РЕВОЛЮЦИЯ
27 февраля (12 марта), понедельник, и ночь на 28 февраля (13 февраля), вторник
Исторические фигуры складываются либо тогда, когда их везут на эшафот, либо тогда, когда они посылают на эшафот других людей.
Если бы не Октябрь, именно 27 февраля отмечалось бы как День Революции. Все происходившее до этого в Петрограде — а нигде больше беспорядков не наблюдалось — можно охарактеризовать скорее как забастовки, демонстрации и голодные бунты. Революционное звучание, которое пытались им придать сами революционеры, отражало, скорее, их собственные чаяния. 27-го все изменилось.
Военный мятеж и старая власть
Во многих казармах ночью не спали, переживая день вчерашний и предугадывая день грядущий. Революцию начнет учебная команда лейб-гвардии Волынского полка. Накануне она активно действовала на Знаменской площади и на Николаевской улице, не раз стреляя в толпу. Солдаты слышали революционных агитаторов, просьбы и увещевания простых рабочих, студентов, женщин, которые умоляли не прогонять, не убивать… Всю ночь — тихие разговоры по кроватям, на нарах. «И в момент наивысших мучений, невыносимого страха перед наступающим днем, задыхающейся ненависти к тем, которые навязывают палаческую роль, раздаются в казарме первые голоса открытого возмущения, и в этих голосах, так и оставшихся безымянными, вся казарма с облегчением, с восторгом узнает себя. Так поднялся над землею день крушения романовской монархии»[1842], — напишет с присущим ему пафосом действительный знаток пролетарской и солдатской психологии Лев Троцкий (который в тот день, правда, был в Нью-Йорке).
Был ли бунт запасных частей напрямую связан с конкретной деятельностью кого-либо из многочисленных заговорщиков? На то никаких прямых указаний нет. Есть только предположения. В частности, видный меньшевик Николай Иорданский в 1928 году напишет: «Я предполагаю, что восстание 27 февраля в его первой стадии получило направление от неисследованной до сих пор военной организации, связанной с заговором кружка либеральных генералов и анти-династической группы Военно-промышленного комитета… Общая наметка первоначальных операций несомненно могла быть известна и той небольшой части солдат, которая находилась в сношениях с заговорщиками и имела возможность тайно получить указания от руководящей группы, из осторожности державшейся в тени… Быть может, именно в ночь с 26 на 27 февраля заговорщики в полках питерского гарнизона приняли последние решения и наметили первые выступления»[1843]. Здесь прямое указание на возможную роль «младотурецкого» кружка Гучкова и руководимого им ЦВПК. Узнать что-то большее вряд ли удастся.
Во второй роте учебной команды Волынского полка взводные командиры собрались ночью у кровати старшего унтер-офицера Кирпичникова, бывшего рабочего с Путиловского завода. «Отцы, матери, сестры, братья, невесты просят хлеба. Мы их будем бить? Вы видели кровь, которая лилась по улицам? Я предлагаю завтра не идти. Я лично — не хочу»[1844], — произнес Кирпичников. С ним согласились, сговорившись не подчиняться приказам. Команду подняли раньше обычного. Взводные провели разъяснительную работу с личным составом: все согласились слушаться команд Кирпичникова. Выстроились, каптенармус притащил ящики с патронами, набили ими карманы и сумки. Пришедший в казарму в седьмом часу начальник учебной команды штабс-капитан Дашкевич, как обычно, поздоровался. Ответом было громогласное «Ура!».
— Что это значит?! — закричал Дашкевич.
— Это сигнал к неподчинению вашим приказаниям, — прокричал в ответ унтер-офицер Марков. Командир с двумя сопровождавшими его офицерами бросились к выходу, но поздно. Выстрелами в спину Латке вич был убит.
Кирпичников — один из стрелявших — 6 апреля будет награжден Георгиевским крестом и произведен в подпрапорщики приказом генерала Корнилова[1845].
Солдаты с криками «ура!» разобрали цейхгауз и, стреляя в воздух, выбежали из казармы. Мосты сожжены, дальше только вперед, иначе трибунал. Куда идти? К таким же, как ты, к солдатам… Волынцы направились к расположенным по соседству — на Кирочной улице — казармам Преображенского и Литовского полков. Уговаривать коллег по оружию долго не пришлось: вскоре кое-как построившаяся солдатская масса потекла на Литейный проспект, поднимать Московский полк. Попадавшихся по дороге офицеров разоружали, полицейских — убивали.
Власти оперативно узнавали о происходящем — телефонная связь работала исправно, но, застигнутая врасплох, явно опаздывала с действиями. А многие ее представители постарались не брать на себя никакой ответственности или попросту исчезнуть. «В шесть утра меня разбудил телефонный звонок, — вспоминал Васильев. — Это был градоначальник Балк, позвонивший сообщить, что в казармах лейб-гвардии Волынского полка фельдфебель Кирпичников застрелил своего старшего офицера… Убийца затем исчез, не оставив следов, и состояние духа названного полка весьма опасно… Так как это убийство было в компетенции военных властей, я не мог самостоятельно предпринять никаких шагов, но попытался связаться с Хабаловым. Однако все мои попытки дозвониться до него оказались безуспешными, на все вопросы о его местонахождении я не мог получить никаких внятных и прямых ответов… Из своего окна я мог видеть, что улицы слишком многолюдны для этого часа. Скоро появились военные авто, мчавшиеся на головокружительной скорости во всех направлениях, а затем вдали послышались отдельные винтовочные выстрелы. Телефон снова зазвонил: это опять был Балк с еще одной тревожной новостью: генерал-майор Добровольский, командующий инженерным батальоном, только что убит своими людьми»[1846]. Следует заметить, что сам Васильев — руководитель Департамента полиции МВД — утро провел дома за телефоном, а потом предпочел спрятаться у своего приятеля.
Хабалов узнал о случившемся непосредственно от командира запасного батальона Волынского полка часов в семь утра, причем сам командир был не в курсе: то ли Лашкевича убили, то ли он сам застрелился перед фронтом. Хабалов приказал обезоружить взбунтовавшуюся команду и вернуть ее в казарму, сообщил об этом Беляеву и поехал в дом градоначальства. Туда уже поступали сообщения, что волынцы винтовок не сдают, к ним присоединяется рота Преображенского и часть Литовского полков, и эта вооруженная толпа, к которой стали присоединяться рабочие, идет по Кирочной улице, разгромила казармы жандармского дивизиона и громит помещение школы прапорщиков инженерных войск (где и убили генерала Добровольского). Хабалов, понимая, что обычные меры уже не помогут, принял решение сформировать специальный карательный отряд, поставив во главе его опытного фронтового офицера, георгиевского кавалера, полковника Преображенского полка Александра Кутепова, который был в столице в отпуске.
Кутепова телефонный звонок разбудил в доме его сестер на Васильевском острове в девятом часу утра. Вскоре он был в градоначальстве. «Придя наверх, я нашел в довольно большой комнате генерала Хабалова, градоначальника генерала Балка, полковника Павленкова, кажется, генерала Тяжельникова — начальника штаба Петроградского военного округа — и еще двух жандармских штаб-офицеров. Все они были сильно растеряны и расстроены. Я заметил, что у генерала Хабалова во время разговора дрожала нижняя челюсть. Как только я вошел, генерал Хабалов спросил меня: «Вы полковник Кутепов?» Я тотчас ему представился, и он поспешил мне заявить: «Я назначаю вас начальником карательного отряда». На это я ему ответил, что готов исполнить всякое приказание, но что, к сожалению, нашего лейб-гвардии Преображенского полка здесь нет, что я нахожусь в отпуске, никакого отношения к запасному полку не имею и что, мне кажется, в этом случае надо назначить лицо, более известное в Петроградском гарнизоне. Генерал Хабалов довольно твердо мне сказал: «Все отпускные подчиняются мне, и я вас назначаю начальником карательного отряда». Весьма красноречивый эпизод, показывающий, насколько плохо оценивал ситуацию во вверенном ему военном округе Хабалов, если не видел в нем ни одного известного ему командира, на которого он мог положиться в критическую минуту.
— Слушаю, прошу мне указать задачу и дать соответствующий отряд, — ответил Кутепов.
— Приказываю вам оцепить район от Литейного моста до Николаевского вокзала и все, что будет в этом районе, загнать к Неве и там привести в порядок, — заявил Хабалов.
— Я не остановлюсь перед расстрелом всей этой толпы, но только для оцепления мне надо не менее бригады.
— Дадим то, что есть под руками, — раздраженно сказал Хабалов. — Возьмите ту роту (из 48 рядов) лейб-гвардии Кексгольмского запасного полка с одним пулеметом, которая стоит против градоначальства, и идите с ней по Невскому проспекту; в Гостином дворе возьмите роту лейб-гвардии Преображенского запасного полка (в 32 ряда) и в пассаже другую роту того же полка, такого же состава. Сейчас от Николаевского вокзала сюда к Градоначальству идет пулеметная рота в 24 пулемета, возьмите у них 12 пулеметов себе, а остальные 12 пришлите нам.
— А будет ли эта пулеметная рота стрелять?
Хабалов уверил, что это хорошая часть и обещал другие подкрепления. Выйдя из градоначальства. Кутепов с ротой кексгольмцев двинулся по Невскому, где к нему действительно присоединились две роты Преображенского запасного полка под командой поручиков Сафонова и Брауна. Роты были в хорошем состоянии, однако солдаты не только не завтракали, но и накануне не ужинали. В ближайшем же магазине пришлось купить ситного хлеба и колбасы. Пулеметная рота оказалась в куда менее боевом настроении, а командир полуроты, переходившей под начало Кутепова, заявил, что в пулеметах не было масла и воды в кожухах. Последовал приказ приготовить пулеметы к бою. «По виду Невского проспекта — было уже около одиннадцати часов утра, — нельзя было ничего сказать, происходит ли что-либо в Петрограде, — писал Кутепов. — Городовые стояли на местах, и только народу было меньше, чем обычно». На углу Невского и Литейного отряд настиг командир Преображенского запасного полка князь Аргутинский-Долгоруков и передал приказ Хабалова немедленно возвращаться назад, поскольку толпа солдат и рабочих подожгла Окружной суд и идет к Зимнему дворцу.
— Неужели у вас во всем Петрограде только и имеется, что мой, так называемый карательный отряд? — удивился Кутепов. И возразил, что идти назад по Невскому нецелесообразно. Он двинется по Литейному, затем по Симионовской улице к цирку Чинизелли выйдет на Марсово поле, где и встретит толпу. Кутепов так и поступил. Но на Литейном — на углу с Артиллерийским переулком — он застал картину разгрома казарм лейб-гвардии 1-й Артиллерийской бригады взбунтовавшимися литовцами и волынцами. Пришлось задержаться. От горящего здания Окружного суда в направлении отряда Кутепова началась стрельба, вдоль Литейного проспекта засвистели пули. Кутепов принял решение действовать в этом районе[1847]. Максимальная численность отряда Кутепова достигала 6 рот, 1 1/2 эскадронов с 15 пулеметами, всего не более тысячи человек.
А что происходило в других армейских частях, еще не охваченных восстанием? Дмитрий Ходнев сообщает, что около 11 часов командир запасного батальона Финляндского полка собрал офицеров в кабинете августейшего шефа-цесаревича и произнес прочувствованную речь. «Не забудем, что мы финляндцы, что на груди у нас полковой знак с начертанными на нем словами: «За Веру, Царя и Отечество». Мы должны это всегда помнить. Не забудем также и то, что действующий на фронте наш родной полк ожидает от нас помощи и поддержки, а никак не смуты». Ходнев вернулся в помещение учебной команды, разговаривал с солдатами, объяснял им происходящее: «Не чувствовалось прежней уверенности в своих солдатах, не было заметно в них чувства долга и, казалось, они послушны и внешне дисциплинированны, но достаточно какого-нибудь малейшего повода, чтобы они из дисциплинированных солдат обратились в бунтовщиков… На душе стало так пусто и так тоскливо»[1848]. Финляндский полк будет сопротивляться дольше других.
Ближе к полудню уже из самых разных мест поступала информация о пожарах, погромах и армейских бунтах. Главными целями восставших сразу стали арсеналы, здания правоохранительных органов, от которых, прежде всего, можно было ожидать неприятностей, вокзалы, куда могли подойти дополнительные войска, и тюрьмы, которые революционеры всегда освобождают в первую очередь.
Силой восставших солдат были взяты Главный арсенал, Главное артиллерийское управление и склады патронного завода. Много оружия было захвачено в полковых цейхгаузах. Довольно быстро в руках восставших оказалось более 40 тысяч винтовок, 30 тысяч револьверов, не менее 2 млн патронов[1849]. Такой внушительный арсенал придавал сил и уверенности.
Из вокзалов первым был захвачен Финляндский, где охрану взял на себя отряд самообороны. Движение поездов было остановлено. В толпе рабочих, с помощью проходившей мимо воинской части бравших вокзал, находился Михаил Калинин, будущий «всесоюзный староста»: «Вокзальная охрана была разоружена в одно мгновение. Но толпа еще в нерешительности. Что же дальше? И солдаты кричат: ’’Где вожаки? Ведите нас». Я сам в нерешительности, я еще не знаю, куда может направиться эта сила и что сейчас, вот здесь поблизости можно сделать. Для меня несомненно одно: надо сейчас же, не медля ни минуты, толкнуть на борьбу, ибо вся масса по существу переживает такое же состояние и ждет действия. Я поднялся на площадку вокзала и крикнул: «Если хотите иметь вождей, то вон, рядом «Кресты». Вождей надо сначала освободить». В один миг мысль подхвачена, расширена. Кто-то кричит: сначала освободим из военной тюрьмы… Отделяются отряды, появляются руководители. Мысль осуществляется в действие: одни направляются к военной тюрьме, другие к «Крестам»[1850].
В феврале 1917 года все основные питерские тюрьмы были переполнены. Они были рассчитаны на 4 тысячи человек, но содержалось в них 7600 заключенных, в том числе 2400 — в «Крестах». Основную массу составляли уголовники, но были и политические, арестованные за революционную деятельность, и осужденные за шпионаж.
«Кресты» были атакованы в двух сторон — с набережной Невы и с Симбирской улицы. Тюремные ворота сокрушены таранами и оружейными прикладами, охрана и администрация разоружены, камеры открыты. Вышедший на свободу член Петербургского комитета большевиков Василий Шмидт делился воспоминаниями: «То, что представилось моим глазам, повергло меня в необычайную радость. На набережной, вдоль всей тюремной сцены стояли с оружием в руках тысячи солдат и раздавали оружие рабочим Выборгской стороны. Десятки грузовиков с ружьями и патронами вмиг разгружались. Я второпях схватил первое попавшееся ружье и вместе со всей толпой отправился к зданию Государственной думы»[1851].
А военный бунт все разрастался. Группа солдат и рабочих на машинах подъехала к казармам Московского гвардейского полка с призывом присоединяться к восставшим, но была встречена огнем. Уехали, но вскоре вернулись с броневиками, выставив ультиматум: указать срок выхода солдат на улицы, в противном случае — артиллерийский и пулеметный огонь[1852]. Вновь завязалась перестрелка. Восставшие сломали забор и ворвались во двор. Около полудня из Московского полка Хабалову донесли, что четвертая рота, запиравшая пулеметами Литейный мост с Выборгской стороны, подавлена, остальные роты стоят во дворе казарм, из офицеров кто убит, кто ранен, и огромные толпы запружают Сампсониевский проспект. Разобрав оружейный склад Московского полка, толпа двинулась «снимать» самокатный запасной батальон, но тот занял оборону и отстреливался. Вооруженная толпа катится дальше — через Литейный мост на Выборгскую сторону, вызывая восторг у высыпавших на улицу пролетариев. «Около часу дня какой-то потрясающий ток привел в движение и волнение черную громаду рабочего люда. По Сампсониевскому, рассекая толпу, с грохотом несется автомобиль, туго набитый солдатами с винтовками в руках. На штыках винтовок — нечто невиданное и неслыханное: развеваются красные флаги. Солдаты обращаются направо и налево к толпе, машут руками по направлению к клинике Вилье, что-то кричат. Но грохот машин и гул многотысячной толпы заглушают слова. Но слов и не надо. Красные флаги на штыках, возбужденные сияющие лица, сменившие деревянную тупость, говорят о победе… С молниеносной быстротой разносится весть, привезенная грузовиком: восстали войска»[1853], — писал очевидец.
К середине дня в руках восставших была Выборгская сторона, часть Петроградской стороны и Литейного проспекта. В Нарвском районе рабочий отряд путиловцев захватил оружейные магазины на Алексеевской улице, к полудню полицейских там уже не было — кто убит, кто бежал, переодевшись в гражданское. Повсюду начался разгром полицейских участков, на улицы летели мебель, бумаги. Многие участки были подожжены. Громили камеры мировых судей. Азартная охота вооруженных людей на полицейских пошла по всему городу. «Все ворота и подъезды велено держать открытыми, — заносит в дневник Зинаида Гиппиус. — У нас на дворе солдаты искали двух городовых, живущих в доме. Но те переоделись и скрылись. Солдаты, кажется, были выпивши, один стрельнул в окно. Угрожали старшему, ранили его, когда он молил о пощаде»[1854]. В небо потянулся дым от подожженных полицейских участков, Главного тюремного управления.
