ТРОЕВЛАСТИЕ
К власти придут болтуны-адвокаты и пропившиеся помещики, а после них — Мараты и Робеспьеры.
На протяжении следующих трех суток в России существовала ситуация троевластия. Николай II оставался императором, старые органы власти — за исключением Петрограда — функционировали, но на властные рычаги все сильнее претендовали и разместившиеся в Таврическом дворце ВКГД, трансформировавшийся во Временное правительство, и Петроградский Совет. Ситуация была еще крайне неопределенной и могла развернуться в ту или иную сторону. В Петрограде и в ряде его пригородов ситуацию не контролировал никто. Добавлялась и Москва. Но все же основные события исторической драмы были разыграны в Ставке и в Пскове.
28 февраля (13 марта), вторник. Безвластие в столицах
Сообщение о назначении Иванова главнокомандующим Петроградским военным округом было получено его предшественником генералом Хабаловым около часа ночи. Он находился с сохранявшими лояльность войсками в Зимнем дворце, половина которого была занята лазаретом, где лежало свыше пятисот раненых. Во многих окнах дворца были выставлены рамы, в них виднелись стволы пулеметов. Управляющий дворцом генерал Комаров умолял Хабалова покинуть Зимний, чтобы не подвергать его риску разорения в случае штурма и не ставить на кон жизни раненых, тем более что с военной точки зрения здание было весьма уязвимо.
Около 3 ночи туда был приглашен Беляев, оставаться дома ему было небезопасно. Военный министр отправился в Зимний, а находившийся у него великий князь Михаил Александрович попытался вернуться в Гатчину. «К этому времени стихло, — записал он в дневник. — Джонсон и я поехали на нашем моторе по Гороховой, по набережной до Николаевского моста, затем налево, рассчитывая проехать на вокзал мимо Николы Мокрого, но тут мы поняли, что ехать дальше более чем рискованно, — всюду встречались революционные отряды и патрули, — около церкви Благовещения нам кричали: «стой, стой», но мы благополучно проскочили, но конвоирующий нас автомобиль был арестован. Ехать дальше нам не удалось, и мы свернули влево и решили ехать к Зимнему».
Защитники Зимнего дворца, было, воспрянули духом, наивно предположив, что Михаил вознамерился разделить с ними опасность и возглавить. Надежды оказались напрасны. Во дворце он направился к дрожавшему Комарову, а затем пригласил к себе Беляева и Хабалова. «Мне удалось убедить генералов не защищать дворец, как ими было решено, и вывести людей до рассвета из Зимнего и этим избежать неминуемого разгрома дворца революционными войсками. Бедный ген. Комаров был мне очень благодарен за такое мое содействие»[2004]. Таким образом, распоряжение, передававшее главную официальную резиденцию императора без боя в руки революционной толпы, было отдано его братом! Именно он запретил лояльным войскам в столице оказывать сопротивление новой власти.
В 5 утра Михаил Александрович счел, что самому ему оставаться в Зимнем небезопасно и переместился вместе с секретарем Джонсоном на Миллионную, 12 — в квартиру княгини Путятиной, чей муж Павел был на фронте. Там и устроились спать на диванах в кабинете. Весь день 28-го великий князь проведет в бездействии в этом доме, где этажом выше уже громили квартиру семьи Столыпиных.
Хабалов и Занкевич приняли решение переместить войска в Петропавловскую крепость. Связались по телефону, к аппарату подошел помощник коменданта барон Сталь. Он заявил, что подходы заблокированы: на Троицкой площади стоят броневые автомобили и орудия, а Троицкий мост забаррикадирован. Хабалов предлагал пробиваться. Занкевич возражал, ссылаясь на колебания офицеров Измайловского полка. На рассвете было решено опять вернуться в Адмиралтейство. Были заняты фасады, обращенные к Невскому проспекту, артиллерию поставили на дворе, на втором этаже разместили пехоту, на углах расставили пулеметы. Снаряды и патроны были наперечет, для солдат достали немного хлеба. У казачьей сотни, расквартированной в казармах Конного полка, лошади были не поены и не кормлены. По Адмиралтейству постреливали, оттуда не отвечали. Листки с объявлением осадного положения были распечатаны, но расклеить их по городу не удалось. По приказу Хабалова несколько листков было развешано лишь на решетке Александровского сада[2005]. В 8 часов 21 минуту Хабалов докладывал Алексееву: «Число оставшихся верных долгу уменьшилось до 600 человек пехоты и до 500 всадников при 15 пулеметах, 12 орудиях с 80 патронами всего. Положение до чрезвычайности трудное»[2006].
В 11.22 Беляев сообщал в Ставку: «Положение по-прежнему тревожное. Мятежники овладели во всех частях города важнейшими учреждениями. Войска под влиянием утомления, а равно пропаганды бросают оружие и переходят на сторону мятежников или становятся нейтральными. Сейчас даже трудно указать, какое количество рот являются действительно надежными… Скорейшее прибытие войск крайне желательно, ибо до прибытия надежной вооруженной силы мятеж и беспорядки будут только увеличиваться»[2007].
Иванов, все еще находившийся в Могилеве, утром отправил Хабалову десять вопросов о положении в Петрограде, ответы на которые пришли только в 11.30: «1) Какие части в порядке и какие безобразят? — В моем распоряжении в здании главного Адмиралтейства четыре гвардейских роты, пять эскадронов и сотен, две батареи, прочие войска перешли на сторону революционеров или остаются по соглашению с ними нейтральными. Отдельные солдаты и шайки бродят по городу, стреляя в прохожих, обезоруживая офицеров. 2) Какие вокзалы охраняются? — Все вокзалы во власти революционеров, строго ими охраняются. 3) В каких частях города поддерживается порядок? — Весь город во власти революционеров, телефон не действует, связи с частями города нет. 4) Какие власти правят этими частями города? — Ответить не могу. 5) Все ли министерства правильно функционируют? — Министры арестованы революционерами. 6) Какие полицейские части находятся в данное время в вашем распоряжении? — Не находятся вовсе. 7) Какие технические и хозяйственные учреждения военного ведомства ныне в вашем распоряжении? — Не имею. 8) Какое количество продовольствия в вашем распоряжении? — Продовольствия в моем распоряжении нет. 9) Много ли оружия, артиллерии и боевых припасов попало в руки бастующих? — Все артиллерийские учреждения во власти революционеров. 10) Какие военные власти и штабы в вашем распоряжении? — В моем распоряжении лично начальник штаба округа. С прочими окружными управлениями связи не имею»[2008]. Как видим, Хабалов, не имея информации даже о происходившем в Петрограде, был в полной панике. Он не знал, что реальных и потенциальных очагов сопротивления в городе было не так мало.
Так, с утра толпа вооруженных рабочих и солдат безуспешно пыталась «снять» самокатный батальон, расквартированный на Сампсониевском проспекте. Потребовалось прибытие двух броневиков, которые открыли по казармам огонь. Начался пожар. В 12 часов восставшие ворвались во двор, где расстреляли командира батальона, начальника пулеметной команды, капитана. Еще 13 солдат были убиты, 39 ранены[2009]. До полудня сохранял лояльность гарнизон Петропавловской крепости. Под угрозой штурма комендант крепости предпочел добровольно открыть ворота. После этого положение отряда Хабалова оказалось действительно критическим.
В Адмиралтейство явился адъютант морского министра, который потребовал очистить здание, поскольку в противном случае восставшие угрожали открыть по нему артиллерийский огонь из Петропавловской крепости. Беляев и Хабалов сочли это достаточно убедительным поводом, чтобы умыть руки. Было решено, что дальнейшее сопротивление бесполезно. Артиллерию отправили обратно в Стрельну, пехоту распустили без оружия. Беляев перешел в Генеральный штаб, откуда в 13.30 послал телеграмму Алексееву: «Около 12 часов дня 28 февраля остатки оставшихся еще верными частей в числе 4 рот, 1 сотни, 2 батарей и пулеметной роты, по требованию военного министра, были выведены из Адмиралтейства, чтобы не подвергнуть разгрому здание. Перевод этих войск в другое место не признал соответственным, ввиду неполной их надежности. Части разведены по казармам, причем во избежание отнятия оружия по пути следования ружья и пулеметы, а также замки орудий сданы морскому министерству»[2010]. Беляев благополучно перешел в дом военного министра на Мойке, где и провел следующую ночь. Хабалов остался в Адмиралтействе, где около 4-х часов дня и был арестован.
А Петроградский гарнизон продолжил переход на сторону революционеров: к концу дня, поданным военной комиссии ВКГД, число восставших солдат достигло 127 тысяч[2011]. Полковник лейб-гвардии Стрелкового полка Артабалевский рассказывал о мотивации нижних чинов, принимавших решение переходить на сторону восставших:
«Подпрапорщик Дирегин:
— У генерала Хабалова войск нет, господа все за Думу. Если уж господа с Думой, то нам тоже надо идти с нею. Наше дело простое — мужику господ слушаться. Им виднее.
Унтер-офицер Шикун:
— Я и раньше в мирное время честно служил Престолу и Отечеству в нашем батальоне. На войне тоже, благодаря Господу Богу, не подгадал. Теперь желаю также послужить Государю и Отечеству. Истинно говорю вам, что сослужить эту службу мы способны только под началом Родзянко. Он со своими: за Веру, Царя и Отечество. А правительство сами знаете какое — изменническое. Царя обманывает. Родину предает…
Стрелки и прочие воинские чины постановили и утвердили лозунг, с которым они выступили против старого правительства: «Царь, новое правительство, война до победы». С этим и пошли в Государственную думу»[2012].
После перехода подавляющей части гарнизона на сторону Думы в Петрограде немного спокойнее. Но только немного. Александр Бенуа, прогулявшийся по городу, оставил пространную запись в дневнике: «На улицах и площадях, покрытых снегом и залитых солнцем, все кажется празднично-прекрасным. Уж не предсмертная ли это красота Петербурга? Всюду довольно много слоняющегося народу, но все же это не грозные толпы, а, скорее, обыкновенные прохожие, а то и группы (человек в двадцать-тридцать) разговаривающих между собой обывателей довольно серого вида… Немало военных и штатских чиновнического типа, но большинство — пролетарии, не столько «форменные рабочие с фабрик», сколько (если судить по виду) приказчики, конторщики, мастеровые; просто мужичков что-то совсем не видал… Большинство прохожих имеют озабоченный, насупленный вид. Выражений радости, во всяком случае, мы нигде не встретили. Никаких кликов, если не считать жиденьких «ура!» «для проформы», вызываемых проездом «революционных колесниц»… Но заметно то, что нескончаемые хвосты продолжают с прежней покорностью дежурить на морозе у дверей булочных и мелочных лавок. Издали их легко принять за митинги, но, приблизившись, видишь свою ошибку… Вечером солнце уже совсем померкло из-за дыма пожаров, и все приняло сразу какой-то угрюмый и даже угрожающий вид. Из наших окон видна почти вся панорама. Столб черного дыма третий день как возвышается над тем участком панорамы, где находится Окружной суд, другие, и более близкие очаги: дом Фредерикса и Литовский замок. Кроме того, перед каждым полицейским участком горит костром бумаг его архив вперемешку со всяким добром (якобы награбленным), что вытащили из казенной квартиры только что еще всемогущего пристава»[2013]. После того, как с полицейскими участками было покончено, выпущенные из тюрем уголовные элементы принялись за магазины, квартиры состоятельных граждан и винные склады.
В ужасе был офицерский состав. «После возникновения беспорядков, в течение каких-либо суток мир солдатский не только резко отделился от мира офицерского, но и определенно стал во враждебное к нему отношение, — записал в дневник помощник командира батальона Лейб-гвардии Измайловского полка полковник Борис Фомин. — За малыми исключениями все офицеры оказались в стане солдатских врагов, которых, в лучшем случае, игнорировали… В казармах царил полный хаос, занятия не проводились, никакого служебного наряда не было, нижние чины бродили по городу, казармы были полны людьми вольными, так и посторонними нижними чинами, кое-где в казармах произошли кражи, повсюду много пьяных, часть оружия оказалась разграбленной, офицеров не было видно, а те немногие, которые показывались в казармах, не имели уже возможности восстановить нарушенный порядок… На улице не было ни извозчика, ни такси… была временами стрельба, ходили толпы манифестантов и было много пьяных, которых один вид офицерской формы приводил в ярость и вызывал эксцессы… Около здания Технологического института на углу Загородного проспекта… на снегу лежали трупы трех жандармов. Убитые были в вольной одежде, но, благодаря высоким сапогам и синим рейтузам, заметным при ходьбе в разрезе пальто, они были опознаны толпой и зверски убиты. У трупов животы были вспороты, и внутренности выпали на мостовую. Это была первая кровь, которую я увидел за эти грозные дни так называемой бескровной революции. Вид изуродованных трупов и глумление толпы произвели на меня самое тяжелое впечатление: выпущенный на свободу человек-зверь делал свое гнусное дело»[2014].
Шла повальная охота на представителей правоохранительных органов. «Те зверства, которые совершались взбунтовавшейся чернью в февральские дни по отношению к чинам полиции, корпуса жандармов и даже строевых офицеров, не поддаются описанию. Они нисколько не уступают тому, что впоследствии проделывали над своими жертвами большевики в своих чрезвычайках… Городовых, прятавшихся по подвалам и чердакам, буквально раздирали на части: некоторых распинали у стен, некоторых разрывали на две части, привязав за ноги к двум автомобилям, некоторых изрубали шашками. Были случаи, что арестованных чинов полиции и жандармов не доводили до мест заключения, а расстреливали на набережной Невы, а затем сваливали трупы в проруби. Кто из чинов полиции не успел переодеться в штатское платье и скрыться, тех беспощадно убивали»[2015], — писал еще свободный на тот момент Глобачев.
Было огромное количество случаев самосуда в отношении командного состава армии и флота. «Вспоминаю, как ни мучительно такое воспоминание, и о том, сколько офицеров и генералов погибло тогда, — писала княгиня Палей. — Одним из первых убили генерала графа Густава Штакельберга, мужа любимой моей подруги. Солдаты-революционеры вломились к ним в дом на Миллионной и силком повели генерала в Думу… Солдаты застрелили его в двух шагах от дома… Графы Клейнмихель и Менгден, генерал Шильдкнехт, инженер Валуев и многие-многие замучены и убиты тогда же, в начале революции, по хвастливому выражению князя Львова, «бескровной»»[2016]. Полковник Ходнев подчеркивал: «За все эти первые дни «свободы и бескровной революции» в одном только Петрограде число убитых офицеров гвардии, армии и флота достигло цифры 60 (по данным «санитарной комиссии» по уборке трупов…)[2017]. В Петрограде в тот день многие семьи оплакивали покойных, больницы пополнялись ранеными.
Революционные события стали причиной массовых самоубийств, особенно это коснулось офицеров спецслужб. Жандармский генерал Заварзин свидетельствовал: «Многие не могли пережить этих дней и лишили себя жизни: застрелились, отравились или повесились… Много в эти дни погибло людей, которые могли бы быть полезными родине. Гибли в особенности массами флотские офицеры, из которых каждый представлял собою часть сложного аппарата морских сил, столь необходимых тогда в Балтийском и Черном морях. Их избивали пьяные матросы, деморализованные и представлявшие собою разнузданную сволочь»[2018].
Заварзин имел в виду, в первую очередь, ситуацию в Кронштадте. Комендант крепости адмирал Курош телеграфировал в морское министерство, что «начались беспорядки в береговых командах флота и в некоторых сухопутных частях. Части ходят по улицам с музыкой. Принимать меры к устранению с тем составом, который имеется в гарнизоне, не нахожу возможным, так как не могу ручаться ни за одну часть»[2019]. Хождение с музыкой быстро превратилось в настоящий погром. «Народ беспорядочной толпой шел по улицам Кронштадта и сметал на своем пути все ему ненавистное, — с восторгом писал участник событий. — Снимались караулы, выпускались арестованные»[2020]. Отряд полицейских, пытавшийся укрыться в помещении участка на Козьем болоте, был полностью перебит. Военно-морское инженерное училище, не присоединившееся к революции, окружено и разоружено.
Толпа потекла на Морской манеж, где к утру было решено арестовать представителей власти. Главного командира порта и генерал-губернатора Кронштадта адмирала Вирена вытащили из его дома и привели на Якорную площадь. Там ему было сказало: «Ты своим варварским диким режимом превратил Кронштадт в тюрьму; приготовил вчера пулеметы для расстрела рабочих, солдат и матросов, ты не думал о сегодняшней смерти. Так вот теперь получай свое»[2021]. После этого Вирена подняли на штыки. К рву за памятником адмирала Макарова на Якорной площади одного за другим приводили офицеров, где их немедленно расстреливали. Всего вечером и в ночь на 1 марта было убито около 50 офицеров кронштадтского гарнизона. Остальных офицеров арестовали и посадили в подземные казематы. Кровавое колесо набирало свои обороты.
Революционное брожение началось и в других пригородах Петрограда. В руках восставших оказался Шлиссельбург, где была разоружена полиция и распахнуты двери каторжной тюрьмы. В Сестрорецке вооруженные рабочие захватили завод, избрали свой Совет и представителей в Совет Петроградский.
По нарастающей шли выступления в Москве, где по сути началась всеобщая забастовка: закрывались заводы, мастерские, типографии, учреждения, магазины; не вышли газеты, остановились трамваи, исчезли такси и извозчики. Кто был застрельщиком движения, сказать трудно, многие потом претендовали на первенство. Большевик Яновский доказывал, что первым поднялся Военно-промышленный завод, рабочие которого утром 28 февраля двинулись в центр. «Казаки и жандармы встретили нас на Земляном валу, у Лялина переулка, у Ильинских ворот и у Иверских ворот… Старик-рабочий Белорусов заявил, что мы и семьи голодаем и идет в центр заявить московским властям о своем положении. Казаки нас пропустили. Так продолжалось и дальше. К Городской думе наш завод пришел первым в количестве 600 чел., вскоре подошли студенты Университета, рабочие других предприятий. Начался митинг»[2022]. Заявляли о своем выдающемся вкладе и рабочие завода Михельсона, которые «по свистку собрали весь завод, из маленьких кучек выросла громадная масса — более 2000 чел… С красными флагами и песнями выступили на улицу, соединились на Серпуховской площади с другими заводами… вооружившись чем попало — болтами, гайками, кинжалами, двинулись вперед»[2023].
Путь всех демонстрантов лежал к зданию Думы на Воскресенской площади, где позднее надолго обоснуется Музей Ленина. У Александровского сада стояла конная полиция, несколько раз пытавшаяся вытеснить людскую массу с площади. Народ все прибывал, и полиция переместилась в Манеж. У думского подъезда на возвышении сменяли друг друга ораторы, внутрь прорывались депутации, требовавшие от возникшего накануне Временного революционного комитета и городского руководства указаний и действий. Гордума была переизбрана в декабре 1916 года, но к заседаниям так и не приступила, поскольку Московское по городским делам присутствие не утвердила результатов выборов, которые не удовлетворили правительство. Челноков собрал старых гласных и в осторожных тонах поведал им о событиях в Петрограде. После заседания Городская дума обратилась с воззванием, в котором приветствовала борьбу Госдумы со старым режимом и выражала надежду, что в единении с народом и армией она «устранит от власти тех, кто защищает старый порядок и творит постыдное дело измены»[2024].
Мрозовский в телеграмме, отправленной в Ставку, рисовал невеселую картину: «К 12 часам дня 28 февраля почти все заводы забастовали, рабочие прекращали работу и обезоруживали одиночных городовых, собирались толпы с красными флагами, но рассеивались полицией и казаками. Толпа в несколько тысяч собралась у Городской думы, но без активных действий. Одна толпа ворвалась в Спасские казармы, но была вытеснена. Гражданская власть на некоторых площадях передала охранение порядка военным властям»[2025]. Наибольшее беспокойство вызывало появление на Воскресенской площади солдат и прозвучавшие там призывы идти на «снятие» казарм. Мрозовский с 1 марта объявит Москву на осадном положении с запрещением собраний и уличных демонстраций.
28 февраля Московская городская дума официально признала Временный комитет Государственной думы правительством.
В Таврическом дворце в тот день тревога и страх стали сменяться взволнованной уверенностью. «С того момента, как Государственная дума решилась дать свое имя перевороту, он приобрел государственный характер в глазах умеренных кругов, он стал благонадежен, несмотря на продолжающиеся эксцессы. Накануне преобладала растерянность, боязнь. Теперь она сменилась общим восторженным настроением. Все стали революционерами»[2026], — фиксировали хроникеры революции из стана меньшевиков Заславский и Канторович. Схожими были ощущения Павла Милюкова: «Мы были победителями. Но кто «мы»? Масса не разбиралась. Государственная дума была символом победы и сделалась объектом общего паломничества. Дума как помещение — или Дума как учреждение? Родзянко хотел понимать это, конечно, в последнем смысле и уже чувствовал себя главой и вождем совершившегося… Действительно, весь день 28 февраля был торжеством Государственной думы как таковой. К Таврическому дворцу шли уже в полном составе полки, перешедшие на сторону Государственной думы»[2027].
