ОТРЕЧЕНИЕ МИХАИЛА II
3 (17) марта, пятница
Нет, видно есть в Божьем мире уголки, где все времена переходные.
Ночь перемен
Когда поезд уносил отрекшегося императора в Могилев, в Петрограде еще не подозревали о результатах миссии Гучкова и Шульгина в Пскове. «Поздняя ночь на 3 марта 1917 года, — вспоминал Керенский. — В одном из небольших кабинетов здания Государственной думы собрались члены только что образовавшегося Временного правительства и члены Временного комитета Государственной думы… Идет час за часом в напряженном ожидании. Петербург горит. Псков молчит. Делегаты не возвращаются, никаких сведений от них нет»[2363].
Шифрованная телеграмма от Гучкова и Шульгина пришла в 2 часа 17 минут. Шифр в правительстве, естественно, никто не знал. «Родзянко засыпает на стуле, перетаскиваю его на диван, покрываю какой-то шинелью и обещаю разбудить, когда телеграмма будет разобрана, — свидетельствовал присутствовавший при сем генерал Петр Половцов, входивший тогда в Военную комиссию (мастер ложи «Северное сияние»), — Через полчаса текст готов… Бужу Родзянко. Он, прочтя телеграмму, заявляет: «Это неприемлемо»[2364]… Практически все участники событий подтверждали, что известие об отречении в пользу Михаила достигло Таврического дворца примерно в 3 часа ночи и что первой реакцией думских руководителей стало резкое недовольство.
Керенский в других мемуарах зафиксировал: «После объявления этой новости наступила мгновенная тишина, а затем Родзянко заявил, что вступление на престол великого князя Михаила невозможно. Никто из членов Временного комитета не возразил. Мнение собравшихся, казалось, было единодушным. Вначале Родзянко, а затем и многие другие изложили свои соображение касательно того, почему великий князь не может быть царем. Они утверждали, в частности, что он никогда не проявлял интереса к государственным делам, что он состоит в морганатическом браке с женщиной, известной своими политическими интригами, что в критический момент истории, когда он мог спасти положение, он проявил полное отсутствие воли и самостоятельности, и так далее. Слушая эти малосущественные аргументы, я понял, что не в аргументах как таковых дело. А в том, что выступавшие интуитивно почувствовали, что на этой стадии революции неприемлем любой царь.
Неожиданно попросил слова молчавший до этого Милюков. С присущим ему упорством он принялся отстаивать свое мнение, согласно которому обсуждение должно свестись не к тому, кому суждено быть новым царем, а к тому, что царь на Руси необходим»[2365].
Почему же монархические чувства так стремительно покинули думских лидеров, всего несколько часов назад добивавшихся «всего лишь» смены фигуры на троне? Родзянко объяснял перемену настроения нелегитимностью воцарения Михаила: «При несомненно возрастающем революционном настроении масс и их руководителей, мы, на первых же порах, получили бы обоснованный юридический спор о том, возможно ли признать воцарение Михаила Александровича законным. В результате получилась бы сугубая вспышка со стороны тех лиц, которые стремились опрокинуть окончательно монархию и сразу установить в России республиканский строй»[2366]. Подобные правовые доводы придут Родзянко на ум явно позднее, в 1919 году, когда он, находясь в Белой армии, вынужден будет в мемуарах оправдываться за свою роль в свержении монархии. Никто другой не подтверждает, что той ночью кто-либо поднимал юридические вопросы. Милюков прямо утверждает, что «мы не сообразили тогда, что самый акт царя был незаконен»[2367].
