между собой приглашенные обменивались мнениями о событиях в столице: пришедшие телеграммы сообщали о волнениях, но на настроение за обедом это не повлияло. В 2 часа император вместе с Воейковым, Лейхтенбергским, Долгоруким, Граббе и Федоровым отправились на автомобиле на загородную прогулку. После короткого дневного чая царь ушел в свой кабинет, где оставался до обеда. «Все шло по внешности давно установленным порядком, — и это внушало уверенность, что сюда, до Ставки, никакие волнения не докатятся и работа высшего командования будет идти независимо от всяких осложнений в столице»[1752].

Катастрофических настроений не было и в Царском Селе. Именно на 24 февраля императрица назначила первый за много лет прием от своего имени для представителей дипломатического корпуса. «Дипломатический прием прошел, как всегда, очень торжественно: впереди представителей иностранных миссий выступали церемониймейстеры, скороходы в отделанных перьями шляпах и слуги в ливреях с золотыми галунами, — вспоминала Софья Буксгевден. — Императрица была очень приветлива со всеми, так что все дипломаты разъехались из дворца под впечатлением ее обаяния»[1753]. Это был последний официальный прием в Российской империи.

Утром того дня Александра Федоровна отправила в Петроград к Протопопову генерала Гротена. Тот вернулся и в 3 часа дня был принят императрицей. Гротен «привез ей успокоительные заверения от министра»[1754]. После этого она садится за письмо мужу: «Погода теплее, 4 1/2 гр. Вчера были беспорядки на Васильевском острове и на Невском, потому что бедняки брали приступом булочные. Они вдребезги разнесли Филиппова, и против них вызвали казаков. Все это я узнала неофициально… Я надеюсь, что Кедринского (так Александра Федоровна шифровала Керенского — В. Н.) из Думы повесят за его ужасную речь — это необходимо (военный закон, военное время), и это будет примером. Все жаждут и умоляют тебя проявить твердость… Беспорядки хуже в 10 часов, в 1 меньше — теперь это в руках Хабалова… Ну, у Ани корь, в 3 у нее было 38,3, у Татьяны тоже, и тоже 38,3. Ал. и Ольга — 37,7, 37,9. Я перехожу из комнаты в комнату, от больного к больному».

Император напишет в ответ: «Итак, у нас трое детей и Аня лежат в кори!.. И все это случилось, как только я уехал, всего только два дня назад! Сергей Петрович (Федоров — В. Н.) интересуется, как будет развиваться болезнь. Он находит, что для детей, а особенно для Алексея, абсолютно необходима перемена климата после того, как они выздоровеют — вскоре после Пасхи… Мой мозг отдыхает здесь — ни министров, ни хлопотливых вопросов, требующих обдумывания. Я считаю, что это мне полезно, но только для мозга. Сердце страдает от разлуки. Я ненавижу эту разлуку, особенно в такое время!»[1755].

В кабинете Николая побеспокоил Воейков: «В пятницу днем я получил из Петрограда от своего начальника особого отдела известие, что в Петрограде неспокойно и происходят уличные беспорядки, которые могут принять серьезные размеры, но что пока власти справляются… Полученные сведения навели меня на мысль просить Государя, под предлогом болезни наследника, вернуться в Царское Село… Государь на это возражал, что он должен побыть дня три-четыре и раньше вторника уезжать не хочет»[1756]. Основания для беспокойства у Воейкова были.

Утром Хабалов еще надеялся обойтись без жестких мер, оценивая возникший кризис как проблему продовольственную. В выпущенном им обращении отсутствие хлеба в отдельных лавках объяснялось ажиотажным спросом: «За последние дни отпуск муки в пекарни для выпечки хлеба в Петрограде производится в том же количестве, как и прежде. Недостатка хлеба в продаже не должно быть. Если же в некоторых лавках хлеба иным не хватило, то потому, что многие, опасаясь недостатка хлеба, покупали его в запас на сухари. Ржаная мука имеется в Петрограде в достаточном количестве. Подвоз этой муки идет непрерывно»[1757]. Но эффект от развешанного по городу объявления Хабалова был нулевым, если не считать потянувшихся к нему возмущенных депутаций. Сперва явились представители мелких пекарен, которых начали громить за то, что они прячут муку, которой в Питере якобы хватает. Доказывали, что муки у них нет, а если и есть, то печь хлеб некому, поскольку рабочих забрали в армию. Хабалов увеличил отпуск муки и пересылал прошения об отсрочке от призыва в Генштаб. Затем пришла депутация от общества фабрикантов, требовавших выделять муку непосредственно на фабрики.

А между тем с самого утра одна за другой стали приходить сводки о новых беспорядках. «В 8 часов утра к Орудийному заводу, накануне временно закрытому, стали сходиться рабочие этого завода. В то же время к Литейному мосту стали стекаться рабочие с Выборгской стороны. Здесь группировки рабочих не допускались разъездами от жандармского дивизиона и конно-полицейской стражи и были совершенно рассеяны прибывшими казаками. Около 10 часов утра движение рабочих с Выборгской стороны усилилось. Огромная толпа, заняв Литейный мост во всю его ширину, двигалась к д. № 1/2 по Литейному проспекту… К 11 часам утра на Невском образовалась огромная толпа, рассеянная конными частями», — сообщал первый участок Литейной части. «В 9 часов утра к Александровскому мосту стянулись бастующие рабочие Выборгского района числом до 40 000 человек, — информировали из Выборгской части. — У моста находились: наряд полиции, две с половиной сотни казаков и две роты запасного Лейб-гвардии Московского полка, которыми толпа эта была рассеяна и на мост не допущена»[1758]. И так далее из всех концов города.

Около 11 часов Хабалов своим приказом передал функции «охраны порядка и спокойствия столицы» военным властям — самому командующему Петроградским военным округом и подчиненным ему начальникам районов, под руководство которых поступала полиция. Это была, пожалуй, роковая управленческая ошибка. Ее разбору уделил большое внимание генерал Глобачев: «24 февраля генерал Хабалов берет столицу исключительно в свои руки. По предварительно разработанному плану, Петроград был разделен на несколько секторов, управляемых особыми войсковыми начальниками, а полиция была почему-то снята с занимаемых постов и собрана при начальниках секторов. Таким образом, с 24 февраля город в полицейском смысле не обслуживался. На главных улицах и площадях установлены войсковые заставы, а для связи между собой и своими штабами — конные разъезды. Сам Хабалов находился в штабе округа на Дворцовой площади и управлял всей этой обороной по телефону.

Итак, убрав полицию, Хабалов решил опереться на ненадежные войска, так сказать, на тех же фабрично-заводских рабочих, призванных в войска только две недели тому назад, достаточно уже распропагандированных и не желающих отправляться в скором времени на фронт. Отчасти, конечно, вина за такое решение лежит и на градоначальнике Балке, который, по-видимому, чтобы снять с себя всякую ответственность, уже 24 февраля отдал город в распоряжение войскового начальства, между тем как еще в то время он мог не допустить беспорядков и восстания, ограничиваясь мерами исполнявшей до конца свой долг пешей и конной полиции и Петроградского жандармского дивизиона. В крайнем случае, он мог вызвать для содействия к подавлению беспорядков некоторые наиболее стойкие кавалерийские части. Судьба Петрограда, а вместе с тем и всей России, была отдана во власть неблагонадежного Петроградского гарнизона»[1759].

Столь же негативного мнения об инициативе Хабалова был Спиридович, полагавший, что прекращение беспорядков — специальная профессиональная работа, которую можно поручать исключительно людям, знакомым с психологией толпы. «Только такой человек, имеющий опыт службы и практики, может знать, когда и какой надо применять прием против демонстрантов, против толпы. Только он может правильно решить, когда надо прибегнуть к крайнему средству, к огню. И он решает этот вопрос на месте, а не сидя в кабинете. В Петрограде по чьей-то нелепой инициативе был выработан знаменитый план подавления беспорядков. Его и стали проводить прямолинейно, по-военному, отстранив высшее полицейское начальство, и ничего, кроме дурного, из этого не вышло. Самое решительное средство борьбы с толпой — оружие — вследствие запоздалого (на целых два дня) его применения послужило не прекращению беспорядков, а обращению их в солдатский бунт, а затем и во всеобщую революцию»[1760]. Что это было со стороны генерала Хабалова: глупость или измена? Полагаю, первое. Если только ему не подсказали это «выдающееся» управленческое решение — доверить подавление восстания запасным полкам — старшие начальники из Ставки.

Приказ Хабалова последовал в то время, когда ситуация стремительно ухудшалась: толпы протестующих становились все более радикальными и политизированными. Со второй половины дня в толпе замелькали красные флаги, впервые раздались выкрики: «Долой войну!», «Долой самодержавие!», а в акциях протеста принимали участие все более разнообразные слои населения.

Как и накануне, слабину дали казаки. «Около 3 часов дня толпа, двигавшаяся по Невскому проспекту по направлению к Знаменской пощади, впереди которой рассыпным строем ехали казаки (около полусотни), прорвалась на площадь. Толпа эта была встречена 15 городовыми конно-полицейской стражи, пытавшимися ее рассеять, но, встреченные визгом, свистом, криками и градом поленьев, камней и осколков льда, лошади испугались и понесли своих всадников назад. На месте остались казаки, в присутствии которых у памятника императору Александру III произошло митинговое собрание, откуда слышались возгласы: «Да здравствует республика, долой войну, долой полицию», а также крики «ура» по адресу бездействовавших казаков, которые отвечали толпе поклонами»[1761]. Таков был взгляд со стороны полиции. Шляпников, похоже, был участником того же митинга, но со стороны протестовавших: «Во время речи на толпу шагом двигался взвод казаков. Толпа не дрогнула. Только лица, стоявшие близко от тротуаров, потеснились ближе к домам. Оратор смолк, все ждали, как поведут себя казаки. Наступила глубокая тишина, раскалываемая звоном конских подков. Тысячи глаз следили за каждым движением подъезжавших казаков… Не знаю, что подействовало на казаков — передалось ли им напряженное состояние тысяч устремленных на них, молчаливых, но много говорящих взглядов или то был сознательный шаг, но только взвод тихим шагом рассыпным строем, разделившись одиночно, но порядком прошел через толпу… С тротуаров последовали возгласы — браво и аплодисменты… Армия с нами, пронеслось в толпе»[1762].