В Думе наконец появился Гучков. Утром он позвонил Занкевичу и, узнав от него, что лояльных императору войск в столице почти не осталось, поспешил присоединиться к созданию новой власти. Родзянко немедленно привлек его к работе в военной комиссии[2028]. В течение дня ВКГД в качестве временного правительства признали Земский и Городской союзы, Военно-промышленный комитет, Петроградская и Московская городские думы и другие прогрессивные общественные организации.
Родзянко почувствовал себя настолько уверенным, что санкционировал извлечение из золоченой рамы портрета императора Николая II работы Ильи Репина, который висел в зале заседаний. Позднее он валялся под креслом председательствовавшего на не прекращавшемся митинге.
Во дворце атмосфера усиливавшегося хаоса: солдаты, матросы, студенты, студентки, какие-то депутации, ораторы на столах и стульях, арестованные под конвоем, несмолкаемый гул голосов, сильно прибавившиеся сутолока и грязь. «Екатерининский зал стал казармой, военным плацем, митинговой аудиторией, больницей, спальней, театром, колыбелью новой страны, — описывал свои впечатления писатель Михаил Кольцов. — Под ногами хрустит алебастр, отколотый от стен, валяются пулеметные ленты, бумажки, листики, тряпки. Тысячи ног месят этот мусор, передвигаясь в путаной, радостной, никому не ясной суете»[2029]. В этой суете невозможно было ориентироваться и самим творцам событий.
«День прошел, как проходит кошмар, — вспоминал Шульгин. — Ни начала, ни конца, ни середины — все перемешалось в одном водовороте. Депутации каких-то полков; беспрерывный звон телефона; бесконечные вопросы, бесконечное недоумение — «что делать»; непрерывное посылание членов Думы в различные места; совещания между собой; разговоры Родзянко по прямому проводу; нарастающая борьба с исполкомом совдепа, засевшим в одной из комнат; непрерывно повышающаяся температура враждебности революционной мешанины, залепившей Думу; жалобные лица арестованных; хвосты городовых, ищущих приюта в Таврическом дворце; усиливающаяся тревога офицерства — все это переплелось в нечто, чему нельзя дать названия по его нервности, мучительности… Представьте себе, что человека опускают в густую, густую, липкую мешанину. Она обессиливает каждое его движение, не дает возможности даже плыть, она слишком для этого вязкая… Приблизительно в таком мы были положении, и потому наши усилия были бесполезны — это были движения человека, погибающего в трясине… По этой трясине, прыгая с кочки на кочку, мог более или менее двигаться — только Керенский»[2030]. Да и возможности последнего управлять процессом были минимальными. Суханов попытался обратиться к Керенскому с каким-то вопросом: «Около него сгрудилась толпа из всякой демократии и буржуазии, дергавшая его за пуговицы и фалды и перебивавшая друг друга. Было очевидно, что он в полной власти таких же мелких текущих дел, без малейшей возможности ухватить и обслужить основные пружины стратегической и политической ситуации»[2031].
Очевидно, что в такой обстановке в принципе не могло возникнуть каких-то новых идей. Мысль руководства ВКГД моментально пошла по старому, отработанному и согласованному в Прогрессивном блоке и Земгоре заговорщицкому руслу, а именно — необходимо добиваться отречения императора в пользу цесаревича Алексея при регентстве Михаила Александровича. Тем более что в сложившихся обстоятельствах такая схема обеспечивала участникам переворота неприкосновенность, далеко еще не гарантированную.
Другим важнейшим направлением укрепления собственной легитимности для Временного комитета стало обеспечение признания со стороны зарубежных государств. Контакты с посольствами союзных стран, всегда бывшие у думцев весьма налаженными, были резко активизированы.
Утром 28 февраля послы Великобритании и Франции были в министерстве иностранных дел, где Покровский изложил им свою версию событий: «Совет министров беспрерывно заседал всю ночь в Мариинском дворце, — передает его слова Палеолог. — Император не обманывается насчет серьезности положения, так как облек генерала Иванова чрезвычайными полномочиями для восстановления порядка; он, впрочем, по-видимому, решил вновь завоевать свою столицу силой, не допуская ни на один миг идеи о переговорах с войсками, которые убили своих офицеров и водрузили красное знамя. Но я сомневаюсь, чтобы генерал Иванов, который вчера был в Могилеве, мог добраться до Петрограда: в руках повстанцев все железные дороги… И теперь я жду своей участи.
Он говорит ровным голосом, полным достоинства, спокойно-мужественным и твердым, который придает его лицу отпечаток благородства»[2032]. На Дворцовой набережной послов приветствует толпа студентов и рабочих. К здравицам в честь союзников примешиваются выкрики в пользу мира и пролетарского Интернационала, что представителей западных держав никак не радует.
По возвращении в посольство Палеолог застал у себя многолетнего высокопоставленного информатора (имя его осталось в тайне), который на сей раз неожиданно заявил, что представляет Думский комитет и хотел бы выслушать «мнение или указание».
«— В качестве посла Франции, — говорю я, — меня больше всего озабочивает война. Итак, я желаю, чтобы влияние революции было, по возможности, ограничено и чтобы порядок был поскорей восстановлен…
— В таком случае, вы полагаете, что следует сохранить императорский режим?
— Да, но в конституционной, а не самодержавной форме.
— Николай II не может больше царствовать, он никому больше не внушает доверия, он потерял всякий престиж. К тому же он не согласится пожертвовать императрицей.
— Я допускаю, чтобы вы переменили царя, но сохранили царизм.
И я стараюсь ему доказать, что царизм — самая основа России, внутренняя и незаменимая броня русского общества, наконец, единственная связь, объединяющая все разнообразные народы империи.
— Если бы царизм пал, будьте уверены, он увлек бы в своем падении русское здание.
Он уверяет меня, что и Родзянко, Гучков и Милюков того же мнения; что они энергично работают в этом направлении, но что элементы социалистические и анархические делают успехи с каждым часом.
— Это еще одна причина, — говорю я, — чтобы поспешить!»[2033]
Сам посол Франции, как видим, поспешил отречься от поддержки Николая II — самого верного союзника его страны, — которому вручал верительные грамоты. На следующий день в «Известиях комитета петроградских журналистов» жирным шрифтом было напечатано: «Французский и английский послы официально заявили председателю Государственной думы, что правительства Франции и Англии вступают в деловые сношения с Временным Исполнительным комитетом Государственной думы, выразителем воли народа и единственным Временным правительством России».
Властные возможности ВКГД явно преувеличивались. И это наглядно проявилось при первых его попытках установить хоть какой-то порядок в воинских частях. От имени военной комиссии и за подписью Родзянко был издан приказ, предлагавший солдатам немедленно вернуться в казармы и возвратить захваченное оружие. Офицеры должны были явиться в свои части. Военная комиссия указывала, что перед лицом внешнего врага, готового воспользоваться минутной слабостью страны, «настоятельно необходимо проявить все усилия к восстановлению организации военных частей»[2034]. Приказ этот чуть не вызвал новый солдатский бунт — теперь уже против формирующейся власти. Он был однозначно воспринят как попытка лишить революцию ее вооруженных сил и возвратить в армии старые порядки.
В первом ряду протестующих был Совет. «Желание ввести солдат в рамки дисциплины и порядка он рассматривал как попытку приостановить, даже задушить начавшуюся революцию. Впервые был брошен упрек в контрреволюции»[2035], — подчеркивал Энгельгардт.
Совет, постоянно пополняемый вновь прибывшими делегатами, — их количество перевалило за тысячу — становился все менее работоспособным. Организованное начало пытался привнести Исполком, с 11 утра заседавший в комнате за занавеской. Пытались наметить повестку дня предстоявшего заседания Совета, но этого никак не удавалось сделать. Через каждые несколько минут заседание прерывалось экстренными сообщениями и «делами исключительной важности». Заходили какие-то люди и сообщали о грабежах, пожарах, погромах. Давались распоряжения, посылались охранные отряды. Суханов потом честно признается: «Я не помню, чем занимался в эти часы Исполнительный Комитет. Помню только невообразимую кутерьму, напряжение, ощущение голода и досады от «исключительных сообщений»[2036]. Через час порядок дня все-таки выработали: отчет Временного Исполкома, выборы постоянного Исполкома, разное.
В соседнем зале становилось все более шумно. Ни часовые, ни расположившаяся в комнате № 11 мандатная комиссия не могли ничего поделать с толпами людей, которые считали, что их место — в Совете. Зал уже не вмещал всех «делегатов», и многим пришлось слушать из соседних помещений.
В полдень Чхеидзе открыл заседание Совета. Отчет Исполкома представлял собой краткую информацию о его ночном заседании. Были открыты прения, которые свелись к очередной порции выступлений представителей полков, рапортовавших о солидарности с победившим народом. Состав Исполкома никто обсуждать не стал: без голосования согласились с тем, что был избран накануне, предложив добавить трех-четырех представителей «левого направления». Удалось принять постановление о финансах, согласно которому все государственные средства должны были быть немедленно изъяты у старой власти: «Революционными караулами занять в целях охраны Государственный банк, главное и губернское казначейства, Монетный двор и экспедицию по заготовлению государственных бумаг». Контроль за финансами предлагалось возложить на совместный финансовый комитет ВКГД и Совета[2037].
В момент прений кто-то из солдат и принес новость о подписанном Родзянко приказе о возвращении военнослужащих в казармы. Всеобщее бурное возмущение. На ковер потребовали Чхеидзе и Керенского как членов ВКГД, которые уверили, что «этот приказ не был предметом обсуждения Комитета, что Комитет не может нести за него ответственность, что это личная инициатива самого только Родзянко… Во время прений по поводу приказа раздавались очень яркие и страстные речи с определенным призывом арестовать Родзянко и Временный комитет Государственной думы, раздавались обвинения в провокаторстве, предательстве и т. п.»[2038]. Сухаревский заявлял, что приказ Родзянко — контрреволюционный акт и предлагал считать действительными только те приказы, которые подписаны Советом. Молотов заявил, что приказ нельзя рассматривать в отрыве от характера свершившейся революции, корень которой — имущественные отношения: «думская буржуазия никогда не пойдет на отнятие помещичьих земель». Задача Совета — не улаживание конфликта с Родзянко, а привлечение солдат к союзу с восставшими массами, что позволит решить вопрос о власти помимо Временного комитета Думы путем установления демократической республики и создания революционного правительства.
Что же касается самого приказа, то Молотов предложил расценить его как «контрреволюционное выступление, провокационный акт» и потому «предать его уничтожению»[2039]. Большевики уже фактически сформулировали свою позицию, которая вскоре будет звучать как «никакой поддержки Временному правительству». Другой большевик — страховой работник Савинов предложил немедленно арестовать Родзянко.
Выступавшие после него — Б. Богданов, Эрлих и сам Чхеидзе — также согласились с «контрреволюционным характером» приказа, но предложили Родзянко все-таки оставить на свободе. Однако Чхеидзе распорядился, чтобы ни одна винтовка у рабочих и солдат не была отобрана и чтобы контрреволюционные офицеры подвергались аресту[2040]. Между Советом и Временным комитетом произошел первый острый публичный конфликт, которых будет еще очень много.
В самый разгар прений по поводу приказа Родзянко около здания раздалась пулеметная стрельба. Паника, люди в страхе бросились к двери, кто-то начинал бить окна, чтобы прыгать в сад. Крики: «Народную власть расстреливают!» Стрельба прекратилась, и президиуму с преогромным трудом удалось угомонить делегатов. Выяснилось, что какая-то караульная часть просто проверяла свой пулемет.
Заседание Совета продолжалось. Вносились предложения о воззваниях к народу и офицерству; представители продовольственной комиссии доложили о положении с хлебом и без обсуждений получили все испрашиваемые полномочия. Не прошло только одно решение — возобновление движения трамваев единодушно признано преждевременным. Воистину Совет, да и вся страна, освобождаясь от «оков самодержавия», быстро возвращались к своему исконному укладу, начиная походить на казачью вольницу, на огромный вечевой сход.
После заседания Совета вновь собрался его Исполком, но уже не в прежнем закутке за занавеской, а в другой, более просторной комнате с двумя выходами и длинным столом посередине, где прежде заседала финансовая комиссия Думы. За столом появилось и несколько других персонажей, неизвестно как туда попавших во исполнение решения Совета об укреплении его «лицами левого направления». Вновь нескончаемым потоком и в полной суматохе обсуждались вопросы «обороны революции».
А тем временем бюро ЦК большевиков организовало в помещении Совета свой «явочный стол», за которым уже сидел первый секретарь легального ЦК — Елена Стасова. «Там меня увидел В. М. Молотов и дал мне поручение встречать всех большевиков, возвращавшихся из ссылки, и регистрировать их, — вспоминала Стасова. — …Быть секретарем в то время — это значило быть человеком «на все руки». В мои обязанности входило: во-первых, прием товарищей и ответы на их вопросы по всем областям партийной деятельности, снабжение их литературой; во-вторых, ведение протоколов заседаний Центрального Комитета; в-третьих, размножение и рассылка всех директив ЦК; в-четвертых, финансы.
Первое время по выходе из подполья в 1917 году бюро ЦК партии помещалось в Таврическом дворце, а его заседания обычно происходили у меня в комнате на квартире родителей (Фурштадская улица, 20)»[2041]. В помощь Стасовой была выделена Ф. И. Драбкина: «В одном из помещений Таврического дворца мы поставили длинный стол, над которым водрузили плакат с надписью: «Секретариат Центрального Комитета РСДРП(б)». Е. Д. Стасова вела прием посетителей и записывала все, что представляло интерес о положении на местах. Материалы, представлявшие интерес для печати, я обрабатывала и отвозила в «Известия Петроградского Совета», в редакции которой первое время работали Бонч-Бруевич, Величкина (жена Бонч-Бруевича — В. Н.) и другие большевики»[2042]. Появление «явочного стола» заслуживает внимания потому, что именно из него впоследствии вырастет всемогущий Секретариат ЦК, должность Стасовой трансформируется в пост Генерального секретаря, а собрания в ее комнате на Фурштадской — в Политбюро.
Там незаметно начинала формироваться новая власть, которая скоро по историческим меркам будет полностью контролировать ситуацию в Советской России.
А представители власти старой, словно на конвейере, доставлялись в министерский павильон Таврического дворца, которым командовал Керенский. Он собственноручно написал на бланке председателя Думы удостоверение, под которым стояла подпись Родзянко: «Временный комитет поручает члену Государственной думы Керенскому заведование павильоном министров, где находятся особо важные арестованные лица»[2043]. Туда приводили арестованных по «правительственным» ордерам, которые выписывали члены ВКГД, исполкома Совета и их военной комиссии; туда доставляли жертв самочинного революционного правосудия, туда сажали добровольно приходивших госслужащих, стремившихся такого правосудия избежать.
28 февраля были арестованы Голицын, Штюрмер, Курлов, Балк, Хабалов, министры путей сообщения Кригер-Войновский и юстиции Добровольский, начальник Департамента полиции Климович. Около полуночи явился в Думу и попросил его арестовать Протопопов. Своими впечатлениями делился генерал Курлов: «В этом помещении среди других арестованных оказались Б. В. Штюрмер и директор морского кадетского корпуса, адмирал Карцев. Издали я молчаливо поклонился Б. В. Штюрмеру, но немедленно услышал окрик унтер-офицера: «Не кланяться и не разговаривать». Мало-помалу павильон стал наполняться: были приведены Петроградский градоначальник, генерал А. П. Балк, его помощники генерал Вендорф и камергер В. В. Лысогорский, министр здравоохранения Г. Е. Рейн и, наконец, главный начальник военного округа, генерал Хабалов… В течение дня привезли других высокопоставленных лиц, а к вечеру был введен в павильон А. Д. Протопопов, явившийся, как передавали, в Государственную думу добровольно… Обращение с нами было негрубое: нам предложили чаю, бутерброды и папиросы, а также объявили о возможности написать письма, которые будут немедленно переданы родным»[2044]. На следующий день к ним присоединят министра финансов Барка, министра торговли и промышленности Шаховского, бывшего министра внутренних дел Маклакова, генерала Сухомлинова и многих других.
Количество арестованных все прибывало, для их содержания были уже дополнительно отведены хоры большого зала заседаний, буфетные и другие комнаты дворца. Попытка хоть как-то регламентировать аресты будет предпринята только 1 марта, когда член Госдумы Караулов издаст приказ, согласно которому немедленному аресту подлежали лица, нарушавшие порядок и тишину, пьяные, поджигатели, стреляющие в воздух и т. д., чины наружной и тайной полиции и корпуса жандармов, а также лица, проводившие аресты и обыски, не имея на то особых полномочий. Приказ предусматривал задержание царских сановников и генералов, которых надлежало препровождать в Таврический дворец, прочих — в комендантское управление, градоначальство, военную тюрьму[2045]. Еще через день всех задержанных сановников рассадят по камерам Петропавловской крепости.
Спасти их теперь могло только чудо. Или действия Ставки и миссия генерала Иванова.
28 февраля (13 марта), вторникМиссия Иванова и Ставка
До вечера 28 февраля генерал Алексеев, оказавшийся безраздельным хозяином в Ставке, действовал в соответствии с логикой не только фактического руководителя армии, но и, по большому счету, всей страны, находящейся в тяжелых военных условиях. Он сознавал, что восстание в столице, сопровождаемое солдатским бунтом, более опасно, чем возможное немецкое наступление, а потому следовал приказу императора и снимал с позиций фронтовые части. Не мог Алексеев не понимать и последствий расстройства всего государственного механизма в военное время, хотя, как мы знаем, принадлежал к тому кругу лиц, которые не считали невозможным пожертвовать Николаем II, тем более — его окружением, во благо России. Действуя не спеша, он выжидал развития событий.
Эшелон Георгиевского батальона, полурота Железнодорожного полка и рота Собственного Его Величества полка были отправлены из Могилева около 11 часов утра. Вагон Иванова, выехавшего через два часа, был прицеплен к эшелону в Орше. Права Иванова были определены специальным документом, подписанным Алексеевым и генерал-лейтенантом Кондзеровским: «На основании 12-й статьи Правил о местностях, объявленных на военном положении, мною представляется Вашему Превосходительству принадлежащее мне на основании 29-й статьи Положения о полевом управлении войск право предания гражданских лиц военно-полевому суду по всем делам, направляемым в военный суд, по коим еще не состоялось предания обвиняемых суду»[2046].
Еще из Ставки генерал приказал коменданту Царского Села: «Прошу Вас сделать распоряжение о подготовке помещения для расквартирования в городе Царское Село и его окрестностях 13 батальонов, 16 эскадронов и 4 батарей. О последовавшем распоряжении прошу меня уведомить завтра, 1 марта, на станции Царское Село»[2047]. С дороги Иванов обменивался телеграммами со Ставкой, со штабами Северного и Западного фронтов, с 42-м корпусом, интересуясь отправкой войск и указывая места высадки передовых частей. Рузскому он телеграфировал, что назначенные в его распоряжение части должны высадиться с целью сосредоточения на станции Александровская вблизи Царского Села, где получат дальнейшие указания. Иванов сообщал, что сам намерен прибыть в Царское к 8 утра 1 марта и остановиться на вокзале до выяснения обстановки. Части Западного фронта должны были высадиться на станции Царское Село и ждать его указаний.
Однако Иванов мог и не догадываться, что всей полнотой информации не располагает. Вот что вспоминает генерал Тихменев: «Я уговорился, что буду уведомлять его о движении прочих частей, направляемых из района Северного фронта в его распоряжение, и что он будет телеграфировать непосредственно мне о своем движении.
— Только сомневаюсь я, Ваше Высокопревосходительство, чтобы вы получили мои телеграммы, перехватывать их будут.
Я оказался прав. Сколько помнится, из нескольких посланных Ивановым телеграмм (о чем я узнал от него впоследствии) я получил только одну. А моих телеграмм он не получал вовсе». Позднее Тихменев прочтет свои телеграммы в книге «Палладиум свободы», которую написал комендант Думы, называвший «Палладиумом» Таврический дворец[2048]. Намек Тихменева на то, что передаваемые по военным каналам телеграммы перехватывала Дума, вряд ли оправдан, она в тот момент подобными возможностями не располагала. Зато располагала Ставка, которая способна была информировать кого угодно, включая и Думу.