Однако бесспорно также, что переход престола не к Алексею, а к Михаилу, даже если оставить в стороне право, значительно осложнял позиции сторонников монархии. По утверждению Милюкова, «те, кто уже согласился на Алексея, вовсе не обязаны были соглашаться на Михаила»[2368]. И в другой книге: «…Замена сына братом была, несомненно, тяжелым ударом, нанесенным самим царем судьбе династии — в тот самый момент, когда продолжение династии вообще стояло под вопросом. К идее о наследовании малолетнего Алексея публика более или менее привыкла: эту идею связывали… с возможностью эволюции парламентаризма при слабом Михаиле. Теперь весь вопрос открывался вновь, и все внимание сосредоточивалось на том, как отнесется великий князь к своему назначению»[2369]. Вопрос в тот момент был не правовым, он был политическим.
Милюков, на мой взгляд, правильно уловил настроение: при малолетнем Алексее Временное правительство намеревалось полноправно властвовать, отодвинув регента на задний план. Царь Михаил — при всех его слабостях — мог стать «взрослым», полноценным монархом, самостоятельным центром силы с перспективой дальнейшего увеличения своего влияния. А в фигуре энергичной графини Брасовой уже виделся образ новой Александры Федоровны. Делиться с Михаилом реальной властью никто не стремился.
Тем более в новом руководстве нашлось мало желающих рисковать, защищая право великого князя на престол, против чего категорически были левые. «По крайней мере, член Государственной думы Керенский… без всяких обиняков заявил, что если воцарение Михаила Александровича состоится, то рабочие города Петрограда и вся революционная демократия этого не допустит»[2370], — подтверждал Родзянко. Не следует сбрасывать со счетов и идеологический фактор. В большинстве своем члены ВКГД и Временного правительства были республиканцами по убеждению. Это, как нам известно, было и одним из краеугольных камней отечественного масонства.
Не случайно Милюков остался одним из последних защитников монархии в правительственных сферах. «Внешне спокойно, почти не повышая голоса, с холодной и сдержанной страстью, П. Н. Милюков упорно хотел переломить решение своих вчерашних единомышленников. Его доводы не действовали. Он возобновлял атаки. Не участвуя в этом неравном поединке политика-историка с безжалостной логикой истории, я увидел всю глубину веры П. Н. Милюкова в свою правду и всю напряженность его воли»[2371], — отдал должное своему оппоненту Ке-ренский.
Спор о природе власти мог бы продолжаться еще долго. Но тут в комнату заседаний принесли телеграмму от генерала Алексеева. Она пришла в Петроград в 4 часа 15 минут утра и была адресована Львову и Родзянко: «Ввиду состоявшегося подписания Его Величеством акта об отречении от престола с передачей такового вел. князю Михаилу Александровичу, необходимо скорейшее объявление войскам Манифеста вновь вступившего на престол Государя для привода войск к присяге. Прошу Ваше Превосходительство содействовать скорейшему сообщению мне текста означенного манифеста (ст. 54 осн. законов)»[2372]. Текст Манифеста Николая II об отречении уже был передан из Ставки по фронтам, и повсеместно начались приготовления к присяге. Перед Временным правительством замаячила перспектива воцарения Михаила явочным порядком, как следствие присяги ему всей армии. Или принятия великим князем воли его старшего брата. Новые руководители сделали все, чтобы не допустить подобного развития событий. Чтобы о Манифесте Николая, насколько это было возможно, не узнал никто, включая и наследника престола.
«Временное правительство позаботилось о глухоте западни: если бы в ночь на 3 марта не задержали первого Манифеста и уже вся страна и армия знали бы, что Михаил император, — потекло бы что-то с проводов, донесся бы голос каких-то молчаливых генералов, Михаила уже везде бы возгласили, в иных местах и ждали б, — и он иначе мог бы разговаривать на Миллионной, — справедливо замечал Солженицын. — …Прибудь Михаил в Могилев — конечно, Алексеев бы подчинился ему»[2373]. Схожую мысль высказывают английские биографы великого князя Розмари и Дональд Кроуфорд. По их мнению, члены новоявленного правительства «могли бы попасть в весьма неловкое положение, если б в начале четвертого утра их к себе вызвал новый император. Еще большая неловкость могла бы случиться, если б Михаил решил немедленно отправиться в военное министерство, чтобы в своем новом качестве связаться по прямому проводу со Ставкой и со штабом Северного фронта в Пскове. Иначе говоря, с точки зрения Временного правительства, было лучше всего, чтобы Михаил ничего не знал до тех пор, пока сами министры не почувствуют себя готовыми ему об этом сообщить»[2374].