Далеко не вся армия была с протестующими. Но и руководители лояльных частей испытывали уже серьезные затруднения. Как всегда определенен полковник Дмитрий Ходнев, несший службу с подразделением Лейб-гвардии Финляндского полка на Васильевском острове: «В тот день впервые можно было заметить в толпе забастовщиков солдат и матросов, которые принимали участие в безобразиях. Задерживать их было крайне трудно, т. к. толпа помогала им скрываться или просто не выдавала, если полицейский наряд был слабее состава, — что случалось почти всегда… К забастовщикам стали примыкать и студенты, до того дня державшиеся в стороне от революционных вспышек… В это время явился околоточный и доложил, что от Большого проспекта, по 6-й Линии, — к Николаевскому мосту движется толпа в несколько тысяч человек с красными флагами и плакатами с революционными надписями, настроенная очень вызывающе, желающая прорваться на ту сторону Невы. Ввиду всего этого я решил, не допуская толпу до набережной, рассеять ее на 6-й Линии конной атакой, употребив для этой цели наряд от донских казаков, бывший в моем распоряжении. Отдав соответствующие приказания подхорунжему… велел все-таки, на всякий случай прапорщику Басину вывести со двора полуроту и быть готовым загородить толпе путь на мост.

Каково же было мое изумление и негодование, когда казаки спокойно пропустили толпу, которая махала им флагами, платками и шапками, выкрикивали слова приветствий… Демонстранты, пропустив казаков (которые после этого ко мне и не вернулись), снова быстро сомкнулись и с неистовым криком, бегом ринулись на мост. Я видел, как полурота, с винтовками на-руку, — впереди с обнаженной шашкой прапорщик Басин, — бросилась навстречу толпе и начала энергично действовать прикладами… Ни один демонстрант не вступил на мост, многие были задержаны и арестованы, все же толпа рассеяна… С обеих сторон оказались легко раненные и ушибленные. Из толпы были одиночные выстрелы»[1763].

Очевидная мягкость и нерешительность части силовых структур немедленно сообщала уверенность толпе, над которой уже витал дух вседозволенности. Все больший вклад в ее радикализацию стали вносить и революционеры из социалистических партий, подключившиеся к массовому движении. Члены Русского бюро ЦК большевиков, вновь собравшиеся на квартире Павлова, «приняли решение развивать движение в сторону вовлечения в него солдатской массы и отнюдь не ограничивать это выступление каким-либо механическим постановлением, определяющим всеобщую стачку трехдневной, как это было в моде у Петербургского Комитета»[1764], — писал Шляпников. Тогда же был взят курс на братание рабочих с солдатами, который стал немедленно претворяться в жизнь. Вокруг солдатских казарм, около патрулей появились рабочие и, что более важно, молодые работницы и курсистки, вступавшие с солдатами первоначально в невинные беседы. Разложение армии в столице началось.

К вечеру рабочие демонстранты покинули центр города. Последнее полицейское донесение зафиксировало: «Двигавшаяся по Невскому проспекту толпа рабочих в числе около 3000 человек остановилась у дома № 80 и выслушала речь оратора, призывавшего к ниспровержению существующего строя и предлагавшего собраться завтра, 25 сего февраля, в 12 ч. Дня у Казанского собора»[1765]. Всего 24 февраля бастовало от 158,5 до 197 тысяч рабочих. За два дня ранения получили 28 полицейских и военнослужащих.

Выступления протеста уже более активно обсуждались в Государственной думе. В первой половине дня в повестке дня стоял продовольственный вопрос, результатом обсуждения которого стал запрос в правительство о мерах, предпринимаемых для нормализации ситуации с хлебом в Петрограде. Но вот на трибуну поднялся депутат священник Крылов: «Я видел сейчас, что громадная масса народа залила, буквально залила всю Знаменскую площадь, весь Невский проспект и все прилегающие улицы». Крылов призвал дать хлеб населению, «а не заставлять голодных людей с самого утра и до ночи стоять на морозе, ища и добывая себе какой-нибудь несчастный кусок хлеба»[1766]. И тут Думу прорвало. Один за другим стали подниматься на трибуну записные ораторы либеральных и левых фракций для антиправительственных заявлений.

Выступавший от кадетов кадет Родичев выступил достаточно традиционно, просто потребовав смены власти: «Мы требуем призыва к ней людей, которым вся Россия может верить, мы требуем, прежде всего, изгнания оттуда людей, которых вся Россия презирает». От меньшевиков слово взял Чхеидзе, который фактически солидаризировался с прозвучавшим днем ранее выступлением Керенского, высказавшись за поддержку Думой начавшихся выступлений протеста и за необходимость их возглавить. «Улица заговорила, единственное, что остается теперь в наших силах, единственное средство — дать этой улице русло, идя по которому и организуясь, ей дана была бы возможность иметь то самое правительство, которое ей нужно». Керенский и сам взял слово, продолжая гнуть свою линию. Он утверждал, что начавшееся движение ведет страну к анархии, «разум страны гаснет, когда захватывают ее стихии голода и ненависти». Керенский предостерегал думское большинство против того, чтобы «бросать упреки массам в измене и провокации… Будьте осторожны, не трогайте теперь той массы, настроение которой вы не понимаете». В лице Думы и общественных организаций надо создать «оплот против стихии разнузданных страстей», организовав «массы, которые сейчас ходят в затмении по улицам»[1767].

Настроение же большинства представителей Прогрессивного блока было вовсе не столь возбужденным и революционным. Испуг от происходящего и полной неопределенности сказывался. Он наглядно проявился на проходивших в тот день торжествах по поводу годовщины газеты «Речь», куда были приглашены все знаковые депутаты от Блока. Как рассказывал кадет Гессен, мероприятие больше походило на поминки: «Шампанское не могло разогнать угрюмого настроения, развязать языки, не о чем было спорить и говорить, и неловко было смотреть в глаза друг друга, поставить вопрос, что значат доносившиеся с улицы выстрелы, пытавшиеся рассеять народное скопление»[1768]. Дума как институт заняла испуганно-выжидательную позицию.

Исполнительная власть и силовики почти весь день интенсивно заседали.

Хабалов созвал у себя на квартире совещание, на котором присутствовали Балк, полковник Павленков, городской голова Делянов, Глобачев и начальник жандармского отделения Клыков. Решили, во-первых, следить за более правильным распределением муки по пекарням. Хабалов предложил Делянову возложить эту обязанность на городские попечительства о бедных, а также на торговые и санитарные попечительства. Во-вторых, в ближайшую ночь провести обыски и арестовать уже намеченных к этому Охранным отделением революционеров из числа меньшевиков и большевиков. В-третьих, вызвать в подмогу явно не справлявшемуся 1-му Донскому полку запасную кавалерийскую часть.

К стрельбе Хабалов по-прежнему умолял не прибегать. Зато дал распоряжение председателю военно-цензурной комиссии генералу Адабашу не допускать публикации в газетах известных нам речей Родичева, Чхеидзе и Керенского. Адабаш сделал соответствующий запрос Беляеву и получил резолюцию: «Печатать в газетах речи… завтра нельзя. Но прошу не допускать белых мест в газетах, а равно и каких-либо заметок по поводу этих речей»[1769]. Военные власти все еще не понимали, с чем имели дело: им виделись локальные волнения, а не полноценный бунт.

Премьер Голицын выехал в час дня из дома на заседание Совета министров. Путь его лежал по Караванной, где никаких протестующих не было. Заседание прошло по заранее запланированной повестке дня, о волнениях никто не говорил. Однако Родзянко, который вместе с Риттихом объехал город, требовал от Голицына и Беляева созвать экстренное совещание для решения продовольственной проблемы. Премьер согласился, тем более что возвратиться домой на Моховую тем же путем ему было уже невозможно.

Экстренное заседание Совета министров с участием председателей Госдумы и Госсовета, городского головы и председателя губернской земской управы собралось в шесть вечера в Мариинском дворце. Был приглашен Хабалов, который находил положение серьезным, но верил в свою способность прекратить беспорядки. После отъезда Хабалова слово взял Протопопов, который (по его более поздним покаянным показаниям следственным органам) сказал, что «движение рабочих носит массовый характер, что вожаков у них нет, и выразил надежду на прекращение беспорядков силами полиции и войск. Кн. Голицын поставил вопрос, как поступить с Государственной думой. Следует ли ее распустить или прервать ее занятия? Члены Совета знали, что Дума имеет влияние как в рабочей, так и военной среде и идет вместе с народом. Некоторые министры (в том числе и я) считали, что организаторы рабочего движения имеются среди членов Государственной думы, и находили ее влияние опасным. Все же роспуск был единогласно отклонен, было решено, до объявления указа о перерыве занятий, сделать попытку склонить Прогрессивный блок к примирению с правительством и общими усилиями успокоить народное волнение»[1770]. Переговоры с думцами было поручено вести Покровскому и Риттиху, которые должны были встретиться с Милюковым, Маклаковым и Савичем и на следующий день доложить Совету о результатах своих переговоров.

Более того, было решено сделать решительный шаг навстречу Думе. На протяжении многих месяцев она безуспешно добивалась передачи продовольственного дела в Петрограде из рук центрального правительства в ведение городского самоуправления. Теперь Совет министров согласился на это, возложив соответствующие полномочия на Городскую думу[1771]. Полагаю, толку от такого решения было чуть, учитывая, что гордума была способна на обеспечение столицы продовольствием еще меньше, чем правительство. Зато в ней сидели милые сердцу земгоровцев и Прогрессивного блока персонажи. Воспрянувшее духом руководство Государственной думы решило не останавливаться на достигнутом.