В телеграммах и приказах, которые Алексеев рассылал днем 28 февраля, трудно обнаружить признаки открытой нелояльности. Информацию главнокомандующим фронтами о событиях последних трех дней в Петрограде, составленную на основании донесений от Беляева и Хабалова, начштаверх заканчивал словами: «На всех нас лег священный долг перед Государем и Родиной сохранить верность долгу и присяге в войсках действующих армий, обеспечить железнодорожное движение и прилив продовольственных запасов». Но он по-прежнему никого не торопил и сам не торопился. Только в 12.15 Алексеев послал телеграмму Брусилову, предложив ему выделить из Юго-Западного фронта в распоряжение Иванова 3-й и 4-й гвардейские Преображенские полки и отправить, как только представится возможность; а если потребуется, быть готовым послать дополнительно одну из гвардейских кавалерийских дивизий. Позднее Алексеев телеграфировал главнокомандующим Северным и Западным фронтами: «Если обстоятельства потребуют дальнейшего усиления войск, направленных в Петроградский округ, то подлежат отправлению остальные полки и батареи 2-й и 15-й кавалерийский дивизий. От Юго-Западного фронта предназначена часть гвардейских полков, которые отправятся, когда позволят условия железнодорожного движения»[2049].
Исход событий в стране в тот момент действительно в огромной степени зависел от железных дорог, от контроля над ними. Это определяло возможность проведения военной операции против восставшей столицы. Это определяло безопасность императора. Это определяло судьбу Петрограда. Как подчеркивал отправленный в МПС комиссар Бубликов, город «можно было усмирить даже простым перерывом железнодорожного сообщения с Петербургом: голод через три дня заставил бы Петербург сдаться. Мне это, сидя в Министерстве путей сообщения, было особенно ясно видно»[2050]. Итак, ключом от ситуации владел тот, кто владел железной дорогой.
В 11.15 утра Алексеев запросил у еще находившегося на свободе Беляева о судьбе министра путей сообщения и способности МПС управлять железными дорогами. В 12.25 Беляев в характерной для него в тот день манере ответил, что министр путей сообщения едва избежал ареста и скрывается на чужой квартире, министерство переживает полный паралич, а потому предлагал железные дороги передать под военный контроль. На этой телеграмме Беляева Алексеев наложил резолюцию: «Управление всеми железными дорогами временно принимаю на себя через товарища министра путей сообщения на театре военных действий»[2051]. В 13.16 от Алексеева ушла телеграмма командующим войсками Петроградского, Псковского, Минского, Киевского, Казанского, Одесского и Иркутского округов с требованием обратить «чрезвычайное внимание на ограждение железнодорожных служащих узловых станций, мастерских и депо от посягновений внести в них смуту извне»[2052].
Неожиданно Алексеев откажется от идеи военного руководства железной дорогой. Почему? Товарищем главы МПС в Ставке был генерал-майор Кисляков. Именно после беседы с ним Алексеев отказался подписать соответствующий приказ[2053]. Почему? Спиридович считал, что Кисляков был «изменником в Ставке», который предпочел отдать железные дороги новым хозяевам МПС. А может, Алексеев не очень-то и хотел, чтобы его друзья в Петрограде были лишены возможности влиять на перевозки?
В Таврическом дворце прекрасно сознавали значимость контроля над транспортом. В полпервого дня член военной комиссии ВКГД старший лейтенант Филипповский отдал поручику Грекову приказ занять Николаевский вокзал. Откуда был этот поручик и куда он потом исчез, никто потом установить не сможет, попытки его найти закончатся безрезультатно. Но в тот день Греков наделал много шума. Прибыв на вокзал, поручик отбил телеграмму: «Экстренно по всей линии начальствующим лицам службам движения, пути, тяги и телеграфа. По приказанию Временного правительства, приказываю всем начальникам станций и почтово-телеграфных отделений Николаевской линии немедленно сообщать мне, на имя военного коменданта Николаевского вокзала о всех без изъятия воинских поездах, составе и количестве людей и роде оружия, имеющих своим назначением Петроград. То же касается и всех поездов, груженных военными припасами, и не выпуская со своей станции поезда без соответствующего разрешения от имени Верховного правительства»[2054]. Имя Грекова узнает все военное и железнодорожное руководство страны и сам император.
Как и имя комиссара Бубликова. С небольшим отрядом из двух офицеров и двух солдат с санкции Родзянко он направился в МПС, где был встречен, по его словам, с полным радушием. Товарищ министра Борисов протянул ему руку:
«— Ну слава Богу! Наконец-то! А мы вас еще вчера ждали!»
После этого «безропотно подчинись старшие, с великой радостью младшие». После этого Бубликов предложил передать по всем городам и весям подготовленную им телеграмму[2055]. Это было воззвание, под которым стояла подпись Родзянко, призывало железнодорожников полностью подчиниться новой власти и запрещало движение поездов в 250-километровой зоне вокруг Петрограда. Говорилось, что «старая власть оказалась бессильной преодолеть разруху, Комитет Государственной думы, взяв в руки образование новой власти, призывает спасать Отечество от разрухи и от неминуемого поражения в войне». Керенский придавал очень большое значение этому революционному акту: «Временный комитет направил депутата IV Думы А. Бубликова с отрядом солдат, чтобы взять на себя функции управления центральным железнодорожным телеграфом. Этот вовремя предпринятый шаг позволил Думе поставить под свой контроль всю сеть железных дорог, поскольку ни один состав не мог отправиться из столицы без согласия Бубликова. Именно Бубликов, выполняя распоряжение Временного комитета, передал по телеграфу во все уголки страны первое сообщение о революции»[2056]. Действительно, кроме армии и МВД, только железнодорожное ведомство обладало собственной общероссийской телеграфной сетью. Что делать с поездом императора, у Бубликова ясности не было.
Поздно ночью начальник штаба Западного фронта Квецинский сообщил в Ставку о получении двух телеграмм. Одна — от Бубликова за подписью Родзянко, вторая — от Грекова. Сообщив о них в Ставку Лукомскому, он предложил изолировать фронты от подобного рода телеграмм. Лукомский ответил, что ограничения телеграфного сообщения вызовут только панику и замешательство. Первая телеграмма Ставке известна, «но она не страшна, ибо призывает к порядку». Второй — следовало ожидать, ибо нет сомнений, «что будут приняты все меры, чтобы не допустить в Петроград войска». Лукомский предлагал «принять все меры к тому, чтобы эшелоны следовали безостановочно»[2057].
На протяжении всего дня никаких серьезных проблем деятельность Грекова и Бубликова для продвижения войсковых эшелонов к Петрограду не вызвала. К концу суток из числа войск, отправленных с Северного фронта, три эшелона прошли Лугу, четыре находились между Лугой и Псковом, остальные между Псковом и Двинском. Из 15 эшелонов, отправленных с Западного фронта, 4 эшелона 2-го Донского казачьего полка прошли Полоцк, другие эшелоны этого и 2-го Павлодарского гусарского полка находились между Полоцком и Минском. Посадка всех войск в Минске закончилась, из Сенявки вышло 5 эшелонов, оставалось отправить два.
К концу дня 28 февраля у Алексеева стали появляться первые основания для надежд на достижение компромисса с восставшей столицей. И начштаверх немедленно поспешил уцепиться за возможность такого компромисса, тем самым поставив императора в совершенно безвыходную ситуацию. Ведь применение силы против бунта может быть только бескомпромиссным.
После капитуляции Беляева и Хабалова основным источником информации о происходившем в Питере для Ставки стал и.о. начальника морского Генерального штаба адмирал Капнист. Именно от него, судя по всему, в Могилеве впервые узнали о возникновении Временного комитета Государственной думы. «Положение к вечеру таково: мятежные войска овладели Выборгской (Стороной, всей частью города от Литейного до Смольного и оттуда по Суворовскому и Спасской, — писал Капнист в Ставку адмиралу Русину. — Сейчас сообщают о стрельбе на Петроградской стороне. Сеньорен-конвент Государственной думы, по просьбе делегатов от мятежников, избрал комитет для водворения порядка в столице и для сношения с учреждениями и лицами. Сомнительно, однако, чтобы бушующую толпу можно было бы успокоить… Морской министр болен инфлюэнцией, большая температура — 38, лежит, теперь ему лучше. Чувствуется полная анархия»[2058]. Однако вскоре — в 18 часов — из морского штаба поступило сообщение более оптимистичное и приоткрывавшее возможность выхода из положения: «Дума делает попытки собрать войска в казармы и подчинить их офицерам, но для этого ей необходимо опереться на какой-либо правительственный акт, который послужил бы началом успокоения». Таким актом Капнист считал назначение нового премьера, «заслуживающего общее доверие… Всякое промедление крайне опасно, потому что, с одной стороны, войска перепьются и исхулиганятся, и, во-вторых, может образоваться рабочая организация, которая поднимет социалистическое знамя и устранит Думу».
Еще одним важным источником информации из Петрограда стали телеграммы из посольств Италии и Франции военным представителям этих стран при Ставке — генералам Ромеи и Жанену. Хотя телеграммы были, как обычно, зашифрованы, в Могилеве их читать умели. Итальянский представитель, сообщая о переходе войск на сторону восставших и захвате тюрем, писал о составлении Временного правительства с участием Родзянко и Милюкова. А французский свидетельствовал: «Комитет из членов Думы непрерывно заседает и взял на себя управление делами»[2059].
Вот оно! В столице правительство, состоящее из друзей и соратников, которому присягают восставшие войска!
Поздно ночью Алексеев телеграфирует Иванову: «Частные сведения говорят, что в Петрограде наступило полное спокойствие. Войска, примкнув к Временному правительству в полном составе, приводятся в порядок. Временное правительство под председательством Родзянки, заседая в Государственной думе, пригласило командиров воинских частей для получения приказаний по поддержанию порядка. Воззвание к населению, выпущенное Временным правительством, говорит о незыблемости монархического начала России, о необходимости новых оснований для выбора и назначения правительства. Ждут с нетерпением приезда Его Величества, чтобы представить ему все изложенное и просьбу принять это пожелание народа». Из этой информации, где желаемое выдавалось за действительное, Алексеев делал далеко идущие выводы, полностью менявшие стратегию: «Если эти сведения верны, то изменяются способы Ваших действий, переговоры приведут к умиротворению, дабы избежать позорной междоусобицы, столь желанной нашему врагу, дабы сохранить учреждения, заводы и пустить в ход работы. Воззвание нового министра Бубликова к железнодорожникам, мною полученное окружным путем, зовет к усиленной работе всех, дабы наладить расстроенный транспорт. Доложите Его Величеству все это и убеждение, что дело можно привести к хорошему концу, который укрепит Россию»[2060]. Копии этой телеграммы были незамедлительно разосланы всем главнокомандующим фронтами, а также командующему Кавказской армией великому князю Николаю Николаевичу, который всецело присоединился к высказанному мнению. От главнокомандующих возражений тоже не последовало.
Таким образом, в ночь на 1 марта генерал Алексеев своим решением фактически поставил под сомнение приказ императора о подавлении восстания в Петрограде силами армии. Остается неясным, добросовестно ли заблуждался Алексеев, сообщая военной верхушке о полном контроле не существовавшего на тот момент «Временного правительства» над политической ситуацией в столице и над войсками, об их высоких монархических чувствах, о наступившем спокойствии, о «министре» Бубликове, или сознательно вводил в заблуждение. Полагаю, и то, и другое. Алексеев хотел верить, что его друзья, как и планировалось ранее, составят Временное правительство, и оно быстро возьмет ситуацию в свои руки. И потому выдавал желаемое за действительное. И Алексеев не мог знать, что реально происходило в Петрограде. Когда узнает, у него будет еще возможность ужаснуться от им содеянного.
Сейчас же он делал ставку на Родзянко и Гучкова, что означало измену императору.
28 февраля (13 марта), вторникОхота на императора
Император следовал в Царское исключительно замысловатым маршрутом. «Прямое, кратчайшее расстояние от Могилева до Царского Села по Московско-Виндаво-Рыбинской дороге — 759 верст, — замечал генерал Спиридович, неоднократно обеспечивавший безопасность семьи императора на этом маршруте. — Но соглашением инспектора императорских поездов Ежова и дворцовым комендантом для Государя был установлен Могилев — Орша — Вязьма — Лихославль — Тосно — Гатчина — Царское Село протяженностью 950 верст, захватывающий пять различных дорог. Почему выбрали более длинный маршрут, когда, казалось бы, надо было спешить добраться до Царского Села — неизвестно»[2061]. Официальная версия — кружной путь был выбран, чтобы оставить кратчайший для воинских эшелонов генерала Иванова (которые, правда, не сильно спешили). Может быть, и так.
Литерный «А» следовал без происшествий, встречаемый урядниками и губернаторами. Царь проснулся около 10 утра и внешне беспокойства не проявлял. Информацию из Петрограда он мог получать исключительно через Ставку, которая ее очевидно дозировала. Известно, что днем императору доложили телеграмму от Беляева, направленную в 13.55, где сообщалось, что в Мариинском дворце — «благодаря случайно услышанному разговору» — уже заседает революционное правительство[2062]. И так же известное нам обращение членов Государственного совета за подписями Меллер-Закомельского, Гучкова и других с призывом уступить требованиям народного представительства. Обе телеграммы должны были продемонстрировать недееспособность столпов власти — правительства и Госсовета, призывавших смириться с неизбежным пришествием новой власти.
В 3 часа Николай отправил телеграмму супруге из Вязьмы: «Выехал сегодня утром в 5 ч. Мысленно постоянно с тобою. Дивная погода. Надеюсь, что вы себя хорошо чувствуете и спокойны. Много войск послано с фронта. Сердечнейший привет»[2063]. До середины дня 28 февраля серьезных оснований для тревоги не было и в Царском.
Утром того дня Морис Палеолог звонил княгине Палей, чтобы поинтересоваться ситуацией. «В Царском, сказала я, тишь, гладь и божья благодать. И посмотрела в окно: небо было голубое-голубое, и снег переливался на солнце тысячью огней. Ни звука, ни шороха. Однако — недолго музыка играла». После обедни, где было много людей, в том числе и офицеров, бежавших из Питера в шубах поверх мундиров с царскими вензелями, в городе стало неспокойно, «царило непривычное оживление. Солдаты расхристанны, фуражки набекрень, руки в карманах, гуляют, хохочут. Кое-где рабочие со злобными физиономиями»[2064].
Вновь начали прорабатывать вопрос об отъезде всей семьи — невзирая на болезнь — из Царского Села навстречу царю. Ответ охраны был неутешителен. Свидетельствовала графиня Буксгевден, уже начавшая собирать свои вещи: «Когда граф Бенкендорф поинтересовался у командующего железнодорожным батальоном, сможет ли императорский поезд немедленно прибыть из Петрограда в Царское Село для отъезда Императрицы (заметив в то же время, что на сборы придворным потребуются четыре часа), то командующий ответил, что даже если бы ему удалось доставить поезд из столицы, за эти самые четыре часа события способны зайти так далеко, что поезд просто могут не пустить дальше по линии»[2065]. Конечно, существовала возможность выехать навстречу Императору обычным поездом, но это было слишком рискованно со всех точек зрения. «В 4 часа доктор Деревенько вернулся из госпиталя и сказал нам, что железные дороги вокруг Петрограда — в руках восставших, поэтому уехать мы не можем, и вряд ли царь сможет добраться до нас»[2066], — вспоминал наставник цесаревича Жильяр.
В 4 часам пополудни наконец-то появился великий князь Павел Александрович, которого императрица ждала еще накануне. «У них с государыней состоялся продолжительный разговор, — поведала ее фрейлина Юлия Ден. — Их возбужденные голоса доносились до нас из комнаты. Ее Величество впоследствии мне рассказывала, что чуть ли не первым вопросом, который Она ему задала, был следующий:
— А как обстоит дело с гвардейскими частями?
На это упавшим голосом великий князь ответил:
— Я ничего не могу поделать. Почти все они на фронте»[2067]. Жесткий тон беседы подтверждала супруга Павла княгиня Палей. «Приняла она его хуже некуда. Сперва спросила, как дела в Петрограде, потом отчеканила, что, не советуй они Государю глупости, а поддержи его, ничего не случилось бы»[2068].
Император был все еще далеко. К 9 вечера его поезд прибыл в Лихославль. Здесь он переходил на Николаевскую железную дорогу. Поезд был встречен начальником дороги, а также начальником Жандармского управления генералом Фурса, который доложил Воейкову о событиях в столице и о захвате Николаевского вокзала. Дворцовый комендант получил также шифрованную телеграмму от Беляева, где сообщалось о создании Временного комитета во главе с Родзянко, а также телеграмму Бубликова с политическим манифестом и распоряжением по всем дорогам. Из Лихославля император в 21.27 направил телеграмму Александре: «Благодарю за известие. Рад, что у вас благополучно. Завтра утром надеюсь быть дома. Обнимаю тебя и детей, храни Господь»[2069]. Телеграмма загадочна тем, что нет никакой информации о получении им какой-либо корреспонденции от императрицы, за которую Николай II благодарил. И тем, что написана по-русски, тогда как вся остальная их переписка не только в те дни, но и все последние годы (за исключением еще одной телеграммы — вечером 2 марта) на английском. Может, это не Николай писал?
К этому времени прошла информация о том, что Тосно захвачено мятежниками. Литерный «Б» по-прежнему следовал впереди. После того, как поезд вышел из Вышнего Волочка (21.52), офицеры охраны собрались в купе штаб-офицера при Дворцовом коменданте фон Таля, который резюмировал ситуацию: «Раз попав в сферу действия мятежных войск, будет невозможно фактически оказать им сопротивление, а посему, принимая все это во внимание и что сейчас Государь Император находится в трех, а возможно, в двух перегонах от мятежных войск, возможно ли двигаться дальше, не получив категорического приказания от дворцового коменданта?»[2070]. Офицеры, посовещавшись, решили по прибытии в Бологое передать донесение Воейкову. В 22.50 литерный «Б» остановился в Бологом, где офицеру 1-го Железнодорожного полка был передан соответствующий пакет. Отсюда передовой поезд продвинулся до Малой Вишеры, последней остановки перед Тосно, где было решено ждать вердикта Воейкова.
Телеграмму императора из Лихославля в Царском Селе получили в 22.10, когда она уже не могла никого успокоить. «К этому моменту мы услышали еще одну новость: восставшие движутся в нашем направлении и только что убили одного из дворцовых служащих в нескольких сотнях метров от дворца. Звуки стрельбы приближались, вооруженное столкновение казалось неизбежным»[2071], — вспоминал Жильяр. Александра Федоровна приняла графа Бенкендорфа и полковника Гротена, которые предложили разместить войска в самом Александровском дворце. По тревоге вызвали две роты Сводного полка, две сотни конвоя, роту Железнодорожного полка, батарею воздушной охраны (два зенитных орудия на машинах) и две роты Гвардейского экипажа. Имелись еще небольшие команды — служба дворцовых телефонистов и «личная охрана Государыни и детей», то есть чины Дворцовой полиции. Выстрелы в направлении дворца слышались со стороны казарм гвардейского стрелкового полка. Фон Гротен распорядился выставить постоянные разъезды вдоль решетки дворца, развернуть орудия зенитной артиллерии и пулеметы Гвардейского экипажа вдоль улиц, идущих ко дворцу. Сводный полк разместил заставы в отдаленных уголках парка. Командир полка генерал Ресин призвал личный состав «исполнить свой долг и защитить царскую семью от всех случайностей». Началась редкая перестрелка с восставшими солдатами запасных батальонов Царскосельского гарнизона. Внутри перед очевидцем «предстала необычная картина: коридоры и лестницы нижних этажей были полны сидевшими и лежавшими людьми со сваленной там и сям амуницией»[2072].
Около 23 часов к войскам вышли Александра Федоровна и Мария Николаевна. «Спокойная и величественная Императрица тихо спускалась по мраморным ступеням, держа дочь за руку. За Ее Величеством шли граф Бенкендорф, граф Апраксин, граф Замойский и еще несколько лиц. В этом было что-то неожиданное: выход русской Императрицы к войскам ночью, при мерцающем свете канделябров, в покрытый снежной пеленой парк. Тишина полная. Лишь снег скрипел под ногами. Издали доносилась стрельба. Со стороны Петрограда и Софийского собора виднелось зарево. Императрица медленно обходила ряды за рядами, кивая с улыбкой солдатам. Солдаты молча восторженно провожали глазами царицу. Многим из офицеров Государыня тихо говорила: «Как холодно, какой мороз». Великая княжна, настоящая русская красавица, которую пощадила болезнь, улыбалась офицерам, особенно морякам»[2073], — проняло генерала Спиридовича.
Императрица вернулась во дворец «во взволнованном, приподнятом настроении» и повторяла Юлии Ден: «Они наши друзья… Они так нам преданы»[2074]. Ей хотелось в это верить. Однако настроение руководства охраны было не столь однозначным. Глобачев, 28 февраля выбравшийся из столицы в Царское Село, «вынес впечатление, что они не уясняют себе сущности совершающихся событий. По их мнению, все сводится к простому дворцовому перевороту в пользу великого князя Михаила Александровича. Когда я попробовал опровергнуть такой взгляд на дело, мне даже показалось, что на меня посмотрели с некоторой усмешкой, как на человека, не знающего о том, что им всем давно было известно»[2075]. Фон Гротен вступил в переговоры с восставшими частями и достиг перемирия. А неофициальные контакты с лидерами ВКГД по поводу дальнейшей судьбы царской семьи взял на себя начальник Дворцовой полиции полковник Герарди. Еще днем он острил: «Не будет Николая, будет Михаил»[2076]…
1 (14) марта, среда. Продолжение
В 1 час 55 минут литерный «Б» подошел к Малой Вишере. Кому подчиняется персонал станции, было неизвестно. Быстро выяснилось, что опасности нет, новую власть там еще не приняли. От Воейкова был получен ответ: продвигаться дальше — на Царское Село.