Новые власти действовали стремительно. Необходимо было немедленно остановить присягу Михаилу. А самого его привязать к квартире на Миллионной, как можно дольше оставляя в неведении.
Львов и Родзянко направляются в Главный штаб. Сопровождавший их Половцов запишет: «Затем шествуем на прямой провод. Пять часов утра. Родзянко требует Ставку и Северный фронт»[2375].
А Керенский взял в руки Петроградский телефонный справочник, нашел имя князя Путятина и, сняв трубку телефона, произнес: «1—58–48». В то утро в квартире на Миллионной, 12 было особенно много народу. В кабинете спали офицеры охраны, Михаил располагался на диване в другой комнате, по соседству на диванах же — его управляющий делами Матвеев и секретарь Джонсон. Керенский звонил, по его словам, «пока еще не зная, насколько сам Михаил Александрович осведомлен о происходящем. В любом случае следовало предупредить его планы, каковы бы они ни были, пока мы сами не найдем решения… Разузнали номер телефона, и совсем ранним утром я попросил меня соединить. Ответили сразу. Как я и предполагал, окружение великого князя, следившее за развитием событий, всю ночь не ложилось в постель.
— Кто у аппарата? — спросил я.
Это был адъютант Его Императорского Величества.
Представившись, я попросил адъютанта предупредить великого князя, что Временное правительство предполагает через несколько часов прибыть для переговоров с ним и просит до этого не принимать никакого решения. Адъютант обещал немедленно передать»[2376].
Керенский, как это часто с ним случается, не говорит главного и путает факты и лица. Главное заключалось в том, что он ничего не сказал Михаилу о происшедшем ночью, и тот еще какое-то время оставался в неведении, что стал царем. Ночью в доме № 12 на Миллионной спали, звонок Керенского разбудил великого князя. И визит членов Временного правительства министр юстиции обещал не через несколько часов, а через час, что привязывало Михаила Александровича к квартире. Во всем этом однозначно можно убедиться из подробных записей Матвеева и дневника самого великого князя.
«Утром 3 марта (пятница) в 5 час. 55 мин. утра я услыхал телефонный звонок и затем увидал стоящих у телефона: сперва Н. Н. Джонсона, а затем вел. кн. Михаила Александровича; оказалось, что звонил министр юстиции Керенский и спрашивал разрешение приехать составу Временного правительства и думскому комитету, — зафиксировал Матвеев. — Вел. кн. изъявил согласие и стал приготовляться к приему. Михаил Александрович предполагал, в соответствии с письмом председателя Государственной думы, что состав Временного правительства и думский комитет едут доложить ему о регентстве, а потом и обдумывал соответствующий ответ, выражающий согласие»[2377]. А Михаил в тот решающий для него, династии и России день оставил исключительно короткую запись: «В 6 ч. утра мы были разбужены телефонным звонком. Новый мин. юстиции Керенский мне передал, что Совет министров в полном составе приедет ко мне через час. На самом деле, они приехали только в 9 1/2 ч.»[2378].
В зале заседаний думского руководства наступило затишье. Именно к этому моменту — после отбытия Родзянко и Львова — Милюков относит запомнившийся ему эпизод. «Мы сидели втроем в уголке комнаты: я, Керенский и Некрасов. Некрасов протянул мне смятую бумажку с несколькими строками карандашом, на которой я прочел предложение о введении республики. Керенский судорожно ухватился за кисть моей руки и напряженно ждал моего ответа. Я раздраженно отбросил бумажку с какой-то резкой фразой по адресу Некрасова. Керенский грубо оттолкнул мою руку… Начался нервный обмен мыслей. Я сказал им, что буду утром защищать вступление великого князя на престол. Они заявили, что будут настаивать на отказе. Выяснив, что никто из нас не будет молчать, мы согласились, что будет высказано при свидании только два мнения: Керенского и мое — и затем мы предоставим выбор великому князю»[2379].