А сам Протопопов с заседания кабинета поехал в градоначальство: «Хотел видеть А. П. Балка и начальников воинских частей, собранных у него, и узнать их настроение. А. П. Балк был серьезен, но спокоен; он понимал опасность положения. Я обошел всех начальников воинских частей и поговорил с ними; видел и своего товарища, полковника А. А. Троилина, командовавшего отрядом донских казаков; он был немного смущен вялыми действиями своих солдат. В общем, я вынес впечатление, что начальники воинских частей постараются прекратить беспорядки. Это меня ободрило. Дома меня ждал А. Т. Васильев; он мне сказал, что положение более запутано, чем казалось, что он поручил ген. Глобачеву собрать новые сведения; все же надеется, что народ может еще успокоиться».

Поздно ночью министр внутренних дел составил телеграмму Воейкову для передачи императору: «Вчера в Петрограде начались беспорядки рабочих. Причина — опоздавшая выпечка хлеба, ложные слухи об отсутствии в городе муки. Имеется запас на 20 дней. Распорядился увеличить отпуск муки пекарям. Движение рабочих не сорганизовано. Связь между рабочими и оппозицией Государственной думы пока не возобновлена. Роспуск Думы отклонен; решено прервать занятия. Вызванные войска честно исполняют свой долг. Есть надежда, что завтра рабочие встанут на работу. В Москве все спокойно»[1772].

25 февраля (10 марта), суббота

С утра Петроград местами напоминал военный лагерь. Не перекрестках еще тлели костры, у которых ночью грелись военные патрули. На рассвете началось движение войск, части гарнизона занимали отведенные им места. Усиленные военные и полицейские кордоны были сосредоточены у мостов. Власти готовились к серьезным столкновениям, и не зря.

В этот день были все основания говорить о начале всеобщей забастовки. МВД оценивало число бастовавших в 201 тысячу, сводки полицейских участков — в 240 тысяч, советские историки — в 300 тысяч минимум[1773]. При том, что общее число пролетариев в городе не превышало полумиллиона, а лиц наемного труда — миллиона. Столкновения стали куда более ожесточенными, с обеих сторон спорадически применялось оружие, появились жертвы, полилась кровь.

Восемь градусов мороза, легкий снежок. В 9 утра рабочие Обуховского сталелитейного завода после митинга вышли на улицу с транспарантами «Долой самодержавие! Да здравствует демократическая республика!», и десятитысячная толпа двинулась в центр, подхватывая по дороге рабочих других предприятий. Волнения охватили городские окраины, забастовали фабрики Охты, Новой деревни, Колпина.

Около 10 утра демонстрация в несколько тысяч человек подошла к Александровскому мосту. «Навстречу этой толпе с полусотней казаков и городовыми конной стражи выехал полицмейстер пятого отделения (Выборгская сторона — В. Н.) полковник Шалфеев, который, устроив у Симбирской улицы заслон из казаков и конных городовых, подъехал к толпе и предложил ей разойтись. Здесь толпа набросилась на полковника Шалфеева, стащила его с лошади и стала наносить ему удары ломиком и толстой палкой, причинив ему перелом лучевой кости правой руки, раздробления переносицы и несколько повреждений кожных покровов на голове. Поднятый городовыми полковник Шалфеев в тяжелом состоянии отвезен в военный госпиталь». Он не выжил.

«С 11 часов утра в центральной части Невского проспекта стали появляться в одиночку небольшими группами бастующие рабочие, которые до 12 часов дня рассеивались конными городовыми, бывшими в распоряжении участковой полиции в числе 40 человек под командой полицейского офицера корнета Доморацкого, — сообщали из 1 — го участка Казанской части. — Около 1 часа дня к Казанскому мосту подошла с пением революционных песен толпа рабочих, которая была встречена бросившимися в атаку, с обнаженными шашками, вышеупомянутыми конными городовыми под командой корнета Доморацкого и сотней 4 Донского казачьего полка. В рассеивании этой толпы принимали участие и 1 1/2 роты 3 стрелкового запасного батальона». Картину происходившего в центре дополняет донесение полиции 1-го участка Литейной части, в зоне ответственности которого «на Невском проспекте в течение всего дня также двигались толпы рабочих, подростков и учащихся, большей частью студентов психоневрологического института. Толпы эти рассеивались войсковыми конными частями, конными жандармами и конно-военной стражей, действовавшей изредка холодным оружием. Отношение толпы к чинам полиции было весьма враждебно»[1774].

Обилие студентов на улицах объяснялось тем, что 25 февраля объявили забастовку учащиеся Петроградского университета, за которым незамедлительно последовали другие вузы. В записке Департамента полиции говорилось: «В среде учащихся высших учебных заведений наблюдается полное сочувствие движению; в стенах заведений происходят сходки, руководимые ораторами. Учащиеся принимают участие в беспорядках на улицах»[1775].

Во второй половине дня сводки отражали только растущее ожесточение. Городовым все чаще приходилось обнажать шашки и стрелять в воздух. Все больше сообщений о разоружении, избиении полицейских чинов, причем при индифферентном отношении к этому со стороны военнослужащих. Электризующий эффект произвел инцидент на Знаменской площади, где толпа стащила с лошади полицейского пристава Крылова и зарубила его собственной шашкой, сопровождавшие его казаки на подмогу не поспешили. Весть об этом моментально облетела весь город, причем в редакции: пристава зарубили казаки (не исключено, что так оно и было). Разоружение полицейских стало лозунгом дня, из толпы полетели камни, куски льда, раздались револьверные выстрелы. Появились жертвы и среди демонстрантов.

Настроение становилось все более возбужденным — у одних, и все более тревожным — у других.


Думское большинство продолжало пребывать в испуганной задумчивости. «Мы были рождены и воспитаны, чтобы под крылышком власти хвалить ее или порицать… Мы способны были, в крайнем случае, безболезненно пересесть с депутатских кресел на министерские скамьи… при условии, чтобы императорский караул охранял нас… Но перед возможным падением власти, перед бездонной пропастью этого обвала — у нас кружилась голова и немело сердце»[1776], — откровенничал о преобладающих настроениях депутатов Василий Шульгин. Лидер прогрессистов Ефремов вспоминал совместное собрание с кадетами и социалистами утром 25 февраля, на которое с «хорошей новостью» с митинга рабочих и кронштадтских матросов явился меньшевик Соколов, сообщивший, что митинг «решил ждать до Пасхи, не делая революции. Все вздохнули спокойнее и разошлись в уверенности, что хоть завтра ничего решительного не произойдет»[1777].

Государственная дума собралась в тот день на пленарное заседание. Оно окажется последним. И едва ли не самым коротким. Риттих известил, что правительство готово немедленно передать продовольственное дело городскому самоуправлению, подтвердив при этом, что в городе имеется достаточный запас муки. «Стремясь как можно скорее утвердить законопроект о передаче продовольственного снабжения объединенной комиссии Союзов городов и земств, члены Думы начали заседание в одиннадцать утра и прервали его в 12 ч. 50 мин., назначив очередное заседание на одиннадцать часов утра 28 февраля, — вспоминал Керенский. — Для всех было очевидно, что судьба Думы висит на волоске, что она наверняка будет либо распущена, либо ее заседания будут перенесены на более поздний срок. Чтобы не дать застичь себя врасплох, Думе следовало любой ценой продолжить сессию. Левая оппозиция настаивала на проведении следующего заседания не во вторник 28 февраля, а в понедельник 27 февраля»[1778]. Сам Керенский, в отличие от других думских лидеров, продолжал проявлять лихорадочную активность. Помимо того, чтобы воспрепятствовать намерению думцев разойтись, он настаивал на принятии формулы о том, «что дальнейшее пребывание у власти настоящего Совета министров совершенно нетерпимо»[1779]. Предложения его не прошли.

Единственное, что удалось добиться левым — решения неофициального собрания совета старейшин, состоявшегося в кабинете Родзянко, что 27-го в два часа дня Дума все-таки соберется на закрытое совещание. Следующая официальная сессия Государственной думы состоится… в январе 1994 года, но будет это уже в совсем другой стране — Российской Федерации.

В оставшуюся часть дня проходили заседания думских фракций, комиссий, бюро Прогрессивного блока, центрального бюро Военно-промышленного комитета. Общественные деятели, близкие к социалистам, заходили друг к другу, встречались у Максима Горького, толклись в редакциях и обменивались слухами, один другого нелепее. Видных общественных деятелей и думских ораторов не было на улицах Петрограда, уже и пока почти без них делалась история.


Кто действительно не испытывал страха перед народной стихией, более того, активно ее провоцировал, так это ультралевые, в частности, большевики. Об их существовании заговорщики всех лагерей, похоже, либо совсем забыли, либо не склонны были принимать их всерьез. Это было весьма опрометчивым просчетом. Роль крошечной большевистской партии вырастала, как на дрожжах, что отмечали уже и спецслужбы.

Утром 25 февраля вновь заседает Русское бюро ЦК. Шляпников пишет: «От Петербургского Комитета получили предложение дать боевую листовку»[1780]. Текст листовки, сохранившийся в архиве Молотова, написан его рукой: «Жить стало невозможно. Нечего есть. Не во что одеться. Нечем топить. На фронте — кровь, увечье, смерть. Набор за набором! Поезд за поездом, точно гурты скота, отправляются наши дети и братья на человеческую бойню. Нельзя молчать! Отдавать братьев и детей на бойню, а самим подыхать от холода и голода и молчать без конца — это трусость, бессмысленная, преступная, подлая.

Все равно не спасешься! Не тюрьма — так шрапнель, не шрапнель — так болезнь, смерть от голодовки и истощения. Прятать голову и не смотреть вперед — не достойно. Страна разорена. Нет хлеба. Надвинулся голод. Впереди может быть только хуже. Дождемся повальных болезней, холеры… Требуем хлеба — отвечают свинцом!