Вскоре, однако, в поезд вошел офицер Собственного Его Величества железнодорожного полка и доложил своему командиру генералу Цабелю, что следующая станция Любань, а также Тосно заняты революционными войсками. Кроме того, появилась информация о телеграмме поручика Грекова, который якобы предписал направить императорский поезд не в Царское, а непосредственно на Николаевский вокзал Петрограда в его распоряжение. Впрочем, никто и ничего точно не знал и, похоже, узнать не стремился. Руководство охраны предпочло не рисковать и дождаться литерного «А», чтобы лично доложить ситуацию. «На станции почти нет народу. Она ярко освещена. Начальник станции, небольшой старичок, очень исполнительный и расположенный сделать все, что необходимо, перевел наш поезд на запасной путь, и мы стали ждать прихода «собственного» поезда, — писал генерал Дубенский. — Ночь ясная, тихая, морозная. Всюду царствовала полная тишина. На платформе, на путях, виднелись наши посты солдат железнодорожного полка. Генерал Цабель, барон Штакельберг и я находились на платформе, поджидая прибытия царского поезда. Около 2 часов ночи он тихо подошел»[2077].
Из вагона вышел генерал Кирилл Нарышкин, остальные, по всей вероятности, крепко спали. Как спят, когда такие тревожные вести?! Нарышкин, всегда неразговорчивый, пригласил в вагон и постучал в дверь купе Воейкова. Дворцовый комендант пробудился, наскоро оделся и вышел в коридор с всклокоченными волосами. «Ко мне в купе пришли начальствующие лица обоих поездов, — вспоминал Воейков, — с докладом, что, по сведениям из Тосно, станция Тосно занята революционными войсками, прибывшими из Петрограда, и что дальнейшее следование императорского поезда представляет опасность, так как телеграф на Тосно не работает. Кроме этих сведений мне была сообщена телеграмма коменданта поручика Грекова о направлении императорского поезда не на Тосно-Семрино, а прямо из Тосно на Петроград». Стали обсуждать последующие действия. Кто-то из генералов предлагал поворачивать в Ставку, другие советовали ехать на Псков. Воейков в спорах не участвовал и, выслушав все мнения, предпочел отправиться к императору.
«Был четвертый час утра. Я пошел в вагон Государя, разбудил камердинера и попросил разбудить Его Величество. Государь меня сейчас же принял. Я доложил ему сведения, поступившие от моих подчиненных, и спросил, что ему угодно решить? Тогда Государь спросил меня: «А вы что думаете?» Я ему ответил, что ехать на Тосно, по имеющимся сведениям, считаю, безусловно, нежелательным. Из Малой же Вишеры можно проехать на Бологое и оттуда попасть в район, близкий к действующей армии, где — нужно предполагать — движение пока еще не нарушено. Государь мне ответил, что хотел бы проехать в ближайший пункт, где имеется аппарат Хьюза. Я доложил Его Величеству, что ближайшим пунктом будет Псков — в трех часах от станции Дно, а от Дно до Могилева нужно считать около восьми часов. Во всяком случае, здесь оставаться нельзя и лучше всего ехать на Дно, а по пути выяснить дальнейшее направление. Государь подумал и отдал повеление следовать на Бологое-Дно»[2078]. Воейков с довольным видом вернулся к ожидавшим его генералам и сообщил о решении Николая, которое никто уже не обсуждал.
Поезда развернули на поворотном круге и они отправились в ночь. В 3.35 от платформы отошел литерный «А», за ним в 3.55 — литерный «Б». Это разворот оказался еще одним роковым просчетом. Объяснить его можно только все еще сохранявшимся благодушием императора и уже начавшейся паникой в его свите. «Государь вообще отнесся к задержкам в пути и к этим грозным явлениям необычайно спокойно, — зафиксировал Дубенский. — Он, мне кажется, предполагал, что это случайный эпизод, который не будет иметь последствий и не помешает ему доехать, с некоторым только опозданием, до Царского Села». По уверению Дубенского, еще накануне Николай принял внутренне для себя решение о даровании ответственного министерства. Дубенский с платформы зашел в купе пробудившегося лейб-медика Сергея Федорова, чтобы узнать о настроении императора. «Он не вполне в курсе событий, — последовал ответ. — Государь сегодня был довольно спокоен и надеялся, что, раз он дает ответственное министерство и послал генерала Иванова в Петроград, то опасность устраняется и можно ждать успокоения. Впрочем, он мало сегодня с нами говорил»[2079].
Удивительно, но никто даже не предложил просто изучить ситуацию по маршруту ранее запланированного следования и постараться его продолжить. Все почему-то сразу уверовали, что пути вперед нет. А на самом деле путь был свободен. Небольшие проблемы были только в Любани (между Малой Вишерой и Тосно), где, по личному свидетельству Сергея Мельгунова, случайные запасные части, вовсе не захватывая станцию, разгромили той ночью станционный буфет[2080]. В Тосно же не то, что не было волнений или революционной власти, так императора ожидал с охраной командир отдельного корпуса жандармов Татищев. Тому есть свидетельство с места от железнодорожного служащего, который телеграфировал в Петроград: «Передайте коменданту Грекову, что в Тосно находится командир корпуса жандармов граф Татищев, принимает меры и ведет переговоры с Малой Вишерой». И из столицы, где Бубликова (или Грекова) извещали: «Командир корпуса жандармов на ст. Тосно приказал отделить паровоз и поставить на линию прохода поезда литера А с Высочайшими Особами. И.о. коменданта ст. Петроград»[2081]. То есть ждал паровоз под полными парами, чтобы везти Николая II дальше.
И почему вдруг решили отправиться именно в Псков, в вотчину известного своей нелояльностью генерала Рузского? Воейков объясняет это желанием императора ехать до ближайшей станции, где был аппарат Хьюза. Но он был не только в Пскове, но и гораздо ближе — в Бологом или в Дне. Кстати, версию дворцового коменданта о том, что император приказал ехать именно в Псков, опровергает Мордвинов. По его утверждению, в Малой Вишере решили «вернуться назад в Бологое и кружным путем через Старую Руссу, Дно и Вырицу поехать в Царское Село… До прибытия нас на Старую Руссу никаких предположений о перемене нашего маршрута на Псков не было»[2082]. Кто и как выбрал Псков — остается загадкой.
Отказываясь от скорейшего возвращения в Царское Село, все непосредственные участники этой драмы — вольно или невольно — выполняли замысел тех людей в Петрограде и, похоже, в Ставке, которые в тот момент азартно охотились на императора, препятствуя его воссоединению с семьей и загоняя его поезд в мышеловку. Слухи и дезинформация о захвате станций по пути следования, грозные телеграммы о направлении поезда прямиком на Николаевский вокзал были частью общего замысла заговорщиков, имевшей целью деморализовать и дезориентировать царя и его ближайшее окружение. И замысел этот удался.
Кто в тот момент дергал за ниточки? На этот счет есть непосредственное свидетельство Николая Некрасова, который в 1921 году рассказывал чекистам: «Два момента особенно врезались в память, приказ командующему Балтийским флотом Непенину арестовать финляндского генерал-губернатора Зейна и погоня за царским поездом, которую мне довелось направлять из Государственной думы, давая распоряжения Бубликову, сидевшему комиссаром в Министерстве путей сообщения»[2083]. Эти сведения не вызывают сомнения и у современных историков, которые делают и собственные выводы и добавления. «Руководя А. А. Бубликовым, Н. В. Некрасов, несомненно, выполнял план по задержанию царского поезда, разработанный под руководством А. И. Гучкова»[2084], — считает Сергей Куликов.
Следует заметить, что возможности реально влиять на решения железнодорожных властей по пути следования литерных поездов у представителей ВКГД в те часы явно было недостаточно. Когда Бубликов получил информацию о прибытии императора в Малую Вишеру, он запросил инструкции у Временного комитета. Ответа он дождался только утром, когда поезд уже прибывал в Бологое. Распоряжение из Думы предписывало: «Задержать поезд в Бологом, передать Императору телеграмму председателя Думы и назначить для этого последнего экстренный поезд до ст. Бологое». Никаких последствий распоряжение это не имело: поезда спокойно поехали дальше. В 11 утра Бубликов слал начальнику движения Виндавской дороги телеграмму с грозным предписанием загородить товарными вагонами какой-нибудь перегон, «возможно, восточнее ст. Дно и сделать физически невозможным движение каких бы то ни было поездов в направлении от Бологое в Дно. За неисполнение или недостаточное исполнение настоящего предписания будете отвечать, как за измену перед отечеством»[2085]. И вновь никаких реальных последствий. Николая уводили от Царского Села не столько конкретные действия революционеров, сколько распространявшаяся с их подачи дезинформация и страх людей из его окружения.
Спиридович придерживался мнения, что все злоключения императорского поезда представляли собой давно задуманный план «добиться реформы и отречения Государя. План, к которому различные лица и группировки шли различными путями. План, который был известен генералам Алексееву, Брусилову, Рузскому и великому князю Николаю Николаевичу. Заговорщический план, о котором названные лица не только не предупредили Императора, генерал-адъютантами которого они состояли и вензеля которого они носили на своих погонах, но в осуществлении которого они приняли активное участие в самый критический, решительный момент»[2086]. Следует заметить, что никто из них как минимум и пальцем не пошевелил, чтобы обеспечить проход литерного «А» в Царское Село.
Поезда продолжали следовать, хоть и медленнее, чем обычно, поскольку обо всем маршруте никого не информировали, сообщали только о прибытии на следующую станцию. Местные власти продолжали исправно функционировать. Как свидетельствовал фон Таль, «все лица, долженствующие встречать, провожать и сопровождать императорские поезда, находились на своих местах, а соответственно с этим и охраняющие путь следования жандармы, полиция и воинские части. Таким образом, можно засвидетельствовать, что весь аппарат охраны действовал в полной исправности»[2087]. Днем поезда подошли к Старой Руссе. «Огромная толпа заполняла всю станцию, — зафиксировал ехавший в литерном «Б» генерал Дубенский. — Около часовни, которая имеется на платформе, сгруппировались монахини местного монастыря. Все смотрели с большим вниманием на наш поезд, снимали шапки, кланялись. Настроение глубоко сочувственное к царю, поезд которого только что прошел Руссу, и я сам слышал, как монахини говорили: «Слава Богу, удалось хотя в окошко увидать батюшку-царя, а то ведь некоторые никогда не видали его». Всюду господствовал общий порядок и оживление… День стоял ясный, уже чуть-чуть чувствовалась весна. Наши поезда шли спокойно, без малейших затруднений»[2088].
В поведении царя тоже не было видимых перемен. Полковник Мордвинов заметил, что «Государь не выходил во время остановок для прогулки, и то короткое время, которое мы обыкновенно проводили с Его Величеством, ничем не отличалось в разговорах от обыденных, не тревожных дней»[2089].
На станцию Дно литерный «А» прибыл в 16.45. Как вспоминал Воейков, «телеграфный чиновник стоял с телеграммой на имя Государя Императора. Телеграмма была передана Его Величеству, и я вошел в вагон Государя узнать, от кого она. Государь мне сказал, что эта телеграмма — от Родзянко, который просит остановиться на станции Дно и подождать его приезда из Петрограда с докладом. Государь меня спросил, имею ли я сведения о том, когда приедет Родзянко. Я сказал, что сведений у меня никаких нет и что я сейчас справлюсь по аппарату, выехал ли Родзянко из Петрограда. Отправившись в аппаратную комнату, я по телеграфу получил из Петрограда ответ, что экстренный поезд для председателя Государственной думы заказан и стоит уже несколько часов в ожидании его приезда. Я попросил, чтобы со станции по телефону навели бы справку в Государственной думе, когда он предполагает выехать. Получен был ответ, что председатель Государственной думы сейчас в комиссии и не знает, когда сможет выехать»[2090]. О несостоявшейся поездке Родзянко немного ниже. Царь после доклада Воейкова решил не ждать в Дне и продолжил движение в Псков, пригласив туда и Родзянко.
В Дне литерный «Б» обогнал императорский поезд. «Когда мы проходили на ст. Дно мимо «собственного» поезда и некоторые из нас стояли на площадке вагона, то дворцовый комендант вышел из своего вагона, стал на подножку, приветливо помахал нам рукой и, улыбаясь, громко крикнул в мою сторону: «Надеюсь, вы довольны, мы едем в Псков». Вид у Владимира Николаевича был очень бодрый, веселый»[2091]. После отправления со станции Дно Николай позвал Воейкова в свое купе и поделился «своим предположением дать ответственное министерство и вообще пойти на такие уступки, которые могли бы разрешить создавшееся положение… Государь приказал мне выехать из Пскова навстречу Родзянке, проехать с ним две-три станции до Пскова и предупредить его о решении Его Величества пойти навстречу неоднократно ранее высказывавшемуся желанию»[2092]. Сомневаюсь, что царь был готов исполнить чаяния оппозиции — вечером того же дня он долго будет возражать против ответственного министерства. Да и оппозиция уже хотела другого. А Николай II еще не оставлял надежд на миссию генерала Иванова.
«По пути к Старой Руссе, — вспоминал Воейков, — где поезд имел остановку, так как паровоз брал воду, мне по аппарату удалось получить сведения, что генерал-адъютант Иванов только в это утро, т. е. в среду 1 марта, прошел станцию Дно. Это известие, доложенное мною государю, произвело на него неприятное впечатление. Его Величество спросил меня: «Отчего он так тихо едет?» Тот же вопрос задавался и лицами свиты»[2093]. Тот же вопрос задавал себе и сам Иванов.
Он проснулся в 6–7 утра на станции Дно, то есть вместо планировавшихся 500 верст его поезд прошел за ночь только 200. Комендант станции доложил, что в поездах, вышедших накануне из Петрограда, едет масса вооруженных дезертировавших безбилетных солдат как в форме, так и в штатском (грабежи магазинов уже шли полным ходом), которые обезоруживают офицеров и жандармов. Иванов приказал командиру следовавшего с ним батальона досматривать все прибывавшие поезда, тем более что уже получил сведения о намерении императора следовать через Дно. Методы воздействия на солдатскую массу Иванов опишет Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства: «Проходя мимо одного вагона, обернулся, на меня наскакивает солдат буквально в упор. Тут я не разобрался: одна шашка у него офицерская с темляком Анненским, вторая шашка в руках, винтовка за плечами… Я его оттолкнул. Рука скользнула по его шашке. Я поцарапал руку и прямо оборвал окриком: «На колени». Генералу сразу вспомнилось, как этим окриком удалось как-то прекратить в Кронштадте кровавую драку моряков со штатскими. Солдат опешил. «В это время я не знаю, что он подумал, — продолжал Иванов, — я его левой рукой схватил, а он вдруг, случайно это или нет, куснул меня. Сейчас же его убрали, и он успокоился. Я думаю — что тут делать? Сказать, что он на меня наскочил и оскорбил действием, — полевой суд, через два часа расстреляют. У меня тогда такое настроение было: в этот момент расстрелять — только масла в огонь подлить. Тут был мой адъютант, и я велел его арестовать».
Здесь слушавший этот рассказ председатель следственной комиссии Муравьев не удержался от вопроса:
«— Что ж, этот человек стал на колени?
— Стал. Это магически действует. Подходит поезд, 46 вагонов. Смотрю, в конце поезда стоит кучка, кидают шапки. Я этим заинтересовался, подошел. Слышу: «Свобода! Теперь все равны! Нет начальства, нет власти!» Приближаюсь, смотрю, стоит несколько человек офицеров, а кругом кучка солдат. Я говорю: «Господа, что же вы смотрите?» Они растерялись. Я то же самое приказал: «На колени». Они немедленно стали на колени»[2094]. Таким нехитрым способом Иванов быстро наводил порядок. В Дне было арестовано до 40 солдат (к вечеру того же дня их отпустят), отобрано около 100 шашек и других единиц офицерского оружия.
Картина продвижения экспедиции Иванова к столице на 8.35 утра 1 марта выглядела следующим образом. Три эшелона, в которых находились военнослужащие 67-го Тарутинского полка, дошли до станции Александровская недалеко от Петрограда, там высадились и размещались по слободам Александровская и Пулково. Один эшелон был в Луге, еще три находились между Псковом и Лугой, головной эшелон из Креславки подходил к Пскову. Генерал Брусилов информировал, что Юго-Западный фронт приступил к погрузке гвардейских полков и артиллерии[2095]. Оценив диспозицию, Иванов решил сделать то, на что не отважилось окружение императора: он двинулся дальше — в Царское Село, предписав прибыть туда и всему начальственному составу стягиваемых частей. В качестве промежуточной базы генерал избрал станцию Вырицу, откуда обнародовал приказ № 1 командующего Петроградским военным округом: «Прибыв сего числа в район округа, я вступил в командование его войсками во всех отношениях. Объявляю о сем всем войскам, всем без изъятия военным, гражданским, духовным властям, установлениям, учреждениям, заведениям и всему населению, находящемуся в пределах округа»[2096]. Вечером он благополучно прибыл в Царское Село, привезя с собой батальон георгиевских кавалеров, полуроту Железнодорожного полка и роту Собственного Его Величества Сводного пехотного полка.
После полуночи Иванов будет приглашен к Александре Федоровне. Для царицы его приезд был большим облегчением. Вместе с детьми она пережила еще один тяжелейший день.
Утром 1 марта в Царском Селе ждали приезда царя — его поезд никогда до этого не опаздывал. Около 4 утра охрана, как обычно, выставила посты на пути его приезда. Однако литерный «А» не пришел, и связи с ним не было. Вспоминает графиня Буксгевден: «Было известно, что Император покинул Могилев, и в шесть утра Императрица вновь пришла к нам, чтобы узнать, нет ли каких новостей о «нем». Но никто ничего не знал, и потому мы все были крайне встревожены. Императрица побледнела еще больше, когда графиня Бенкендорф совсем некстати заметила: «А ведь сегодня первое марта» — это была годовщина убийства Александра II! Императрица собралась с силами и ответила: «Должно быть, какие-то проблемы в пути. Поезд скоро прибудет»[2097]. Лишь в восемь утра Гротену стало известно, что царский поезд изменил маршрут.
Около 9 утра из Петрограда вернулась делегация от частей дворцовой охраны, которая встречалась с Гучковым. Тот не потребовал снять охрану, но советовал консультироваться и договариваться с представителями новой власти. Для дальнейших переговоров в столицу был направлен флигель-адъютант полковник Линевич. Он был принят Родзянко и получил уверения, что охрана императорской семьи должна нести службу. По всей видимости, именно тогда императрице были даны неофициальные гарантии новой власти на возможный безопасный отъезд семьи за границу[2098]. Фон Гротен продолжал предпринимать все возможное, чтобы не допустить столкновения частей охраны Александровского дворца с повстанцами. Для этого он встречался с прибывшими в Царское депутатами Думы, которым заявил, что будет безусловно защищать царскую семью: «Я боюсь, что может произойти нападение гарнизона на дворец. Мы, конечно, нападение отобьем, но это будет ужасно. Императрица одна. Дети Государя больны»[2099]. Договорились о взаимном ненападении.
Охрана в основном еще держалась. Проверялись посты на всех службах, охранялись телефонная станция и ферма. Брожение в частях охраны чувствовалось, по словам очевидца, «их революционный пыл сдерживался главным образом присутствием казаков»[2100]. Ден писала: «Стоя с Ее Величеством у окна, выходящего на площадь перед дворцом, мы заметили белые платки на рукавах у многих солдат. После расспросов выяснилось, что по договоренности с членами Думы, приехавшими в Царское Село, войска согласились руководствоваться указаниями Думы.
— Выходит, все теперь в руках у Думы, — с горечью проговорила Государыня, обращаясь ко мне. — Будем надеяться, что она зашевелится и каким-то образом исправит положение»[2101]. Офицеры, опасаясь за лояльность подчиненных, лично возглавили караулы и пошли в казармы. Теперь уже генералы фон Гротен и Ресин предложили императрице вместе с детьми на автомобилях пробиваться к императору или в Ставку. Но Александра Федоровна вновь отказалась, опасаясь за их здоровье.
«В тот вечер мы засиделись допоздна. За обедом почти не ели: мы все были настолько озабочены и встревожены, что было не до еды»[2102]. К вечеру у дворца оставались две роты Сводного полка, две сотни конвоя и взвод зенитной батареи. Самое поразительное, наиболее слабым звеном в охране царской семьи оказались… великие князья. В Петроград убыла часть батальона Гвардейского экипажа, которым командовал Кирилл Владимирович. Примечательно, что все 17 офицеров батальона остались и явились в распоряжение императрицы. Она поблагодарила их за преданность и попросила вернуться в часть. Всех этих офицеров Временное правительство подвергнет наказаниям — вплоть до ареста[2103].