Длительная задержка с поездкой к Михаилу была вызвана лишь одним обстоятельством. Как свидетельствовал Караулов, «Родзянко и князь Львов задержались на прямом проводе в разговорах с Алексеевым»[2380]. Им потребовалось куда больше времени, чем они ожидали, чтобы объясниться с возмущенной военной верхушкой.
Хронология утренней переписки думцев с военными слегка запутанна. Судя по публикации в «Красном архиве», сперва — в 6.46 — состоялся обмен телеграммами с Алексеевым, а затем — в 8.45 — с Рузским. В эмигрантских источниках, в воспоминаниях самого Рузского, а также генерала Лукомского Родзянко и Львов общались с командующим Северного фронта раньше — с 5 до 6 утра. Кстати, и в предыдущие дни Родзянко связывался, в первую очередь, с Рузским, который в любом случае сразу же передавал содержание разговора в Ставку. Да и логика переписки говорит о том, что первым адресатом был Рузский.
Итак, в районе пяти утра из аппарата Хьюза в штабе генерала Рузского в Пскове поползла лента:
«— Здравствуйте, Ваше Высокопревосходительство, чрезвычайно важно, чтобы Манифест об отречении и передаче власти великому князю Михаилу Александровичу не был опубликован до тех пор, пока я не сообщу Вам об этом. Дело в том, что с великим трудом удалось удержать в более или менее приличных рамках революционное движение, но положение еще не пришло в себя, и весьма возможна гражданская война. С регентством великого князя и воцарением наследника-цесаревича помирились бы, может быть, но воцарение его как императора абсолютно неприемлемо».
Рузский был шокирован и не удержался от ироничного сожаления по поводу того, что «депутаты, присланные вчера, не были в достаточной степени освоены с ролью и вообще с тем, для чего приехали».
Родзянко бросился на защиту своих коллег:
«— Опять дело в том, что депутатов винить нельзя. Вспыхнул неожиданно для всех нас такой солдатский бунт, которому еще подобного я не видел и которые (так в подлиннике — В. Н.), конечно, не солдаты, а просто взятые от сохи мужики, которые все свои мужицкие требования нашли полезным теперь заявить… И началось во многих частях избиение офицеров, к этому присоединились рабочие, и анархия дошла до своего апогея. В результате переговоров с депутатами от рабочих (?! — В. Н.) удалось прийти к ночи сегодня к некоторому соглашению, которое заключалось в том, чтобы было созвано через некоторое время Учред. собрание для того, чтобы народ мог высказать свой взгляд на форму правления, и только тогда Петроград вздохнул свободно, и ночь прошла сравнительно спокойно. Войска мало-помалу в течение ночи приводятся в порядок, но провозглашение императором вел. кн. Мих. Ал. подольет масла в огонь, и начнется беспощадное истребление всего, что можно истребить. Мы потеряем и упустим из рук всякую власть, и усмирять народное волнение будет некому; при предложенной форме возвращение династии не исключено, и желательно, чтобы примерно до окончания войны продолжал действовать Верховный Совет и ныне действующее с нами Временное правительство. Я вполне уверен, что при этих условиях возможно быстрое успокоение, и решительная победа будет обеспечена, так как, несомненно, произойдет подъем патриотического чувства». Смесь панического страха, фантазий и наивности.