В Охранное отделение на подкрепление была послана полурота 3-го стрелкового полка. В 3 часа дня Глобачев «позвал к себе командира полуроты и спросил его, отвечает ли он за своих людей, и когда он мне ответил, что не может, то я ему приказал увести полуроту в казармы… Работа Охранного отделения продолжалась обычным порядком, но свелась исключительно к информации и докладам по телефону о течении восстания. Связь с исполнительными органами полиции и штабом главнокомандующего прекратилась. Хотя телефонная станция была еще в руках правительства, но добиться соединения было весьма трудно, а с некоторыми учреждениями почти невозможно. Связь не прерывалась с теми учреждениями, с которыми Охранное отделение было соединено прямым проводом, как то: Зимний дворец, градоначальство, министр внутренних дел, Царское Село, отделы Охранного отделения, чем я и воспользовался, ставя эти учреждения в курс текущих событий. Протопопов был… на заседании Совета министров, и до трех часов дня я еще говорил с ним по телефону, доложил последний раз, что положение безнадежно… В 5 часов было получено донесение с постов, что вооруженная трехтысячная толпа, разгромившая спиртоочистительный завод на Александровском проспекте, двинулась к Охранному отделению, вследствие чего, чтобы не подвергать людей напрасным эксцессам и не жертвовать бесполезно их жизнью, я приказал всем собранным в тот момент служащим оставить немедленно помещение, покинул отделение и я сам со своими ближайшими помощниками»[1855]. Так охранка прекратила существование. Вскоре в ее здании полыхал огонь. А Глобачев из помещения охранной команды на Морской продолжал поддерживать связь с Зимним и Царским Селом.
Людям, посвятившим всю жизнь государственной безопасности, видеть такое было невыносимо. «Сожгли здание Судебных установлений на Литейном проспекте и совершенно разгромили помещения департамента полиции у Цепного моста, — писал сенатор Николай Таганцев, работавший в центральном аппарате Минюста. — В толпе, которая жгла суд, участвовали главным образом сидельцы соседнего Дома предварительного заключения, только что оттуда выпущенные; они и другие клиенты суда стремились уничтожить неприятные для них дела, бумаги и документы, хранившиеся в суде и его архиве, тоже сожженном. Департамент полиции также громили заинтересованные лица: это видно из того, что при разгроме пропало много производства, весьма компрометирующего характера»[1856]. Последнее подтверждает и директор департамента Васильев: «Все архивы подразделения, занимавшегося уголовными делами, с отпечатками пальцев, фотографиями и другими сведениями о ворах, грабителях и убийцах были выброшены во двор и там торжественно сожжены. Далее мятежники взломали мой стол и взяли двадцать пять тысяч рублей казенных денег, которые были у меня на хранении»[1857].
Непоправимый урон был нанесен контрразведке. Борис Никитин, который позднее возглавит военную контрразведку при Временном правительстве, с ужасом писал: «Один из неприятельских агентов — Карл Гибсон, которого, кстати, я вновь поймал через полтора месяца и водворил в тюрьму, выскочив на свободу при февральском перевороте, первое же, что сделал, это привел толпу и ворвался с ней в помещение контрразведки под предлогом, что пришел громить «охранку». Начав разгром, он, прежде всего, разыскал свое досье в делах по алфавиту и, конечно, унес его с собой. Толпа, руководимая Гибсоном, переломала шкафы, сожгла и перервала много бумаг, разбросала по полу до 300 тысяч регистрационных карточек, хранившихся в алфавитном порядке. Служащих тут же захватили и поволокли в Государственную думу, где их намеренно представили как политических агентов Охранного отделения и посадили в отдельную комнату»[1858].
Хабалова захлестывало море просьб о помощи: требовал и охраны Голицын, с телефонной станции, из Литовского замка, из Мариинского дворца. Приехал Протопопов, полный невыполнимых идей. Лояльных войск катастрофически не хватало. В этой обстановке Хабалов принял решение стянуть свои силы в один кулак, и, сколотив из них боеспособные отряды, направить на подавление наиболее опасных очагов бунта. Штабу округа удалось собрать перед Зимним дворцом по одной роте запасных батальонов Преображенского, Егерского и Петроградского полков, часть павловцев и моряков гвардейского полуэкипажа, которые поступили под командование князя Аргутинского-Долгорукова. Часть войск предполагалось послать в подкрепление Кутепову, а другую — на Петроградскую сторону. Обнаружилось, что у некоторых частей нет патронов. Отчаявшись найти их где-нибудь в городе — арсеналы уже захвачены и растащены, — Хабалов по телефону просил прислать боеприпасы из Кронштадта, но комендант отказал, заявив, что опасается за собственную крепость. А пока на Дворцовой площади играл оркестр павловцев, и голодные войска топтались на площади, ежась от холода.
Хабалов стал понимать, что может не справиться с бунтом. В 12 часов дня он телеграфировал императору: «Принимаю все меры, которые мне доступны, для подавления бунта. Полагаю необходимым прислать немедленно надежные части с фронта». Заметно более оптимистично был настроен Беляев, еще в 1 час 15 минут сообщавший в Ставку: «Начавшиеся с утра в некоторых воинских частях волнения твердо и энергично подавляются оставшимися верными своему долгу ротами и батальонами. Сейчас не удалось еще подавить бунт, но твердо уверен в скором наступлении спокойствия, для достижения коего принимаются беспощадные меры. Власти сохраняют полное спокойствие»[1859]. Здесь военный министр явно грешил против истины.
Около двух часов дня Хабалов был на квартире у Голицына. Там уже собрались все министры. Хабалов был страшно взволнован и произвел на собравшихся исключительно неблагоприятное впечатление. Как заметит сам Голицын, «его доклад был такой, что даже нельзя было вынести впечатления, в каком положении находится дело, чего можно ожидать, какие меры он предлагает предпринять»[1860]. Беляев тоже подтверждал, что «Хабалов произвел тяжелое впечатление на членов Совета министров — руки дрожат, равновесие, необходимое для управления в такую серьезную минуту, он, по-видимому, утратил»[1861]. Впрочем, немало нелицеприятных слов услышал о себе и сам Беляев, как и Протопопов.
Кабинет после короткого обсуждения согласился усилить собственное недавнее решение и объявить Петроград уже не на осадном, а на военном положении. На вопрос одного из министров, не является ли объявление военного положения прерогативой самого государя, Беляев ответил: «Считайте, что высочайшее повеление о введении военного положения последовало».
Видя, в каком состоянии находился Хабалов, Совет министров возложил руководство подавления восстания на Беляева, который внешне все еще производил впечатление адекватного человека. Но сам военный министр — до приказа императора — эту функцию на себя не взял, переместившись, тем не менее, в штаб округа. Позднее (похоже, около 7 вечера) сам Беляев предложил принять командование гвардейскими запасными частями округа генерал-квартирмейстеру Генерального штаба Занкевичу. Это окончательно запутало ситуацию с военным командованием в городе, особенно, учитывая, что Хабалов не признал права военного министра вмешиваться в дела округа, непосредственно подчиненного Верховному главнокомандованию.
Меж тем правительство решило перебраться с квартиры Голицына в Мариинский дворец, который худо-бедно охранялся. «Подъехав к Мариинскому дворцу, — свидетельствовал Протопопов, — я увидел перед ним два полевых орудия; в помещении, около швейцарской, были солдаты, я слышал, их было около роты»[1862]. В зале заседаний Совета министров собрались почти все члены кабинета, не хватало только Раева и Григоровича. Голицын позднее в показаниях следственной комиссии уверял: «Никаких суждений тут не было. Мы ходили растерянные. Мы видели, что дело принимает скверный оборот и ожидали своего ареста»[1863]. Версию о полной деморализации правительства подтверждал и Родзянко, поведавший о рассказе одного министра о том, как во дворце погасили свет, а когда снова его зажгли, он обнаружил себя под столом[1864]. Но в действительности правительство, хоть и сильно напуганное, продолжало функционировать и принимать важные решения.
Были расширены прерогативы председателя Совета министров. Решением кабинета ему было предоставлено право распоряжаться правительственными делами по всем отраслям управления[1865]. Это было, по сути, вручением в руки Голицына диктаторских полномочий по всем гражданским вопросам.
Следующим шагом стала отставка Протопопова. Инициатива исходила от Беляева. Приехав до начала заседания, он попросил премьера о беседе наедине. Доложив о Занкевиче, военный министр просил Голицына добиться ухода Протопопова. Поскольку уволить его мог только царь, Беляев предложил уговорить главу МВД сказаться больным и передать свои полномочия кому-то другому. Протопопову только что принесли известие о разгроме толпой его дома, жена чудом спаслась у смотрителя дома. Все выразили ему соболезнования, но об отставке все же попросили. Причем Протопопов был уверен, что на то была монаршая воля. Это хорошо видно из его показаний следственным органам: «Ген. М. А. Беляев сказал что-то полушепотом кн. Н. Д. Голицыну, который обернулся и взглянул на меня, я расслышал, что вел. кн. Кирилл Владимирович привез из Ставки какую-то новость, и догадался, что царь выразил согласие на мою отставку. Через несколько минут кн. Н. Д. Голицын обратился ко мне с просьбой «принести себя в жертву», как он выразился, и подать в отставку. Я напомнил ему мои неоднократные об этом просьбы у царя и ответил полным согласием»[1866]. Беляев предложил заменить Протопопова на главного военного прокурора Макаренко, но предложение это было отвергнуто. Напечатанный приказ Голицына гласил: «Вследствие болезни министра внутренних дел действительного статского советника Протопопова, во временное исполнение его должности вступит его товарищ по принадлежности»[1867]. Протопопов покинул зал и еще два часа сидел у Крыжановского, пытаясь прийти в себя. После чего Протопопову намекнули, что его присутствие в Мариинском дворце нежелательно, поскольку может привлечь охотящихся за ним революционеров.
Обсуждали и другие кадровые перестановки, и судьбу самого кабинета. В 6 вечера в экспедицию канцелярии Совета министров была передана составленная Покровским и Барком и подписанная Голицыным телеграмма царю, в которой правительство «дерзает представить Вашему Величеству о безотложной необходимости принятия следующих мер… с объявлением столицы на осадном положении, каково распоряжение уже сделано военным министром по уполномочию Совета министров собственной властью. Совет министров всеподданнейше ходатайствует о поставлении во главе оставшихся верными войск одного из военачальников действующих армий с популярным для населения именем». Далее говорилось, что правительство не может справиться с создавшимся положением, предлагало себя распустить и назначить премьером лицо, пользующееся общим доверием, а также составить ответственное министерство[1868]. Это была коллективная просьба о сложении полномочий. В Ставке телеграмму получат много позже, и Николай ответит ближе в полуночи.
Не дожидаясь официальной санкции императора, правительство постановило наконец-то напечатать постановление Совета министров о введении в Петрограде военного положения. Сделать это в типографии градоначальства оказалось невозможно, поскольку она уже была захвачена. Тысячу экземпляров напечатали в типографии морского министерства, но не похоже, что широкие массы о нем узнали: возникли трудности с расклейкой. «Я доложил, — рассказывал Балк, — что не имею возможности, так как не имею ни клея, ни кистей, но ген. Хабалов приказал как-нибудь повесить и прикрепить в районе Адмиралтейства. Из тона ген. Хабалова я мог заключить, что он этому объявлению значения не придавал»[1869]. Впрочем, выполнять постановление все равно было уже практически некому. Ряды защитников режима таяли, а ряды бунтовавших — пополнялись.
Около 8 вечера толпа появилась возле казарм Семеновского гвардейского полка, где находилась команда пулеметчиков, которые высыпали на улицы с криками «ура». За ними последовали и другие роты полка. Солдаты направились к полицейскому участку Московской части, разорили и подожгли его, убили пристава. Затем смешанная масса рабочих и солдат двинулась на Измайловский проспект, где «сняла» Измайловский полк. Затем — гренадеры[1870]. Если к полудню, по оценкам, количество восставших солдат достигало 25 тысяч, то к вечеру оно почти утроилось[1871]. Петроградский гарнизон стремительно приходил в состояние полной анархии и смешивался с толпами вооружавшихся горожан.
В телеграмме, отправленной в 19 часов 22 минуты, уже Беляев взывал о помощи фронта: «Военный мятеж немногими оставшимися верными долгу частями погасить пока не удается; напротив того, многие части постепенно присоединяются к мятежникам. Начались пожары, бороться с которыми нет средств. Необходимо срочное прибытие действительно надежных частей, притом в достаточном количестве, для одновременных действий в различных частях города»[1872]. Чуть позже телеграмму Алексееву шлет Хабалов: «Прошу доложить Его Императорскому Величеству, что исполнить повеление о восстановлении порядка в столице не мог. Большинство частей одни за другими изменили своему долгу, отказываясь сражаться против мятежников. Другие части побратались с мятежниками и обратили свое оружие против верных его величеству войск. Оставшиеся верными долгу весь день боролись против мятежников, понеся большие потери. К вечеру мятежники овладели большей частью столицы. Верными присяге остаются небольшие части разных полков, стянутые у Зимнего дворца, под начальством генерала-майора Занкевича, с коим буду продолжать борьбу»[1873].
Предложений о том, как переломить ситуацию, хватало. Балк призывал призвать на подмогу военные училища. Но у Хабалова уже не было уверенности и в их надежности. Генерал Безобразов призывал перейти в наступление на Таврический дворец, чтобы уничтожить собравшееся там ядро бунтовщиков. Но и на это сил, да и желания не было. Смирившись с потерей большей части города, Хабалов и Беляев решили занять район обороны — от набережной Невы и Мариинского дворца до Зимней Канавки. Опорным пунктом обороны было решено сделать Адмиралтейство: от него расходились радиусом улицы к трем вокзалам Петрограда, откуда можно было ждать прибытия фронтовых частей. Из Адмиралтейства их продвижение в город можно было поддержать пулеметным и артиллерийским огнем. По приказу штаба округа туда прибыло подразделение Измайловского полка, эскадрон 9-го запасного кавалерийского полка и две батареи гвардейского кавалерийского дивизиона. В общей сложности в Адмиралтействе оказалось пять стрелковых рот численностью до 600 человек, 12 орудий и 40 пулеметов. Под их защиту около 7 вечера перебрался штаб округа со всем наличным военным руководством. Были заперты все ходы и выходы, ворота завалены бревнами и дровами, вокруг здания расставлена охрана. Вот только еды в Адмиралтействе не оказалось[1874]…
Стали на глазах таять силы, стоявшие перед Зимним дворцом. Занкевич, надев мундир лейб-гвардии Павловского полка, в котором когда-то служил, выехал к солдатам, поговорив с ними, выяснил, что положиться на них нельзя. Поэтому он не стал сильно сопротивляться, когда под покровом темноты солдаты начали разбредаться по своим казармам. Оставшиеся с площади были около 9 вечера переведены в Адмиралтейство, а около 11 — в Зимний дворец. Всего под началом у Хабалова и Беляева оставалось не более 2 тысяч человек[1875].
А что же отряд Кутепова? Весь день он провел в боях, теряя людей и нанося потери восставшим в районе Литейного проспекта, не имея связи со штабом округа. Когда начало смеркаться, Кутепов попытался дозвониться до градоначальства, но безуспешно, «с центральной станции мне сказали, что из градоначальства никто не отвечает уже с полудня. После выяснилось, что генерал Хабалов с градоначальником и со всем штабом перешел в Адмиралтейство, но так как меня об этом никто не предупредил, то все мои попытки связаться с ним ни к чему не привели. Генерал Хабалов не потрудился ни разу выслать ко мне кого-либо из офицеров для ознакомления с обстановкой… Когда я вышел на улицу, то было уже темно, и весь Литейный проспект был наполнен толпой, которая, хлынув из всех переулков, с криками гасила и разбивала фонари. Среди криков я слышал свою фамилию, сопровождаемую площадной бранью. Большая часть моего отряда смешалась с толпой, и я понял, что мой отряд больше сопротивляться не может». Кутепову осталось накормить остатки отряда хлебом с колбасой (ни одна из частей своим людям обеда не выслала), поблагодарить за честное исполнение долга и отправить по казармам. Но сам он был по-прежнему настроен на борьбу: «зная настроение и состояние частей на фронте, я верил, что в ближайшее время будут присланы части, которые наведут порядок в Петрограде»[1876].
На это надеялись или этого боялись едва ли не все в столице.
Временный комитет Государственной думы
Первое, что в свое время делал Столыпин, распуская 1-ю и 2-ю Думы, он отдавал приказ о закрытии входов в Таврический дворец, чтобы не допустить его превращения в «место народного скопища» и в очаг формирования альтернативной власти. На сей раз это не было сделано, и не только потому, что преемники не дотягивали до его уровня, но и потому, что 4-я Дума не была распущена. Объявленный перерыв в ее занятиях «условно можно было приравнять к вынужденным думским вакациям, в ходе которых могли работать руководящие органы Думы, ее комиссии, фракции и аппарат. То есть Дума была работоспособным органом, причем на 27 февраля большинство депутатов еще оставалось в Петрограде»[1877].