Кто виноват? Виновата царская власть и буржуазия. Они грабят народ в тылу и на фронте. Помещики и капиталисты на войне наживаются, не успевают считать барыши. Тянут войну без конца. Ради военных барышей и ради захвата Константинополя, Армении и Польши гонят на бойню народ. Нет конца их жадности и зверству. По доброй воле они не откажутся от наживы и не прекратят войну. Пора укротить черносотенного и буржуазного зверя. Либералы и черносотенцы, министры и Гос. Дума, дворянство и земство — все слилось во время войны в одну озверелую шайку. Царский двор, банкиры и попы загребают золото. Стая хищных бездельников пирует на народных костях, пьет народную кровь!

А мы страдаем. Мы гибнем. Голодаем. Надрываемся на работе. Умираем в траншеях. Нельзя молчать! Все на борьбу. На улицу! За себя, за детей и братьев… Надвинулось время открытой борьбы… Всех зовите к борьбе. Лучше погибнуть славной смертью борца за рабочее дело, чем сложить голову за барыши капитала на фронте или зачахнуть от голода и непосильной работы. Отдельные выступления могут разрастись во всероссийскую революцию, которая даст толчок к революции в других странах. Впереди борьба, но нас ждет верная победа! Все — под красные знамена революции… Да здравствует Социалистический Интернационал!»[1781] Радикализация лозунгов шла параллельно с радикализацией выступлений протеста, подпитывая друг друга.

Вечером второй раз за день на квартире Павлова собирается большевистское Бюро ЦК. «Нашим представителем в Петербургском комитете т. П. Залуцким было сделано сообщение о положении дела в районах Петербургского Комитета нашей партии. Из полученных им данных положение дела и состояние организации было очень благоприятное. Повсюду работники наших подпольных коллективов стремились охватить движение, направляя его на путь революционных демонстраций и братанья рабочих с солдатами… Представители районов сообщали Петербургскому Комитету о том, что рабочие решили закончить стачку лишь по достижении победы над царским правительством… За жизнью и деятельностью солдат в казармах следили тысячи рабочих. От них не укрылось царившее в казармах беспокойство, малейшие признаки неподчинения солдат бодрили и вселяли надежду на победу»[1782].

Петербургский комитет большевиков, который занимал еще более революционные позиции, чем Русское бюро ЦК, принял решение превратить движение в вооруженное восстание, приступить к устройству баррикад, захвату телефонной и электрической станций. Выступлений в столице уж казалось мало. Директор Департамента полиции телеграфировал начальнику московского охранного отделения, что городская организация большевиков «желая использовать происходящие в Петрограде забастовки в целях попытки организовать вооруженное восстание, командировала в Москву, Нижний по одному не установленному делегату для переговоров с местными организациями». И информировал о намерении в ночь на 26-е произвести до 200 арестов среди наиболее активных социалистических деятелей «в целях пресечения подобных замыслов революционных элементов»[1783]. Удар должен был прийтись на активистов рабочей группы ЦВПК и на большевиков. Власти стали понимать, что без более жестких мер уже не обойтись.

«25 февраля А. П. Балк мне сказал, что с раннего утра движение рабочих возобновилось и войска вынуждены были уже несколько раз стрелять в народ; что у рабочих появилось огнестрельное оружие и есть раненые и убитые городовые и конные стражники, — свидетельствовал Протопопов. — Обещал мне сообщать ход событий. Я чувствовал, что положение становится грозным; все же меня не покидала надежда на прекращение смуты. Ни А. П. Балк, ни А.Т Васильев в течение дня мне сведений не давали; было видно, что они несколько теряли самообладание. Днем я был у генерала С. С. Хабалова. Он был в подавленном состоянии… жалел об отсутствии уральских казаков, одна сотня которых, по его мнению, могла бы принести большую пользу. Он ждал прибытия новых частей кавалерии и казаков. Я старался его ободрить, но это плохо удавалось, уехал от него с тяжелым чувством»[1784].

От Хабалова Протопопов отправился в свое министерство, где приема дожидался генерал Спиридович, высказывавшийся за самые решительные меры: «Раз во время войны устраивается политическая демонстрация, и полиция и войсковой наряд видят плакаты и флаги с лозунгами: «Долой войну», «Долой царя», «Да здравствует республика» — стрельба необходима. В таком случае стрельба понятна каждому простому солдату. Такой момент был потерян вчера, когда в одном месте произошла именно политическая демонстрация, были революционеры, а не просто толпа»[1785]. Призывы проявить решительность поступали Протопопову и с других сторон, в том числе и от правомонархических кругов: «Военно-промышленный комитет и его председатель Гучков открыто высказывают свою солидарность с арестованными вожаками рабочей группы этого комитета. Почему Гучков не арестован? Если он прав, то надо отпустить и арестованных главарей; если же они виноваты, то должен быть арестован и Гучков, и все члены военно-промышленного комитета, открыто поощряющие мятеж. Главари Земгора, готовившие временное правительство, не арестованы… Почему не просите у царя увольнения, если чувствуете себя неспособными справиться с развалом и мятежом?»[1786]. Но, похоже, Протопопов совершенно не готов был и не собирался брать на себя никакую ответственность.

Спиридович так рассказывал о своей последней встрече с главой МВД: «Протопопов был в приподнятом настроении и, как всегда, очарователен. Он наговорил мне много приятных вещей, просил не стесняться в Ялте приемами по представительству. Как раз в то время ему сообщили о демонстрации на Знаменской площади и об убийстве пристава Крылова казаком. Мы заговорили на эту тему. Я высказался за немедленное предание казака суду. Протопопов сказал, что теперь все зависит от Хабалова, что теперь беспорядки совершенно его не касаются.

Зазвонил дворцовый телефон. Императрица вызывала министра. Протопопов начал говорить по-английски. Я вышел в соседнюю комнату. Когда я вернулся, министр сказал, что Ее Величество спрашивала о положении дел и что он доложил о подавлении беспорядков войсками. Уходя, я встретился с директором департамента полиции Васильевым. Он проговорил что-то непонятное. Вид у него был довольно растерянный»[1787]. Этот эпизод хорошо иллюстрирует две вещи. Очевидную утрату главными действующими лицами самого главного атрибута власти — политической воли. И нежелание главных действующих лиц лишний раз беспокоить императорские особы неприятными известиями.

Только в 5 вечера 25 февраля Хабалов впервые с начала волнений направил в Ставку развернутую телеграмму: «Доношу, что 23 и 24 февраля вследствие недостатка хлеба на многих заводах возникла забастовка; 24 февраля бастовало около 200 тысяч рабочих, которые насильственно снимали работавших. Движение трамвая рабочими было прекращено. В середине дня 23 и 24 февраля часть рабочих прорвалась к Невскому, откуда была разогнана… Сегодня, 25 февраля, попытки рабочих проникнуть на Невский успешно парализуются. Прорвавшаяся часть разгоняется казаками… В подавлении беспорядков кроме петроградского гарнизона принимают участие пять эскадронов 9 запасного кавалерийского полка из Красного Села, сотня лейб-гвардии сводно-казачьего полка из Павловска и вызвано в Петроград пять эскадронов гвардейского запасного кавалерийского полка»[1788]. Тон уверенный, о первых признаках разложения и измены в войсках — ни слова.

Кстати, более откровенным на этот счет был Протопопов, который направил шифрованную военную телеграмму Воейкову. Министр внутренних дел назвал количество забастовщиков — 200 тысяч — и описал уличные беспорядки, которые «выражаются в демонстративных шествиях частью с красным флагом, разгроме в некоторых пунктах лавок, частичном прекращении забастовщиками трамвайного движения, столкновениях с полицией… Движение носит неорганизованный стихийный характер, наряду с эксцессами противоправительственного свойства буйствующие местами приветствуют войска. Прекращению дальнейших беспорядков принимаются энергичные меры военным начальством. Москве спокойно»[1789].

В Ставке все шло своим размеренным чередом. Утром происходил доклад по генерал-квартирмейстерской части, анализировались сообщения с фронтов. Были высочайшие завтрак и обед, император принимал Фредерикса, Воейкова, Алексеева, работал в кабинете. Острота положения по-прежнему до конца не ощущалась.

Александра Федоровна прислала письмо: «Стачки и беспорядки в городе более чем вызывающи (посылаю тебе письмо Калинина ко мне. Оно, правда, немногого стоит, так как ты, наверное, получишь более подробный доклад от градоначальника.) Это — хулиганское движение, мальчишки и девчонки бегают и кричат, что у них нет хлеба, — просто для того, чтобы создать возбуждение, и рабочие, которые мешают другим работать. Если бы погода была очень холодная, они все, вероятно, сидели бы по домам. Но это все пройдет и успокоится, если только Дума будет хорошо себя вести… Не могу понять, почему не вводят карточной системы, и почему не милитаризуют все фабрики, — тогда не будет беспорядков. Забастовщикам прямо надо сказать, чтобы они не устраивали стачек, иначе будут посылать их на фронт или строго наказывать. Не надо стрельбы, нужно только поддерживать порядок и не пускать их переходить мосты, как они это делают».

Николая больше волновала даже не ситуация в столице, а перспектива голода в армии и болезнь детей. «Сейчас, в 2.30, перед тем, как отправиться на прогулку, я загляну в монастырь и помолюсь за тебя и за них Пречистой Деве. Последние снежные бури, окончившиеся вчера, по всем нашим юго-западным ж.-д. линиям поставили армии в критическое положение. Если движение поездов немедленно не возобновится, то через 3–4 дня в войсках наступит настоящий голод»[1790].

На прогулке императора сопровождала обычная свитская компания. Полковник Мордвинов вспоминал: «В субботу 25 февраля была наша последняя продолжительная прогулка с Государем по живописному могилевскому шоссе к часовне, выстроенной в память сражения в 1812 году, бывшего между нашими и наполеоновскими войсками. Был очень морозный день, с сильным леденящим ветром, но Государь, по обыкновению, был лишь в одной защитной рубашке, как и все мы, его сопровождавшие. Его Величество был спокоен и ровен, как всегда, хотя и очень задумчив, как все последнее время»[1791]. Вечером Николай по обыкновению был у всенощной, до храма и обратно так же шел без верхней одежды.