Дальше разговор приобретает едва ли не анекдотическую форму (если бы все не было трагично):
«— Скажите, для верности, так ли Вас я понял? — уточнил обескураженный Рузский. — Значит, пока все остается по-старому, как бы Манифеста не было, а равно и о поручении кн. Львову сформировать министерство. Что касается назначения вел. кн. Н.Н. главнокомандующим… то об этом желал бы знать ваше мнение; об этих указах сообщено было вчера очень широко по просьбе депутатов, даже в Москву и, конечно, на Кавказ.
— Сегодня нами сформировано правительство с кн. Львовым во главе, — отвечал Родзянко. — Все остается в таком виде: Верховный Совет, ответственное министерство и действия законодательных палат до разрешения вопроса о конституции Учр. собранием. Против распространения указов о назначении Н.Н. верховным главнокомандующим не возражаем.
— Кто во главе Верховного Совета?
— Я ошибся: не Верховный Совет, а Временный комитет Гос. думы под моим председательством». Родзянко все еще полагал, что чем-то руководил.
Рузский решил, что продолжать переписку нет смысла:
«— Хорошо, до свидания». И добавил, что дальнейшие разговоры надо вести со Ставкой[2381]. Вильчковскому он поведает о своих ощущениях. «Все эти слова показались Рузскому просто нелепыми, как он это заметил налейте, перечитывая ее. «Если Бог захочет наказать, то, прежде всего, разум отнимет», — прибавил еще Рузский. Во время разговора он испытывал то же чувство и нашел, что люди, взявшиеся возглавить революцию, были даже не осведомлены о настроении населения. (Это видно из его пометки на ленте: «Когда Петроград был в моем ведении, я знал настроение народа»…) Отречение, которое должно было спасти порядок в России, оказалось недостаточным для людей, вообразивших себя способными управлять Россией, справиться с ими же вызванной революцией и вести победоносную войну. Безвластие теперь действительно наступило. Это была уже не анархия, что проявилось в уличной толпе, это была анархия в точном значении слова — власти вовсе не было»[2382]. До Рузского наконец-то дошел ужас от содеянного. Схожие чувства испытал в те минуты и Алексеев, следивший за разговором в Могилеве.
Часов в шесть утра Родзянко сообщил Алексееву:
«— События здесь далеко не улеглись, положение еще тревожно и неясно, настойчиво прошу Вас не пускать в обращение никакого Манифеста до получения от меня соображений, которые одни могут сразу прекратить революцию». По утверждению Родзянко, воцарение Михаила могло вызвать гражданскую войну, поскольку его кандидатура ни для кого не приемлема. Алексеев, который успел разослать манифест Николая командующим фронтов, был в ярости:
«— Сообщенное мне Вами далеко не радостно. Неизвестность и Учр. собрание — две опасные игрушки в применении к действующей армии… Петроградский гарнизон, вкусивший от плода измены, повторит его с легкостью и еще, и еще раз, для родины он теперь вреден, для армии бесполезен, для Вас и всего дела опасен. Вот наше войсковое мнение».
Родзянко успокаивал, будто новое решение вопроса о власти не исключало возвращения монархии и могло помочь успешному завершению войны.
«— Вполне разделяю ваши огорчения и опасения, — внушал он Алексееву, — но страна не виновата, что два с половиной года ее терзают, помимо войны, всевозможными неустройствами и постоянными оскорблениями народного самолюбия. Учредительное собрание ведь может состояться не ранее полугода, а до тех пор я вполне уверен, что по изложенным соображениям можно удержать спокойствие и довести войну до победного конца»[2383]. Алексеев возражал, но при этом обещал задержать оглашение Манифеста по войскам, не рискуя пойти наперекор мнению Родзянко и Львова, по крайней мере, не посоветовавшись с командующими фронтов.