Около восьми часов утра депутатов стали поднимать телефонными звонками и от имени председателя приглашать в Думу. Строго говоря, тем самым Родзянко нарушал подписанный императором указ о перерыве занятий, фактически преступая действовавшее российское законодательство, хотя и отрицал это.
Депутаты так рано вставать не привыкли. Поутру в здании Думы и вокруг нее было относительно тихо. Мансырев, появившийся в Думе одним из первых, вспоминал: «Меня поразило, что между членами Думы, бывшими во дворце в большом числе, не было ни одного сколько-нибудь значительного по руководящей роли: ни членов президиума, ни лидеров партий, ни даже главарей Прогрессивного блока»[1878]. Позднее подтянулось и руководство. Милюков шел в Думу по Потемкинской улице: «Улица была пустынна, но пули одиночных выстрелов шлепались о деревья и о стены дворца. Около Думы никого еще не было; вход был свободен»[1879]. Большинство из подтягивавшихся депутатов только там узнавало о перерыве в работе. Народные избранники тревожно шептались по углам. Тыркова в своем дневнике так описала их настроение: «Депутаты лениво бродили, лениво толковали о роспуске. «Что же вы думаете делать? — Не знаем. — Что улица? Кто ею руководит? Есть ли Комитет? — Не знаем». Было тяжело смотреть»[1880]. Общими были растерянность, апатия и испуг. Впрочем, были и очевидные исключения.
Керенский, судя по его мемуарам, сразу понял, что для него «час истории пробил». «Уходя утром из дома, я успел позвонить нескольким из моих друзей и попросил их отправиться в охваченные восстанием военные казармы и убедить войска идти к Думе»[1881]. Это было очень важное решение, которое чуть позже Керенский представит как стихийный порыв армии поддержать народных избранников. После чего отправился навстречу истории. «Казалось, каждый шаг к Думе приближал меня к трепещущим силам зарождающейся новой жизни, и, хотя старик швейцар привычным жестом распахнул передо мной дворцовую дверь, я подумал тогда, что он навсегда преградил мне обычный путь к прежней России, где в то самое утро занималась заря прекрасных и ужасных мартовских дней. Дверь закрылась за мной. Я сбросил пальто. Больше для меня не было ни дня, ни ночи, ни утра, ни вечера»[1882]. Керенский стал центром притяжения для решительно настроенных депутатов, которые добивались открытия официального заседания Думы в нарушение царского указа.
Милюков в своих «Воспоминаниях» даже пишет, что так оно и случилось: «Заседание состоялось, как было намечено: указ был прочитан при полном молчании депутатов и одиночных выкриках правых»[1883]. Прекрасная иллюстрация к вопросу о несовершенстве человеческой памяти. В собственной же, более ранней истории революции, тот же Милюков утверждал, что Дума «и не пыталась, несмотря на требование М. А. Караулова, открыть формальное заседание»[1884]. Никакого официального заседания не было и не могло быть: подавляющее число депутатов и руководство Думы не собирались покидать правовое поле, становясь автоматически государственными преступниками. Ситуация была еще слишком не ясна. «Дума подчинилась закону, все еще надеясь найти выход из запутанного положения, и никаких постановлений о том, чтобы не расходиться и насильно собираться в заседании, не делала»[1885], — утверждал Родзянко.
А Керенский считал отсутствие официального заседания фатальным просчетом, предопределившим закат Думы, Впрочем, здесь же он объяснял, почему в дальнейшем абсолютно ничего не сделает для реанимации российского парламента. «Отказ Думы продолжить официальные сессии стал крупнейшей, подобно самоубийству, ошибкой в момент ее высочайшего авторитета в стране, когда она имела возможность сыграть решающую плодотворную роль в окончательной развязке событий, несмотря на малый опыт в официальной роли. Это было характерным проявлением изначальной слабости Думы, большинство которой состояло из представителей высших классов, зачастую неспособных четко выразить народные чаяния и мнения»[1886].
Итак, никакого официального заседания Думы утром не было, и никаких решений не расходиться она не принимала. А что же было?
Шульгин сообщает о заседании бюро Прогрессивного блока. Шидловский председательствовал, обычный состав. Собрание прошло под знаком слуха о приближении к Таврическому дворцу 30-тысячной вооруженной толпы, которой тогда и близко не было. «Некоторые думали, что и теперь еще мы можем что-то сделать, когда масса перешла «к действиям». И что-то предлагали… Сидя за торжественно-уютными, крытыми зеленым бархатом столами, они думали, что бюро Прогрессивного блока так же может управлять взбунтовавшейся Россией, как оно управляло фракциями Государственной думы.
Впрочем, я сказал, когда до меня дошла очередь:
— По-моему, наша роль кончилась… Весь смысл Прогрессивного блока был предупредить революцию и тем дать власти возможность довести войну до конца. Но раз цель не удалась… А она не удалась, потому что эта тридцатитысячная толпа — это революция. Нам остается одно… думать о том, как кончить с честью»[1887]. Никаких решений принято не было.
Ближе к 11 часам группа депутатов прорвалась в кабинет Родзянко и стала настаивать на созыве Совета старейшин (сеньорен-конвента). Тот отмахивался руками и говорил, что ему нужно написать телеграмму императору. Ответа на вчерашние телеграммы спикер не получал и нервничал все сильнее. В 12 часов 40 минут в Ставку ушло еще одно послание. Посетовав на указ о приостановлении занятий Думы, спикер заявлял: «Последний оплот порядка устранен. Правительство совершенно бессильно подавить беспорядок. На войска гарнизона надежды нет. Запасные батальоны гвардейских полков охвачены бунтом. Убивают офицеров». Родзянко просил высочайшим манифестом отменить указ, возобновить деятельность Думы и Госсовета. «Государь, не медлите. Если движение перебросится в армию, восторжествует немец, и крушение России, а с ней и династии неминуемо»[1888].
Пока Родзянко творил, изгнанные из его кабинета депутаты отправились в комнату Финансовой комиссии, где под председательством Некрасова началось частное совещание Совета старейшин. Керенский и Скобелев настаивали на проведении заседания Думы, с тем чтобы взять власть в свои руки, более умеренные депутаты с ними не соглашались. «Начинается обмен мнений, но события вне Думы развертываются быстрее прений, — вспоминал Скобелев. — Приносят сведения, что восставшими солдатами занято здание Главного Артиллерийского управления на Литейном проспекте. Раздраженный Шингарев вскакивает и кричит: «Подобные вещи могут делать лишь немцы, наши враги». Я на это замечаю, что надо более осторожно выбирать свои выражения, ибо за них придется отвечать. Влетает Родзянко с громким окриком: «Кто созвал без моего ведения сеньорен-конвент?» Лидеры блока объясняют ему, что происходит не официальное заседание совета старейшин, а частное совещание членов его»[1889]. Тогда Родзянко пригласил собравшихся перейти в его кабинет и продолжить собрание официально.
Спикер изложил собравшимся содержание своих посланий царю, обменялись беспорядочными сведениями о событиях в городе, посетовали на бездействие властей, на разгул анархии. «В огромное, во всю стену кабинета, зеркало отражался этот взволнованный стол, — писал Шульгин. — Мощный затылок Родзянко и все остальные… Чхеидзе, Керенский, Милюков, Шингарев, Некрасов, Ржевский, Ефремов, Шидловский, Капнист, Львов, князь Шаховской… Еще другие… Вопрос стоял так: не подчиниться указу Государя Императора, т. е. продолжать заседания Думы, — значит стать на революционный путь… Оказав неповиновение монарху, Государственная дума тем самым подняла бы знамя восстания и должна была бы стать во главе этого восстания со всеми его последствиями… Но на это ни Родзянко, ни подавляющее большинство из нас, вплоть до кадет, были совершенно не способны»[1890]. Керенский настаивает на том, что «представители левой оппозиции Некрасов, Ефремов, Чхеидзе и я внесли предложение в Совет старейшин немедленно провести официальную сессию Думы, не принимая во внимание царский декрет»[1891]. Протокол заседания ничего такого не фиксирует. Было решено провести частное заседание всего наличного состава депутатов, и чтобы подчеркнуть его частный характер, собраться не в большом Белом зале, а в «полуциркулярном». Смелости руководству Думы придал и тот факт, что в районе 2-х часов у Таврического дворца появился первый воинский отряд, впрочем, весьма неорганизованный. Это еще не были запрошенные Керенским части.
Частное заседание открылось в полтретьего дня. «За столом были Родзянко и старейшины, — вспоминал Шульгин. — Кругом сидели и стояли, столпившись, стеснившись, остальные… Встревоженные, взволнованные, как-то душевно прижавшиеся друг к другу… вся Дума была налицо»[1892]. Литовский депутат кадет Ичас насчитал 300 присутствовавший, Мансырев — двести[1893]. Родзянко коротко указал на серьезность положения и заявил, что Думе «нельзя еще высказываться определенно, так как мы еще не знаем соотношения сил». После него слово взял Некрасов и совершенно неожиданно предложил призвать к власти… пользующегося уважением генерала, он назвал Маниковского. Буря протестов, резко возражали прогрессист Ржевский, меньшевик Чхеидзе, левые кадеты Аджемов и Караулов. Идея военной диктатуры понравилась только октябристу Савичу, которому, правда, более по душе был генерал Поливанов. Здесь, как видим, депутаты-масоны разошлись (что является, скорее, аргументом против версии о масонстве Маниковского).
Зато в других — более важных — вопросах они выступят сплоченной группой. «От нашей группы исходила сама инициатива образования Временного комитета, как и решение Думы не расходиться, т. е. первых революционных шагов Думы, — поведает Некрасов. — Весь первый день пришлось употребить на то, чтобы удержать Думу на этом революционном пути и побудить ее к решительному шагу взятия власти, чем наносился тяжкий удар царской власти в глазах всей буржуазии, тогда еще очень сильной»[1894]. Предложение Думе взяться за формирование нового правительства впервые прозвучало из уст Чхеидзе. Его конкретизировал сподвижник Керенского по трудовой фракции Дзюбинский: исполнительную власть — сеньорен-конвенту, а сама Дума должна объявить себя Учредительным собранием[1895]. Тут слово попросил лидер еще вчера безраздельно доминировавшего Прогрессивного блока Милюков. «Я выступил с предложением — выждать, пока выяснится характер движения, а тем временем создать временный комитет членов Думы «для восстановления порядка и для сношений с лицами и учреждениями». Эта неуклюжая формула обладала тем преимуществом, что, удовлетворяя задаче момента, ничего не предрешала в дальнейшем. Ограничиваясь минимумом, она все же создавала орган и не подводила думцев под криминал»[1896].
Вдруг в полуциркулярный зал ворвался офицер, представился начальником думской охраны и срывающимся голосом закричал, что его помощника тяжело ранили, а его самого чуть не убили врывающиеся в Думу солдаты. Молил о помощи. Депутаты стали подходить к окнам, за ними уже действительно начинала шевелиться людская масса. И в эту минуту начала стремительно восходить звезда Керенского, революция оказалась его стихией.
Сообразив, что приближаются приглашенные его друзьями части, он встал со своего места. Слова и жесты резки, отчеканены, глаза горят. Говорит решительно и властно:
— Медлить нельзя! Я постоянно получаю сведения, что войска волнуются! Я сейчас еду по полкам. Я должен знать, что сказать народу! Могу я заявить, что Государственная дума — с ними, что она берет на себя ответственность за управление страной, что она становится во главе движения?
Как писал он сам, «на все нужно было отвечать сразу, не задумываясь, отдаваясь ритму событий, которыми никакая логика, никакие теории, никакие исторические примеры руководить не могли»[1897]. Это уже был тот Керенский, который, по словам Виктора Чернова, «в лучшие свои минуты… мог сообщать толпе огромные заряды нравственного электричества, заставлять ее плакать и смеяться, опускаться на колени и взвиваться вверх, клясться и каяться, любить и ненавидеть до самозабвения»[1898].
Генерал и президент Франции Шарль де Голль, глубоко разбиравшийся в вопросах лидерства, как-то заметил, что «как только события принимают серьезный оборот и общее спасение требует инициативы, любви к риску, твердости, перспектива сразу же меняется, и устанавливается справедливость. Что-то вроде глубинной волны выносит человека сильного характера на первый план»[1899]. Именно это произошло с 35-летним Керенским, который буквально за мгновения неизмеримо вырос в глазах своих коллег, многие из которых не считали даже нужным водить знакомство с этим ультралевым, в их глазах, депутатом. Шульгин объяснял феномен Керенского чуть более прозаично: «Он рос… Рос на начавшемся революционном болоте, по которому он привык бегать и прыгать, в то время как мы не умели даже ходить»[1900].
Так и не дождавшись от Думы ответа на вопрос о ее намерениях, Керенский выбежал навстречу толпе. «Не медля ни минуты, не накинув даже пальто, я кинулся через главный вход на улицу, чтобы приветствовать тех, кого мы ждали так долго. Подбежав к центральным воротам, я от лица Думы выкрикнул несколько приветственных слов. И когда я стоял, окруженный толпой солдат Преображенского полка, в воротах позади меня появились Чхеидзе, Скобелев и некоторые другие члены Думы. Чхеидзе произнес несколько приветственных слов, а я попросил солдат следовать за мной в здание Думы, чтобы разоружить охрану и защитить Думу, если она подвергнется нападению войск, сохранивших верность правительству… Через главный вход дворца мы прошли прямо в помещение караульной службы. Я опасался, что для разоружения охраны придется прибегнуть к силе, однако, как выяснилось, она разбежалась еще до нашего появления. Я передал командование охраной какому-то унтер-офицеру, объяснив, где следует расставить часовых»[1901].
Этот эпизод запомнился и Шидловскому, увидевшему, как толпа вошла в сквер внутри ограды дворца и стоит в некоторой нерешительности перед подъездом. «Решили, что нужно выйти и говорить с толпой. Все бросились на подъезд, уже занятый толпой, и в результате некоторой давки удалось попасть на ступени лицом к лицу с пришедшими четырьмя членами Думы: Чхеидзе, Скобелевым, Керенским и мной. Начал речь к толпе Чхеидзе, за ними говорили Скобелев и Керенский; что они говорили, точно не помню, но помню отлично, что это были типично трафаретные, митинговые, революционные речи. Им отвечал стоявший как раз перед ними в первых рядах толпы рабочий совершенно в их духе; он, между прочим, сказал, что им не нужно таких, как Милюков, а вот только что говорившие перед толпой ораторы — их вожди. После этих речей толпа ворвалась в Таврический дворец и начала там хозяйничать»[1902].
Присутствие солдатских и рабочих масс придало депутатам ускорение. Родзянко вновь уверял, что промедление смерти подобно. За неимением лучшего было решено поддержать формулу Милюкова. Но как избирать Временный комитет? После короткого обмена мнениями было решено поручить его формирование сеньорен-конвенту, который незамедлительно — было около половины четвертого — удалился в кабинет Родзянко. Управились за полчаса.
Спикер появился за столом президиума и зачитал фамилии членов Временного комитета Государственной думы (ВКГД). Были представлены все партии за исключением крайне правых, представителей которых в зале и так практически не было. Справа налево: Шульгин (националист), Владимир Львов (центр), Родзянко, Дмитрюков, Шидловский (октябристы), Ржевский, Коновалов, Караулов (прогрессисты), Некрасов и Милюков (кадеты), Керенский (трудовик) и Чхеидзе (социал-демократ). Председателя пока не было. «В сущности это было бюро Прогрессивного блока с прибавлением Керенского и Чхеидзе, — написал Шульгин. — Это было расширение блока влево… Страх перед улицей загнал в одну «коллегию» Шульгина и Чхеидзе»[1903]. В состав ВКГД, как отметит знаток вопроса Соловьев, «вошли пять масонов: А. Ф. Керенский, Н. В. Некрасов, А. И. Коновалов, Н. С. Чхеидзе и В. А. Ржевский»[1904]. Старцев прибавлял к их списку Караулова[1905]. Некрасов подтвердит, что «во всех переговорах об организации власти масоны играли закулисную, но видную роль»[1906]. Отныне и вплоть до Октября власть будет только леветь под влиянием улицы.
Все они были избраны подавляющим числом голосов. Но ощущения праздника не было. «У меня и моих товарищей было такое чувство, словно мы избрали членов рыболовной и т. п. комиссии Государственной думы, — вспоминал Ичас. — Никакого энтузиазма ни у кого не было. У меня вырвалась фраза: «Да здравствует комитет спасения!» — в ответ на это несколько десятков членов совещания стали аплодировать. Временный комитет удалился на совещание, а мы, около 300 членов Государственной думы, бродили по унылым залам Таврического дворца. Посторонней публики еще не было. Тут ко мне подошел с сияющим лицом член Думы Гронский: «Знаешь новость? Сегодня в 9 часов вечера приедет в Таврический дворец вел. кн. Мих. Ал. И будет провозглашен императором». Это известие стало довольно открыто курсировать по Екатерининскому залу»[1907]. Что самое интересное, основания для таких разговоров были.