Великие князья и новая власть
Уже с первого дня восстания установилась тесная связь между руководством ВКГД в лице Родзянко со старшими из великих князей, занимавшими и ключевые посты в гвардии. Эту связь поддерживал доверенное лицо Родзянко — молодой адвокат Николай Иванов. Павел Александрович, от которого в сложившихся условиях зависело очень многое, был уверен, что выход из положения заключался в даровании ответственного министерства и конституционализма, и брался убедить в этом императора. Он даже взялся встретить его первым на вокзале в Царском Селе и уговорить пойти на радикальные уступки. Больше всего опасались, что раньше Николай увидится с женой, которая, как справедливо полагали, подвигла бы его к опоре на силу. Но император все не приезжал. Тогда было решено подготовить для него текст соответствующего манифеста.
«В четыре пополудни того же 1 марта к нам ворвались князь Путятин, секретарь дворцового министерства Бирюков и юноша Иванов… — вспоминала княгиня Палей (полагаю, память ей здесь немного изменила, по другим источникам, это событие происходило на несколько часов раньше). — На Бодиной (сын княгини Владимир — В. Н.) пишущей машинке написали манифест, которым Император даровал стране конституцию. Павел согласился, что ради спасения трона все средства хороши. Не до жиру, быть бы живу»[2104]. В манифесте говорилось, что царь с окончанием войны был намерен перестроить государственное управление на началах широкого народного представительства, но последние события показывали, что следовало провести преобразования раньше. От имени Николая манифест провозглашал: «Осеняя себя крестным знамением, Мы предоставляем государству Российскому конституционный строй и повелеваем продолжать прерванные Указом нашим занятия Государственного совета и Государственной думы, поручая председателю Государственной думы немедленно составить временный кабинет, опирающийся на доверие страны, который в согласим с Нами озаботится созывом законодательного собрания, необходимого для безотлагательного рассмотрения имеющего быть внесенным правительством проекта новых Основных Законов Российской империи»[2105]. Примечательно, что авторами акта оказались два ближайших помощника Воейкова — начальник его канцелярии Биронов и начальник Царскосельского дворцового управления Путятин.
Царя все не было. Тогда было решено направить манифест за подписями царицы и великих князей в Ставку для передачи его на одобрение Николаю. Для этого надо было уговорить Александру Федоровну. В изложении княгини Палей это выглядело следующим образом: «С готовым манифестом Путятин помчался во дворец и передал его с генералом Гротеном, вторым дворцовым комендантом, — в отсутствии Государя на подпись Государыне. Промедление смерти подобно. Говорят, Гротен встал перед ней на колени. Подписать она отказалась. Тогда Павел подписал его сам, и Иванов увез его в Петроград…»[2106]. А императрица напишет мужу: «Павел, получивший от меня страшнейшую головомойку за то, что ничего не делал с гвардией, старается теперь работать изо всех сил и собирается всех нас спасти благородным и безумным способом: он составил идиотский манифест относительно конституции после войны и т. п.»[2107]. Графине Буксгевден Александра Федоровна объяснила, что, хотя она лично убеждена в необходимости уступок, тем не менее, считает, что подписать сейчас эту бумагу означало бы «поступить вопреки своим собственным убеждениям.
— Я — не правитель, — отметила Императрица, — и не имею никаких прав брать на себя инициативу в отсутствие Императора. К тому же подобная бумага может оказаться не только незаконной, но и бесполезной»[2108].
Подписывая проект манифеста, Павел Александрович перекрестился и воскликнул: «Какое совпадение, сегодня день памяти смерти моего отца!» Миссия адвоката Иванова теперь заключалась в том, чтобы поставить под манифестом подписи старших в порядке престолонаследия великих князей — Михаила Александровича и Кирилла Владимировича. Разыскать их было не трудно.
О местонахождении Кирилла Владимировича знал уже весь Петроград. Он первым из императорской семьи открыто изменил Николаю II. Либеральная газета «Русская воля» в хронике событий 1 марта с удовлетворением писала: «Сегодня днем великий князь Кирилл Владимирович довел до сведения временного Исполнительного Комитета Гос. Думы о том, что состоящий под его командой Гвардейский экипаж отдает себя в распоряжение временного Комитета… Когда члены Гос. Думы поехали на автомобиле великого князя Кирилла Владимировича к его дворцу, великий князь встретил их у подъезда и в присутствии сопровождающего депутатов конвоя и собравшегося народа обратился к ним с приветственным словом:
— Мы все, — сказал великий князь, — русские люди. Мы все заодно. Нам всем надо заботиться о том, чтобы не было излишнего беспорядка и кровопролития. Мы все желаем образования настоящего русского правительства…
1 марта, в 4 часа 15 минут дня, в Таврический дворец приехал великий князь Кирилл Владимирович. Великого князя сопровождали адмирал, командующий Гвардейским экипажем и эскорт из нижних чинов Гвардейского экипажа. Великий князь прошел в Екатерининский зал, туда же был вызван председатель Гос. Думы М. В. Родзянко. Обращаясь к председателю Гос. Думы, великий князь Кирилл Владимирович заявил:
— Имею честь явиться к вашему высокопревосходительству. Я нахожусь в вашем распоряжении. Как и весь народ, я желаю блага России. Сегодня утром я обратился ко всем солдатам Гвардейского экипажа, разъяснил им значение происходящих событий, и теперь я могу заявить, что весь Гвардейский флотский экипаж в полном распоряжении Гос. Думы.
Слова великого князя были покрыты криками «ура»[2109]. Моряки Гвардейского экипажа были посланы на Николаевский и Царскосельский вокзалы, чтобы воспрепятствовать прибытию верных императору войск.
В вышедших много позднее мемуарах со смелым названием «Моя жизнь на службе России», Кирилл таким образом оправдывал свои действия: «До сих пор мне удавалось поддерживать дисциплину и верность долгу в Экипаже — единственном благонадежном подразделении столицы. Нелегко было уберечь их от революционной заразы. Если бы они в тот момент лишились командира, это лишь ухудшило бы ситуацию. Меня заботило только одно: любыми средствами, даже ценой собственной чести, способствовать восстановлению порядка в столице, сделать все возможное, чтобы Государь мог вернуться в столицу»[2110]. Такие объяснения не убедили ни современников, ни историков, большинство из которых сочло поведение будущего главы Дома Романовых позорным.
Французского посла Мориса Палеолога, ставшего свидетелем явления великого князя в Думу, это событие привело в шок: «Во главе шли казаки свиты, великолепные всадники, цвет казачества, надменный и привилегированный отбор императорской гвардии. Затем прошел полк Его Величества, Священный легион, формируемый путем отбора из всех гвардейских частей и специально назначенный для охраны особ царя и царицы. Затем прошел еще железнодорожный полк Его Величества, которому вверено сопровождение императорских поездов и охрана царя и царицы в пути. Шествие замыкалось императорской дворцовой полицией: отборные телохранители, приставленные к внутренней охране императорских резиденций и принимающие участие в повседневной жизни, в интимной и семейной жизни их властелинов.
И все, офицеры и солдаты, заявляли о своей преданности новой власти, которой они даже название не знают, как будто они торопились устремиться к новому рабству. Во время сообщения об этом позорном эпизоде я думаю о честных швейцарцах, которые были перебиты на ступенях Тюильрийского дворца 10 августа 1792 года. Между тем Людовик XVI не был их национальным государем, и, приветствуя его, они не называли его «Царь-батюшка»[2111].
Михаил Родзянко, тогда восторженно приветствовавший Кирилла в Таврическом дворце, позднее в своих воспоминаниях изменит свое мнение: «Прибытие члена Императорского Дома с красным бантом на груди во главе вверенной его командованию части знаменовало собой явное нарушение присяги Государю Императору и означало полное разложение идеи существующего государственного строя не только в умах общества, но даже среди членов Царствующего Дома»[2112]. Ничто так не деморализовало защитников легитимной власти, как демарш Кирилла Владимировича. Начальник штаба Кавказской кавалерийской дикой дивизии Половцев, находившийся в столице, поделится ощущениями: «Появление великого князя под красным флагом было понято как отказ императорской фамилии от борьбы за свои прерогативы и как признание факта революции. Защитники монархии приуныли»[2113]. Над своим дворцом Кирилл вывесит красный флаг и призовет охрану императорской семьи и царскосельский гарнизон присягнуть революции. И именно измена Кирилла Владимировича, как мы увидим, станет для Николая II решающим аргументом в пользу отречения.
Следует заметить, что реальные представители революционной власти поступок Кирилла не сильно заметили и совсем не оценили. «Во главе конвоя явился какой-то великий князь — Кирилл Владимирович, тоже оказавшийся исконным революционером, — иронизировал Николай Суханов. — Его немедленно оцепили честные служители печатного слова, буржуазно-бульварные журналисты, и долго носились с ним, — не обращая внимания на все то, происходящее у них под носом, в чем бился действительный пульс революции, что было захватывающе интересно и для историков, и для непосредственного наблюдения культурных людей»[2114].
Так что же двигало великим князем? Я склонен согласиться с мнением английских историков Розмари и Дональда Кроуфордов, которые полагали: «Как бы ни старался он оправдывать свой поступок впоследствии, было невозможно не заподозрить, что он пришел тогда в Думу в надежде завоевать доверие Временного комитета, дабы, в случае отречения Николая, ему как «лояльному» великому князю предложили бы стать регентом, а возможно, и императором»[2115]. Враждебность Кирилла к Александре Федоровне, да и к самому царю, была широко известна. Как и его непомерное честолюбие. Косвенным свидетельством далеко идущих планов Кирилла Владимировича явилось и его резко негативное отношение к идее регентства Михаила, о которой ему было хорошо известно.
На следующий день Павел Александрович напишет Кириллу: «Ты знаешь, что я через Н. И. (адвокат Николай Иванов — В. Н.) в контакте с Государственной думой. Вчера вечером мне ужасно не понравилось новое течение, желающее назначить Мишу регентом. Это недопустимо, и возможно, что это только интриги Брасовой. Может быть, это только сплетни, но мы должны быть начеку и всячески, всеми способами, сохранить Ники Престол. Если Ники подпишет Манифест, нами утвержденный, о конституции, то ведь этим исчерпываются все требования народа и Временного правительства». Кирилл Владимирович немедленно ответил дяде: «Я совершенно с тобою согласен, но Миша, несмотря на мои настойчивые просьбы работать ясно и единомышленно с нашим семейством, прячется и только сообщается секретно с Родзянкой. Я был все эти дни совершенно один, чтобы нести всю ответственность перед Ники и родиной, спасая положение, признавая новое правительство»[2116].
Когда вечером 1 марта Николай Иванов появился у Кирилла Владимировича с текстом манифеста, тот промолвил: «Совершенно согласен. Это необходимо». И, не раздумывая, поставил свою подпись. Теперь путь Иванова лежал к Михаилу Александровичу, по-прежнему находившемуся в квартире Путятина (родственника одного из соавторов документа).
Утром того дня Михаил пережил немало тревожных минут. По подъезду рыскали революционные солдаты, арестовавшие в результате обер-прокурора Священного Синода, жившего на верхнем этаже. В соседнем доме престарелый генерал барон Стакельберг вместе со своим слугой несколько часов отстреливался от наседавших солдат и матросов. Отбиться не удалось, трупы и генерала, и слуги с криками оттащили к Неве и бросили в прорубь. К счастью, заработали телефоны, и брат царя смог связаться с Родзянко, который прислал на Миллионную охрану из пяти офицеров и двадцати юнкеров. После этого появились и посетители, одним из первых был Николай Иванов.
«Я также считаю, что другого выхода нет и что такой акт необходим», — заявил Михаил, подписывая манифест. В тот же день его супруга получила конверт, на котором значилось: «Товарищу Наталии Сергеевне Брасовой от товарища М.А.Р.». Распечатав его, графиня Брасова прочла: «События развиваются с ужасающей быстротой… Я подписал манифест, который должен быть подписан Государем. На нем подписи Павла А. и Кирилла и теперь моя как старших великих князей. Этим манифестом начинается новое существование России»[2117]. Михаил явно преувеличивал значение манифеста.
Это быстро уяснил даже Николай Иванов, который вынужден был нести манифест в Таврический дворец пешком, продираясь сквозь революционную уличную толпу. «Я нес манифест Временному комитету и с каждым шагом убеждался, что дело Романовых проиграно, что кабинетом Родзянко не отделаться, что массе нужна великая жертва, — вспоминал юный присяжный поверенный. — Родзянко показался, на сей раз, не торжественным триумвиром на революционной колеснице, а жалким возницей, теряющим вожжи. Он как-то и внешне сдал.
— Я думаю, что происходит это слишком поздно, — говорю я о манифесте.
— Я того же мнения, — отвечает он.
Я передаю манифест Милюкову, и он ставит на копии подпись о принятии»[2118]. Княгиня Палей вложила в уста Милюкова слова «Интересная бумаженция», которые он якобы произнес перед тем, как сунуть исторический манифест в свой портфель.
Родзянко и Милюков чуть лучше представляли себе ситуацию в Петрограде, чем великие князья. Хотя и не намного. Даже Таврический дворец уже жил не по воле совсем недавно могущественных думских лидеров.
Свобода?!
Все, кто в тот день был в Петрограде и оставил дневники, отмечал эйфорию 1 марта, восторг от «самой солнечной, самой праздничной, самой бескровной революции». Зинаида Гиппиус около часу дня вышла на улицу и отправилась к Думе. «День удивительный: легко-морозный, белый, весь зимний — и весь уже весенний. Широкое, веселое небо. Порою начиналась неожиданная, чисто внешняя пурга, летели, кружась, ласковые белые хлопья и вдруг золотели, пронизанные солнечным лучом. Такой золотой бывает летний дождь, а вот и золотая весенняя пурга… В толпе, теснящейся около войск по тротуарам, столько знакомых, милых лиц, молодых и старых. Но все лица, и незнакомые, — милые, радостные, верящие какие-то… Незабвенное утро, алые крылья и «Марсельеза» в снежной, золотом отливающей бело-сти… утренняя светлость сегодня — это опьянение правдой революции, это влюбленность во взятую (не «дарованную») свободу, и это и в полках с музыкой, и в ясных лицах улицы, народа»[2119]. Вернувшись домой, она изложит свои ощущения в стихотворной форме:
Пойдем на весенние улицы,
Пойдем в золотую метель.
Там солнце со снегом целуется
И льет огнерадостный хмель.
Еще не изжито проклятие,
Позор небывалой войны.
Дерзайте! Поможет нам снять его
Свобода великой страны[2120].
Очень похожими были впечатления Алексея Толстого. «Первого марта. Это был тихий, беловатый, едва затуманенный день… Я не мог отделаться от одного впечатления: все казались мне страшно притихшими в тот день, все точно затаили дыхание, несмотря на шум, крики, радость. Казалось, все точно чувствовали, как в это день совершается большее, чем свержение старого строя, больше, чем революция, — в этот день наступал новый век. И мы первые вошли в него. Это чувствовалось без слов, — слова в тот день казались пошлыми: наступал новый век последнего освобождения, совершенной свободы, когда не только земля и небо станут равны для всех, но сама душа человеческая выйдет, наконец, на волю из всех своих темных, затхлых застенков»[2121].
Тот день оказался переломным и для восстания в Москве. Митинги и забастовки приняли там всеобщий характер. Демонстранты собирались на наиболее обширных площадях города и оттуда по основным магистралям продвигались к Воскресенской площади. Родзянко умолял Челнокова «принять все возможные меры к тому, чтобы Москва не последовала примеру Петрограда». Письмо с таким призывом привез депутат Государственной думы Михаил Новиков в Думу московскую. Прочитав письмо, Челноков безнадежно махнул рукой и заявил, что уже поздно. «В большом думском зале, — вспоминал Новиков, — собрался в это время многолюдный Совет рабочих и солдатских депутатов, обратившихся ко мне с настоятельной просьбой сделать им доклад о петроградских событиях. После доклада они посадили или, вернее, поставили меня в автомобиль, и я должен был несколько раз вкратце повторить его содержание собравшемуся на ближайших площадях народу. Таким образом, вместо намеченной для меня председателем Государственной думы роли тормоза я оказался глашатаем революции. Публика восторженно принимала мои слова и бурно аплодировала»[2122].
К протестующим стали присоединяться целые воинские части. В 1.20 дня в Ставку пришла телеграмма о восстании артиллеристов 1-й запасной бригады на Ходынке. Число солдат, выходящих из повиновения, «все увеличивается». Через час новое сообщение: «В Москве полная революция. Воинские части переходят на сторону революционеров»[2123]. Меньшевик Хинчук, который позднее возглавит Московский Совет, описывал свои ощущения, когда первая воинская колонна подошла к Воскресенской площади. «Мы не могли знать, с какими намерениями приближалась воинская часть… но появление двух офицеров, возглавляющих воинскую часть, сразу рассеяло сомнения всех. От имени прибывшей части офицеры просили принять их на службу революции, требуя приказов и распоряжений Совета. С этого момента стало ясно, что победа на нашей стороне»[2124].
К вечеру Челноков сообщал Родзянко: «В наших руках Кремль, Арсенал, телефон, телеграф, дом градоначальника. Воинские части не повинуются Мрозовскому. Место коменданта по нашему назначению занял Грузинов. Мрозовский формально отказывается признать новое правительство без приказа Его Императорского Величества. Необходимо спешить с Высочайшим указом о признании правительства». Челноков просил также полномочий «для устройства порядка в Москве»[2125]. ВКГД успел назначить его комиссаром второй столицы (в этой должности Челноков досидит аж да 6 марта, когда его самого скинут как представителя старой власти). В городской Думе 1 марта уже вовсю бушевал Совет рабочих депутатов. Председателем его стал меньшевик Никитин (его сменит Хинчук), заместителем — большевик Смидович.
Начались волнения и за пределами столиц. На Театральной площади Казани шла манифестация. В Харькове гласные Думы и представители общественных организаций образовали городской общественный комитет, который объявил, что берет на себя управление. В Киевской гордуме создавался «авторитетный общественный орган, который своим влиянием мог бы обеспечить в городе спокойствие»[2126]. Остальная же часть России еще только начинала узнавать о столичных событиях. Так, большевик (который перейдет в меньшевики) Войтинский свидетельствовал, что «1 марта Иркутск узнал о существовании Временного комитета Государственной думы. Немного позже, не помню — в тот же день или 2 марта утром, мы услышали о Петроградском совете рабочих и солдатских депутатов: это название мелькнуло в каком-то сообщении телеграфного агентства. Помню отчетливо первое ощущение недоумения, ворвавшееся в ликование по поводу осуществления наших давних надежд и мечтаний»[2127].
Озабоченность новой ситуацией проявлялась тем сильнее, чем ближе стояли люди к миру реальной политики. Так, офицер Владимир Станкевич, который станет одним из самых доверенных лиц Керенского, подмечал: «Официально торжествовали, славословили революцию, кричали «ура» борцам за свободу. Но в душе, в разговорах наедине — ужасались, содрогались и чувствовали себя плененными враждебной стихией, идущей каким-то неведомым путем… Говорят, представители Прогрессивного блока плакали по домам в истерике от бессильного отчаяния»[2128]. За что боролись… Наибольшее беспокойство вызывала армия — как подходившие части генерала Иванова, так и солдатская вольница в самой столице.
Дисциплина в воинских частях продолжала катастрофически падать, царили массовое исступление и уголовный кураж. «Народ в лице солдат и матросов вообще воспринял свободу как торжество вседозволенности и «самоволку», — подметил Булдаков. — В февральско-мартовские дни свидетели событий часто упоминают такие дикие явления, как половые акты, совершаемые солдатами на глазах гогочущей толпы, не говоря о других, шокирующих смиренного обывателя явлениях… Некоторые наблюдатели справедливо заключали, что крушение власти было воспринято низами как отмена не только административных стеснений, но и норм поведения. Масштабность этого явления напрямую связана с численностью и консолидированнностью носителей социокультурной архаики, прежде всего матросов и солдат, в чуждой для них цивилизационной среде… Пришествие «свободы» скоро обернулось образом «гулящей девки на шальной солдатской груди»[2129].