В семь Алексеев делился с ними своими невеселыми мыслями: «Первое — в Государственной думе и ее Временном комитете нет единодушия; левые партии, усиленные Советом рабочих депутатов, приобрели сильное влияние. Второе — на председателя Думы и Временного комитета Родзянко левые партии и рабочие депутаты оказывают мощное давление, и в сообщениях Родзянко нет откровенности и искренности». Отсюда следовал вывод: «Первое — суть настоящего заключения сообщить председателю Думы и потребовать осуществления Манифеста во имя родины и действующей армии; второе — для установления единства во всех случаях и всякой обстановке созвать совещание главнокомандующих в Могилеве»[2384].
На сей раз мнения главкомов разделились. Они были согласны в негативной оценке последствий политических пертурбаций. «Создание Временного правительства, производство выборов в Учредительное собрание ввергнет страну на продолжительное время в анархию», — полагал Эверт. «Вопрос об Учредительном собрании, — писал Николай Николаевич, — считаю для блага России и победоносного конца войны совершенно неприемлемым». Однако в вопросе о том, что делать, единства не было. Николай Николаевич был категорически против воцарения Михаила, считая, что это «неминуемо вызовет резню». Брусилов и Рузский о новом императоре вообще промолчали, но сочли несвоевременным совещание командующих армиями, которым, по их мнению, необходимо было быть на местах «до установления спокойствия».
Не имея возможности опереться на коллективное мнение фронтов, Алексеев решился действовать самостоятельно, призвав Львова как можно скорее объявить о вступлении на престол Михаила Александровича, привести к присяге войска и оповестить о манифесте Николая глав союзных государств. Однако Петроград не отвечал, выводя Алексеева из себя. «Дальнейшее молчание грозит опасными последствиями, — телеграфировал он Брусилову. — При неполучении каких-либо приказаний возьму на себя отдачу приказания, которое к вечеру будет получено всеми фронтами, с общим объяснением дел. Самое трудное — установить какое-либо согласие с виляющим современным правительством, в составе которого крайние элементы берут верх»[2385]. Впрочем, так ничего Алексеев не сделает.
А Михаил Александрович так и не узнает, что в момент переговоров с думцами на его стороне было командование армии, а тысячи солдат и офицеров фронтовых частей присягали ему на верность. В Пскове после отъезда Николая в городском соборе был отслужен молебен в честь нового царя. В шесть утра тогда еще ни о чем не подозревавший генерал Эверт телеграфировал Родзянко (послание не дошло до адресата, в Могилеве ее задержали): «Объявив войскам армий вверенного мне Западного фронта Манифест Государя императора Николая II и вознеся вместе с ним молитвы Всевышнему о здравии Государя императора Михаила Александровича, о благоденствии Родины и даровании победы, приветствую вместе с вверенными мне войсками в вашем лице Государственную думу, новое правительство и новый государственный строй»[2386]. В 4-й Кавалерийской дивизии генерал Краснов объявил о восшествии на престол императора Михаила и в течение еще двух дней награждал солдат Георгиевскими крестами его именем…
Около 8 часов утра поезд привез Гучкова и Шульгина на Варшавский вокзал Петрограда. Никто из официальных лиц их не встречал. Оригинал Манифеста об отречении лежал во внутреннем кармане пальто Шульгина. Гучкова толпа подхватила и унесла на митинг в железнодорожные мастерские. Шульгина тоже схватили за руки и потянули — объявить о результатах поездки «войскам и народу». «Какие-то люди суетились вокруг меня, — вспоминал Шульгин, — торопили и говорили, что войска уже ждут — выстроены в вестибюле вокзала… Здесь действительно стоял полк, или большой батальон, выстроившись на три стороны — «покоем». Четвертую сторону составляла толпа… Стало так тихо, как, кажется, никогда еще… Я читал им «отречение»… Я поднял глаза от бумаги. И увидел, как дрогнули штыки, как будто ветер дохнул по колосьям… Прямо против меня молодой солдат плакал. Слезы двумя струйками бежали по румяным щекам…
— Вы слышали слова Государя? Последние слова императора Николая II? Он подал нам пример… нам всем — русским… как нужно… уметь забывать… себя для России… Государю Императору… Михаилу… Второму… провозглашаю — «ура!»