В этот момент уже сложилась ситуация своеобразного двоевластия, было два правительства, причем одно — уже фактически безвластное, второе — еще не посягавшее на власть. Одно находилось в Мариинском дворце, другое — в Таврическом. Вакуум власти чувствовали все. Николай II был в Могилеве, но его младший брат Михаил Александрович, которого, как мы знаем, многие прогрессисты и земгоровцы сватали на роль регента при малолетнем цесаревиче, находился недалеко от столицы — в Гатчине. Поэтому не удивительно, что одним из первых, с кем снесся думский Временный комитет для восстановления порядка и для сношений с лицами и учреждениями, был именно великий князь. По одной версии, Родзянко по телефону попросил его спешно приехать в Петроград. По другой «к председателю Государственной думы обратился по телефону великий князь Михаил Александрович с просьбой назначить ему место для переговоров. Было условлено эти переговоры вести в Мариинском дворце в присутствии товарища председателя Некрасова, секретаря Государственной думы Дмитрюкова и члена Государственной думы Савича»[1908].
Михаил выехал из Гатчины вместе со своим секретарем Джонсоном экстренным 5-часовым поездом. Депутаты в Мариинский дворец — там в то же время заседало правительство — ехали через запруженные улицы, под звуки стрельбы, мимо горящих зданий — во все еще охраняемый войсками и относительно спокойный район города. Около 7 вечера встретились с братом императора в кабинете Государственного секретаря. «Великий князь интересовался ходом событий, о чем его и уведомили указанные члены Гос. думы, — говорилось в протоколе, составленном, по всей видимости, Глинкой, который фиксировал все, что происходило в Думе и с ее председателем. — Вместе с тем, они указывали великому князю, что единственным спасением страны является передача власти в другие руки. По настоящему моменту остается передать эту власть Государственной думе, которая сможет образовать правительство в достаточной мере авторитетное для успокоения страны… На это ответил великий князь, что у него нет такой власти, чтобы санкционировать эту меру и что потому решить такой вопрос сейчас представляется невозможным»[1909]. По воспоминаниям участников, Некрасов развивал идею о временном — до приезда царя из Ставки — регентстве Михаила, который своей властью мог бы отстранить правительство Голицына, поставить во главе управления Временное правительство из общественных деятелей во главе с популярным генералом. Родзянко подтверждал, что лидеры Думы убеждали Михаила «явочным порядком принять на себя диктатуру над городом Петроградом», понудить правительство подать в отставку и потребовать от царя по прямому проводу дарования ответственного министерства[1910].
Михаил Александрович заявил, что хотел бы посоветоваться с братом и Советом министров. Голицын прервал заседание кабинета и принял великого князя вместе с Родзянко, который сразу взял инициативу в свои руки. «Во время беседы председатель Государственной думы указал кн. Голицыну, что события дня и позднейшая растерянность правительства повелительно требуют для успокоения Петрограда и дабы предотвратить анархию в стране немедленного удаления от власти всего состава правительства и передачи всей власти Временному комитету Государственной думы. На это кн. Голицын ответил, что им лично подано уже прошение об отставке, но что до получения таковой он не считает себя вправе предать кому-либо принадлежащую ему власть. После такого заявления князя Голицына председатель Государственной думы сказал ему, что ход событий, по-видимому, будет иметь своим последствием арест всех членов Совета министров»[1911]. Замечательный разговор брата царя и председателя Думы с главой царского правительства! Михаил настаивать на отставке кабинета не стал. Родзянко с сожалением заметит: «Нерешительность великого князя Михаила Александровича способствовала тому, что благоприятный момент был упущен»[1912].
Михаил и Родзянко вернулись в кабинет Госсекретаря, где великому князю были предложены еще более смелые политические планы: «По возобновлении с ним совещания члены Государственной думы Савич и Дмитрюков указали великому князю, что течение событий требует отстранения от власти императора Николая ГГ и необходимости принятия на себя регентства великим князем Михаилом Александровичем. На что великий князь ответил, что без согласия Государя он этого сделать не может». Однако оставался он при таком мнении недолго. «Около 9 часов вечера великий князь Михаил Александрович изъявил согласие на предложение, сделанное ему делегацией от Государственной думы, принять на себя власть в том случае, если по ходу событий это окажется совершенно неизбежным»[1913]. Цепочка предательств потянулась дальше…
Стали составлять телеграмму императору. Писали сам Михаил Александрович, Голицын, Родзянко, Крыжановский и Беляев. Расстались в десятом часу. Глобачеву его осведомители из Мариинского дворца донесли, что «великий князь Михаил Александрович… уезжая, очень сердечно пожимал руку Родзянко, о чем-то беседуя, и был в прекрасном настроении духа»[1914]. В таком настроении Михаил Александрович вместе с Беляевым направился в дом военного министра, чтобы передать телеграмму по прямому проводу Алексееву.
В 22.30 лента поползла из аппарата Юза в Ставке: «Прошу доложить от моего имени Государю Императору нижеследующее: для немедленного успокоения принявшего крупные размеры движения, по моему глубокому убеждению, необходимо увольнение всего состава Совета министров, что подтвердил мне и князь Голицын. В случае увольнения кабинета необходимо одновременно назначить заместителя. При теперешних условиях полагаю единственно остановить выбор на лице, облеченном доверием Вашего Императорского Величества и пользующемся уважением в широких слоях… Со своей стороны полагаю, что таким лицом в настоящий момент мог бы быть князь Львов». Ответ Алексеева был лапидарен: «Сейчас доложу Его Императорскому Величеству телеграмму Вашего Императорского Высочества. Завтра Государь Император выезжает в Царское село». Михаил продиктовал: «Я буду ожидать Ваш ответ в доме военного министра и прошу Вас передать его по прямому проводу. Вместе с тем, прошу доложить Его Императорскому Величеству, что, по моему убеждению, приезд Государя Императора в Царское Село, может быть, желательно отложить на несколько дней»[1915]. Брат царя активно играл на стороне ВКГД. Ждали ответа. Он придет через 40 минут.
Думские деятели вернулись из Мариинского дворца в Таврический. «В 9—10 часов вечера мы ехали обратно через революционный город, — свидетельствовал Некрасов. — Зон уже не существовало. Сплошная революционная волна все залила. Вооруженные автомобили много раз задерживали и спрашивали пропуск. Временами удовлетворялись, а временами уже имя Родзянко встречалось неодобрительно… всюду горели участки. Картина была вполне ясна»[1916]. Пересекли Троицкий мост, и у Летнего сада обнаружили лихорадочное оживление. Навстречу и в попутном направлении мчались легковые автомобили и грузовики, в которых сидели, стояли, свешивались солдаты, рабочие, женщины. Все размахивали руками, что-то кричали. Винтовки наперевес — стрельба открывалась по поводу и без повода. Выехали на Литейный. Слева горело здание Окружного суда. Пламя пожара освещало огромную толпу, глазевшую на безуспешные попытки пожарных справиться с огнем. У Сергиевской улицы — пушки, нацелившие дула во все направления, за ними в беспорядке разбросаны ящики от снарядов. На углу Шпалерной и Таврического сада стоял автомобиль с пулеметом — первый организованный вооруженный патруль. Но и за ним пестрая толпа не убывала, толклась на тротуарах и мостовой. У самого Таврического дворца — огромное скопление солдат и автомобилей. В машины усаживались люди, грузились какие-то припасы, оружие, в каждой сидели дамы революционного поведения. Все приказывали, но никто не спешил повиноваться. Было от чего прийти не только в восторг, но и в ужас. Неорганизованные толпы были бы беспомощны перед лицом одной боеспособной и лояльной царю дивизии. Ее не было, но никто из революционеров по призванию или по неволе об этом еще не знал.
У входа в здание Госдумы — давка. Часовые не выдерживали напора людской массы, которая прорывалась во дворец. С момента частного совещания Думы Таврический дворец претерпел разительные перемены.
Сергей Мстиславский (Масловский) эсер, масон, ставший известным советским писателем, вспоминал: «Помнится, в каком отчаянии были швейцары и уборщики, когда по коридорам и залам затопали толпы вооруженных рабочих и крестьян: «натопчут, в неделю не отмыть». На этой «швейцарской» точке зрения стояла и комендатура дворца, жалобно упрашивавшая об «упорядочении допуска» в помещение Государственной думы… Как и следовало ожидать, на одного входящего с пропуском прорывалось триста — без пропусков»[1917]. Думу все больше заполняла разношерстная уличная толпа, в которой преобладали студенческая и рабочая молодежь, группы солдат, отбившиеся от казарм. «Солдаты явились последними, но они были настоящими хозяевами момента, — замечал Милюков. — Правда, они сами того не сознавали и бросились во дворец не как победители, а как люди, боявшиеся ответственности за совершенное нарушение дисциплины, за убийства командиров и офицеров. Еще меньше, чем мы, они были уверены, что революция победила»[1918].
Работа Думы была окончательно парализована, в ужас приходили не только швейцары, но и депутаты. «С первого же мгновения этого потопа отвращение залило мою душу и с тех пор оно не оставляло меня во всю длительность «великой» русской революции, — писал Шульгин. — Бесконечная, неисчерпаемая струя человеческого водопровода бросала в Думу все новые и новые лица… Но сколько их ни было — у всех было одно лицо: гнусно-животно-тупое или гнусно-дьявольски-злобное… С этой минуты Государственная дума, собственно говоря, перестала существовать. Перестала существовать даже физически, если так можно выразиться. Ибо эта ужасная человеческая эссенция, эта вечно снующая, все заливающая до последнего угла толпа солдат, рабочих и всякого сброда — заняла все помещения, все залы, все комнаты, не оставляя возможности не только работать, но просто передвигаться… Кабинет Родзянко еще пока удавалось отстаивать, и там собирались мы — Комитет Государственной думы… В буфете, переполненном, как и все комнаты, я не нашел ничего: все было съедено и выпито до последнего стакана чая. Огорченный ресторатор сообщил мне, что у него раскрали все серебряные ложки»[1919].
Вместе с тем, вечером возле Таврического дворца появилась и организованная военная сила, которая приняла на себя охрану и стала нести караульную службу. Основу ее составили солдаты 4-й роты Преображенского полка, расположенного в Таврических казармах, которых привел унтер-офицер Круглов. Дворец к этому времени выполнял уже и функцию тюрьмы.
Начало арестам высших должностных лиц государства было положено задержанием спикера верхней палаты Щегловитова, которого революционные студенты с шашками наперевес привели в Думу в районе четырех часов пополудни. «Депутаты были этим крайне обескуражены, а умеренные призывали Родзянко освободить Щегловитова, поскольку, как председатель законодательного органа, он пользовался личной неприкосновенностью, — описывал события Керенский. — Я отправился к Щегловитову и обнаружил, что, окруженный толпой, он взят под стражу наспех созданной охраной. Там же я увидел Родзянко и несколько других депутатов. На моих глазах Родзянко, дружески поздоровавшись с ним, пригласил его как «гостя» в свой кабинет. Я быстро встал между ними и сказал Родзянко: «Нет, Щегловитов не гость, я не допущу его освобождения».
Повернувшись к Щегловитову, я спросил:
— Вы Иван Григорьевич Щегловитов?
— Да.
— Прошу вас следовать за мной. Вы арестованы. Ваша безопасность гарантируется.
Все отпрянули, Родзянко и его друзья в растерянности вернулись в свои кабинеты, а я отвел арестованного в министерские апартаменты, известные под названием «Правительственный павильон»[1920]. Формально павильон, где располагались министры, приезжавшие выступать перед депутатами, не относился к помещениям собственно Думы, и тем самым как бы снималась неловкость, связанная с превращением законодательного органа в тюрьму. За Щегловитовым вскоре последуют и другие высшие чиновники. Механизм репрессий заработал.
Приближалась полночь, а Временный комитет Госдумы заседал в кабинете Родзянко не в состоянии ни на что решиться — страх и неуверенность. Суть дискуссий и колебаний хорошо опишет Милюков: «Все ясно сознавали, что от участия или неучастия Думы в руководстве движением зависит его успех или неудача. До успеха было еще далеко: позиция войск не только вне Петрограда и на фронте, но даже и внутри Петрограда и в ближайших его окрестностях далеко еще не выяснилась… Никто из руководителей Думы не думал отрицать большой доли ее участия в подготовке переворота. Вывод отсюда был тем более ясен, что… кружок руководителей уже заранее обсудил меры, которые должны были быть приняты на случай переворота. Намечен был даже и состав будущего правительства. Из этого намеченного состава кн. Г. Е. Львов не находился в Петрограде, и за ним было немедленно послано. Именно эта необходимость ввести в состав первого революционного правительства руководителя общественного движения, происходившего вне Думы, сделала невозможным образование министерства в первый же день переворота»[1921]. К тому же не следует забывать, что в стране было правительство — кабинет Голицына. От него пытались избавиться силой, но пока тщетно. В Мариинский дворец, по воспоминаниям Керенского, «был отряжен отряд в сопровождении броневиков с приказом арестовать всех членов кабинета, однако в полночь солдаты возвратились обратно, не попав во дворец из-за сильного ружейного огня. Позднее мы узнали, что члены бывшего правительства перебрались в адмиралтейство»[1922].
Поздно вечером в кабинете Родзянко появился член Госдумы полковник Генерального штаба Борис Энгельгардт (он входил во фракцию центра, а затем перешел к октябристам). Активный участник Особого совещания по обороне, он считался одним из главных думских экспертов по военным вопросам. Переодевшись для конспирации в гражданское, он прошел через полгорода в Таврический дворец и теперь делился своими впечатлениями и соображениями. Энгельгардт уверял, что «ни военная, ни гражданская власть ничем себя не проявляют, что грозит полная анархия и что Временному комитету необходимо безотлагательно взять власть в свои руки»[1923]. В полночь Энгельгардта кооптировали в состав Временного комитета, а еще через час он был назначен комендантом Петроградского гарнизона.
Присутствие кадрового военного всех заметно приободрило. Все наперебой бросились уговаривать Родзянко заявить о принятии власти Временным комитетом. Спикер отбивался:
«— Я не желаю бунтоваться. Я не бунтовщик, никакой революции я не делал и не хочу делать. Если она сделалась, то именно потому, что нас не слушались… Но я не революционер. Против верховной власти я не пойду, не хочу идти. Но, с другой стороны, ведь правительства нет. Ко мне рвутся со всех сторон… Все телефоны обрывают. Спрашивают, что делать? Как же быть? Отойти в сторону? Умыть руки? Оставить Россию без правительства? Ведь это Россия же, наконец!»
Полагаю, весомым для Родзянко оказалось мнение самого правого из членов ВКГД — Шульгина, который с неожиданной решительностью произнес:
«— Берите, Михаил Владимирович. Никакого в этом нет бунта. Берите как верноподданный… Берите потому, что держава Российская не может быть без власти… И если министры сбежали, то должен же кто-то их заменить…
— Сбежали… Где находится председатель Совета министров — неизвестно. Его нельзя разыскать… Точно так же и министр внутренних дел… Никого нет… Кончено!..
— Ну, если кончено, так и берите. Положение ясно. Может быть два выхода: все обойдется — государь назначит новое правительство, мы ему и сдадим власть… А не обойдется, так если мы не подберем власть, то подберут другие, те, которые выбрали уже каких-то мерзавцев на заводах»[1924].
Шульгина не менее решительно поддержал Милюков: «Пора решаться, — говорю я председателю Государственной думы. — Родзянко просит четверть часа на размышление и удаляется в свой кабинет. Тяжкие четверть часа! От решения Родзянко зависит очень многое, даже, может быть, зависит весь успех начатого дела»[1925]. В минуты раздумий спикеру якобы сообщили, что позвонил племянник Шидловского из Преображенского полка и известил о решении всех офицеров полка поддержать думских деятелей. Звонок такой, может, и был, но позиция офицеров-преображенцев в те часы была далеко не столь определенной.
Родзянко вышел из кабинета и сел к столу. Откинувшись на спинку кресла и ударив кулаком по столу, он произнес (со слов Энгельгардта):
«— Хорошо, я решился и беру власть в свои руки, но отныне требую от всех вас беспрекословного мне подчинения. Александр Федорович, — добавил он, обращаясь к Керенскому, — это особенно вас касается.
— Я охотно буду действовать в полном согласии с Временным комитетом Государственной думы, — ответил Керенский, — но примите во внимание, господа, что я принужден считаться с тем, что сейчас бурлит в бюджетной комиссии.