А генералов свиты, знавших реальные механизмы российской власти, в тот день интересовали новости из столицы, отношение и возможная реакция на них со стороны ключевых политических игроков (характерно, что сама свита в тот момент считала лучшим выходом ответственное министерство). В Ставке, помимо царя, находились две крайне влиятельные политические фигуры, способные и наделенные полномочиями приказывать чуть ли не любому — Алексеев и Воейков. По убеждению Дубенского, «генерал Алексеев мог и должен был принять ряд необходимых мер, чтобы предотвратить революцию, начавшуюся в в разгар войны, — да еще в серьезнейший момент, перед весенним наступлением нашим. У него была вся власть. Государь поддержал бы его распоряжения. Он бы действовал именем Его Величества… Дворцовый комендант генерал В. Н. Воейков, благодаря своему положению, должен был хорошо знать, что происходит в столице… Ему открыты были все пути, и он обязан был неуклонно и настойчиво добиваться мероприятий для прекращения начавшихся волнений… Генерал Алексеев и генерал Воейков получали известия из Петрограда, совещались, докладывали обо всем Государю, но они единственные, которые могли сокрушить мятеж, — никаких мер не принимали». Почему?

Что касается Воейкова, у Дубенского был ответ: он не очень высоко ценил интеллектуальные и деловые качества дворцового коменданта. В Ставке он больше в этот раз «занимался личными, пустыми делами, вроде устройства квартиры для своей жены, которую ожидал на днях в Могилев и для которой был нанят дом… Воейков, видимо, все-таки тревожился, ходил весь красный, с широко раскрытыми глазами, меньше буффонил, но никто не слыхал ни о каких серьезных с его стороны распоряжениях». Но в отношении Алексеева, которого крайне высоко ценил, Дубенский терялся в догадках: «К величайшему удивлению, генерал Алексеев не только не рискнул начать борьбу с начавшимся движением, но с первых же часов революции выявилась его преступная бездеятельность и беспомощность. Как это случилось — понять трудно»[1792]. Поскольку нам политические взгляды и круг знакомств Алексеева известны лучше, нам понять его поведение проще. Факт остается фактом: высший армейский чин империи абсолютно ничего не сделал, не отдал ни одного приказа, чтобы спасти императора и государственный строй, которым присягал.

Приказывать пришлось самому Николаю после ознакомления с телеграммами от Хабалова и Протопопова. Около 9 часов вечера в Генеральном штабе была получена телеграмма: «Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки, недопустимые в тяжелое время войны с Германией и Австрией. Николай»[1793]. В тот вечер царь допоздна работал в своем кабинете.

Хабалова, по его более позднему признанию следственной комиссии, телеграмма императора почему-то «сильно расстроила», «хватила обухом», «я убит был — положительно убит». Что неожиданного он в ней прочел? До командующего Петроградским округом дошло, что придется стрелять. В 10 часов вечера, когда начальники районов войсковой охраны собрались в здании градоначальства, Хабалов огласил телеграмму[1794] и заявил: «Вот последнее средство, оно должно быть применено. Поэтому если толпа малая, если она не агрессивная, не с флагами, то вам в каждом участке дан кавалерийский отряд — пользуйтесь кавалерией и разгоняйте толпу. Раз толпа агрессивная, с флагами, то действуйте по уставу, т. е. предупреждайте троекратным сигналом, а после троекратного сигнала открывайте огонь»[1795]. Такой приказ надо было выпускать либо на два-три дня раньше, либо не выпускать вообще.

О своих намерениях власти постарались широко оповестить население. Хабалов подписал объявление: «Последние дни в Петрограде произошли беспорядки, сопровождающиеся насилиями и посягательствами на жизнь воинских и полицейских чинов. Воспрещаю всякое скопление на улицах. Предваряю население Петрограда, что мною подтверждено войскам употреблять в дело оружие, не останавливаясь ни перед чем для водворения порядка в столице»[1796].

Меры по водворению порядка включали в себя и долго откладывавшиеся аресты известных полиции революционеров по заранее составленному списку. С вечера 25 февраля было задержано 100 человек, среди них сестра Ленина Анна Елизарова-Ульянова и секретарь Бюро ЦК Елена Стасова. Охранное отделение наведалось и на квартиру рабочего Куклина, где утром должен был состояться пленум Петербургского комитета большевиков. Дом в Большом Сампсоньевском переулке был окружен конными городовыми. Полиция сообщала об аресте пяти членов ПК, хотя реально были задержаны только трое — Скороходов, Винокуров, Эйзеншмидт.

Тогда же полиция и отряд запасного батальона Волынского полка явились в здание Центрального военно-промышленного комитета, где избежавшие ареста члены его Рабочей группы — меньшевики Анасовский и Остапенко проводили очередное несанкционированное совещание, якобы по продовольственному вопросу. Туда срочно примчался Терещенко, который безуспешно пытался убедить пристава и старшего офицера в законности собрания. 28 его участников были доставлены в участок, где их допросили, часть отпустили, а часть оставили под арестом. Терещенко вспоминал, как один из арестованных рабочих сказал остальным: «Еще одно усилие — и дело будет наше! Только не сдавайтесь»[1797]. Участники Рабочей группы даже не считали нужным скрывать свое участие в организации беспорядков.

Вторжение полиции в здание ЦВПК и арест оставшихся членов его Рабочей группы вызвали вновь бурную общественную реакцию. Площадкой для ее выражения стала Городская дума, размещавшаяся на Невском проспекте, которая собралась поздно вечером по поводу перехода в ее ведение дела продовольственного снабжения. Однако участники — сенатор Сергей Иванов, председатель финансовой комиссии городской думы генерал от инфантерии Дурново, профессор Бернацкий — больше говорили о необходимости отставки правительства. Ждали Родзянко, но в дни волнений он всячески избегал появляться в общественных местах. Прямо противоположное поведение демонстрировал Керенский и некоторые его коллеги.

Лидер трудовиков появился на заседании и под бурные овации властно взошел на трибуну большого белого зала Петроградской думы. Речь на взводе, эмоциональные выкрики о «преступном самодержавии» и его «безвинных жертвах». В это время на носилках с улицы принесли раненых, после чего «настроение достигло полного возбуждения»[1798]. Дважды вставали в память о погибших от полицейских репрессий. Депутат Гордумы кадет Коган прокричал, что «надо обсуждать не продовольственный вопрос, а считаться с фактом начавшейся революции и сделать все, чтобы руководство ею не было захвачено безответственными элементами»[1799]. После этого пошел простой политический митинг, выступали депутаты Скобелев, Шингарев. В разгар его и стало известно об арестах в ЦВПК.

Собрание постановило поручить городскому голове Лелянову и Шингареву вступить в переговоры с властями об освобождении арестованных. Шингарев из гордумы звонил премьеру, чтобы заступиться за Рабочую группу ЦВПК и еще раз потребовать отставки Протопопова. Голицын уверил, что об арестах ему ничего не известно, но обещал переговорить с министром внутренних дел.

К премьеру вскоре приехал возмущенный Родзянко, потребовавший от него не больше не меньше, как добровольной отставки. «Вы хотите, чтобы я ушел, а вы знаете, что у меня в папке?». С этими словами Голицын протянул спикеру папку с подписанным царским указом о роспуске Думы, в котором оставалось проставить лишь дату. Премьер мог сам в любой момент решить судьбу парламента. «Это я про запас, — примирительно кивнул Голицын в сторону папки и предложил провести встречу ведущих депутатов с правительством. — Соберемся, поговорим. Нельзя постоянно жить на ножах». Родзянко, со своей стороны, предложил кабинету «вложить меч в ножны»[1800]. Договорились созвониться и договориться о встрече в расширенном составе.

В тот вечер ярко горели огни Александрийского театра, давали премьеру лермонтовского «Маскарада». Аншлаг, билетов не достать. Последнюю картину — белая фигура смерти в сцене панихиды по отравленной Арбениным Нине — многие зрители расценили как пророческую. На следующий день Гиппиус напишет: «Да, битком сидят на «Маскараде» в Имп. Театре, пришли ведь отовсюду пешком (иных сообщений нет), любуются Юрьевым и постановкой Мейерхольда, — «один просцениум стоит 18 тысяч». А вдоль Невского стрекочут пулеметы. В это же самое время (знаю от очевидца) шальная пуля застигла студента, покупавшего билет у барышника. Историческая картина! Все школы, гимназии, курсы — закрыты. Сияют одни театры и… костры расположившихся на улицах бивуаком войск. Закрыты и сады, где мирно гуляли дети: Летний и наш, Таврический. Из окон на Невском стреляют, а публика спешит в театр. Студент живот свой положил ради «искусства»… Но не надо никого судить. Не судительное время — грозное. И что бы ни было дальше — радостное»[1801]. Интеллигенцию тоже охватывал революционный раж.

26 февраля (11 марта), воскресенье

Правительство смогло встретиться только около полуночи — на квартире Голицына. «Все присутствующие на собрании были взволнованы; оно уже не имело сходства с бывшими заседаниями Совета министров»[1802]. О событиях в городе докладывали Протопопов и Хабалов, находившие, что конец беспорядкам можно положить более активным применением оружия. Возражений не последовало. В том же ключе высказались Беляев, Добровольский и Риттих. Но внутри кабинета хватало и разногласий, и неразберихи.

Протопопову решительно не понравился доклад Хабалова: «Он имел растерянный вид и сказал, что некоторые части войск перешли на сторону революционеров, предвидел столкновение между ними и частями, которые остались верными царю, сказал, что не уверен даже и в этих солдатах, признавал положение почти безнадежным. Плана действий на следующий день ген. Хабалов доложить Совету министров не мог, было видно, что он его не имеет. Вскоре он уехал к градоначальнику на собрание начальников войсковых частей. После его отъезда кн. Н. Д. Голицын сказал, что оставлять командование войсками и распоряжение охраной в руках одного растерявшегося ген. Хабалова нельзя. Военный министр М. А. Беляев, к которому кн. Н. Д. Голицын обратился с просьбой помочь, переговорил с С. С. Хабаловым по телефону и поехал к нему»[1803]. Самому Протопопову досталось за арест Рабочей группы ВПК без согласия правительства. Вызвали на ковер и устроили разнос также Васильеву и Глобачеву.