И оно взмыло — горячее, искреннее, растроганное… И под эти крики я пошел прямо перед собой, прошел через строй, который распался, и через толпу, которая расступилась, пошел, не зная куда… И показалось мне на одно короткое мгновение, что монархия спасена».
В шумящей толпе Шульгин не сразу услышал, как служащий вокзала несколько раз говорил ему, что его по телефону разыскивает Милюков. Шульгин пробился к аппарату и услышал хриплый и надорванный голос:
«— Не объявляйте манифеста… Произошли серьезные изменения…
— Но как же?.. Я уже объявил…
— Кому?
— Да всем, кто здесь есть… какому-то полку, народу… Я провозгласил Императором Михаила…
— Этого не надо было делать… Настроение сильно ухудшилось с того времени, как вы уехали… Нам передали текст… этот текст совершенно не удовлетворяет… совершенно… необходимо упоминание об Учредительном собрании… Не делайте никаких дальнейших шагов, могут быть большие несчастия…
— Единственное, что я могу сделать — это отыскать Гучкова и предупредить его… Он тоже где-то, очевидно, объявляет…
— Да, да… Найдите его и немедленно приезжайте оба на Миллионную, 12. В квартиру князя Путятина…
— Зачем?
— Там великий князь Михаил Александрович… и все мы едем туда… пожалуйста, поспешите…»[2387].
Узнать, где Гучков, было не трудно. Но идти на митинг железнодорожных рабочих, славившихся своим революционным радикализмом, с оригиналом текста отречения императора в кармане Шульгин справедливо опасался. На счастье, вновь зазвонил телефон — это был Бубликов, который предусмотрительно уже отправил на вокзал доверенного человека по фамилии Лебедев, чтобы тот забрал документ. Ему-то Шульгин и передал драгоценный документ.
В огромную мастерскую с железно-стеклянным потолком, где стеной стояла густая толпа рабочих, Шульгин едва втиснулся. Гучков и еще несколько человек возвышались на помосте, с которого председатель собрания поносил новое правительство: в главе стоит князь, а министры — сплошь помещики и фабриканты. Выкрикивать в этой аудитории здравицы императору Михаилу явно не стоило. Шульгин протиснулся через толпу, вскарабкался на помост и встал рядом с Гучковым. Толпа угрожающе надвигалась на президиум. А оратор распалялся все больше:
— Вот они приехали, — показывал он перстом на Гучкова и Шульгина. — Кто их знает, что они привезли? Может быть, такое, что совсем для революционной демократии — неподходящее… Вот вы бы там, товарищи, двери и поприкрыли бы».
Товарищи бросились закрывать двери. Дело принимало неприятный оборот. Неизвестно, чем бы дело кончилось, если бы один рабочий, лицо которого показалось Шульгину в тот момент исключительно интеллигентным, не сказал, что подобные методы — «хуже старого режима». После этого депутатам даже дали выступить. Они ограничились общими революционными фразами, ни словом не упомянув о новом императоре, после чего поспешно покинули мастерскую, сославшись на срочное совещание в Думе.
Бубликов уверяет, что Гучков все-таки обнародовал содержание Манифеста, после чего не расстался с жизнью только благодаря его — Бубликова — предусмотрительности. «Гучков, приехав в Петроград, смело пошел объявлять акт отречения в мастерские Северо-Западных дорог, невзирая на старательные убеждения не делать этого. Рабочие обступили Гучкова, и когда он, прочитав акт отречения, воскликнул: «Да здравствует император Михаил II», то рабочие пришли в страшную ярость и, закрыв помещение мастерских, проявляли недвусмысленное намерение акт уничтожить, а Гучкова — линчевать. Лишь с великим трудом удалось одному из моих агентов, присутствовавших при этом, убедить рабочих, что недостойно было бы с их стороны убивать доверчиво пришедшего к ним человека, когда этому человеку ничего не сделал даже Николай. Сам акт потихоньку с заднего крыльца увезли мои подчиненные с вокзала ко мне в министерство, и я хранил его у себя в кабинете»[2388]. Общепринятые в советской историографии сведения о том, что Гучков по возвращении из Пскова был арестован возмущенными революционными рабочими, следует отнести к разряду большевистского фольклора.