Взоры всех с недобрым предчувствием обратились в сторону бюджетной комиссии, где в те минуты зарождалась организация, которой суждено было играть первенствующую роль»[1926]. Речь шла о Совете…
Весьма схоже описывал этот исторический эпизод и Милюков: «О, великий Шекспир! Как верно ты отметил, что самые драматические моменты жизни не лишены элементов юмора. Михаил Владимирович уже чувствовал себя в роли диктатора русской революции. Удивленный Керенский сдержался и осторожно напомнил, что состоит товарищем председателя еще одного учреждения, которому обязан повиноваться»[1927].
Через пару дней Родзянко выкинут за ненадобностью, что не избавит его от упреков друзей монархистов в измене и узурпации власти. Позднее Родзянко оправдывался: «Государственной думе ничего не оставалось другого, как взять власть в свои руки и попытаться хотя бы этим путем обуздать нарождавшуюся анархию и создать такую власть, которую бы послушались все и которая способна была прекратить нарождающуюся беду. Конечно, можно было бы Государственной думе отказаться от возглавления революции, но нельзя забывать создавшегося полного отсутствия власти и того, что при самоустранении Думы сразу наступила бы полная анархия и отечество погибло бы немедленно. Дума была бы арестована и перебита в полном составе бунтующими войсками, и власть сразу же очутилась бы у большевиков»[1928]. Каким оптическим прибором Родзянко разглядел большевиков в Таврическом дворце, сказать трудно.
Многие участники событий и другие авторы определяли время издания постановления Временного комитета о принятии на себя власти промежутком от 23.30 до полуночи. Эта ошибка проистекает из того, что постановление датировано 27 февраля. На самом деле оно было принято ВКГД в 2 часа ночи и датировано задним числом, чтобы создать впечатление о взятии власти до образования Совета рабочих депутатов. 27 февраля было датировано и первое сообщение Временного комитета, которое Родзянко подписал одновременно с постановлением: «Временный комитет членов Государственной думы при тяжелых условиях внутренней разрухи, вызванной мерами старого правительства, нашел себя вынужденным взять в свои руки восстановление государственного и общественного порядка. Сознавая всю ответственность принятого им решения, Комитет выражает уверенность, что население и армия помогут ему в трудной задаче создания нового правительства, соответствующего желаниям населения и могущего пользоваться его доверием»[1929].
Родзянко уверял, что к моменту издания сообщения он был уведомлен Голицыным об отставке правительства. Никаким другим источником этот факт не подтверждается. Правительство Голицына по-прежнему существовало юридически и физически, хотя возможности выполнять свои функции уже отсутствовали, и оно доживало последние часы. «Около 2 часов ночи секретарь Беляева был вызван по телефону из Мариинского дворца помощником управляющего делами Совета министров Путиловым, который объяснил, что действительно в помещении канцелярии Совета министров «хозяйничают посторонние лица», важнейшие бумаги удалось унести, а министры путей сообщения и иностранных дел скрываются в другой части дворца. Путилов просил освободить их, но секретарь военного министра объяснил, что в их распоряжении нет войск»[1930]. Как свидетельствовал Милюков, «личный состав министров старого порядка был ликвидирован арестом их, по мере обнаружения их местонахождения»[1931].
Между тем ВКГД в течение ночи продолжал лихорадочно выпускать воззвания и обращения, забирая власть явочным порядком. В воззвании к жителям столицы и солдатам Петроградского гарнизона Комитет предлагал щадить государственные и общественные учреждения, телеграф, водокачки, электростанции и трамваи. Гражданам предлагалось взять под охрану фабрики и заводы, не посягать на жизнь и имущество частных лиц. В телеграмме командующим фронтам и начальнику штаба Верховного главнокомандующего ВКГД сообщил, что ввиду устранения от управления всего бывшего состава министров правительственная власть перешла в его руки, и Комитет приложит все силы к борьбе с внешним врагом.
Временный комитет постановил отрешить от должности членов царского кабинета и впредь до формирования нового правительства назначил комиссаров для заведования делами министерств. Кадровым резервом стали Прогрессивный блок Госдумы — кадеты, прогрессисты, левые октябристы — и масонские организации. Они лучше всех были подготовлены к происходящему.
«В момент начала Февральской революции всем масонам был дан приказ немедленно встать в ряды защитников нового правительства — сперва Временного комитета Государственной думы, а затем Временного правительства, — свидетельствовал Некрасов. — …Когда в ночь на 28 февраля нам удалось убедить Родзянко провозгласить власть Временного комитета Государственной думы, я ушел в техническую работу помощи революции»[1932]. Мандат комиссарам в большинстве случаев подписывал Родзянко, но формулировал их полномочия и занимался инструктажем Некрасов.
Всего в ту ночь было назначено 24 комиссара, имена которых на следующий день появились в печати. Однако современные исследователи установили, что всего по 2 марта Думский комитет направил в министерства, главные управления и другие правительственные учреждения 38 комиссаров[1933]. В первую очередь они были назначены в министерство внутренних дел (члены Государственной думы граф Капнист 2-й, Масленников, Ефремов, Арефьев), на главпочтамт (Барышников, Черносвитов), телеграф (Гронский, Калугин), в военное и морское министерства (Савич и Сватеев), а затем — в министерства финансов (Виноградов, Титов), юстиции (Маклаков, Аджемов, Басаков), земледелия (Волков, Демидов, Васильчиков, граф Капнист 1-й), торговли и промышленности (С. Н. Родзянко и Ростовцев), народного просвещения, в Правительственный Сенат (Годнее) и Петроградское градоначальство. Ключевое значение, как мы скоро увидим, имело установление контроля за министерством путей сообщения, куда был отправлен депутат-прогрессист от Пермской губернии, железнодорожный инженер и промышленник масон Александр Бубликов.
Милюков справедливо заметил: «Вмешательство Государственной думы дало уличному и военному движению центр, дало ему знамя и лозунг и тем превратило восстание в революцию, которая кончилась свержением старого режима и династии»[1934]. Он забыл добавить, что с революцией уйдет в небытие и сама Дума, которая, как казалось в тот момент, прочно овладевала ситуацией.
Ну а что же верхняя палата, Государственный совет? Он не собрался. Та его половина, которая была назначена императором, не проявила никакой активности. Зато в ночь на 28 февраля группа членов Госсовета по выборам собралась, чтобы составить письмо Николаю. Именно в это время впервые с начала волнений показывается Александр Гучков, чья подпись под посланием значится третьей из 22 (первые два — Меллер-Закомельский и Гримм). «Вследствие полного расстройства транспорта и отсутствия подвоза необходимых материалов, остановились заводы и фабрики. Вынужденная безработица и крайнее обострение продовольственного кризиса, вызванного тем же расстройством транспорта, довели народные массы для отчаяния. Это чувство еще обострилось той ненавистью к Правительству и теми тяжкими подозрениями, которые глубоко запали в народную душу. Все это вылилось в народную смуту стихийной силы, а к этому движению присоединяются теперь и войска… Мы почитаем последним и единственным средством решительное изменение Вашим Императорским Величеством направления внутренней политики согласно неоднократно выраженным желаниям народного представительства, сословий и общественных организаций, немедленный созыв законодательных палат, отставку нынешнего Совета министров и поручение лицу, заслуживающему всенародного доверия, представить Вам, Государь, на утверждение список нового кабинета, способного управлять страной в полном согласии с народным представительством». В тот момент подписавшие письмо предпочли именовать себя «Вашего Императорского Величества верноподданные члены Государственного совета»[1935].
Никто из членов Госсовета в ВКГД не вошел и не мог войти — в нем были исключительно депутаты Государственной думы. Да и желания появляться в Таврическом дворце в первый день не было даже у Гучкова. «Когда вспыхнул в Петербурге уличный бунт, — вспоминал он, — казалось, что его легко подавить военными мерами, а затем приступить к реформам, в которых ощущалась потребность»[1936]. Гучков полагал, что восстание будет подавлено, а потому осторожничал. Под реформами, мы знаем, он тогда понимал замену императора и передачу полноты власти в руки составленного из оппозиционеров правительство. Но события развивались не в полном соответствии с планом.
Одновременно с Временным комитетом возникали Советы. Хотя толчок к их созданию принадлежал участникам той же Рабочей группы Военно-промышленного комитета, контролировать Совет они оказались не в состоянии. Возникала параллельная, а как скоро выяснится, — альтернативная система власти.
Петроградский Совет и возникновение двоевластия
Идея Советов после 1905 года автоматически возрождалась при всяком подъеме революционного движения и была органичной для социалистов всех оттенков. «Самочинное, стихийное создание Советов рабочих депутатов в Февральскую революцию повторило опыт 1905 года»[1937], — заметит Ленин. Но все же элементы стихии кое-кто все-таки направил в организованное русло. Член Думы от Закавказья меньшевик Матвей Скобелев — сын крупного промышленника и сектанта-молоканина, выпускник Венского политехникума, застрельщик забастовочного движения в Баку и член масонской ложи свидетельствовал: «Еще 22–25 февраля к нам в Таврический дворец приходили передовые рабочие различных кварталов за советами и директивами, что предпринять, на что ориентироваться. Конкретно мы предлагали им немедленно создавать заводские центры, заводские комитеты и подготовлять по заводам выборы в Совет рабочих депутатов»[1938]. Одна из первых попыток формализовать Совет была предпринята на собрании в Петроградском союзе рабочих потребительских обществ 25 февраля, однако многие его участники в тот же день были задержаны. На следующий день в Охранное отделение поступило донесение: «Поднят вопрос о создании Совета рабочих депутатов… Избрание в Совет рабочих депутатов произойдет на заводах, вероятно, завтра утром, и завтра к вечеру Совет рабочих депутатов уже может начать свои функции. Это-то обстоятельство еще раз говорит за необходимость не допустить завтра утром заводских собраний путем закрытия всех заводов»[1939]. Однако, как мы знаем, события стали развиваться по совершенно другому сценарию.
Когда распахнулись ворота «Крестов», освобожденные Гвоздев, Брейдо и другие руководители рабочей группы были с почетом встречены руководством Военно-промышленного комитета. Управляющий делами ЦВПК барон Мандель посадил Гвоздева в свой автомобиль и вместе с ним, как писал Иорданский, «объезжал с благословения лидеров Военно-промышленного комитета заводы и бросал в рабочие массы лозунг немедленных выборов в Совет рабочих депутатов по примеру 1905 года»[1940]. К двум часам дня Гвоздев был в Таврическом дворце, где на лету прошло собрание всех наличных деятелей, связанных с рабочими кругами — Чхеидзе, Скобелев, Керенский, Богданов, Соколов, Волков, Капелинский, Гриневич. Они провозгласили себя Временным исполнительным комитетом Совета рабочих депутатов, от имени которого было немедленно выпущено воззвание, опубликованное в единственной вышедшей в тот день газете — «Известиях петроградских журналистов»: «Заседание в Государственной думе представителей рабочих, солдат и населения Петрограда состоится сегодня в 7 час. вечера в помещении Государственной думы. Всем перешедшим на сторону народа войскам немедленно избрать своих представителей по одному на каждую роту. Заводам избрать своих депутатов по одному на каждую тысячу. Заводы, имеющие менее тысячи рабочих, избирают по одному депутату»[1941].
«Думаю, было приблизительно 4 часа дня, когда ко мне подошел кто-то и попросил найти в Таврическом дворце какое-нибудь помещение для только что созданного Совета рабочих депутатов», — вспоминал Керенский. Тот обратился к Председателю Думы.
— Как вы считаете, — забеспокоился Родзянко, — это не опасно?
— Что ж в этом опасного? — ответил Керенский. — Кто-то же должен, в конце концов, заняться рабочими.
— Наверное, вы правы, — заметил Родзянко. — Бог знает, что творится в городе, никто не работает, а мы, между прочим, находимся в состоянии войны[1942]. Совету были выделены большой зал бюджетной комиссии Думы за № 13 с прилегающими приемной и кабинетом ее председателя. К семи вечера туда стал прибывать народ, вот только депутатов среди них почти не было. Ждали, пока наберутся хотя бы два-три десятка. Собрание открылось только около девяти. К этому времени в Таврическом дворце появились и первые большевики.
В середине бурного революционного дня их руководители находились на квартире Павлова, которая переставала быть конспиративной, и работали над Манифестом, призванным стать теоретической и практической основой партии большевиков в идущей революции. Болванку подготовил лидер «нижегородско-сормовского землячества» Каюров, окончательный вариант готовил Молотов в окружении рабочих Свешникова, Хахарева и хозяина квартиры[1943]. Ситуация оставалась запутанной, выручало большевистское чутье. Большевики хорошо знали, что в апреле 1905 года на третьем съезде РСДРП по предложению Ленина был выдвинут лозунг Временного революционного правительства, которое должно было состоять из представителей всех революционных партий и временно удерживать власть до выборов в Учредительное собрание. То есть на этапе буржуазной революции и свержения самодержавия задача партии заключалась в создании совместно с другими революционными силами такого правительства, которое помешало бы капиталистам и помещикам войти в сговор со старым режимом за счет рабочего класса и крестьянства. Другими концептуальными основами манифеста стали циммервальдская платформа по отношению к империалистической войне и большевистские «три кита» — демократическая республика, 8-часовой рабочий день и конфискация земли.
В результате, сообщая о переходе столицы в руки восставшего народа, ЦК РСДРП объявлял главной задачей рабочего класса и революционной армии создание Временного революционного правительства, которое должно встать во главе нового республиканского строя, обеспечить все права и вольности народа, установить 8-часовой рабочий день, конфисковать помещичьи, монастырские, кабинетские земли и передать их народу, созвать Учредительное собрание. Манифест призывал народ и его революционное правительство «подавить всякие противонародные контрреволюционные замыслы». В качестве немедленных практических шагов предлагалась конфискация всех запасов продовольствия, чтобы спасти население и армию от голода. Революционное правительство должно было «войти в сношения с пролетариатом воюющих стран для революционной борьбы народов всех стран против своих угнетателей и поработителей, против царских правительств и капиталистических клик и для немедленного прекращения кровавой человеческой бойни, которая навязана порабощенным народам»[1944]. Таким образом, большевики, не дожидаясь исхода революции, уже предлагали платформу ее углубления.
Молотов вспоминал, что Ленин, вернувшись в Россию, сильно его хвалил за этот Манифест. Высокие оценки вождя большевиков можно найти и в собрании его сочинений. Узнав о революции из газет, Ленин тут же с удивлением и восторгом написал Инессе Арманд: «Видели в «Frankfurter Zeitung» (и в «Volksreich») выдержки из Манифеста ЦК? Хорошо ведь! Поздравляю!»[1945]. А в письме В. Карпинскому он скажет: «ЦК есть в Питере (во «Frankfurter Zeitung» были выдержки из его манифеста — прелесть!)»[1946].
Шляпников, который днем был в городе, узнал о предстоявшем заседании Совета на квартире Горького и вместе с Сухановым тут же направился в Таврический дворец. Молотов и Залуцкий подошли попозже, когда заседание уже началось, столкнувшись с уже выбегавшим из зала Керенским, произнесшим краткую приветственную речь. Тот как радушный хозяин проводил Молотова и Залуцкого в помещение бюджетного комитета Думы.
Точное количество и состав участников исторического учредительного заседания Совета ни современникам, ни историкам установить не удалось. «Никакой проверки прибывших делегатов не было, — писал Шляпников. — Не было также и никакой регистрации представителей. Большинство, если не все поголовно, имели «устные» мандаты, без всяких удостоверений от заводов. Да и кто же мог проверять? Предполагалось всеми, что сегодняшнее собрание является инициативным, а настоящее с нормальным представительством мыслилось впоследствии»[1947]. Советский историк Совета Токарев после многолетних исследований пришел к заключению: «1) участники заседания делились на три группы — выборные от заводов и фабрик, солдатские представители, деятели партий и организаций; 2) количество выборных от предприятий не превышало 40–45 человек (и, видимо, только они принимали участие в выборах Исполкома); 3) определить численность двух следующих групп ввиду противоречий в воспоминаниях и отсутствия соответствующих сведений в документальных источниках не представляется возможным»[1948]. Именно это собрание неизвестного количества людей с неизвестными полномочиями легитимизировало создание могущественных Советов. Молотов припоминал, что всего в большом зале бюджетного комитета, где во всю величину комнаты стоял крытый сукном стол, собралось около 200 человек, Суханов называл около 250, и в собрание постоянно вливались все новые люди с Бог весть какими полномочиями, мандатами и целями.
«Открытие первого заседания первого Петербургского Совета рабочих депутатов произошло коллективно, сумбурно, одновременно целой группой лиц, в которой были Н. Д. Соколов, К. А. Гвоздев, Эрлих, Панков и другие, имена которых не сохранились в моей памяти, — свидетельствовал Шляпников. — Наконец Н. Д. Соколову удалось уже одному открыть собрание и предложить избрать председателя»[1949]. Были выкрикнуты и тут же без возражения или голосования сочтены избранными и заняли свои места Чхеидзе, Керенский и Скобелев. После этого «Керенский прокричал несколько ничего не значащих фраз, долженствующих изображать гимн народной революции», и выбежал из зала.