Очевидцы событий в один голос отмечают нарастание беспорядков в казармах. Полковник Фомин застал «полный беспорядок: были вольные люди, говорили бунтарские речи, многие были пьяны, у некоторых солдат сундучки оказались взломанными, у других кровати были заняты чужими людьми, в общем, это была не казарма прежнего вида, а какой-то проходной или постоялый двор»[2130]. Полковник Ходнев зафиксировал, что «в казармах началось повальное пьянство, безобразия, стрельба. Офицеры были бессильны навести порядок, ведь мы не имели права у стрелявших солдат отобрать винтовки»[2131]. Строжайший приказ на этот счет издал Энгельгардт, грозивший расстрелом за попытки разоружить революционных солдат. Даже Керенский в своих крайне самоуверенных мемуарах отмечал наличие серьезного беспокойства в связи с состоянием воинских частей: «В тот день, 1 марта, положение в городе, казалось, стало еще более тревожным. Поползли смутные слухи о беспорядках на военно-морской базе в Кронштадте. В самом Петрограде хулиганствующие громилы совершили нападение на офицерскую гостиницу «Астория», ворвались в несколько номеров, приставали к женщинам. Приблизительно в то же время по городу прокатилась весть о прибытии в Царское Село воинских подразделений во главе с генералом Ивановым, и хотя причин для беспокойства не было, толпы людей, собравшихся в здании Думы, охватило, вследствие неопределенности положения, состояние нервозности и возбуждения»[2132].
Управление воинскими подразделениями в Петрограде было потеряно. Военное министерство свою деятельность прекратило, за его руководителем Беляевым весь день шла азартная охота. Его частная квартира на Николаевской улице была разгромлена, напротив его официальной резиденции с утра собралась толпа. Сам Беляев, призвав на помощь своего секретаря Шильдера, помощника Огурцова, швейцара и денщика в служебном кабинете на Мойке жег в печах и камине секретные и совершенно секретные документы, касающиеся планируемых военных операций и армейских поставок, которые могли попасть в любые руки. Днем генерал по совету морского министра перешел в Генеральный штаб, откуда связался с Госдумой. Подошедший к телефону Некрасов посоветовал ему ехать прямиком в Петропавловскую крепость. Генерал предпочел отправиться в Таврический дворец, где просил оставить его в положении частного обывателя под подпиской о невыезде. Но Беляева отвели в министерский павильон, и вместе с другими его обитателями он все-таки к вечеру оказался в камере Петропавловки.
Родзянко и Временный комитет предпринимали гораздо большие усилия, чтобы поставить военные части под свой контроль и тем самым обеспечить формирующейся власти физическую безопасность, нежели для наведения в них элементарного порядка. Председатель Думы продолжал рассылать приказы в воинские части явиться к Таврическому дворцу. И части действительно являлись, хотя не всегда потому, что были на стороне революции. Тот же полковник Фомин подчеркивал, Родзянко «ничуть нами не отождествлялся с воображаемым руководителем развивавшегося мятежа и потому в наших глазах всей своей фигурой представлялся тем идейным центром чрезвычайных столичных событий и той фактической их силой, внешнее проявление которой, с целью введения этих событий в русло законности, казалось действием, требующим с нашей стороны всяческой поддержки»[2133]. Но, как бы то ни было, к концу дня количество неподчинившихся частей исчислялось единицами.
Временный комитет, запретив офицерам разоружать солдат, одновременно приказал офицерам всех званий пройти регистрацию в здании Собрания армии и флота. 1 и 2 марта толпы офицеров заполнили залы, комнаты, коридоры, лестницы величественного здания. Они складывали свои удостоверения на большие подносы и в корзины, а сотрудники военной комиссии ВКГД скрепляли удостоверения своими подписями. Наиболее проверенные офицеры получали отдельные задания, остальные просто ставились на учет. Около полутора тысяч офицеров приняли участие в собрании, которое состоялось в том же помещении, где была принята резолюция: «Офицеры, находящиеся в Петрограде, идя рука об руку с народом и собравшись по предложению Исполнительного комитета Государственной думы (участники собрания были не в курсе, что комитет назывался Временным — В. Н.), признавая, что для победоносного окончания войны необходима скорейшая организация народа и дружная работа в тылу, единогласно постановили признать власть Исполнительного комитета Государственной думы до созыва Учредительного собрания»[2134].
ВКГД предпринимал попытки установить свой контроль над армией и за пределами столицы. Родзянко обратился с воззванием к армии и флоту страны, в котором говорилось: «Временный комитет членов Государственной думы, взявший в свои руки создание нормальных условий жизни и управления в столице, приглашает действующую армию и флот сохранить полное спокойствие и питать полную уверенность, что общее дело борьбы против внешнего врага ни на минуту не будет прекращено или ослаблено»[2135]. Стремление ВКГД довести собственную информацию о событиях в Петрограде до армии, в том числе, и на фронте, и наложить на нее свою руку вызвали резкое недовольство Алексеева и других фронтовых военачальников.
Начальник штаба просил Родзянко оградить армию от постороннего вмешательства, тогда как телеграммы из Таврического дворца в Ставку и командующим фронтов, распоряжения по железным дорогам театра военных действий, препятствия передвижению императорских поездов способны принести только вред. Алексеев требовал восстановления непосредственной связи с военным министерством без какого-либо контроля со стороны Думы, грозя в противном случае прекратить сношения с ВКГД. Копии этой телеграммы ушли всем командующим фронтов. Генерал Рузский тоже прочитал нотацию Родзянко, пеняя ему за то, что в столице стрельба, по улицам бродят «массы низших чинов», а он как глава «комитета, принявшего на себя заботы по восстановлению порядка и спокойствия столицы» не принимает мер «к устранению отмеченных непорядков», без чего армия окажется не в состоянии выполнить свой долг в борьбе с неприятелем на фронте[2136].
Очевидное беспокойство вызывало у ВКГД приближение отряда Иванова. Военная комиссия поспешила установить с ним прямую связь, для чего навстречу генералу в Царское Село был направлен полковник Генерального штаба Тили. Однако при этом положение в столице настолько беспокоило новые власти, что они вовсе не исключали возможности договориться с Ивановым, в том числе для наведения хотя бы элементарного порядка. «Иванов мог помочь удержать революцию в тех пределах, которые мне в ту пору казались допустимыми… Союзниками и сотрудниками мы могли стать»[2137], — напишет Энгельгардт.
Большую активность по наведению порядка в гарнизоне и предотвращению проникновения в столицу карательной миссии Иванова предпринимал Александр Гучков. Он разъезжал по городу и заседал в окружении офицеров Генерального штаба, пребывая, по словам Мстиславского, в состоянии «оптимистическом и самоуверенном»[2138]. Похоже, Гучков готовил себя даже к чему-то большему, чем портфель военного министра. Иначе трудно объяснить, зачем в тот день (или накануне) он пришел к бывшему премьеру Коковцову «около 8 часов вечера, когда мы сидели за обедом, попросил нас дать ему что-либо перекусить, так как он с утра ничего не ел, и остался у меня до 2-х часов ночи, расспрашивая меня обо всем, самом разнообразном из области финансового положения страны»[2139]. Подобного рода информация могла бы заинтересовать, скорее, того, кто в перспективе видел себя главой правительства…
Но прежде, чем ВКГД или Гучков успели принять сколь-либо существенные меры по наведению порядка в столице и гарнизоне, свои меры принял Совет.
Советский Приказ № 1
С 1 марта Совет формально заседал как собрание не только рабочих, но и солдатских депутатов. Впрочем, «заседал» — это не то слово. «Черно-серая, рабоче-солдатская масса шумит, волнуется и столпотворит в моей памяти не среди стен, не под крышей, а в каком-то бесстенном пространстве, непосредственно сливаясь с непрерывно митингующими толпами петроградских улиц, — напишет Федор Степун. — В этих туманных, призрачных просторах перед моими глазами плывет покрытый красным сукном стол президиума и неподалеку от него обитая чем-то красным кафедра. С этой кафедры, в клубящихся испарениях своих непомерных страстей и иступлений, сменяя один другого, ночи и дни напролет говорят, кричат и чрезмерно жестикулируют давно охрипшие ораторы. Жара, как в бане, духота, нагота: во всех речах оголенные лозунги, оголенные страсти. А в толпе на стульях и скамьях безвольная разомкнутость душ и тел, которых мучает, гнетет и вгоняет в сонную одурь предельное изнеможение»[2140]. В такой обстановке рождался Приказ № 1.
Первоначально 20–25 депутатов от солдат заявились во Временный комитет, где их встретил Энгельгардт. «Они единодушно заявили, что солдаты утратили доверие к офицерам, которые с первых минут революции покинули их и заняли неопределенную выжидательную позицию. Ввиду этого пославшие их части требуют издания правил об избрании офицеров, предоставления солдатам контроля над всеми хозяйственно-операционными частями и установления новых взаимоотношений между начальниками и нижними чинами. Я поспешил сообщить об этом Родзянко и Гучкову Они самым категорическим образом протестовали против издания чего-либо подобного и поручили мне так или иначе спровадить прибывшую депутацию, успокоив ее заявлением, что в ближайшем будущем будет создана особая комиссия». Спровадил. Но вскоре явился развязного вида солдат, предложивший выработать новые правила воинской дисциплины совместно с Советом. Энгельгардт возразил, что ВКГД считал опубликование таких правил недопустимым. «Тем лучше, — ответил он мне, — сами напишем»[2141].
Естественно, что на первом общем собрании Совета с делегатами от воинских частей «солдатский» вопрос оказался центральным. На ораторской трибуне, то есть на столе, рядом с героически простоявшим там весь день председательствующим Соколовым сменяли друг друга люди в шинелях. Заседание накалилось до предела, нагнетаемое слухами о якобы планируемом разоружении солдат, попытках загнать их в казармы, об угрожающем поведении офицеров, группировавшихся вокруг военной комиссии Временного комитета. Солдатские ораторы доводили друг друга до состояния транса, социал-демократы вспоминали о Тьере о Кавеньяке, с помощью армии топивших в крови французские революции.
Известно, что Приказ вышел из-под пера Соколова. И внешне это действительно выглядело так. За столом сидел Соколов — плешь во всю голову, густая черная борода, приземистая фигура, рубашка с широким и открытым воротником. Его со всех сторон облепили сидевшие, стоявшие, наваливавшиеся солдаты и не то диктовали, не то подсказывали, что писать. Сам же Соколов от своего авторства категорически отказывался. Вот что он вскоре поведает Александру Бенуа. Солдатские депутаты сами написали обращение, которое сочли нескладным и искали кого-нибудь, кто предаст ему внушительный вид. «Тут кто-то и указал на Соколова, и не успел Николай Дмитриевич опомниться, как добрые руки его подхватили и через густую волнующуюся толпу пронесли до стола и усадили его с требованием, чтобы он просмотрел целый ряд составленных вариантов… Выбрал он тот вариант, который показался ему наименее обидным или опасным, и этот вариант и был превращен в «приказ» и обнародован… Сам Соколов не только не гордился своим авторством «Приказа № 1», но и каждый раз, когда при нем заходила о том речь, решительно от такого авторства отказывался»[2142]. И не без оснований.
По убеждению военных экспертов, Приказ № 1 «был как бы клином, вбитым в тело армии, после чего она раскололась на две части и стала быстро разлагаться»[2143]. В нем говорилось о выборах ротных, батальонных и прочих комитетов, о выборах представителей солдат в Советы и подчинении приказам военной комиссии Государственной думы только в тех случаях, когда они не противоречат постановлениям Совета. Приказ фактически изымал все оружие в армии из ведения ее командного состава и передавал в распоряжение ротных и батальонных комитетов, отменял вставание во фронт и отдание чести вне строя, титулование командного состава благородиями, запрещал обращение на «ты» и устанавливал контроль солдатских комитетов над офицерами. Приказ, изданный по гарнизону Петроградского округа и моментально утвержденный Советом, был истолкован как применимый ко всем вооруженным силам — на фронте и в тылу. Власть правительства и офицерского корпуса над войсками в одночасье исчезла.
Удивительно, но в принятии Приказа № 1 никакой роли не сыграл Исполнительный комитет Совета. Он весь тот день непрерывно заседал, рассматривая, как ему представлялось, куда более важный вопрос.
Впервые Исполком начал обсуждать организацию центральной власти. Брать или не брать власть самим? Каков классовый характер будущего правительства (буржуазный, коалиционный или социалистический)? Участвовать ли во власти? Что от нее требовать?
Наибольшую активность проявляли большевики, которые настаивали, чтобы Совет фактически взял власть в свои руки. Шляпников ушел на заседание городского комитета большевиков, Молотов и Залуцкий задавали тон. «Перед поездкой на собрание в Биржу Труда (первое помещение Петербургского комитета), — писал Шляпников, — мы договорились с В. Молотовым и П. Залуцким относительно общей линии, которую они должны были от имени Бюро Центрального Комитета нашей партии проводить на заседании Исполнительного Комитета. Разногласий по вопросу о составе власти и ее задачах в нашей среде не было. Мы предлагали Исполнительному Комитету составить Революционное Правительство из рядов тех партий, которые входили в Совет того времени. Его программой должно быть осуществление минимальных требований программ обеих партий, а также решение вопроса о прекращении войны»[2144].
Однако остальные члены Исполкома не допускали мысли о взятии власти Советом в условиях казавшейся им классической «буржуазной революции», и раскололись также по отношению к войне. Та часть меньшевиков, эсеров, бундовцев и народных социалистов, которая относилась к «оборонцам» и не возражала против продолжения войны с Германией, выступала за вхождение членов Совета в состав «буржуазного правительства», формируемого в другом крыле Таврического дворца. Меньшевики-циммервальдисты, руководимые Сухановым, Стекловым и примкнувшим к ним Чхеидзе, были резко против, предлагая «буржуазии» самой расхлебывать военную кашу.
Большевики не встретили поддержки, что было не удивительно. «Из числа членов Исполнительного Комитета, приближавшегося к 30, нас было: А. Белении, П. Залуцкий, В. Молотов, М. Демьянов (К. И. Шутко), солдаты: А. Падерин, Садовский и социалист — революционер П. Александрович (Пьер Оранж), да объединенец Юренев. Только восемь человек стояли за власть самой революционной демократии»[2145], — констатировал Шляпников. Не больше сторонников оказалось и у идеи коалиционное™ — вхождение в коалицию с буржуазными партиями в составе правительства, — которую наиболее последовательно отстаивали бундовцы Рафес и Эрлих. В итоге возобладало мнение циммер-вальдистов о том, что, раз революция буржуазная, власть должны организовать буржуазные партии — в первую очередь кадеты.
Решение против участия представителей демократии в правительстве, как сообщает Суханов, было принято 13 голосами против 7–8. Рафес подтверждает, что значительное большинство Совета высказалось против участия в правительстве, но добавляет, что окончательное решение этого вопроса было отложено до выяснения мнения руководящих органов партий. Назначение министров решено было целиком предоставить думскому Комитету. Условились настаивать лишь на том, чтобы Исполком Совета был информирован о кандидатах и, в случае необходимости, имел право отвести наименее приемлемых из них[2146].
Более согласованным было решение по условиям поддержки правительства. Большевистский призыв — сделать условием немед ленное прекращение войны с Германией — был отвергнут. Ограничились восьмью пунктами: амнистия политзаключенным; свобода слова, печати, собраний и стачек; отмена всех сословных, вероисповедных и национальных ограничений; созыв Учредительного собрания; замена полиции народной милицией с выборным начальством; выборы в новые органы местного самоуправления; неразоружение и невывод из Петрограда воинских частей; устранение для солдат ограничений в пользовании гражданскими правами.
Не добившись успеха в Совете, большевики занялись формированием своей организации, которая сыграет решающую роль в событиях следующих месяцев, а потом и десятилетий. Покинув Таврический дворец, они отправились на Кронверкский проспект, где в здании городской Биржи труда собрались члены Петербургского комитета большевиков и активисты из районов. «После закрытия большого собрания, — вспоминал Шляпников, — осталась небольшая группа товарищей, среди которых помню Антипова, Шмидта, Михайлова, Хахарева, Толмачева. Позднее на это собрание пришли В. Молотов, К. Шутко, В. Залежский. На этом собрании было решено немедленно привлечь старых членов Петербургского Комитета к работе, усилив его состав кооптацией. Принять меры к организации районов и созыву городской конференции, на которой провести выборы Петербургского Комитета. Так было положено начало работы первого Петербургского Комитета Российской Социал-Демократической Рабочей Партии (большевиков) в новых революционных условиях»[2147].
А Чхеидзе и Суханов поспешили утвердить решение исполкома на заседании Совета, чтобы затем согласовать «кондиции» Совета со Временным комитетом.
Почему большинство Исполкома отказалось от претензий на власть? Дело, полагаю, не в теоретической невозможности для социалистов участвовать в буржуазном правительстве. Лидеры соцпартий прекрасно понимали, что их известность и престиж были ничтожными по сравнению с престижем Думы. Любое правительство, составленное из наличных членов Исполкома, известных лишь узкому кругу соратников, было бы крайне неавторитетным. Но еще большее значение имел страх власти, особенно в складывавшейся ситуации, когда никакой уверенности в дне завтрашнем не было. Стеклов признавался, что 1 марта «было совсем неясно, восторжествует ли революция не только в форме революционно-демократической, но даже в форме умеренно-буржуазной… Нам не было известно настроение войск вообще, настроение Царскосельского гарнизонами имелись сведения, что они идут на нас. Мы получали слухи, что с севера идут пять полков, что ген. Иванов ведет 26 эшелонов, на улицах раздавалась стрельба, и мы могли допустить, что эта слабая группа, окружавшая дворец, будет разбита, и с минуты на минуту ждали, что вот придут, и если не расстреляют, то заберут нас»[2148]. Подобные мысли невольно порождали желание свалить обузу власти на чьи-то другие плечи под соусом теоретических рассуждений о гегемонии буржуазии в буржуазной революции.
Создание Временного правительства
А что же сама «буржуазная» власть? Временный комитет переезжал в другое помещение. «Вот оно — это «другое помещение», — живописал Шульгин. — Две крохотные комнатки в конце коридора, против библиотеки… где у нас были самые какие-то неведомые канцелярии… Вот откуда будут управлять отныне Россией». Именно туда постоянно драматически появлявшийся и исчезавший Керенский принес в сопровождении солдат с винтовками толстый пакет и бросил его на стол, покрытый зеленым сукном.
«— Наши секретные договоры с державами… Спрячьте.
И исчез так же драматически…
— Господи, что же мы будем с ними делать? — сказал Шидловский. — Ведь даже шкафа у нас нет…
— Что за безобразие, — сказал Родзянко, — откуда он их таскает?
…Но кто-то нашелся:
— Знаете что — бросим их под стол… Под скатертью ведь совершенно не видно… Никому и в голову не придет искать их там».
Назвать работу руководства Временного комитета осмысленной было совершенно невозможно. Родзянко каждые несколько минут был вынужден отлучаться, чтобы своим запорожским басом кричать очередной подошедшей воинской части о долге перед матушкой-Русыо. Он так и не выедет на встречу с Николаем II.
Причины его задержки в Петрограде до конца не ясны. В большинстве исследований доказывалось, что поездку Родзянко заблокировал Исполком Совета, давший соответствующее указание железнодорожникам. Свидетельства этому можно найти и в воспоминаниях участников событий. Так, Шидловский рассказывал, как он в семь утра пришел во Временный комитет, где Родзянко предложил ему быть через час готовым ехать к царю. «Вопрос о поездке был решен поздно ночью в мое отсутствие и разработан весьма мало. Не были предусмотрены возможность нашего ареста, возможность вооруженного сопротивления верных Государю войск, а, с другой стороны, предусматривалась возможность ареста нами Государя, причем в последнем случае не было решено, куда его отвезти, что с ним делать и т. д. Вообще предприятие было весьма легкомысленное… Проходил час, другой, третий, неоднократно звонили по телефону на станцию Николаевской железной дороги, спрашивали, готов ли поезд, но из этого ничего не выходило, и всегда по каким-то причинам ничего не было готово. Наконец, пришел во Временный комитет председатель Совета рабочих депутатов Чхеидзе и объявил, что Совет решил не допускать поездки Родзянко к Государю»[2149].
Здесь явное недоразумение. Об аресте царя речь тогда вряд ли могла идти, Родзянко добивался в тот день издания манифеста, подготовленного великими князьями об ответственном министерстве (надо думать, под председательством Родзянко). Совет в то время в принципе не был в состоянии что-либо приказать железнодорожникам или куда-то не пустить Председателя Думы. И наконец Исполком Совета в действительности принял решение, разрешавшее отъезд Родзянко.
Дело происходило так. Вскоре после начала заседания Исполкома Совета из-за гардины неожиданно появился полковник в походной форме и начал рапортовать, что Исполком является настоящей властью, и без него никаких вопросов не решить. Из объяснений полковника, который долго не мог от волнения сформулировать свою мысль, обнаружилось, что он послан Временным комитетом, чтобы запросить мнение Совета относительно поездки Родзянко к царю. После короткого обсуждения почти единогласно было принято решение: отказать. «Все выражали соображения, что Комитет Государственной думы, посылая к царю свою делегацию, способен на закулисную сделку с монархией»[2150], — вспоминал Шляпников. В этот момент Чхеидзе позвали к Родзянко. После некоторого ворчания и протестов большевиков — цель вызова была очевидна — Чхеидзе стал собираться. Но тут в зал влетел Керенский с выражением отчаяния на побледневшем лице:
«— Что вы сделали! Как вы могли! — заговорил он прерывающимся трагическим шепотом. — Вы не дали поезда! Родзянко должен был ехать, чтобы заставить Николая подписать отречение, а вы сорвали это. Ответственность будет лежать на вас!