Приехали члены Государственного совета Трепов, Ширинский-Шихматов и Николай Маклаков, которые от имени правой группы предложили ввести в городе осадное положение. Острые разногласия, против наиболее решительно выступил Хабалов, возражал Покровский. Предложение было отвергнуто.

Покровский и Риттих доложили о результатах порученных им переговоров с думцами. Депутаты, с которыми удалось переговорить, требовали перемены правительства и назначения новых министров, пользовавшихся общественным доверием — только это якобы успокоит народ. Оба министра, а также Кригер-Войновский в разных выражениях были склонны согласиться, что кабинету придется уйти. Но остальные признали требования депутатов неприемлемыми.

Что делать с Государственной думой? Премьер предложил прервать занятия парламента. Протопопов, Добровольский и Раев настаивали на роспуске с последующими новыми выборами. Риттих и Покровский были против каких-либо мер, считая, что Думу лучше не трогать. Решения принято не было.

В конце заседания глава правительства заявил, что в стремлении к согласию некоторые министры должны будут собой пожертвовать. Он имел в виду Протопопова. Явно не по душе премьеру был и Хабалов, он произвел на Голицына впечатление «не очень энергичного и мало сведущего тяжелодума». В тот вечер он просил у Хабалова охраны и впоследствии жаловался, что не видел ее, хотя Хабалов послал роту, которая «закупорила Моховую»[1804].

Министры разошлись в 4 часа ночи, договорившись собраться вновь в полдевятого вечера.


Утро воскресного дня прошло, как и положено, спокойно — народ отсыпался. У многих в душе отлегло. Хабалов отправил Алексееву телеграмму скорее успокоительного свойства: «Доношу, что в течение второй половины 25 февраля толпы рабочих, собиравшиеся на Знаменской площади и у Казанского собора, были неоднократно разгоняемы полицией и воинскими чинами… 25 февраля бастовало двести сорок тысяч рабочих. Мною выпущено объявление, воспрещающее скопление народа на улицах и подтверждающее населению, что всякое проявление беспорядка будет подавляться силой оружия». 26-го, доносил Хабалов, все спокойно[1805].

Генерал Спиридович на автомобиле отправился к своему другу Белецкому, профессиональным глазом оценивая оперативную ситуацию в городе: «Газеты не вышли. Это сразу говорило о чем-то неладном. С утра повсюду войсковые наряды. Мосты через Неву, все дороги и переходы по льду охраняются войсками. Всюду, цепи, разъезды, посты. И несмотря на это, рабочие, одетые по-праздничному, и всякий люд, особенно молодежь, все тянутся со всех сторон к Невскому. Все препятствия обходятся. С отдельными солдатами, постами разговаривают мирно, дружелюбно… Пешей полиции не видно. Это производит тревожное впечатление. Всюду войска… Я ехал по Фонтанке. Всюду пустынно, неприятно. Около дома Протопопова — наряд, жандармы». У Белецкого Спиридович был в 11 часов. Тот был крайне встревожен. Позвонили Васильеву. Тот рассказал о ночных арестах, которые все считали смехотворными — «капля в море». «Белецкий понимал, что в Петрограде фактически нет авторитетного военного начальника, который бы руководил подавлением беспорядков. Между тем все было передано в руки военных. А главное — нет Государя. Нужно, чтобы он немедленно вернулся из Ставки»[1806]. На этой бесспорной мысли расстались. Спиридович взялся довести ее до Воейкова.

К полудню на пролетарских окраинах, где почти не было полиции и ходили лишь редкие военные патрули, начали собираться группы рабочих. К трем часам дня толпы людей стали пробиваться к центру. Сводок по полицейским участкам за этот день нет: полагаю, сказались и рассыпавшееся управление, и погромы следующего дня, уничтожившие сами участки вместе с бумагами. Сведения, в том числе мемуарные, отрывочны — все затмит 27 февраля — и исключительно кровавы. Все столкновения продолжались около полутора часов и сопровождались ощутимыми жертвами.

Охранное отделение зафиксировало, что «в 3 1/2 часа дня близ Городской думы собралась толпа, по которой было произведено три залпа холостыми патронами, после чего толпа рассеялась. В то же время происходила стрельба боевыми патронами по Лиговской улице, где были раненые. Значительные скопища, стекавшиеся из разных улиц на Знаменскую площадь, также были встречены боевой стрельбой, в результате чего оказались убитые и раненые. Помимо сего стрельба боевыми патронами производилась на углу Невского и Владимирского проспектов, где собралась толпа в количестве около 1000 человек, а также на углу Невского проспекта и Садовой улицы, где скопище достигло приблизительно 5000 человек. В последнем пункте убитых и раненых на месте не оказалось, так как толпа, по-видимому, унесла их с собой»[1807]. Эта сводка легла в основу шифровки, которую Протопопов направил в Воейкову, добавив, что в «начале пятого часа Невский был очищен, но отдельные участники беспорядков, укрываясь за угловыми домами, продолжали обстреливать воинские разъезды»[1808].

За Полицейским мостом через Мойку была расположена учебная команда Павловского полка, которой приходилось активно применять оружие. С ней лицом к лицу столкнулся меньшевик-интернационалист Ерманский: «Когда масса оказалась не в далеком расстоянии от солдат Павловского полка, солдаты по команде присели на колена и взяли ружья наперевес. Толпа остановилась, но задние ряды напирали. Положение было некоторое время неопределенное, но скоро оно разрешилось залпом Павловцев; за ним последовал другой. Демонстрации больше не было: большинство разбежалось, некоторые полегли, из них часть — навсегда. На мостовой и тротуарах валялись убитые и раненые. Приходилось не раз наступать на лужи крови. Убитые и раненые были тут же схвачены и отнесены в сторону, большей частью в здание Государственной думы. На всех лицах было озлобление и негодование»[1809].

Эпицентром столкновений вновь стала Знаменская площадь. На ней в тот момент находился член большевистского ПК Каюров: «Вдруг раздается беспорядочная стрельба, трещание пулеметов и навстречу нам, искаженные ужасом, бегущие. Жуткая картина ожидала нас на Невском: небольшое количество публики жмется по панелям: по направлению от Садовой до Казанского собора и от Казанской до Знаменской расположена полиция и еще кто-то, вооруженный ружьями, и стреляют по всем направлениям. Казалось одно — восстание ликвидируется. Демонстрация обезоружена, ничем не может ответить правительству, принявшему решительные меры. Кареты скорой помощи то и дело сновали по Невскому, увозя раненых и убитых. Публика не расходилась, а жалась ближе к домам, молодежь же травила городовых из-за углов»[1810]. К половине пятого, когда Невский проспект на всем его протяжении был очищен от толпы, при этом на Знаменской площади полиция подобрала около 40 убитых и столько же раненых. В 5 вечера войска стреляли на углу Суворовского проспекта и 1-й Рождественской улицы: 10 убитых и множество раненых. Массовые выступления на этом закончились. Город опустел, словно вымер. Наступила глухая тишина, нарушаемая одиночными выстрелами. Но ситуация в городе была уже качественно иной, и изменилась она не в пользу власти.

Прежде всего, масса протестующих заметно осмелела, угроза смерти для многих, особенно потерявших товарищей и близких, уже не казалась столь чудовищной. Преодолению страха помогал и личный контакт с человеческим лицом армии — в основном крестьянами старших призывных возрастов из запасных батальонов. «Во время беспорядков наблюдалось, как общее явление, крайне вызывающее отношение буйствовавших скопищ к воинским нарядам, в которые толпа бросала каменьями и комьями сколотого с улицы снега, — отмечало охранное отделение. — При предварительной стрельбе войсками вверх толпа не только не рассеивалась, но подобные залпы встречала смехом. Лишь по применении стрельбы боевыми патронами в гущу толпы оказывалось возможным рассеивать скопища, участники коих, однако, в большинстве прятались в дворы ближайших домов и, по прекращению стрельбы, вновь выходили на улицу»[1811].

Очевидные трещины проявились в военной организации. «Начиная с 26-го февраля, никаких распоряжений и приказаний от штаба бригады не получалось; связи не было (по вине самого штаба, переместившегося куда-то, не указав частям куда)… Был полнейший беспорядок, хаос и неразбериха»[1812], — свидетельствовал полковник Ходнев, проведший весь день на улице со своими финляндцами. К тому же солдаты на улицах в прямом контакте с теми, кого им надо усмирять (у них тоже свои же, русские, человеческие лица), — прямой путь к деморализации армии. Большинство из солдат-запасников в тот день впервые стреляли в живых людей.

Вечером восстала 4-я рота запасного батальона Павловского гвардейского полка, расквартированная в зданиях конюшенного ведомства. В общих чертах Протопопов информировал об этом Воейкова: «Около шести часов вечера четвертая рота Павловского полка, возмущенная участием учебной команды того же полка в подавлении беспорядков, самовольно вышла с оружием под командой унтер-офицера навстречу учебной команде, желая с ней расправиться, но, встретив разъезд конных городовых, открыла по нему огонь, причем один городовой был убит, другой ранен. Затем эта рота возвратилась в свои казармы, куда явился батальонный командир полковник Экстерн, который был ранен. Рота усмирена вызванными Преображенцами»[1813]. Историческая реконструкция этого весьма существенного для революции события близка к описанию главы МВД.

Солдаты-запасники выбежали из казармы с криками на площадь, стреляя в воздух около храма Воскресения и требуя возращения всех своих товарищей по полку с улиц (по другим источникам, рота, посланная в наряд под командой унтер-офицера на Литейную улицу, дошла до Екатерининского канала, где в районе храма Христа на крови вступила в перебранку с конным полицейским разъездом). Последовала перестрелка со взводом кон но-полицейской стражи, были жертвы. После этого солдаты вернулись в казарму, где «произвели бунт».