Потом выбрали мандатную комиссию в составе Соколова, Эрлиха, Гвоздева. Проверка мандатов проходила в соседней комнате и продолжалась не более четверти часа. Никакой повестки дня утверждено не было, собрание больше напоминало митинг. Во главе стола Матвей Скобелев с холеной белокурой бородой и русыми волнистыми волосами, похожий на светского ухажера; и седобородый и лысоватый Карло Чхеидзе.
Суханов описывал диспозицию: «Вон Шляпников, — он пытается созвать и рассадить около себя своих большевиков. Гвоздев, с огромной шелковой розеткой в петлице, собирает правую вокруг своей «рабочей группы Центр, военно-промышленного комитета». Другие — меньшевики — виднелись около недоумевающей фигуры Чхеидзе, от которого в ответ на бесконечные вопросы доносились обрывки фраз:
— Я не знаю, господа, я ничего не знаю…
Из с.-р. был налицо Зензинов и несколько из тех, кого было привычно видеть вместе с ним — интеллигентов и студентов (будущих правых с-ров)». Левые эсеры-рабочие кучковались возле Петра Александровича. У головы стола Хрусталев-Носарь, пристававший ко всем в президиуме с ценными рекомендациями, почерпнутыми из его опыта руководства Советом в 1905 г.[1950]
В воздухе витал вопрос о власти. Про себя и друг другу его задавали все, но никто не решался вынести на обсуждение Совета. Эсеры и меньшевики не спешили форсировать события, большевиков было мало, и по своему авторитету они уступали представителям других партий. Поэтому борьба пошла не за власть Совета, а за власть внутри Совета при выборах его Исполнительного комитета и председателя. Кто-то из меньшевиков-оборонцев предложил кандидатуру Хрусталева-Носаря. Взвился Шляпников и заклеймил этого сотрудника консервативного «Нового времени» как ренегата социализма, клеветника и антисемита. К этому времени Хрусталев-Носарь успел уже всем в президиуме так надоесть, что призыв большевиков исключить его из списка для голосования встретил полное одобрение. Вместо него меньшевики выдвинули Чхеидзе и Скобелева, эсеры — Керенского, и дальше имена выкрикивались из зала самым неорганизованным порядком: Александрович! Гвоздев! Гриневич! Панков! Сурин! Белении! (Под псевдонимом Белении тогда скрывался Шляпников.) Петров! (Залуцкий).
Избранными считались набравшие больше половины решающих голосов, то есть хватало поддержки чуть больше 20 делегатов. Помимо президиума собрания (Чхеидзе — председатель, Керенский, Скобелев — товарищи председателя) в исполком были избраны: Гвоздев, Гриневич-Шехтер, Панков, Соколов (секретарь исполкома), Александрович-Дмитревский, Беленин-Шляпников, Павлович-Красиков, Петров-Залуцкий, Стеклов-Нахамкес, Суханов-Гиммер, Шатров-Соколовский. Масонами среди них были Чхеидзе, Керенский, Скобелев, Соколов и Суханов[1951]. В идеологическом отношении состав исполкома изначально оказался чрезвычайно левым. Главный организатор Совета Кузьма Гвоздев оказался в изоляции. Как пренебрежительно заметил Суханов, «правую Исполнительного комитета из «выборных» представлял один махровый оборонец Гвоздев». Приближались к нему по взглядам Чхеидзе и Скобелев. Что касается Гриневича, Капелинского, Панкова и Соколовского, то они принадлежали в меньшевикам-циммервальдистам. Близки к ним были формально не принадлежавшие тогда к каким-либо фракциям Соколов, Стеклов и Суханов. Красиков, Александрович и большевики были еще левее.
После оглашения результатов голосования слово взял Шляпников. «Вслед за выборами Временного Исполнительного Комитета я выношу предложение усилить Исполнительный Комитет введением в него партийного представительства. По этому вопросу я успел перекинуться своими соображениями с тт. Залуцким и Молотовым и сделал свое предложение от имени Бюро Центрального Комитета… После краткого обмена мнениями было принято, что три политических партии: 1) Российская Социал-Демократическая партия (большевиков), 2) Российская Социал-Демократическая партия (меньшевиков) и 3) Партия Социалистов-Революционеров — посылают с решающим голосом по три делегата каждая. Из этих трех мест одно место обязательно должно быть предоставлено Петербургским Комитетам партий»[1952]. Шляпников забыл добавить, что в дополнение к этим трем партиям право делегировать представителей, правда только по 2, было распространено также на трудовиков и народных социалистов.
Решили обсуждать продовольственный вопрос, кто-то уже взял слово, но тут раздались крики о том, что не мешало бы выслушать главных героев дня — солдат. Требование с энтузиазмом было поддержано. «Зал слушал, как дети слушают чудесную, дух захватывающую и наизусть известную сказку, затаив дыхание, с вытянутыми шеями и невидящими глазами, — писал Суханов.
— Мы собрались… Нам велели сказать… Офицеры скрылись… Чтобы в Совет рабочих депутатов… велели сказать, что не хотим больше служить против народа, присоединяемся к братьям-рабочим, заодно, чтобы защищать народное дело… Положим за это жизнь. Общее наше собрание велело приветствовать… Да здравствует революция! — уже совсем упавшим голосом добавлял делегат под гром, гул и трепет собрания»[1953].
В этот момент Молотов выкрикнул предложение включить солдат в состав Совета и отныне называть его Советом рабочих и солдатских депутатов. Некоторые современники и историки этот факт оспаривают, доказывают, что предложение это прозвучало не 27 февраля, а 28-го или даже 1 марта. Допускаю. Хотя Николай Суханов в своих воспоминаниях совершенно определенно пишет, что после выступлений солдат «было тут же предложено и принято при бурных аплодисментах слить воедино революционную армию и пролетариат столицы, создать единую организацию, называться отныне Советом рабочих и солдатских депутатов»[1954]. Керенский также припоминал, как 27 февраля «по предложению Молотова было решено, несмотря на протесты меньшевиков и некоторых социалистов — революционеров, обратиться ко всем частям Петроградского гарнизона с предложением направить в Совет своих депутатов»[1955]. Сам Молотов тоже гордился своей инициативой, хотя полагал, что она была просто органическим развитием предыдущей революционной практики большевиков: «По нашей инициативе, по инициативе большевиков, Петроградский Совет рабочих депутатов за какие-нибудь день-два превратился в Совет рабочих и солдатских депутатов. Мы с первого же дня (выделено мною — В. Н.) добивались участия представителей солдат в Совете. И этим был сделан важный шаг вперед после революции 1905–1906 годов. Мы понимали, что это необходимо для установления боевой смычки передовых рабочих с революционным крестьянством, особенно в условиях войны. В этом мы видели залог сплочения революционных сил народа против буржуазно-помещичьего блока реакционных сил в лице Думского Комитета, не выпускавшего государственную власть из своих рук»[1956].
Вслед за «солдатской» частью первого заседания Совета началась «продовольственная». Из доклада Франкорусского выяснилось, что положение с продуктами питания в городе вовсе не катастрофическое. Союзы Земств и Городов, а также интендантство располагали значительным количеством продовольствия. Собрание постановило использовать для снабжения армии и населения все интендантские, общественные и частные запасы. Для проведения в жизнь этого решения была сформирована продовольственная комиссия во главе с Громаном, которая тут же удалилась для работы. Как не без иронии отмечал С. С. Ольденбург, «Таврический дворец превращался не только в боевой штаб, но и в питательный пункт. Это сразу создавало практическую связь между «Советом» и солдатской массой»[1957].
Вслед за этим была создана военная комиссия во главе с левыми эсерами Филлиповским и Мстиславским, которой поручалась не только дальнейшая организация революционных выступлений в армии, но также установление связи с воинскими частями и управление ими.
Некто Броунштейн напомнил собравшимся, что революция еще окончательно не победила — император в полном здравии и остается Верховным главнокомандующим. Президиум вздрогнул и предложил дать директивы о выделении заводами каждого десятого рабочего в отряды милиции и назначении в районы специальных эмиссаров для водворения порядка, борьбы с анархией и погромами. Всего таких эмиссаров было выбрано 10. Функции их были не ясны (скорее всего, они должны были лишь установить связи с районами), да и фамилии только троих или четверых известны (Шляпников, Пешехонов, Сурин, возможно, Демьянов). В начале марта эмиссаров незаметно переименуют в комиссаров.
В связи с вопросом об охране города возникло предложение о воззвании к населению от имени Совета. Потребовалось избрать литературную комиссию. В нее вошли Стеклов, Соколов, Пешехонов, Гриневич и Суханов, тотчас же приступившие к работе. Совет порешил немедленно приступить к выпуску своей газеты, дав рождение «Известиям». Издательские дела были поручены Борису Авилову, Владимиру Бонч-Бруевичу и Юрию Стеклову, которые с отрядом преображенцев отправились занимать лучшую в городе типографию газеты «Копейка», чтобы там начать выпуск газеты.
После полуночи в комнате, отгороженной занавеской от зала бюджетной комиссии, где только что закончилось заседание Совета, собрался его Исполком. На месте председателя Чхеидзе, который держался растерянно, молчаливо, машинально ставя на голосование поступавшие предложения. Шляпников от Бюро ЦК большевиков заявил о введении в состав Исполнительного комитета Молотова, инициативная группа Гвоздева — о вводе Батурского, от «межрайонки» вошел Юренев.
Несмотря на то, что в комнату то и дело вламывались делегации с докладами и требованиями директив, заседание прошло достаточно организованно. Из числа членов Исполкома были назначены уполномоченные, которые должны были создать и районные исполнительные комитеты. Намечены пункты сбора для вооружения рабочей милиции.
Встал вопрос об отношении с Временным комитетом Думы. После непродолжительной дискуссии решено было, что все члены Исполкома должны следить за тем, чтобы «господа Милюковы и Родзянки» не вступили в сделку с царизмом за спиной народа. В тот момент не вызвало серьезных возражений вхождение в состав Временного комитета Керенского и Чхеидзе, которым был дан наказ, чтобы ни одно значимое решение Комитета не было принято без ведома Исполкома.
После закрытия заседания Исполкома на бегу прошло совещание Русского бюро ЦК. Основной вопрос: заседая в Таврическом, не упустить бы выборы в Совет, которые с утра должны были начаться на предприятиях. Залуцкому было поручено связаться с Петербургским комитетом, чтобы его активисты двинулись на фабрики и заводы. Решили также организовать в Таврическом дворце постоянную большевистскую явку — дежурство секретаря или членов Бюро Центрального Комитета.
Кому в итоге принадлежала власть? Никому в отдельности, но сразу — целому ряду учреждений и лиц, распоряжавшихся одновременно. В Таврическом дворце и в столице в целом Совет в тот момент пользовался, пожалуй, не меньшим влиянием, чем ВКГД. Само его размещение в Таврическом дворце придавало Совету легитимность. «В глазах политически неискушенных обывателей из-за непосредственной близости Совета к новому правительству этот институт представлялся им в какой-то мере равнозначным правительству и посему обладавшим властью в пределах всей страны»[1958], — напишет Керенский. И в марте в Таврический дворец шли послания, адресованные в «исполнительный комитет рабочих и солдатских депутатов Государственной думы». В общественном сознании не было привычки к разделению власти. Возникало знаменитое двоевластие, которому суждено было парализовать российский государственный механизм.
Первый серьезный конфликт произошел в первую же ночь, когда Родзянко и Энгельгардт явились в комнату № 42, уже занятую военной комиссией Совета. О дальнейшем поведал Мстиславский. Родзянко с порога произнес:
— Временный комитет Государственной думы постановил принять на себя восстановление порядка в городе, нарушенного последними событиями… Комендантом Петрограда назначается член Государственной думы, полковник Генерального штаба Энгельгардт.
— Штаб уже сложился, — отвечал оказавшийся в комнате Соколов, — штаб уже действует, люди подобрались… При чем тут полковник Энгельгардт!.. Дело сейчас не в водворении порядка, а в том, чтобы сейчас разбить Хабалова и Протопопова. Тут нужны не «назначенцы» от Высокого собрания, а революционеры.
В ответ Родзянко стукнул ладонью по столу:
— Нет уж, господа, если вы нас заставили впутаться в это дело, так уж потрудитесь слушаться!
«Соколов вскипел и ответил такой фразой, что офицерство наше, почтительнейше слушавшее Родзянко, забурлило сразу. Соколова обступили. Закричали в десять голосов. Послышались угрозы. «Советские» что-то кричали тоже. Минуту казалось, что завяжется рукопашная. Не без труда мы разняли спорящих»[1959].
Конфликт разрешился введением представителей Совета в военную комиссию Энгельгардта. В четвертом часу ночи Суханов застал в 42-й комнате уже почти идиллическую картину: «За столом сидел полковник Энгельгардт. Перед ним на столе лежала какая-то карта, — кажется, план Петербурга. Облокотившись на руку, он глубокомысленно рассматривал эту карту, иногда делая замечания и куда-то показывая. Общий вид его не оставлял сомнений: он не знает, что делать со своей картой, и, вообще, не знает, что надо делать и что можно сделать… Рядом с Энгельгардтом сидел морской офицер — с.-р. Филипповский, которого в течение нескольких дней и ночей в любое время я заставал на этом же месте бодрым и работоспособным. Тут же находился Пальчинский, сидел Мстиславский, сменивший теперь свою дневную, конспиративную штатскую одежду на военную форму»[1960].
Это был весь военный штаб нового режима. «Можно сказать с уверенностью, — писал Мстиславский, — если бы в ночь с 27-го на 28-е противник мог подойти к Таврическому дворцу даже незначительными, но сохранившими строй и дисциплину силами, он взял бы Таврический с удара — наверняка защищаться нам было нечем»[1961]. В принципе, так же считал и император.
Могилев. Царское Село. Москва
Утро в день революции походило в Ставке на все прочие. Николай II написал супруге: «Как счастлив я при мысли, что увидимся через 2 дня. У меня много дел, и потому письмо мое кратко. После вчерашних известий из города я видел здесь много испуганных лиц. К счастью, Алексеев спокоен, но полагает, что необходимо назначить очень энергичного человека, чтобы заставить министров работать для разрешения вопросов: продовольственного, железнодорожного, угольного и т. д. Это, конечно, совершенно справедливо. Беспорядки в войсках происходят от роты выздоравливающих, как я слышал. Удивляюсь, что делает Павел? Он должен был держать их в руках»[1962].
Но не успел император отправить письмо, как одна за другой стали приходить телеграммы, одна тревожнее другой, от Александры Федоровны. Она вновь была лучше информирована и острее чувствовала опасность. В 11 часов 12 минут: «Революция вчера приняла ужасающие размеры. Знаю, что присоединились и другие части. Известия хуже, чем когда бы то ни было». И вновь, в 13.03: «Уступки необходимы. Стачки продолжаются. Много войск перешло на сторону революции»[1963]. Впервые императрица сочла нужным предложить пойти на уступки.
С часа дня лавиной пошли телеграммы и из Петрограда. Родзянко в очень решительных тонах призывал безотлагательно вновь созвать законодательные палаты и призвать новую власть на началах, изложенных в предшествовавшей телеграмме председателя Думы. «Государь, не медлите, — убеждал спикер. — Если движение перебросится в армию, восторжествует немец, и крушение России и с ней династии неминуемо… Последний оплот порядка устранен. Правительство совершенно бессильно подавить беспорядок. На войска гарнизона надежды нет. Запасные батальоны гвардейских полков охвачены бунтом. Убивают офицеров, примкнув к толпе и народному движению, они направляются к дому мин. вн. д. и Государственной думе. Гражданская война началась и разгорается»[1964]. Приблизительно в одно время с посланием от Родзянко царю принесли упоминавшиеся телеграммы от Беляева (где он говорил, что пока справляется с восстанием) и от Хабалова, где тот впервые полагал необходимым немедленно прислать надежные части с фронта.
Эти телеграммы царю сразу после завтрака по просьбе Алексеева докладывал флигель-адъютант полковник Мордвинов: «Его Величество стоял около своего письменного стола и разбирал какие-то бумаги.
— В чем дело, Мордвинов? — спросил Государь. Наружно он был совершенно спокоен, но я чувствовал по тону его голоса, что ему не по себе и что внутренно его что-то заботит и волнует.
— Ваше Величество, — начал я. — генерал Алексеев просил Вам представить эти, только что полученные телеграммы… они ужасны… в Петрограде с запасными творится что-то невозможное…
Государь молча взял телеграммы, бегло просмотрел их, положил на стол и немного задумался.
— Ваше Величество, что прикажете передать генералу Алексееву? — прервал я эту мучительную до физической боли паузу.
— Я уже знаю об этом и сделал нужные распоряжения генералу Алексееву Надо надеяться, что все это безобразие будет скоро прекращено, — ответил с сильной горечью и немного раздраженно Государь.
— Я еще увижу генерала Алексеева и переговорю с ним, — спокойно, но, как мне почувствовалось, тоже довольно нетерпеливо сказал Государь и снова взял со стола положенные телеграммы, чтобы их перечитать.