Керенский задыхался и, смертельно бледный, в обмороке или полуобмороке упал на кресло. Побежали за водой, расстегнули ему воротник. Положили на подставленные стулья, прыскали, тормошили, всячески приводили в чувство. Я не принимал участия и мрачно сидел в соседнем кресле. Сцена произвела на меня отвратительное впечатление»[2151], — записал Суханов. Придя в себя, Керенский произнес раздраженную речь о долге крепить связи правого и левого крыльев Таврического дворца. Большинством голосов (за исключением двух большевиков и Суханова) поездка Родзянко была одобрена. Впрочем, никакого практического значения это не имело из-за отсутствия желания на то самого Родзянко.
Почему? Наиболее логичные, хотя тоже довольно путаные объяснения дал он сам: «С откровенностью скажу, причины моего неприезда две: во-первых, эшелоны, вызванные в Петроград, взбунтовались, вылезли в Луге из вагонов, объявили себя присоединившимися к Гос. думе и решили отнимать оружие и никого не пропускать, даже литерные поезда. Мною немедленно приняты были меры, чтобы путь для проезда Его Вел. был свободен, не знаю, удастся ли это; вторая причина — полученные мною сведения, что мой отъезд может повлечь за собой нежелательные последствия и невозможность остановить разбушевавшиеся народные страсти безличного присутствия, так как до сих пор верят только мне и исполняют только мои приказания»[2152]. Наконец, в 20.30 Родзянко отправит на имя императора телеграмму: «Чрезвычайные обстоятельства не позволяют мне выехать, о чем доношу Вашему Величеству»[2153]. Он уже знал, что император направляется в Псков. И полагал, что у генералов лучше, чем у него, получится уговорить Николая на что угодно.
Родзянко продолжал произносить речи. «Премьер, вместо того, чтобы работать, каждую минуту должен бегать на улицу и кричать «ура», а члены правительства: одни — «берут крепости», другие — ездят по полкам, третьи — освобождают арестованных, четвертые — просто теряют голову, заталкиваемые лавиной людей, которые все требуют, просят, молят руководства, — удивлялся Шульгин, — Я видел, что так не может продолжаться: надо правительство»[2154]. Но правительства все не было.
Понятно, что в самые первые дни восстания, когда исход его был не очевиден, мало кто хотел брать на себя ответственность за формирование кабинета. Кроме того, существовала надежда, что вопрос о власти решится монаршей волей — через формирование ответственного министерства. Однако серьезную роль сыграло и то обстоятельство, что наиболее активные руководители Временного комитета не желали, чтобы новое правительство вело свою легитимность от Государственной думы как института старого режима. И их совершенно не устраивала фигура Председателя Думы в качестве главы будущего правительства. А та фигура, которая рассматривалась в качестве наиболее приемлемой еще задолго до Февраля — князя Львова, — отсутствовала в столице.
Обо всем этом совершенно откровенно писал Милюков, доказывая, что «это была Дума «третьего июня», — Дума, зажатая в клешни прерогативами «самодержавной» власти, апрельскими основными законами 1906 года, «пробкой» Государственного Совета, превратившегося в «кладбище» думского законодательства. Можно ли было признавать это учреждение фактором сложившегося положения? Дума была тенью своего прошлого»[2155]. И Родзянко уже рассматривался большинством ВКГК как воплощение этого прошлого.
Кроме того, его дружно подозревали в диктаторских замашках. И общим было убеждение, что Родзянко совершенно не приемлем для левых, с которыми предстояло находить общий язык. «У них были какие-то штыки, которые они могли натравить на нас, — свидетельствовал Шульгин. — И вот эти «относительно владеющие штыками» соглашались на Львова, соглашались потому, что кадеты все же имели в их глазах известный ореол. Родзянко же был для них только помещик Екатеринославский и Новгородский, чью земля надо, прежде всего, отнять»[2156]. Председатель Думы был обречен на заклание.
Георгий Львов после полудня 1 марта приехал из Москвы. Его появление в Таврическом дворце дало толчок формированию правительства. «Мы почувствовали себя, наконец, «au complet»[2157], — писал Милюков. О том, как создавался кабинет, слово снова Шульгину. В комнату заседаний Временного комитета опять влетел Керенский с солдатами.
«— Тут два миллиона рублей. Из какого-то министерства притащили… Так больше нельзя… Надо скорее назначить комиссаров… Где Михаил Владимирович?
— На улице…
— Кричит «ура»? Довольно кричать «ура». Надо делом заняться… Господа члены Комитета!
Он исчез. Исчез трагически-повелительный…
Мы бросили два миллиона к секретным договорам, т. е. под стол, — не «под сукно», а под бархат…
Я подошел к Милюкову, который что-то писал на уголке стола.
— Павел Николаевич…
Он поднял на меня глаза.
— Павел Николаевич, довольно этого кабака. Мы не можем управлять Россией из-под стола… Надо правительство.
Он подумал.
— Да, конечно, надо… Но события так бегут…
— Это все равно… Надо правительство, и надо, чтобы вы его составили… Только вы можете это сделать… Давайте подумаем, кто да кто…
Между бесконечными разговорами и тысячью людей, хватающих его за рукава, принятием депутаций, речами на нескончаемых митингах в Екатерининском зале; сумасшедшей ездой по полкам; обсуждением прямопроводных телеграмм из Ставки; грызней с возрастающей наглостью «исполкома» — Милюков, присевший на минутку где-то на уголке стола, — писал список министров…
Так, на кончике стола, в этом диком водовороте полусумасшедших людей, родился этот список из головы Милюкова, причем и голову эту пришлось сжимать обеими руками, чтобы она хоть что-нибудь могла соображать»[2158]. Роль Милюкова в написании списка правительства не оспаривается. Но он не брал список исключительно из собственной головы, иначе в нем не было бы ряда фамилий, Милюкову явно не близких.
В основу состава правительства были положены ходячие списки проектировавшихся «ответственных министерств», к которым добавили, прежде всего, руководителей широко разрекламированных планов дворцового переворота — предполагалось наличие у них организационных структур и возможностей, а также наличие тесных связей с армейскими кругами. Кроме того, конъюнктура диктовала включение кого-то из социалистов.
Князь Львов, который был весьма слабо известен в думских кругах, в том числе и Милюкову, оказался консенсусной фигурой на пост главы правительства как воплощение Земства. Следующие два по значимости портфеля — министра иностранных дел и военного министра, — как и планировалось задолго до революции, были закреплены за самим Милюковым и Гучковым. «А. И. Шингарев, только что облеченный тяжелой обязанностью обеспечения столицы продовольствием, получил министерство земледелия, а в нем и не менее тяжелую задачу — столковаться с левыми течениями в аграрном вопросе, — объяснял дальше Милюков логику формирования кабинета. — А. И. Коновалов и А. А. Мануйлов получили посты, соответствующие социальному положению первого и профессиональным занятиям второго — министерство торговли и министерство народного просвещения. Наконец, участие правых фракций прогрессивного блока в правительстве было обеспечено введением И. В. Годнева и В. Н. Львова, думские выступления которых сделали их бесспорными кандидатами на посты государственного контролера и обер-прокурора Синода. Самый правый из блока, В. В. Шульгин, мог бы войти в правительство, если бы захотел; но он отказался и предпочел остаться в трудную для родины минуту при своей профессии публициста»[2159]. Комиссаром Финляндии был назначен Родичев. На министерство юстиции первоначально планировался Маклаков. То есть правительство предполагалось в составе представителей партий Прогрессивного блока. Однако сразу же пришлось вносить коррективы.
«Милюков огласил состав на перманентном митинге в залах Таврического дворца и вызвал бурный протест. Тогда члены Прогрессивного блока стали уговаривать Керенского и пожертвовали Маклаковым»[2160]. Уговаривали и Чхеидзе, но он не поступился партийными принципами, призывавшими не участвовать в правительстве.
Еще два ключевых поста получили люди, которых не называли ранее в качестве возможных министров и чьи кандидатуры вызвали всеобщее недоумение, которое не скрывал в своей «Истории второй русской революции» и Милюков: «Н. В. Некрасов и М. И. Терещенко, два министра, которым суждено было потом сыграть особую роль в революционных кабинетах, как по их непосредственной личной близости с А. Ф. Керенским, так и по их особой близости к конспиративным кружкам, готовившим революцию, получили министерства путей сообщения и финансов. Выбор этот оказался непонятным для широких кругов». Зато его хорошо поняли посвященные и сам Милюков, недвусмысленно указавший на близость к Керенскому и конспиративным кругам — по масонской линии.
Роль этих кругов в формировании Временного правительства была немалой, но не решающей. Как признавал Гальперн, «собраний Верховного Совета как такового в первые дни революции не было; поэтому не было в нем обсуждения вопроса о составе Временного правительства. Но группа руководящих деятелей — Коновалов, Керенский, Некрасов, Карташев, Соколов и я — все время были вместе, по каждому вопросу обменивались мнениями и сговаривались о поведении. Но говорить о нашем сознательном воздействии на формирование правительства нельзя: мы все были очень растеряны и сознательно сделать состав Временного правительства более левым, во всяком случае, не ставили. Тем не менее, известное влияние мы оказали, и это чувствовали наши противники»[2161]. Аврех, разоблачавший в советское время «масонский миф», насчитал в правительстве трех братьев — Керенского, Некрасова и Коновалова. Соловьев уверенно добавляет к ним Шингарева и Терещенко[2162]. Отдельный вопрос — принадлежность к ложам самого премьера Львова.
Гессен в своих мемуарах приводит слова лидера кадетов: «Милюков говорил: «При образовании Временного правительства я потерял 24 часа (а тогда ведь почва под ногами горела) чтобы отстоять князя Г. Е. Львова против кандидатуры М. В. Родзянко, а теперь думаю, что сделал большую ошибку. Родзянко был бы больше на месте»». Я был с этим вполне согласен, но ни он, ни я не подозревали, что значение кандидатуры как Терещенко, так и Львова скрывалось в их принадлежности к масонству»[2163]. Большинство современных историков в масонстве Львова сильно сомневаются. Но не исключено, что он им симпатизировал. Иначе как объяснить появление в кабинете Некрасова и Терещенко? Кто их мог пролоббировать? Ведь не один же Керенский, которому самому сначала места в правительстве не нашлось.
Вечером, как свидетельствовал Милюков, «временный комитет и правительство собрались для предварительного обмена мнений. Я не помню содержания беседы: едва ли она и сосредоточивалась на специальных вопросах. Но хорошо помню произведенное на меня, а вероятно и других, впечатление. Мы не почувствовали перед собой вождя. Князь был уклончив и осторожен: он реагировал на события в мягких, расплывчатых формах и отделывался общими фразами. В конце совещания ко мне нагнулся И. П. Демидов и спросил на ухо: «Ну что? ну как?» Я ему с досадой ответил одним словом — тоже на ухо: «Шляпа!»[2164].
Немного более информативен Керенский: «К вечеру 1 сентября Временный комитет лихорадочно работал над завершением правительственного манифеста, который предполагалось опубликовать на следующий день. В тот момент мы занимались в основном формированием министерств. Вопрос о верховной исполнительной власти в повестке дня не стоял, ибо большинство Временного комитета Думы все еще считало само собой разумеющимся, что вплоть до достижения совершеннолетия наследником престола Алексеем Великий князь Михаил Александрович будет выполнять функции регента. Однако в ночь с 1 на 2 марта почти единодушно было принято решение, что будущее государственное устройство страны будет определено Учредительным собранием»[2165].
Именно в этом духе был выдержан манифест ВКГК, который гласил: «Временный Комитет членов Государственной думы в целях предотвращения анархии и для восстановления общественного спокойствия после низвержения старого государственного строя постановил: организовать впредь до созыва Учредительного собрания, имеющего определить форму правления Российского государства, правительственную власть, образовав для сего Временный общественный Совет министров в составе нижеследующих лиц, доверие к которым страны обеспечено их прошлою общественной и политической деятельностью»[2166]. В списке значилось 12 фамилий министров. Председатель Львов был формально беспартийным. Кадетов оказалось больше всех — Милюков, Некрасов, Мануйлов, Шингарев, Родичев. Октябристов представляли Гучков и Годнее, центр — Львов, прогрессистов — Коновалов и Терещенко, трудовиков — Керенский.
Провозгласив «низвержение старого государственного строя», Временный комитет очевидно спешил. Судьба этого строя решалась в те часы не столько в Таврическом дворце, сколько в Пскове, куда прибыл царь.
Псковская западня
Реальным хозяином в Пскове был командующий армиями Северного фронта генерал Рузский, который и сыграет — вместе с Алексеевым — решающую роль в последних актах драмы, связанной с уничтожением Российской империи. Великая княгиня Мария Павловна-младшая описывала его внешность: «невысокий худощавый пожилой человек с сутулыми плечами, запавшими щеками и густыми седыми волосами, постриженными на немецкий манер «бобриком». Глубоко посаженные глаза блестели за очками в золотой оправе»[2167]. А таким его запомнила Зинаида Гиппиус: «Маленький, худенький старичок, постукивающий мягко палкой с резиновым наконечником. Слабенький, вечно у него воспаление легких… Болтун невероятный»[2168].
Как нам известно, Рузский был в курсе всех планов заговоров и вполне им сочувствовал. И он был против миссии генерала Иванова и нехотя выполнял приказы об отправке воинских частей с вверенного ему фронта. О последующем — только со слов непосредственных участников событий и из документов, в подлинности которых никто не сомневается.
Об атмосфере в штабе Северного фронта свидетельствует дневник генерала-квартирмейстера Болдырева. 1 марта, еще до прибытия императора, он записывал: «Решается судьба России… Пскову и Рузскому, видимо, суждено сыграть великую историческую роль… Здесь, в Пскове, окутанному темными силами монарху придется вынужденно объявить то, что можно было сделать вовремя… Я сказал Данилову, что сегодня вопрос надо кончить, что завтра уже будет поздно. Видимо, они с Рузским решили, что другого выхода нет»[2169]. Рузский, который не успеет оставить никаких мемуаров, тем не менее, рассказывал о событиях тех дней многим собеседникам. Наиболее систематически его воспоминания записал генерал Вильчковский, регулярно общавшийся с Рузским в течение года в 1917–1918 гг., а также великий князь Андрей Владимирович. Итак, вечером 1 марта обстановка в глазах Рузского выглядела следующим образом: «В Петрограде образовалось для восстановления государственного и общественного порядка новое правительство в лице Временного комитета Государственной думы, о чем сообщило официально телеграфное агентство; военный бунт приходит к концу; очевидно, что комитет с ним справился и продвижение отрядов генерала Иванова приобретало другой характер; правительство это Ставкой признано…»[2170].
К Пскову первым около 7 часов вечера подошел литерный «Б». В поезде свиты ехал генерал Дубенский: «Станция темноватая, народу немного, на платформе находился псковский губернатор, несколько чинов местной администрации, пограничной стражи генерал-лейтенант Ушаков и еще небольшая группа лиц служебного персонала. Никаких официальных встреч, вероятно, не будет и почетного караула не видно»[2171].
Императорский поезд подошел к вокзалу в 19.35. «Будучи дежурным флигель-адъютантом, я стоял у открытой двери площадки вагона и смотрел на приближающуюся платформу, — писал полковник Мордвинов. — Она была почти не освещена и совершенно пустынна. Ни военного, ни гражданского начальства (за исключением, кажется, губернатора), всегда задолго и в большом количестве собиравшегося для встречи Государя, на ней не было»[2172].
Ситуация была действительно беспрецедентной, о чем напишет князь Трубецкой — в то время заместитель главы уполномоченного Всероссийского земского союза по Северному фронту. «Я решил ехать на вокзал, туда, где был Государь… Вокзал был как-то особенно мрачен. Полиция и часовые фильтровали публику…
— Где поезд Государя Императора? — решительно спросил я какого-то дежурного офицера, который указал мне путь, но предупредил, что для того, чтобы проникнуть в самый поезд, требуется особое разрешение. Я пошел к поезду. Стоянка царского поезда на занесенных снегом неприглядных запасных частях производила гнетущее впечатление. Не знаю почему — этот охраняемый часовыми поезд казался не царской резиденцией с выставленным караулом, а наводил неявную мысль об аресте»[2173]. Итак, поезд императора был поставлен на запасные пути, вокзал оцеплен, никакой официальной встречи не было, как не было на перроне и генерала Рузского.
Дубенский и барон Штакельберг прошли в вагон лиц свиты. «Мы застали всех в коридоре: тут был граф Фредерикс, К. Д. Нилов, князь Долгорукий, граф Граббе, С. П. Федоров, герцог Лейхтенбергский. Уже знали, что почетного караула не будет и Его Величество на платформу не выйдет». Царь на короткое время принял губернатора, который, вопреки обыкновению, не пригласил его в свой дом. Ждали Рузского, который на время пребывания императора перебрался из штаба в собственный поезд, приказав находиться с ним генералов Данилова и Савича.
«Еще прошло несколько минут, и я увидел, наконец, генерала Рузского, переходящего рельсы и направляющегося в нашу сторону, — свидетельствовал Мордвинов. — Рузский шел медленно, как бы нехотя и, как нам всем невольно показалось, будто нарочно не спеша. Голова его, видимо в раздумьи, была низко опущена»[2174]. То же запомнилось и Дубенскому: «Рузский шел согбенный, седой, старый, в резиновых галошах; он был в форме Генерального штаба. Лицо у него было бледное, болезненное и глаза из-под очков смотрели неприветливо. Небольшой с сильной проседью брюнет генерал Данилов, известный в армии и штабах под именем «черный», следовал за главнокомандующим. Они вошли в вагон свиты…»[2175]. Рузский прошел в купе Долгорукого, где вокруг командующего фронтом столпилась вся свита. Все хотели говорить и перебивали друг друга, хотели узнать обстановку и призывали Рузского помочь императору. Генерал отвалился в угол дивана и саркастически на всех смотрел. Повествует Дубенский:
«— Теперь уже поздно, — сказал Рузский. — Я много раз говорил, что необходимо идти в согласии с Государственной думой и давать те реформы, которые требует страна. Меня не слушали. Голос хлыста Распутина имел большее значение. Им управлялась Россия. Потом появился Протопопов и сформировано ничтожное министерство князя Голицына. Все говорят о сепаратном мире, — и т. д. и т. д. с яростью и злобой говорил генерал-адъютант Рузский.
Ему начали возражать, указывали, что он сгущает краски и многое в его словах неверно. Граф Фредерикс вновь заговорил:
— Я никогда не был сторонником Распутина, я его не знал и, кроме того, вы ошибаетесь, он вовсе не имел такого влияния на все дела.
— О вас, граф, никто не говорит. Вы в стороне стоите, — ответил Рузский, и в этих словах чувствовалось указание, что ты, дескать, стар и не в счет.
— Но, однако, что же делать? Вы видите, что мы стоим над пропастью. На вас только и надежда, — спросили разом несколько человек Рузского.
Век не забуду ответа генерал-адьютанта Рузского на этот крик души всех нас, не меньше его любивших Россию и беззаветно преданных Государю Императору.
— Теперь надо сдаться на милость победителям, — сказал он.
Опять начались возражения, негодования, споры, требования, наконец, просто просьбы помочь царю в эти минуты и не губить отечества. Говорили все»[2176]. В эту минуту вошел Мордвинов и доложил Рузскому, что император может его принять. Главнокомандующий фронтом и его начальник штаба направились к выходу, неохотно пообещав после аудиенции вернуться и рассказать о результатах беседы и оставив свиту в шоке.
«С цинизмом и грубой определенностью сказанная Рузским фраза — «надо сдаваться на милость победителя» — все уясняла и с несомненностью указывала, что не только Дума, Петроград, но и лица высшего командного состава на фронте действуют в полном согласии и решили произвести переворот, — писал Дубенский. — …Чувство глубочайшего негодования, оскорбления испытывали все. Более быстрой, более сознательной предательской измены своему Государю представить себе трудно. Думать, что Его Величество сможет поколебать убеждение Рузского и найти в нем опору для своего противодействия начавшемуся уже перевороту — едва ли можно было. Ведь Государь оказался отрезанным от всех. Вблизи находились только войска Северного фронта, под командой того же генерала Рузского, признающего «победителей».
Генерал-адъютант К. Д. Нилов был особенно возбужден, и когда я вошел к нему в купе, он, задыхаясь, говорил, что этого предателя Рузского надо арестовать и убить, что погибнет государь и вся Россия»[2177]. Идея Нилова не была лишена разумного основания и актуальности. Но никто так и не довел ее до Николая, а самому ему она не пришла в голову (точнее, не пришла вовремя). В свите царя не было ни одного самостоятельного политика и ни одного человека, которого можно было назвать политическим советником. Это было «техническое окружение». Им крайне трудно было представить, как можно давать советы императору, они привыкли выполнять его приказы. Мрачный Нилов заперся в своем купе и причитал о недопустимости оставления трона А сам Николай II мог еще не заподозрить откровенную измену: он слишком доверял своим генералам. Даже в ту минуту.