Хабалов приказал командиру батальона полковнику Экстену и полковому священнику «принять меры к увещанию, устыдить роту, привести ее к присяге на верность и водворить в казармы, отобрав оружие. Прибывший на место Экстен был встречен крайне враждебно и действительно получил ранение. На подмогу были вызваны подразделения Преображенского и Кексгольмского полков, после чего бунтовщики сдались. Блок же уверял, что «после увещаний батальонного командира солдаты действительно помаленьку сдали винтовки, но 21 человека с винтовками не досчитались».

Военный министр Беляев потребовал немедленно военно-полевого суда с расстрелом зачинщиков, однако прокурор военно-окружного суда Мендель посоветовал Хабалову сначала провести дознание. И Хабалов проявил фатальную мягкость, ограничившись арестом зачинщиков и назначением следственной комиссии во главе с генералом Хлебниковым. Лишь 19 бунтовщиков препроводили в Петропавловскую крепость как подлежащих суду. Большее количество отказался принимать комендант крепости Николаев, заявивший, что на всю роту у него арестных помещений нет[1814]. Если сила применена, она должна быть использована до конца — эту аксиому военные власти Петербурга проигнорировали. И ее никогда не забудут большевики. «26 февраля рука имперской власти дрогнула: как только она поколебалась расстрелять «самых подозрительных солдат», порядок рухнул и бунт стал разгораться подобно пожару»[1815], — справедливо замечал Ричард Пайпс.

Если просмотреть все источники, относящиеся к 26 февраля, то складывается впечатление, что из крупных политических фигур наибольшую активность проявил Михаил Родзянко. Думаю, это впечатление не обманчиво. Роль Родзянко в последующих революционных событиях была куда больше, чем принято думать. Он не был их зачинщиком, однако видел в них шанс для того, чтобы возглавить правительство или, чем черт не шутит, стать первым президентом республики. Очевидно, что более активные революционеры, подыгрывая амбициям Родзянко (но абсолютно не желая их удовлетворять), подталкивали его на первый план, используя в качестве тарана и щита одновременно.

Остававшийся в первые дни восстания в тени, Родзянко появляется на арене и начинает заниматься исключительно важной для успеха революции деятельностью: убеждает военное командование не применять силу против бунтовщиков и обратить все свое влияние на то, чтобы заставить императора капитулировать перед оппозицией. Он звонил Хабалову, не покидавшему градоначальства, и требовал проявлять сдержанность. Хабалов позднее поведает следователю об этом разговоре:

«— Ваше превосходительство, зачем стреляете, зачем эта кровь?

— Ваше превосходительство, я не менее вашего скорблю, что приходится прибегать к этому, но сила вещей заставляет это делать.

— Какая сила вещей?

— Раз идет нападение на войска, то войска — волей и неволей — не могут быть мишенью, они то же самое должны действовать оружием.

— Да где же, — говорит, — нападение на войска?

Я перечисляю эти случаи. Называю случай с гранатой, брошенной на Невском.

— Помилуйте, — говорит, — городовой бросил!

— Господь с вами! Какой смысл городовому бросать?»[1816]

Утром же Родзянко нагрянул к не выспавшемуся после заседания правительства Риттиху, вытащил его из постели и повез к Беляеву. По дороге они наблюдали как люди, которых не пускали на мосты, по льду переходили через Неву. Беляеву спикер Думы предложил использовать для разгона демонстрантов пожарные команды. Военный министр позвонил по этому поводу Хабалову, но тот ответил, что это запрещено инструкциями, к тому же «существует точка зрения, что окачивание водой приводит к обратному действию, именно потому, что возбуждает»[1817].

Затем Родзянко принялся напрямую обрабатывать Алексеева и командующих фронтами. Спикер направил обширную телеграмму, начинавшуюся словами: «Волнения, начавшиеся в Петрограде, принимают стихийный характер и угрожающие размеры. Основы их — недостаток печеного хлеба и слабый подвоз муки, внушающий панику, но главным образом полное недоверие к власти. На этой почве, несомненно, разовьются события, сдержать которые можно временно, ценой пролития крови мирных граждан, но которых при повторении сдержать будет невозможно». Нарисовав ужасные последствия всего этого для промышленности, транспорта и обороноспособности страны, Родзянко утверждал: «Считаю необходимым и единственным выходом из создавшегося положения безотлагательное призвание лица, которому может верить вся страна и которому будет поручено составить правительство, пользующееся доверием всего населения… Медлить больше нельзя, промедление смерти подобно. В ваших руках, Ваше высокопревосходительство, судьба, слава и победы России»[1818]. Полагаю, таким лицом он видел себя.

Эта телеграмма была в тот же день получена командующими армиями Северного, Западного и Юго-Западного фронтов генералами Рузским, Эвертом и Брусиловым. Ответы от них стали поступать уже 27-го. Брусилов просил доложить императору, что «при наступившем грозном часе другого выхода быть не может». Рузский выразил опасения, как бы волнения не перекинулись на армию, а потому «дерзнул» высказать соображения по срочному успокоению населения. Он полагал, что «при существующих условиях меры репрессий могут скорее обострить положение, чем дать необходимое временное умиротворение». Эверт телеграфировал, что отказывается вмешиваться в политику, но если сведения о возможности забастовок на железных дорогах справедливы, то нужно срочно принять военные меры для обеспечения перевозок[1819].

Я не склонен недооценивать значение этой телеграммы Родзянко. Очень похоже, что с ее помощью он зондировал настроение высшего военного командования, готовность его прислушаться к советам, исходящим от Думы и ее спикера лично, отказаться от применения силы против восстания. Алексеев же использовал телеграмму, чтобы проверить готовность командующих фронтами оказать прямое давление на императора. Результат зондажа устроил все стороны.

Алексеев доложил телеграмму Родзянко, изъяв из нее предварительно наиболее резкие фразы, Николаю II. Прочитав ее, император якобы сказал Фредериксу: «Опять этот толстяк Родзянко мне написал разный вздор, на который я ему не буду даже отвечать»[1820].

Император 26 февраля к 10 утра пошел к обедне. «Церковь переполнена молящимися — генералами, офицерами, командами солдат и простыми прихожанами. Свита Его Величества, генерал-адъютант Алексеев, генерал Кондзеровский — находились в храме. Служил протопресвитер Георгий Шавельский.

После обедни Государь прошел на доклад в генерал-квартирмейстерскую часть, который продолжался недолго. Никаких важных событий за субботу не произошло, и вести от союзных армий были тоже спокойного характера». Разговоров о петроградских событиях Николай не избегал, но вел их только с самыми доверенными лицами — графом Фредериксом, Воейковым, Алексеевым, Ниловым. «На завтраке, по случаю воскресенья, много приглашенных: все наличные иностранцы, т. е. не только военные агенты, но и их помощники. Государь обходил всех, здороваясь, и довольно долго беседовал с английским генералом Вильямсом, которого ценил как высокопорядочного человека, толкового и дельного военного агента. Среди присутствовавших на завтраке шли разнообразные разговоры о печальных событиях в Петрограде, но, по внешности, это был обычный царский воскресный завтрак»[1821], — констатировал Дубенский.

После завтрака царь уединился, чтобы написать письмо супруге, которой поведал то, что другие даже не должны были заметить: «Сегодня утром во время службы я почувствовал мучительную боль в середине груди, продолжавшуюся 1/4 часа. Я едва выстоял, и лоб мой покрылся каплями пота. Я не понимаю, что это было, потому что сердцебиения у меня не было, но потом оно появилось и прошло сразу, когда я встал на колени перед образом Пречистой Девы.

Если это случится еще раз, скажу об этом Федорову. Я надеюсь, что Хабалов сумеет быстро остановить эти уличные беспорядки. Протопопов должен дать ему ясные и определенные инструкции. Только бы старый Голицын не потерял голову!»[1822]. Да, император явно переоценивал свои кадры. Хабалов был не способен действовать быстро, Протопопов, как мы видели, не собирался давать Хабалову никаких инструкций, а Голицын — даже с головой на месте — мало что мог сделать. Около двух часов царь в компании Воейкова, Граббе, герцога Лейхтенбергского и Федорова поехал на прогулку по Бобруйскому шоссе.

А Александра Федоровна была у обедни в церкви Знамения, после чего посетила могилу Распутина. Над ней уже возвышался довольно массивный сруб — это Вырубова строила часовню. Вернувшись во дворец, в костюме сестры милосердия императрица обошла больных детей, у всех жар увеличился. За этими занятиями она даже не нашла времени выслушать генерала Гротена, которого вновь посылала к Протопопову за новостями. Глава МИД прислал обширное письмо, содержанием которого она не преминула поделиться с мужем: «В городе дела вчера были плохи. Произведены аресты 120–130 человек. Главные вожаки и Лелянов привлечены к ответственности за речи в Гор. Думе. Министры и некоторые правые члены Думы совещались вчера вечером (Калинин писал в 4 часа утра) о принятии срочных мер, и все они надеются, что завтра все будет спокойно. Те хотят строить баррикады и т. д… Но мне кажется, все будет хорошо. Солнце светит так ярко, и я ощущала такое спокойствие и мир на Его дорогой могиле! Он умер, чтобы спасти нас»[1823].

Приблизительно в то же время, когда царица отправляла свое письмо, в Царском Селе появился генерал Спиридович. Он вломился в единственное место, откуда мог переговорить по прямому проводу с Воейковым — в его частную квартиру. Замысел удался. «Я высказал мнение, что департамент (полиции — В. Н.) не знает, что в действительности происходит, что Думу надо распустить, волнения подавлять вооруженной силой, но, прибавлял я, для этого нужно, чтобы Государь был здесь — все будут делать свое дело, как следует. Без него все будет плохо, — вспоминал Спиридович. — Генерал Воейков любезно поблагодарил меня за информацию, и мы распрощались»[1824]. Припомнит этот разговор и дворцовый комендант. «То обстоятельство, что, передавая мне эти сведения, полученные от Департамента полиции, генерал Спиридович не сказал мне ничего утешительного от себя лично, еще больше утвердило меня в убеждении, что положение безвыходно, так как мнение генерала Спиридовича я высоко ценил, считая его за человека умного, преданного, хорошо разбирающегося в подобных вопросах, искренне сожалел, что А. Д. Протопопов, несмотря на неоднократные мои к нему обращения, не согласился на назначение Спиридовича петроградским градоначальником»[1825].