Я вышел, как сейчас помню, с мучительной болью за своего дорогого Государя, со жгучим стыдом за изменившие ему и родине, хотя и запасные, но все же гвардейские части»[1965].
На основании именно этих телеграмм Николай II начал склоняться к идее отправки в бунтовавший Петроград фронтовых частей. Окончательное решение о военной операции и ее формате, судя по всему, был принято по получении в районе семи вечера телеграммы № 197 от Беляева («Необходимо спешное прибытие действительно надежных частей, причем в достаточном количестве для одновременных действий в различных частях города»).
Тогда же главнокомандующим Петербургским военным округом «для водворения полного порядка в столице и ее окрестностях» вместо Хабалова императором был назначен опытный 65-летний генерал-адъютант Николай Иванов. За ним со времени усмирения беспорядков в Кронштадте в 1905 году утвердилась репутация твердого, решительного и распорядительного военачальника. Эта его репутация только укрепилась в годы командования им войсками Киевского военного округа и армиями Юго-Западного фронта в 1914–1916 годах. «Николай Иудович был чисто русский человек незнатного происхождения, пробивший себе дорогу упорным трудом. Неглупый, осторожный, настойчивый, глубоко религиозный и честный генерал Иванов и по внешнему своему виду являлся типичным великороссом, с большой, теперь уже поседевшей, бородой и характерной русской речью»[1966], — писал Дубенский.
То, что было принято решение отправить в столицу войска, а выбор командующего пал именно на Иванова, Дубенский объясняет инициативой собственной и лейб-хирурга Федорова: им якобы удалось сначала уговорить Иванова принять на себя миссию водворения порядка в столице, а затем усадить его на обеде рядом с императором, чтобы внушить Николаю мысль об отправке Иванова в Петроград. Эта версия вряд ли соответствует действительности. Но характерно, что в ней за подавление беспорядков высказываются историограф и врач императора, а вовсе не высшее военное руководство Ставки, которое продолжало проявлять как минимум полную безынициативность. «Руководство подавления мятежа должен был взять на себя сам Алексеев, оставаясь в Ставке»[1967], — справедливо замечал эмигрантский историк Виктор Кобылин. Действительно, организация масштабной контрповстанческой военной операции была возможна только Ставкой под руководством самого авторитетного военного. Но Алексеев не спешил брать на себя личную ответственность.
Свое назначение генерал Иванов получил перед ужином, на который царь явился ближе к 8 вечера. Решение о военной операции для усмирения столицы и ее командующем Николай II принимал лично. Еще в начале восьмого император отправил Александре Федоровне телеграмму, где сообщал: «Выезжаю завтра 2.30. Конная гвардия получила приказание немедленно выступить из Нов. в город. Бог даст, беспорядки в войсках скоро будут прекращены. Всегда с тобой. Сердечный привет всем»[1968]. Блок также установил, что «генерал Иванов, придя к обеду, узнал от Алексеева, что он назначен в Петербург главнокомандующим»[1969]. Сам Алексеев чуть позднее в разговоре по прямому проводу с начальником штаба Северного фронта Даниловым прямо сошлется на телеграмму Беляева за № 197 как на основание для военной миссии Иванова. Само же уведомление о его назначении проходило на глазах у генерала-железнодорожника Николая Тихменева: «Со своей привычной приветливостью, поздоровавшись с ген. Ивановым, Алексеев, не садясь, как-то весь выпрямился, подобрался и внушительным официальным тоном сказал Иванову:
— Ваше превосходительство, Государь Император повелел Вам, во главе Георгиевского батальона и частей кавалерии, о движении коих одновременно сделаны распоряжения, отправиться в Петроград для подавления бунта, вспыхнувшего в частях Петроградского гарнизона.
После этого Алексеев сделал паузу, воспользовавшись которой Иванов ответил, что воля Государя Императора для него священна… Думаю, что у Алексеева тогда уже мало было надежды на успех экспедиции Иванова»[1970].
На обеде Иванов присутствовал, уже зная о своей миссии. «Приглашены были генерал Кондзеровский и какой-то полковой командир, прибывший с фронта. Затем, за столом находились только те, кто постоянно обедали у Государя, т. е. вся свита и иностранные военные представители. Тяжелое настроение господствовало у всех. Молча ожидали мы выхода Государя из кабинета. Его Величество в защитной рубахе появился за несколько минут до 8 часов. Он был бледен. Государь обошел всех молча и только приглашенному командиру полка сказал несколько слов. За столом рядом с Государем сидел генерал-адъютант Иванов, и они весь обед тихо разговаривали между собою»[1971].
О чем шел разговор? «Иванов, слывший за «поклонника мягких действий», за обедом рассказывал царю, как ему удалось успокоить волнения в Харбине при помощи двух полков без одного выстрела… Иванов доложил, что он уже год стоит в стороне от армии, но полагает, что «далеко не все части останутся верны в случае народного волнения» и что потому лучше не вводить войска в город, пока положение не выяснится, чтобы избежать «междоусобицы и кровопролития». Царь ответил: «Да, конечно»[1972]. После обеда Иванов направился в Штаб, чтобы вместе с Алексеевым заняться подготовкой операции.
В 22.25 Алексеев направил телеграмму генералу Данилову — начштаба Северного фронта, войска которого были наиболее близко от столицы: «Государь Император повелел ген. — ад. Иванова назначить главнокомандующим Петроградским военным округом. Посылаются от войск Северного фронта в Петроград: два кавалерийских полка по возможности из резерва 15-й кав. дивизии (Переяславский, Украинский, Татарский, Уланский и 3-й Уральский казачий полки), два пулеметных полка из самых прочных, надежных, одна пулеметная команда Кольта для Георгиевского батальона (отряд ген. Иванова), который вдет из Ставки. Прочных генералов, смелых помощников… Минута грозная, и нужно сделать все для ускорения прибытия прочных войск. В этом заключается вопрос нашего дальнейшего будущего»[1973]. Такой же силы отряд Алексеев требовал от Западного фронта. Вслед за этим начальник штаба направил телеграмму военному министру Беляеву, извещая его о назначении Иванова командующим округа «с чрезвычайными полномочиями». Алексеев просил срочно сформировать для Иванова штаб из чинов управления Генерального штаба, Главного штаба и штаба округа[1974].
Весьма примечательно, что в то время, как Алексеев давал эти указания, на имя Николая II поступила телеграмма от командующего Северным фронтом генерала Рузского, который указывал на необходимость принятия «срочных мер» для успокоения населения и предупреждал, что «ныне армия заключает в своих рядах представителей всех классов, профессий и убеждений, почему она не может не отразить в себе настроений страны… Позволяю себе думать, что при существующих условиях меры репрессий могут скорее обострить положение, чем дать необходимое длительное умиротворение»[1975]. Ожидать от Рузского точного выполнения приказа было сложно.
Но, напомню, в 22.30 в переписку с Алексеевым из дома военного министра вступил великий князь Михаил Александрович, умолявший о новом правительстве во главе с князем Львовым и предостерегавший против поездки в Царское Село. А в 22.45 отчаянная телеграмма от премьера Голицына, умолявшего об отставке всего кабинета. С полученными телеграммами Алексеев пошел к царю. Даже если предположить, что начальник штаба проигнорировал просьбы Лукомского и Воейкова обсудить опасность отъезда в Царское, Алексеев не мог этого избежать, докладывая телеграммы от Михаила. Как не мог избежать и обсуждения — в очередной раз — темы передачи власти новому правительству.
По возвращении от царя Алексеев телеграфировал великому князю: «Государь Император повелел мне от его имени благодарить Ваше Императорское Высочество и доложить Вам следующее. Первое. Ввиду чрезвычайных обстоятельств Государь Император не считает возможным отложить свой отъезд и выезжает завтра в два с половиной часа дня. Второе, все мероприятия, касающиеся перемен в личном составе, Его Императорское Величество отлагает до времени своего приезда в Царское Село. Третье. Завтра отправляется в Петроград генерал-адъютант Иванов в качестве главнокомандующего Петроградского округа, имея с собой надежный батальон. Четвертое. С завтрашнего числа с Северного и Западного фронтов начнут отправляться в Петроград, из наиболее надежных частей, четыре пехотных и четыре кавалерийских полка». Закончив излагать ответ императора, Алексеев не удержался от примечательной личной приписки: «Позвольте закончить личной просьбою о том, чтобы высказанные Вашим Императорским Высочеством мысли в предшествовавшем сообщении Вы изволили настойчиво поддержать при личных докладах Его Императорскому Величеству — как относительно замены современных деятелей Совета министров, так и относительно способа выбора нового Совета, и да поможет Вашему Императорскому Высочеству Господь Бог в этом важном деле».
Михаил ответил, что из-за возвращения в Царское Село может быть потеряно драгоценное время, и закончил словами: «Благодарю Вас, Михаил Васильевич, за принятый на себя труд. Желаю Вам полного успеха». Алексеев отозвался: «Завтра при утреннем докладе еще раз доложу Его Императорскому Величеству желательность принять теперь же некоторые меры»[1976]. Итак, Алексеев полностью стоял на поддержке позиции Временного комитета, которую транслировал ему брат императора. А может быть, и регент…
В поведении генерала Алексеева в эти часы видна сильная двойственность: он еще не осмеливается прямо ослушаться императора, но мыслями и душой — с возглавившим революционный процесс ВКГД. Эта двойственность исчезнет после отъезда императора из Ставки. Алексеев твердо займет одну из сторон. И именно это решит исход переворота.
«Увы, после этой неудачной попытки помочь делу я собирался уехать обратно в Гатчину, но выехать нельзя было, шла сильная стрельба, пулеметная, также и ручные гранаты взрывались»[1977], — запишет в дневник Михаил Александрович. Еще на несколько часов он застрянет у Беляева. А Алексеев приготовился к отходу ко сну, с которым, однако, пришлось подождать.
Император отдал приказ немедленно готовить поезда к отъезду.
Множество современников и историков полагали, что тем самым Николай II допустил самую фатальную ошибку в своей жизни. В критический момент жизни государства чувства любящего отца и мужа взяли в нем верх над чувством монаршего долга, которое требовало от него оставаться в Ставке верховного главнокомандования, чтобы лично руководить подавлением бунта в Петрограде. Вместо этого он отрывался от верных частей и с горсткой генералов свиты оказывался в поезде на пути в неизвестность. Последующие события только доказали, насколько самоубийственным было решение ехать в Царское.
Николая пытались отговорить от отъезда. Об этом свидетельствуют многие генералы Ставки, прежде всего Лукомский. «Дворцовый комендант сказал мне, что Государь приказал немедленно подать литерные поезда и доложить, когда они будут готовы… Я ответил, что подать поезда к 11 вечера можно, но отправить их раньше 6 утра невозможно по техническим условиям: надо приготовить свободный пропуск по всему пути и всюду разослать телеграммы. Затем я сказал генералу Воейкову, что решение Государя ехать в Царское Село может привести к катастрофическим последствиям… что связь между Штабом и Государем будет потеряна, если произойдет задержка в пути, что мы ничего определенного не знаем, что делается в Петрограде и в Царском Селе. Генерал Воейков мне ответил, что принятого решения Государь не отменит, и просил срочно отдать необходимые распоряжения. Я дал по телефону необходимые указания начальнику военных сообщений и пошел к генералу Алексееву, который собирался лечь.
Я опять стал настаивать, чтобы он немедленно пошел к Государю и отговорил его от поездки в Царское Село… Если Государь не желает идти ни на какие уступки, то я понял бы, если бы он решил немедленно ехать в Особую армию (в нее входили все гвардейские части), на которую можно вполне положиться… Генерал Алексеев пошел к Государю. Пробыв у Государя довольно долго, вернувшись, сказал, что Его Величество страшно беспокоится за Императрицу и за детей и решил ехать в Царское Село»[1978].
Об активных попытках Алексеева задержать императора в Ставке рассказывал и находившийся там полковник Пронин: «В течение второй половины дня ген. Алексеев, несмотря на повышенную температуру и озноб[1979], несколько раз был с докладом у Государя и упрашивал его, во имя блага Родины и скорейшего успокоения народных волнений, последовать советам кн. Голицына и Родзянко и дать ответственное министерство. Он также убеждал Государя не покидать Ставки, указывая Его Величеству на всю опасность такого шага в настоящее тревожное время… Вечером ген. Алексеев вновь был у Государя и просил Его даровать стране ответственное министерство. «На коленях умолял Его Величество, — сказал он, грустно качая головой, возвратившись из дворца, — не согласен»[1980].
Воейков, повествуя о своих собственных попытках отговорить императора от отъезда, напрочь опровергает эти рассказы: «Штабные офицеры старались замаскировать деяния генерала Алексеева рассказами о том, как он на коленях умолял Его Величество даровать стране ответственное министерство, а также не покидать Ставки в такие тревожные дни. Когда я проверил эти слухи у Государя, он был очень удивлен и сказал, что об ответственном министерстве Алексеев с ним действительно говорил, но не стоя на коленях. Что же касается отъезда со Ставки, то такого совета Государь от Алексеева не слыхал»[1981]. Более того, Воейков сообщает о весьма подозрительном поведении начальника штаба, когда «пошел к генералу Алексееву предупредить о предстоящем отъезде Его Величества. Я его застал уже в кровати. Как только я сообщил ему о решении Государя безотлагательно ехать в Царское Село, его хитрое лицо приняло еще более хитрое выражение и он с ехидной улыбкой слащавым голосом спросил меня:
— А как же он поедет? Разве впереди поезда будет следовать целый батальон, чтобы очищать путь?
Хотя я никогда не считал генерала Алексеева образцом преданности царю, но был ошеломлен как сутью, так и тоном данного им в такую минуту ответа. На мои слова:
— Если вы считаете опасным ехать, ваш прямой долг мне об этом заявить, — генерал Алексеев ответил:
— Нет, я ничего не знаю, это я так говорю.
Я его вторично спросил:
— После того, что я от вас только что слышал, вы должны мне ясно и определенно сказать, считаете ли вы опасным Государю ехать или нет?
На что генерал Алексеев дал поразивший меня ответ:
— Отчего же? Пускай Государь едет… ничего…
От генерала Алексеева я прямо пошел к Государю, чистосердечно передал ему весь загадочный разговор с Алексеевым и старался разубедить Его Величество ехать при таких обстоятельствах, но встретил со стороны Государя непоколебимое решение во что бы то ни стало вернуться в Царское Село»[1982].
Конечно, в этих воспоминаниях сильный налет последующих событий и эмоций. Вряд ли Алексеев проявлял полную и демонстративную нерадивость. Он вполне мог предупредить об опасности поездки, как это делал, скажем, Михаил Александрович. Держать Николая II как можно дальше от Петрограда — в этом состояла цель всех участников революции. Почему бы и не в Ставке? Ужасами происходившего в Царском Селе весь день стращал и Родзянко (об этом есть свидетельства Буксгевден, Бенкендорфа, Воейкова со ссылкой на Беляева), явно не хотевший, чтобы царь там появился. Да и чем, собственно, рисковал Алексеев (да и петроградские революционеры), уговаривая Николая остаться?
Адмирал Бубнов, также находившийся тогда в Могилеве, перебирая различные варианты действий, которые мог предпринять император в ту ночь, приходил к выводу: «Но нельзя закрывать глаза на то, что, если бы революционеры захватили в Царском Селе всю царскую семью с царицей и наследником и обратили бы их в своих заложников, Государь, оставаясь в Ставке, неминуемо бы также покорился их требованиям. К тому же, учитывая ненормальное положение, сложившееся в Верховном командовании, где все было в руках начальника штаба (курсив мой — В. Н.), можно с уверенностью сказать, что, останься Государь в Ставке, ход событий от этого не изменился бы. Правильнее было бы заблаговременно перевезти, хотя бы на автомобилях, царскую семью из Царского Села в Ставку, но как раз в это время все царские дети лежали больные корью, а события развивались с такой быстротой, что просто не хватило времени, чтобы, убедившись в безысходности положения, привести немедленно в исполнение эту меру, рискуя при этом здоровьем детей.
В этот критический час злой рок тяготел над Государем: больные дети вдали в объятиях революции и тяжело больной генерал Алексеев в Ставке; и нельзя поставить ему в вину, что общечеловеческое чувство неудержимо повлекло его к находящейся в такой страшной опасности семье»[1983].
Не столь важно, уговаривал ли Алексеев Николая II остаться в Ставке. Совершенно не исключено, что, послушай его император, Алексеев мог бы в дополнение к своей — и без того очень большой — роли сыграть также и ту, которую исполнит генерал Рузский в Пскове: уговорить отречься. Более существенным вечером 27 февраля было то, что основные усилия начальник штаба обращал на убеждение Николая II даровать ответственное правительство, что в конкретных условия того дня означало признание правительством Временного комитета Государственной думы. То есть признание результатов переворота.