Генерал Рузский вошел в императорский вагон.
«По словам Рузского, Государь при встрече сохранял свое всегдашнее спокойствие и пригласил его к обеду. Государь задавал обычные вопросы о положении Северного фронта, о событиях в Петрограде. О пути своем до Вишеры и о повороте на Псков Его Величество лишь кратко рассказал в момент встречи, выслушав рапорт, и сказал, что надеется, наконец, узнать точно от Родзянко, который вызван в Псков, ибо положение настолько серьезно, что он выехал из Ставки, чтобы быть ближе к месту, где разыгрываются события, и иметь возможность лично говорить с нужными людьми и выиграть время. После этого Рузский испросил аудиенцию для важного доклада по поручению Алексеева об общем положении вещей еще до приезда Родзянко, и Государь назначил ему время около девяти часов вечера»[2178]. Немного иначе главкосев опишет этот эпизод Андрею Владимировичу: «На мой вопрос, получил ли Государь мою телеграмму об ответственном министерстве, Государь ответил, что получил и ждет сюда Родзянко, что меня очень обрадовало, и мы могли бы знать, что делается в столице, после чего был приглашен к обеду»[2179].
«Обед, хотя и короткий, тянулся мучительно долго, — вспоминал Мордвинов. — Моим соседом был Данилов, и я с ним не сказал ни одного слова. Остальным тоже было, видимо, не по себе. Государь спокойно поддерживал разговор с Рузским и графом Фредериксом, сидевшим рядом с Его Величеством»[2180].
После обеда Рузский ушел в свой поезд, чтобы собрать бумаги к докладу и принять донесения с вверенного ему фронта. В тот момент стало ясно, что Родзянко не приедет. Около десяти вечера Рузский вернулся в императорский поезд. Человек, не имевший ни малейшего политического опыта, принимал на себя ответственность за будущее России.
По его словам, там он встретил Воейкова, которого просил доложить царю о своем прибытии. Дворцовый комендант вместо этого якобы заставил Рузского полчаса прождать в коридоре, поскольку был занят развешиванием картинок в своем купе (по некоторым мемуарам, Воейков только и делал все эти дни, что вешал картинки. Сколько их у него было?). Только после грозного замечания о фатальности надвигающихся событий побледневший Воейков отравился к Николаю, и Рузский был принят.
Воейков припоминал этот момент по-другому: «В ожидании приема Его Величеством генерал Рузский обратился ко мне в салон-вагоне поезда в присутствии дежурного флигель-адъютанта герцога Лейхтенбергского со словами: «Вот что вы наделали… вся ваша распутинская клика… до чего вы теперь довели Россию». Я счел совершенно неуместным в императорском поезде объясняться с человеком, обвинявшим меня в каких-то отношениях с Распутиным, зная доподлинно, что генерал Рузский, будучи по болезни уволен с поста главнокомандующего Северо-Западным фронтом, сыпал с Кавказа (где лечился) телеграмму за телеграммой тому же Распутину, прося его молитв о возвращении его на этот фронт… Вскоре генерал Рузский был принят Государем»[2181]. О дальнейшем известно только со слов Рузского, единственного — помимо императора — свидетеля разговора.
Есть разные психологические типы лидеров. Одних смертельная опасность возбуждает, заставляет идти на риск. Такими были, скажем, Керенский или Ленин. Для других характерна растерянность перед роком. Николая отмечала мистическая покорность судьбе. «Государь был спокоен и внимательно слушал доклад генерала, который начал, сказав, что ему известно из настоящих событий только то, что сообщено за эти три дня из Ставки и от Родзянко. Затем он доложил, что ему трудно говорить, доклад выходит за пределы его компетенции и он опасается, что Государь, может быть, не имеет к нему достаточно доверия, так как привык слушать мнения генерала Алексеева, с коим он, Рузский, в важных вопросах часто не сходится… Государь прервал генерала и предложил ему высказываться со всей откровенностью.
Тогда Рузский стал с жаром доказывать Государю необходимость немедленного образования ответственного перед палатами министерства. Государь возражал спокойно, хладнокровно и с чувством глубокого убеждения… Основная мысль Государя была, что он для себя в своих интересах ничего не желает, ни за что не держится, но считает себя не вправе передать все дело управления Россией в руки людей, которые сегодня, будучи у власти, могут нанести величайший вред родине, а завтра умоют руки, «подав с кабинетом в отставку».
— Я ответственен перед Богом и Россией за все, что случилось и случится, — сказал Государь, — будут ли министры ответственны перед Думой и Государственным Советом — безразлично. Я никогда не буду в состоянии, видя, что делается министрами не ко благу России, с ними соглашаться, утешаясь мыслью, что это не моих рук дело, не моя ответственность.
Рузский старался доказать Государю, что его мысль ошибочна, что следует принять формулу: «Государь царствует, а правительство управляет». Государь говорил, что эта формула ему не понятна, что надо быть иначе воспитанным, переродиться, и опять оттенил, что он лично не держится за власть, но только не может принять решения против своей совести и, сложив с себя ответственность за течение дел перед людьми, не может считать, что он сам не ответственен перед Богом. Государь перебирал с необыкновенной ясностью взгляды всех лиц, которые могли бы управлять Россией в ближайшие времена в качестве ответственных перед палатами министров, и высказывал свое убеждение, что общественные деятели, которые, несомненно, составят первый же кабинет, все люди, совершенно неопытные в деле управления и, получив бремя власти, не сумеют справиться со своей задачей»[2182]. Николаю не откажешь в чувствах чести, ответственности, в прозорливости. Ему не хватило воли.
Рузский спорил, сыпал традиционными аргументами прогрессивной общественности в пользу ответственного министерства. Против этого Николай мог легко возражать. Тогда Рузский прибег к документам, предложив императору полученные телеграммы. Мы не знаем точно, какие именно послания генерал предъявил Николаю (кроме одного — от Алексеева). Но мы знаем, какие у Рузского были и какие он мог предъявить.
Имелась переданная из Ставки телеграмма, посланная царю Мрозовским из Москвы: «Вашему Императорскому Величеству всеподданнейше доношу: большинство войск с артиллерией передалось революционерам, во власти которых поэтому находится весь город; градоначальник с помощником выбыли из градоначальства; получил от Родзянки предложение признать временную власть комитета Государственной думы, положение крайне серьезное, при нынешних условиях не могу влиять на ход событий, опасаюсь утверждения власти крайних левых, образовавших исполнительный комитет, промедление каждого часа увеличивает опасность; получаю от более благомыслящей части населения заявления, что призвание нового министерства восстановит порядок и власть. Срочно испрашиваю повеления Вашего Величества»[2183].
Была телеграмма от Брусилова на имя графа Фредерикса с просьбой к императору «признать совершившийся факт и мирно и быстро закончить страшное положение дела. Россия ведет грозную войну, от решения которой зависит участь и нашего Отечества и Царского Дома. Во время такой войны вести междоусобную брань совершенно немыслимо, и она означала бы безусловный проигрыш войны, к тому времени, как обстановка складывается для нас благоприятно. Это угрожает катастрофой и во внутренних делах»[2184]. Какой именно факт Брусилов предлагал признать, из телеграммы неясно, но, очевидно, что он выступал против военной операции.
У Рузского была телеграмма, переданная помощником начальника штаба Верховного главнокомандующего генералом В. Н. Клембовским: «Доложить Его Величеству о безусловной необходимости принятия тех мер, которые указаны в телеграмме генерала Алексеева Его Величеству, так как им это представляется единственным выходом из создавшегося положения. Великий князь Сергей Михайлович со своей стороны полагает, что наиболее подходящим лицом был бы Родзянко, пользующийся доверием»[2185]. Наконец, главный козырь — сама упомянутая телеграмма от начальника штаба, которую он отправил из Ставки еще в 15.50.
Она, в частности, гласила: «Беспорядки в Москве, без всякого сомнения, перекинутся в другие большие центры России… Революция в России, а последняя неминуема, раз начнут беспорядки в тылу, знаменует собой позорное окончание войны со всеми тяжелыми для России последствиями… Требовать от армии, чтобы она спокойно сражалась, когда в тылу идет революция, невозможно… Пока не поздно, необходимо немедленно принять меры к успокоению населения и восстановить нормальную жизнь в стране. Подавление беспорядков силою при нынешних условиях опасно и приведет Россию и армию к гибели. Пока Государственная дума старается водворить возможный порядок, но если от Вашего Императорского Величества не последует акта, способствующего общему успокоению, власть завтра же перейдет в руки крайних элементов, и Россия не переживет все ужасы революции. Умоляю Ваше Величество ради спасения России и династии поставить во главе правительства лицо, которому бы верила Россия, и поручить ему образовать кабинет. В настоящую минуту это единственное спасение. Медлить невозможно, и необходимо это провести безотлагательно. Докладывающие Вашему Величеству противное бессознательно или преступно ведут Россию к гибели и позору и создают опасность для династии Вашего Императорского Величества»[2186]. Первый человек в военной иерархии страны фактически отказывал Верховному главнокомандующему в поддержке.
Генерал Дубенский, который сам при беседе не присутствовал, но был о ней наслышан, свидетельствовал, что после ознакомления с мнением начштаба император заметил, «что он обо всем переговорил перед своим отъездом из Ставки с генералом Алексеевым, послал Иванова в Петроград.
— Когда же мог произойти весь этот переворот? — сказал Государь. Рузский ответил, что это готовилось давно, но осуществилось после 27 февраля, то есть после отъезда Государя из Ставки. Перед царем встала картина полного разрушения его власти и престижа, полная его обособленность, и у него пропала всякая уверенность в поддержке со стороны армии, если главы ее в несколько дней перешли на сторону врагов императора»[2187]. Император понял, что Алексеев выражал позицию всей военной верхушки. Рузский подтверждал, что именно телеграмма начальника штаба была решающей для «Государя, и он мне ответил, что согласен, и сказал, что напишет сейчас телеграмму. Не знаю, удалось ли бы мне уговорить Государя, не будь телеграммы Алексеева, сомневаюсь».
Николай дрогнул. Через полтора часа разговора с Рузским он дал согласие. Но на что? Император сам сел писать телеграмму, и вскоре Воейков передаст ее Рузскому, который ждал в свитском вагоне. И дворцовый комендант, и главкосев одинаково передают ее содержание. «Когда генерал Рузский ушел, — писал Воейков, — Государь позвал меня к себе и передал телеграмму, составленную им на имя Родзянки, в которой Его Величество объявлял свою монаршую волю дать ответственное министерство, сохранив ответственность лично перед ним как верховным вождем армии и флота, министров военного и морского, а также по делам иностранной политики — министра иностранных дел»[2188]. Рузский подтверждал: «Телеграмма была редактирована так. После слов «признать за благо» и т. д. стояло «поручаю Вам (Родзянко) сформировать новый кабинет и выбрать министров за исключением военного, морского и иностранных дел»[2189]. То есть совершенно очевидно, что Николай II соглашался на правительство, ответственное перед ним лично, а вовсе не перед Думой или кем-либо еще. Это было совсем не то, на чем настаивали оппозиция и Ставка. И именно поэтому телеграмма императора была не пропущена военными, которые уже сами решали, каковой должна быть монаршая воля. О ее содержании в стране так и не узнают.
Воейков утверждает: «Государь повелел мне сейчас же отправить по Юзу эту телеграмму Родзянке, чтобы по возможности скорее получить от него ответ, как и сведения обо всем, что творится в Петрограде. Пройдя от Его Величества в свитский вагон, куда зашел генерал Данилов, я просил его распорядиться о предоставлении мне аппарата Юза для передачи телеграммы Государя. Рузский, который после доклада у Его Величества прошел в купе министра двора, услыхав это, вышел в коридор, вмешался в разговор и заявил, что это невозможно. Я ему сказал, что это — повеление Государя, а мое дело — от него потребовать его исполнения. Генерал Рузский вернулся к министру двора графу Фредериксу и сказал, что такого «оскорбления» он перенести не может, что он здесь — главнокомандующий генерал-адъютант, что сношения Государя не могут проходить через его штаб помимо него и что он не считает возможным в такое тревожное время допустить Воейкова пользоваться аппаратом его штаба. Министр двора, выслушав генерала Рузского, пошел со мною к Его Величеству и доложил ему о происшедшем столкновении. Государь удивился требованию генерала Рузского, но, желая прекратить всякие недоразумения, взял от меня телеграмму и отдал ее графу Фредериксу с приказанием передать Рузскому для отправки»[2190]. Воейков полагал, что телеграмма была отправлена. Однако это не так. И Рузский это подтвердил великому князю Андрею Владимировичу.
«Прочитав ее, я увидел, что там ни слова об ответственном министерстве… Тогда я обратился к Воейкову с просьбой доложить Государю, что мне он говорил о даровании ответственного министерства, а в телеграмме сказано лишь о сформировании нового кабинета без указания, перед кем он ответственен. Воейков вытаращил на меня глаза, заерзал на диване и очень нехотя пошел к Государю. Я остался один ждать. Ждал час, пошел второй, и ничего. Тогда я попросил одного из адъютантов сходить доложить Государю, ждать ли мне или можно ехать в штаб. Я чувствовал себя не совсем хорошо, да еще безумно устал, и еле держался на ногах… Прождал я всего около 2-х часов, был уже первый час ночи, когда меня позвали к Государю. Там был граф Фредерикс, и Государь передал мне вновь составленную телеграмму, где было прямо сказано о даровании ответственного министерства без ограничений военного, морского и иностранных дел, и поручается Родзянко сформировать кабинет»[2191]. Итак, Рузский не передавал первой телеграммы, потому что она его не устроила (как вариант, не устроила Ставку, куда она все-таки была передана, Родзянко ее точно не получал). Это он запомнил хорошо. Но он явно «запамятовал» обстоятельства появления второй телеграммы.
Из слов Рузского совершенно не понятно, чего это вдруг, услышав о возражениях генерала, император пересмотрел — хоть и продумал два часа — свое только что принятое решение. А в действительности было вот что: еще одно объемное послание от Алексеева, с которым Рузский еще раз был у Николая II.
Эта телеграмма от Алексеева была передана в Псков для вручения императору в 22.30: «Ежеминутно растущая опасность распространения анархии во всей стране, дальнейшего разложения армии и невозможности продолжения войны при создавшейся обстановке — настоятельно требуют издания Высочайшего акта, могущего еще успокоить умы, что возможно только путем признания ответственного министерства и поручения составления его председателю Государственной думы. Поступающие сведения дают основание надеяться на то, что думские деятели, руководимые Родзянко, еще могут остановить всеобщий развал, и что работа с ними может пойти, но утрата всякого часа уменьшает последние шансы на сохранение и восстановление порядка и способствует захвату власти крайними левыми элементами. Ввиду этого усердно умоляю Ваше Императорское Величество на немедленное опубликование из Ставки нижеследующего Манифеста»[2192].
Историю создания этого Манифеста в тот же вечер занес в свой дневник полковник оперативного отдела Ставки Пронин: «Сейчас только возвратился из редакции «Могилевских известий». Генерал-квартирмейстер приказал мне добыть, во что бы то ни стало, образец Высочайшего Манифеста. В указанной редакции, вместе с секретарем ее, я разыскал № за 1914 год с текстом Высочайшего Манифеста об объявлении войны. В это время уже был составлен проект Манифеста о даровании ответственного министерства. Составляли его ген. Алексеев, ген. Лукомский, камергер Высоч. Двора Н. А. Базили и великий князь Сергей Михайлович. Текст этого Манифеста с соответствующей припиской генерала Алексеева послан Государю в 22 час. 20 мин.»[2193]
В Манифесте, помимо прочего, провозглашалось: «Объявляем всем верным Нашим подданным: Грозный и жестокий враг напрягает последние силы для борьбы с нашей родиной. Стремясь сильнее сплотить все силы народные для скорейшего достижения победы, я признал необходимым призвать ответственное (перед представителями народа) министерство, возложив образование его на председателя Государственной думы Родзянко, из лиц, пользующихся доверием всей России. Уповаю, что все верные сыны России, тесно объединившись вокруг престола и народного представительства, дружно помогут доблестной армии завершить ее великий подвиг. Во имя нашей возлюбленной Родины призываю всех русских людей к исполнению своего святого долга перед нею, дабы вновь явить, что Россия столь же несокрушима, как и всегда, и что никакие козни врагов не одолеют ее. Да поможет нам Господь Бог»[2194].
По утверждению Рузского, император этот текст одобрил. Вполне возможно. Однако под Манифестом не было его подписи. Да и сам текст говорит о том, что, если Николай его читал, то не правил. Иначе он вряд ли допустил бы такие слова, как «признал», «уповаю», «призываю», ведь высочайшие манифесты никогда не писались от первого лица единственного числа. Как бы то ни было, Родзянко получит Манифест точно в том виде, как он был получен Рузским из Ставки, без каких-либо исправлений (обычно император внимательно относился к текстам и правил их). Причем получит не сразу. «Сперва Государь хотел телеграмму направить в Ставку, а оттуда в Петроград для распубликования, но потом было решено для ускорения передать ее лично Родзянко, который был вызван мной к аппарату в Главный штаб, и Родзянко обещал быть на аппарате в 3 ч. утра, — поведает Рузский. — Оставалось два с половиной часа до разговора, и было решено ему передать лично для распубликования. Кроме того, телеграмма была послана в Ставку Алексееву и прошла по всем фронтам»[2195].
Поздно ночью Дубенский вышел из вагона и пошел на вокзал. «Там было пустынно, дежурили только железнодорожные служащие. Около царских поездов стояла наша охрана, солдаты железнодорожного полка спокойно и чинно отдавали честь. Полная тишина всюду и окончательное безлюдье… Государь в эту ночь, с 1 на 2 марта, долго не спал. Он ждал опять прихода генерала Рузского к себе, после его разговоров с Петроградом и Ставкой, но Рузский не пришел. Его Величество говорил с графом Фредериксом, Воейковым и Федоровым о Царском, и его очень заботила мысль о Петрограде, семье, так как уже с 27 февраля, то есть два дня Его Величество ничего не знал и никаких сношений с Царским Селом не было»[2196].
Перед сном, ни словом не упомянув об ответственном министерстве, император записал в дневнике: «Стыд и позор! Доехать до Царского не удалось. А мысли и чувства все время там! Как бедной Аликс должно быть тягостно одной переживать все эти события! Помоги нам Господь!»[2197]. Около полуночи из Пскова в Царское ушла телеграмма: «Ее Величеству. Прибыл сюда к обеду. Надеюсь, здоровье всех лучше и что скоро увидимся. Господь с вами. Крепко обнимаю. Ники»[2198]. Александра Федоровна получит ее только в 12.55 дня.
Возникает еще один вопрос: если Николай так стремился к семье и надеялся как можно скорее встретиться с Ивановым, почему же он из Пскова — с подкреплением — сразу же не поспешил в Царское Село. Официальная версия, которую выдвигало тогда командование Ставки и Северного фронта, заключалась в том, что взбунтовался гарнизон в Луге, мимо которой проехать было просто невозможно. Менее чем через полчаса после прихода императорского поезда в Псков генерал-квартирмейстер Северного фронта генерал-майор Болдырев известил Лукомского: «Весьма вероятно, что литерные поезда из Пскова не пойдут, так как задержка в Луге». В 2.02 второго марта уже Лукомский шлет телеграммы от имени Алексеева генералу Данилову и начштаба Западного фронта Квецинскому: «Вследствие невозможности продвигать эшелоны войск, направляемых к Петрограду, далее Луги, и разрешения Государя Императора вступить главкосеву в сношения с председателем Государственной думы и Высочайшего соизволения вернуть войска в Двинский район, начштаверх просит срочно распорядиться, те части, кои еще не отправлены, не грузить, а те, кои находятся в пути, задержать на больших станциях»[2199]. Опять же не ясно, на что было высочайшее соизволение и было ли вообще, коль скоро к тому времени Алексеев был осведомлен о воле императора гораздо больше, чем он сам, заметим здесь, что и начальник штаба подтверждал информацию о бунте в Луге. О нем вскоре будет говорить и Родзянко главкосеву.
Однако, комментируя Андрею Владимировичу эти слова Родзянко, Рузский однозначно заявил: «Это он соврал. Эшелон в Луге не взбунтовался, я об этом имел уже точные сведения»[2200]. А что же там было? Большая инсценировка, о которой расскажет ротмистр Воронович — камер-паж вдовствующей императрицы, который станет сподвижником Керенского. Под угрозой несуществующей батареи, якобы нацеленной на вокзал, он и еще два офицера остановили состав и приказали возвращаться в Псков[2201]. «Мятеж в Луге» был необходим военной верхушке и обитателям Таврического дворца, чтобы держать Николая II в псковской западне.