В тот день Воейков по-прежнему бездействовал. Впрочем, одну удивительную вещь он сделал: отпустил в отпуск руководителя личной охраны императора. «В воскресенье утром поразил меня начальник дворцовой полиции полковник Герарди: вместо доклада об имевшихся у него касательно последних событий сведений он, страшно расстроенный, обратился с просьбой разрешить ему немедленно уехать в Царское Село, передав исполнение обязанностей на Ставке своему помощнику Н. А. Гомзину… Увидев, что Герарди совершенно потерял голову, я счел за лучшее отстранить его от исполнения ответственных обязанностей, нести которые он в подобном состоянии был уже неспособен»[1826]. Крысы побежали с корабля.

Николай же после вечернего чая принял сенатора Трегубова, с которым пробеседовал до обеда. После этого, по свидетельству Мордвинова, «мы — адмирал Нилов, граф Граббе и я, по предложению Его Величества, сыграли две партии в домино, но Государю, видимо, было не по себе, и мы вскоре разошлись»[1827]. Царь отправился к себе, чтобы ответить на полученные от жены послания. «Сердечно благодарю за телеграммы. Выезжаю послезавтра. Покончил здесь со всеми важными вопросами. Спи спокойно. Да благословит вас всех Бог»[1828].

Был ли Николай II неадекватен в своем ощущении реальности? Не думаю. Я скорее склонен согласиться с Сергеем Мельгуновым, который писал: «Мало кто видел в петербургском бунте реальную прелюдию к революции… Царь был «слеп» не более других»[1829]. И подтверждений тому можно найти множество в свидетельствах о событиях вечера 26 февраля.

Не были уверены, куда идет дело, большевики. Все их наличное руководство вновь на Сердобольской, дом 35. «На объединенном заседании Русского бюро, Петербургского комитета и Выборгского районного комитета вечером 26 февраля присутствовали 16 человек, 14 из которых пришли с Выборгской стороны»[1830]. По предложению Русского бюро функции ПК в связи с арестами его членов были переданы Выборгскому районному комитету. Шляпников пишет о заседании какую-то невнятицу, но, судя по всему, между ним и представителями ПК произошло столкновение по поводу создания вооруженных рабочих дружин. Он считал опасным вооружать рабочих и превращать их в мишень для войск.

Вряд ли была уверенность в исходе событий у Керенского и его коллег, хотя они продолжали лихорадочно углублять революционный процесс. Отделение по охранению общественной безопасности и порядка докладывало Протопопову: «По полученным Охранным отделением агентурным сведениям, сегодня в 8 часов вечера в доме Елисеева на Невском проспекте предположено устройство тайного собрания представителей революционных организаций, с участием члена Государственной думы Керенского и присяжного поверенного Соколова, для обсуждения вопроса о наилучшем использовании в революционных целях возникших беспорядков и дальнейшем планомерном руководстве таковым. Собрание это предположено арестовать»[1831]. Никто это собрание — оно вполне могло быть встречей ложи — так и не арестовал.

В воспоминаниях самого Керенского это событие трансформировалось в собрание на его квартире между шестью и семью вечера информационного бюро левых партии, в котором участвовали эсеры, меньшевики, большевики, народные социалисты и трудовики. «На том самом заседании люди, несколько часов назад представлявшиеся самыми непоколебимыми революционерами, категорически доказывали, что революционное движение идет на спад, рабочие проявляют пассивность, не откликаются на солдатские демонстрации, которые абсолютно не организованы и неуправляемы, что революция любого типа в данный момент невозможна, и мы должны сосредоточить все усилия на пропаганде, единственном способе подготовки к серьезному революционному движению. Таковыми были позиция и мнение лидеров самых крайних революционных партий накануне дня, когда вспыхнула революция»[1832]. Эсер Зензинов в воспоминаниях, набросанных сразу после революции, подтверждал, что она «ударила, как гром с неба, и застала врасплох не только правительство, но и Думу, и существующие общественные организации»[1833].

В комнате № 11 Таврического дворца заседало бюро Прогрессивного блока под председательством левого октябриста Сергея Шидловского. От кадетов — Милюков и Шингарев, от октябристов-земцев граф Дмитрий Капнист, от центра — Владимир Львов, от националистов-прогрессистов Половцев—2-й и Шульгин. Все ругали власть. Но на что решиться? Шульгин, со слов которого известен этот эпизод, предложил хотя бы составить от имени блока список имен, способных составить правительство народного доверия. «Последовала некоторая пауза. Я видел, что все почувствовали себя неудобно. Слово попросил Шингарев и выразил, очевидно, мнение всех, что пока это еще невозможно. Я настаивал, утверждая, что время уже пришло, но ничего не вышло, никто меня не поддержал, и списка не составили. Всем было — «неловко»… И мне тоже»[1834].

Не было острого ощущения опасности и у фракции центра Государственного совета, которая под председательством барона Меллер-Закомельского заседала в клубе общественных деятелей на Мойке, обсуждая повестку дня заседания, запланированного на 28 февраля. «Распределялись роли участников по отдельным законопроектам, общее отношение группы к таковым, и при всем желании восстановить в памяти какое-либо «особое» тревожное настроение по поводу текущих событий в этот вечер я не могу, — писал князь Александр Голицын. — …Все были возмущены полным бездействием власти и командующего войсками генерала Хабалова. И тем не менее, повторяю, никто не придавал того особого значения событиям, которые характеризуются выражением «начало конца». Обнаружив при выходе из клуба вооруженных людей, «мы разошлись совершенно спокойно, думая, что власть, наконец, принимает нужные меры»[1835]. Дверь клуба выходила на Конюшенный мост, недалеко от того места, где взбунтовались запасные Павловского полка…

Не ждали революции и руководители правоохранительных органов. Вечером Протопопов пришел на обед к Васильеву. Туда же был вызван начальник Охранного отделения Глобачев, вспоминавший: «Я застал Протопопова и Васильева за кофе, только что окончившими обед. Беседа шла за столом, естественно, на животрепещущую тему о последних событиях. Я доложил о происшествиях дня, бывших эксцессах и о настроениях войсковых частей, придавая этому огромное значение. Но по Протопопову не было видно, что его очень это озабочивало, чувствовалось только повышенное настроение после хорошего обеда. Из слов Протопопова можно было понять, что он всецело полагается на Хабалова и уверен, что всякие беспорядки будут подавлены… Уезжая от Васильева, я так и не мог понять, зачем меня, собственно, вызывали в такой серьезный момент. Ведь не для того, чтобы провести время за чашкой кофе»[1836]. Впрочем, и сам Глобачев, как полагали его коллеги, был не на высоте положения. «Начальник охранного отделения уезжал от министра (Протопопова — В. Н.) обескураженным, — замечал Спиридович. — Он был хорошим жандармским офицером, но не для боевого времени. Он не мог убедить министра, заставить его действовать, как это делал в первую революцию полковник Герасимов. Да, но тогда и министрами были Дурново и Столыпин. Они понимали все»[1837].

Васильев тоже вспоминал тот вечер: «После того, как мы покончили с текущими делами, мы долго по-дружески беседовали вместе с женой, моим братом и моим другом Гвоздевым, который был впоследствии безжалостно убит большевиками. Министр в тот вечер показал себя с лучшей стороны как прекрасный собеседник и воспитанный человек. В десять вечера Протопопов покинул меня, чтобы принять участие в заседании кабинета министров»[1838].

Правительство было настроено более решительно, чем предыдущей ночью, хотя это его заседание на квартире Голицына носило характер частного совещания. На нем были приняты две очень серьезные меры. Во-первых, премьер дал ход высочайшему указу о прекращении занятий Государственной думы и Государственного Совета. Родзянко вскоре нашел у себя на квартире отпечатанный текст указа: «На основании статьи 99-й Основных государственных законов повелеваем: занятия Государственной думы прервать с 26 февраля сего года и назначить срок их возобновления не позднее апреля 1917 года, в зависимости от чрезвычайных обстоятельств. Правительствующий сенат не оставит к исполнению сего учинить надлежащее распоряжение»[1839]. Таким же указом были прерваны занятия Государственного Совета.

Во-вторых, в Петрограде вводилось-таки осадное положение. Что это значило, мало кто себе представлял, форма распоряжения не обсуждалась. Заседание затянулось и на следующий день. «После полуночи меня по телефону тоже вызвали в дом Голицына, — вспоминал Васильев. — Там я нашел все правительство в сборе, и меня попросили детально описать политическую ситуацию в данный момент, в том числе, как развивается революционное движение и какие контрмеры принял Департамент полиции. Я, насколько мог без документов, долго объяснял министрам зловещую связь, возникшую между Думой и главнокомандующим армией (имелся в виду начальник штаба главнокомандующего Алексеев — В. Н.), потом сделал несколько замечаний о революционной пропаганде среди молодых резервистов и транспортников; и подытожил утверждением, что теперь, когда лидеры самых ярых бунтовщиков арестованы (дополнить)»[1840].

Генерал Спиридович ехал домой по ночному Петрограду из Охранного отделения под свежими впечатлениями от увиденного и услышанного там, в том числе от Глобачева. Он только что видел, как один из руководителей агентуры на всякий случай уничтожал все документы, касавшиеся секретных сотрудников. «На улицах было пустынно. Полиции не было. Изредка встречались патрули и разъезды. Спокойно, зловеще спокойно. Но неспокойно в казармах. Всюду ведутся разговоры о событиях дня, обсуждают стрельбу по толпам, бунт «павловцев». Смущены не только солдаты, но и офицеры. Офицеры увидели за день на улицах полную неразбериху: нет руководства, нет старшего начальника. Павленков, которому пытаются дозвониться, даже не подходит к телефону. Офицеры критикуют и бранят высшее начальство»[1841]. Достаточно было одной только искры…

Глава 13