Только ли из-за семьи Николай ускорил свой отъезд? Как мы видели, еще во время разговора великого князя с Алексеевым — а по времени отправки телеграмм он закончился в районе половины двенадцатого — шла речь об отъезде императора из Могилева в середине следующего дня. Неожиданно Николай II отдает приказ готовить поезда к немедленному отъезду. Произошло это сразу после его встречи с Алексеевым и, вероятнее всего, под ее влиянием. Из телеграмм брата и главы правительства император мог сделать вывод лишь о том, что в Петрограде ему не на кого опереться и ситуация куда хуже, чем он предполагал. Из разговора с Алексеевым он мог сделать вывод о ненадежности руководителей Ставки и опасности для него оставаться в Могилеве, куда его невесть зачем в самый неподходящий момент пригласил тот же начальник штаба. Отправив войска под командованием генерала Иванова и выехав сам, Николай, скорее всего, надеялся встретиться с ними в Царском Селе и оттуда попытаться руководить операцией по восстановлению порядка в столице. Для такой операции ему совершенно не нужно было, чтобы там находилось какое-то альтернативное, к тому же получившее его собственное благословение оппозиционное правительство, за создание которого ратовал Алексеев. В 23.25 Николай продиктовал ответ на телеграмму Голицына с просьбой об отставке кабинета: «О главном начальнике для Петрограда мною дано повеление начальнику моего штаба с указанием немедленно прибыть в столицу. То же относительно войск. Лично вам предоставляю все необходимые права по гражданскому управлению. Относительно перемены в личном составе при данных обстоятельствах считаю их недопустимыми»[1984].
Николай II ехал к своим войскам — на передовую. Он же помнил, как восторженно его всегда принимали на передовой.
И конечно, он ехал домой, к семье, которая сейчас оказывалась на передовой, была самым желанным призом для революционеров.
Конечно, император жадно ловил известия из Царского. Как вспоминал Мордвинов, во время вечернего чая, который накрыли, как всегда, в 10 вечера, в столовую вошли Фредерикс и Воейков. «Фредерикс приблизился к Государю и попросил разрешения доложить о чем-то срочном, полученном из Царского Села, — вспоминал Мордвинов. — Его Величество встал и вышел вместе с ним и Воейковым в соседнее зало, где доклад и переговоры продолжались довольно долго. Государь затем вернулся к нам один, он был, видимо, очень озабочен и вскоре удалился в свой кабинет, не сказав нам ни слова»[1985]. О содержании разговора министра императорского двора и дворцового коменданта с Николаем поведал Воейков. «В понедельник вечером по поручению Ее Величества ко мне позвонил (речь шла о телеграфном запросе — В. Н.) из Царского Села обер-гофмаршал граф Бенкендорф, передавший, что Государыня очень беспокоится за детей ввиду всего происходящего в столице и предлагает выехать с детьми навстречу Его Величеству. Кроме того, граф Бенкендорф мне сообщил, что основанием беспокойства Ее Величества явились сведения, полученные от военного министра генерала Беляева, так как ни с кем другим из членов правительства в данное время войти в контакт нельзя. По словам генерала Беляева, волнения в Петрограде настолько разрослись, что нужно опасаться движения революционной толпы из Петрограда в Царское Село… Когда я доложил Его Величеству содержание разговора с графом Бенкендорфом, Государь сказал: «Ни в коем случае… Больных детей вывозить поездом… ни за что»… Затем Государь добавил: «Передайте Бенкендорфу, чтобы он доложил Ее Величеству, что ввиду создавшегося положения я сам решил сейчас ехать в Царское Село, и сделайте распоряжения для отъезда»[1986].
Информация о том, кто и какие делал распоряжения и принимал решения по поводу возможного отъезда императорской семьи из Царского Села, запутанна. Граф Бенкендорф дает версию, почти полностью противоположную той, которую предложил Воейков. По словам Бенкендорфа, он предложил дворцовому коменданту «просить Императора отдать распоряжение об отъезде Императрицы и находящихся с нею детей, больных корью. В ответ Император распорядился, чтобы поезд был готов». Однако просил при этом не беспокоить Александру Федоровну до утра. Утром же следующего дня она приняла Бенкендорфа и Гротена и сказала, «что она ни в коем случае не согласна уезжать, не дождавшись Императора»[1987]. Баронесса Буксгевден подтверждает скорее версию о том, что против «эвакуации» из Царского возражала именно Александра. Фрейлина утверждала, что «вопрос о необходимости отъезда Императрицы из Царского Села обсуждался графом Бенкендорфом и полковником Гротеном», которые «так и не пришли ни к какому решению, поскольку им было известно, что сама Императрица не желает уезжать, а от Императора не поступало на этот счет никаких указаний». Самой же Буксгевден она сказала, «что отъезд был бы «похож на бегство», к тому же она опасалась перевозить своих детей, пока те находились в таком тяжелом состоянии»[1988].
Полагаю, императрица действительно 27 февраля не собиралась покидать Царское. По воспоминаниям очевидцев, в ней боролись отчаяние и надежда, но не было паники и ощущения конца. С фрейлиной Юлией (Лили) Ден она делилась: «Дела из рук вон плохи. Я только что видела полковника Гротена и генерала Ресина. Они сообщают, что Литовский полк взбунтовался, солдаты убили своих офицеров и оставили казармы. Их примеру последовал Волынский полк. Не могу этого понять. Никогда не поверю, что возможна революция. Ведь еще только вчера все заявляли, что ее не должно быть! Крестьяне любят нас… они обожают Алексея! Я уверена, что беспорядки происходят в одном лишь Петрограде». Александра Федоровна жадно искала информации из всех источников. «Императрица все еще не могла поверить полученным донесениям и выразила желание встретиться с великим князем Павлом Александровичем… Государыня попросила меня позвонить Линевичу, флигель-адъютанту Императора, и узнать у него, что происходит. Линевич командовал ротой конной артиллерии, расквартированной в Павловске, поэтому связаться с ним оказалось легко.
— Передайте Ее Императорскому Величеству, — заявил он, — что я нахожусь здесь вместе со своей ротой и что все будет в порядке»[1989]. Буксгевден подтверждала, что «обстановка в Царском Селе в целом продолжала оставаться спокойной. Императрица попросила своих фрейлин продолжать работу на складе (медицинском — В. Н.), стараясь тем самым избежать какой бы то ни было паники»[1990].
Великий князь Павел Александрович, командовавший всеми гвардейскими полками, в том числе и взбунтовавшимися, не появился, хотя жил в том же Царском. Его супруга княгиня Палей писала только, что информация о событиях в столице создавала ощущение, «что земля уходит у нас из-под ног», и поведала о разнесшейся вести, будто расквартированный в городе «пехоты 1-й окружной полк перешел на сторону восставших»[1991].
В 21.50 императрица отправила мужу очень краткое сообщение, в котором не было ни капли эмоций, но которое говорило само за себя: «Лили провела у нас день и ночь — не было ни колясок, ни моторов. Окружной суд горит. Аликс»[1992]. Эту телеграмму Николай получил одновременно с сообщением Фредерикса и Воейкова об их разговоре с Бенкендорфом. Надо было спешить.
Около полуночи, вспоминал Мордвинов, было передано по телефону извещение о подготовке к немедленному отправлению. «Внизу шла обычная перед отъездом суматоха; наверху, в полуосвещенном большом зале, перед кабинетом Государя было пусто и мрачно. Пришел и генерал Алексеев, чтобы проститься с Его Величеством. Он оставался довольно долго в кабинете и, наконец, вышел оттуда. На вид был еще более измучен, чем днем. Его сильно лихорадило, он совсем осунулся и говорил апатично, но, прощаясь, оживился и, как мне показалось, с особой сердечностью пожелал нам счастливого пути, добавив:
— Напрасно все-таки Государь уезжает из Ставки, в такое время лучше оставаться здесь. Я пытался его отговорить, но Его Величество очень беспокоится за императрицу и за детей, и я не решился очень уж настаивать.
На мой вопрос, не наступило ли улучшение в Петрограде, Алексеев только безнадежно махнул рукой:
— Какое там, еще хуже. Теперь и моряки начинают, и в Царском уже началась стрельба.
— Что же теперь делать? — спросил я волнуясь.
— Я только что говорил Государю, — отвечал Алексеев. — Теперь остается лишь одно: собрать порядочный отряд где-нибудь примерно около Царского и наступать на бунтующий Петроград. Все распоряжения мною уже сделаны, но, конечно, нужно время… пройдет не менее пяти-шести дней, пока все части смогут собраться. До этого с малыми силами ничего не стоит и предпринимать.
Генерал Алексеев говорил это таким утомленным голосом, что мне показалось, что он лично сам не особенно верит в успешность и надежность предложенной меры…
Двери кабинета раскрылись и вышел Государь, уже одетый в походную, солдатского сукна, шинель и папаху. Его Величество еще раз простился с генералом Алексеевым, пожав ему руку, сел в автомобиль с графом Фредериксом»[1993].
В поезде Николай открыл свой дневник и, как всегда скупо, записал: «В Петрограде начались беспорядки несколько дней тому назад, к прискорбию, в них стали принимать участие и войска. Отвратительное чувство быть так далеко и получать отрывочные нехорошие известия! Был недолго у доклада. Днем сделал прогулку по шоссе на Оршу. Погода стояла солнечная. После обеда решил ехать в Ц. С. поскорее, и в час ночи перебрался в поезд»[1994]. В чем Николаю точно нельзя было отказать, так это в самообладании. За все революционные дни он ни разу не вышел из себя и даже не поднял голос. Можно ли так в России?..
К императору приехал и два часа оставался у него в купе генерал Иванов. Царь, как потом поведал Иванов Дубенскому, «по душе, сердечно и глубоко искренне говорил с ним. Измученный, боящийся за участь России и свою семью, взволнованный озлобленными требованиями бунтующей Государственной думы, царь сказал генералу Иванову свои грустные и тяжелые соображения. «Я берег не самодержавную власть, а Россию. Я не убежден, что перемена формы правления даст спокойствие и счастье народу»[1995].
Иванов был внешне спокоен и выражал уверенность в своей способности справиться с бунтом и защитить царскую семью. Известные основания для этого были. Георгиевский батальон уже был погружен и готовился к отправке раньше императорского поезда и по более короткому маршруту — через Витебск. Именно он должен был обеспечить безопасное прибытие Николая в Царское и обеспечить безопасность его детей и супруги.
Вероятно, результатом разговора с Ивановым явилась отправленная в 2 часа 12 минут телеграмма Рузскому и Эверту: «Государь Император повелел назначить сверх войск, высылаемых в Петроград, согласно предшествующей моей телеграмме, еще по одной пешей и одной конной батарее от каждого фронта, имея на орудие по одному зарядному ящику и сделав распоряжение о дополнительной присылке снарядов в хвосте всего движения означенных войск. Алексеев»[1996]. Как видим, Николай и Иванов пришли к выводу, что одними лишь пехотой и кавалерией не обойтись, может понадобиться и артиллерия.
Иванов просил для наведения в порядка в столице подчинить ему четырех министров — внутренних дел, земледелия, промышленности и путей сообщения. Однако император был готов предоставить ему более широкие полномочия: «Пожалуйста, передайте генералу Алексееву, чтобы он телеграфировал председателю Совета министров, чтобы все требования генерала Иванова всем министрам исполнялись беспрекословно»[1997]. Николай и Иванов расцеловались на прощание и перекрестили друг друга. Император выразил уверенность, что назавтра они увидятся в Царском Селе.
Алексеев незамедлительно передал военному министру в Петроград распоряжение царя по поводу полномочий генерала Иванова в отношении правительства. С самим Советом министров связи уже не было. Упоминавшаяся телеграмма императора Голицыну была сообщена адресату по телефону из министерства иностранных дел. В час ночи телеграфные власти сообщили из Петрограда, что не в состоянии доставлять депеши из Ставки по адресам, так как со всех сторон окружены восставшими. В итоге о полномочиях Иванова узнали лишь четыре министра, с которыми удалось связаться Беляеву по дворцовому телефону. С другими министрами, включая премьера, связь отсутствовала.
В литерном поезде «Б» ехали Дубенский, заведующий церемониальной частью барон Штакельберг, лейб-хирург Федоров, командир Собственного Его Величества железнодорожного полка Цабель, начальник отряда негласной агентуры полковник Невдахов, представитель Особого отдела подполковник Семенов, другие офицеры охраны. С императором в литерном поезде «А» были Фредерикс, Воейков, флаг-капитан Нилов, исполнявший обязанности гофмаршала князь Долгорукий, флигель-адъютанты Шереметев и Мордвинов.
Меж тем Рузский и Эверт рапортовали о штатной реализации приказа об отправке войск. При этом называли такие сроки, словно в распоряжении власти была вечность. Северный фронт докладывал, что начал готовить к отправке 67-й Тарутинский и 68-й Бородинский полки во главе с командиром бригады генералом Листовским, 15-й уланский Татарский и 3-й Уральский казачьи полки во главе с комдивом Мартыновым и пулеметную команду для Георгиевского батальона, который должен был возглавить Иванов. «Головным будет отправлен из Двинска 67-й пехотный полк около 10 ч. вечера 28-го, прибудет в Петроград 18 часов после отправления». То есть Рузский и Данилов отводили себе сутки на погрузку первого эшелона, который должен был, по их плану, подойти к столице к 4-м вечера 1 марта! Западный фронт — за пять минут до отправления царского поезда из Могилева — телеграфировал, что «выступают» 34-й Севский и 36-й Орловский полки во главе с командиром дивизии генералом Лошуновым, 2-й гусарский Павлоградский и 2-й Донской казачий полки под командованием генералов Юрьева и Трубецкого и пулеметная команда. «Посадка начнется в полдень 28-го и окончится 2-го марта»[1998]. Можно понять и так, что до 2 марта Эверт и не думал кого-то посылать.
«Императорские поезда ушли, — замечал Спиридович. — На путях станции Могилев спокойно оставались вагоны с генерал-адъютантом Ивановым и его Георгиевским батальоном. Этот поезд двинулся по назначению лишь в час дня 28 февраля, через семнадцать часов после того, как Государь отдал свое распоряжение. Ставка не торопилась»[1999]. Иванов отбыл лишь через 8 часов после Николая II.
Есть все основания констатировать, что Ставка и командующие фронтами начали с самого начала тихо саботировать приказ императора об отправке войск. Они заранее капитулировали, притом тогда, когда нигде в Российской империи — за исключением Петрограда — никаких массовых выступлений не наблюдалось. Даже в Москве, которая все предреволюционные годы была главным центром оппозиции.
Информация о бурных событиях в столице стала поступать в Москву во второй половине дня. Наиболее осведомленными оказались круги, связанные с военно-промышленными комитетами. Оргкомитет Всероссийского союза торговли и промышленности, возглавляемый Рябушинским, отложив текущие дела, приступил к обсуждению создавшегося положения и немедленно высказался «за поддержку Государственной думы в ее борьбе со старым правительством». Было признано необходимым создать при городской думе комитет из представителей общественных организаций, кооперативов и рабочих, чтобы «принять активное участие в деле освобождения страны от произвола властей»[2000]. Вслед за этим все московское руководство ВПК, Земгора, депутаты собрались на совещание у Челнокова. Порешили сплотиться в поддержку Государственной думы, но вследствие неясности положения «выжидать получения точных сведений из Петрограда о том, каковы шансы на успех народного движения, чтобы с этим сообразовать формы общественной и народной организации в Москве»[2001]. Такой формой был назван Комитет общественной организации, для создания и определения функций которого совещание выделило из своего состава специальное оргбюро. Сообщения о петроградских событиях с подачи земгоровцев начали печататься на ротаторах, шапирографах и других множительных аппаратах, к вечеру листовки распространялись по городу в великом множестве.
Неудивительно, что у Комитета общественной организации моментально появился конкурент, также претендовавший на помещение в Мосгордуме, что очень напомнило ситуацию в Таврическом дворце. Еще днем прошли два совещания большевиков — в доме Лобачева на Воскресенской площади и в союзе потребительских обществ на Покровке. Вечером московское областное бюро РСДРП на своем заседании приняло обращение, написанное Иваном Скворцовым (Степановым): «Революция приближается!.. Выбирайте в Совет рабочих депутатов! Сплачивайтесь в одну революционную силу! Наша задача — создать Временное революционное правительство для созыва Учредительного собрания! Да здравствует революция!.. Долой войну!»[2002]. Тогда же было выпущено и обращение организационной группы эсеров, предлагавших всей стране подняться вслед за питерскими рабочими и войсками.
Вечером социалисты подтянулись в Мосгордуму. Один из них — Николай Ангарский — писал: «В здании городской думы был, прежде всего, образован Временный революционный комитет (27 февраля) из представителей рабочих и студенческих организаций и создано объединенное бюро всех социалистических партий»[2003]. В него вошли и эсеры, и меньшевики, и большевики. Челноков потребовал от революционного комитета покинуть помещение Думы, но после долгих пререканий и скандала вынужден был уступить.
Ночью Алексеев послал запрос командующему Московским военным округом генералу Мрозовскому о положении в городе, уведомив, что император предоставил полномочия Мрозовскому в случае необходимости объявить осадное положение. Тот такой необходимости пока не видел. В Москве волнений не было, но уже проявили себя вожди, желающие и способные их организовать.