Шульгин и Гучков сели в машину, на капот которой улеглись два солдата, выставив вперед штыки на винтовках. Погода была — на загляденье. («Снова чудный ясный день — сильный мороз»[2389], — записал 3 марта в дневнике Александр Бенуа.) Но увиденное в городе оптимизма не добавляло. «И вот это — ужас, — вспоминал Шульгин. — Стотысячный гарнизон — на улицах. Без офицеров. Толпами… Значит — конец… Значит — дисциплина окончательно потеряна… Армии — нет… Опереться не на что… Машина резала эту бессмысленную толпу… На одном углу я заметил единственный открытый магазин: продавали… цветы!.. Как глупо…»[2390].
За текстом отречения к вокзалу по тем же улицам пробирался заместитель и родственник Бубликова генерал-железнодорожник профессор Юрий Ломоносов. «Измайловский весь увешан флагами. Народа масса, и чем ближе к вокзалу, тем толпа все гуще и гуще. Медленно пробирается автомобиль среди этого живого моря к вокзалу со стороны прибытия поездов. Вдруг мне навстречу слева Лебедев, медленно идущий в своей щегольской шубе с поднятым воротником… Влезает. Вид у него сильно озабоченный.
— Где же акт, где Гучков?
— Акт вот, — хрипло шепчет Лебедев, суя мне в руку какую-то бумагу. — Гучков арестован рабочими.
— Что?.. — спросил я заплетающимся языком, суя в боковой карман тужурки акт отречения.
— В министерстве доскажу».
В кабинете Бубликова глаза собравшихся впились в положенный Ломоносовым на стол лист бумаги.
«— Достукался, — произнес Бубликов после минуты молчания. — Итак, будем присягать Михаилу… Да, а с Гучковым что?.. Старый авантюрист».
С документа сняли копию — Лебедев диктовал, Ломоносов писал. Заверили ее подписями четырех присутствовавших, «а подлинник спрятали среди запыленных номеров официальных газет, сложенных на этажерке в секретарской». Возник спор: что же делать с документом. Ломоносов предлагал его поскорее опубликовать, другие предлагали раньше спросить разрешения Думы. Стали связываться с Таврическим дворцом, и вскоре последовало указание: «Не печатать, но наборщиков не распускать»[2391].
Последний император
За те три с лишним часа, что прошли от звонка Керенского на Миллионную, 12 до приезда туда министров и депутатов, Михаил Александрович успел узнать о происшедшем ночью и о свалившемся на него императорстве. Источником информации, судя по всему, выступил великий князь Николай Михайлович (Бимбо), чей дворец стоял на Миллионной напротив путятинского дома.
Похоже, утром 3 марта он появился в квартире, где находился его двоюродный племянник — Михаил Александрович. Во всяком случае, в мемуарах княгини Путятиной упоминается разговор между ними, который мог иметь место только в то пятничное утро. Николай Михайлович, по свидетельству Путятиной, «был в курсе всех событий, и он знал, что император отрекся». При встрече он «нежно обнял» Михаила, и якобы между ними произошел такой диалог:
«— Я очень рад признать тебя своим Государем, — сказал Николай Михайлович, — поскольку ты уже — царь! Будь мужественным и сильным, тогда ты не только спасешь династию, но и будущее самой России!
Затем он спросил:
— Когда ты собираешься явиться в качестве царя?
— Я выйду царем из того дома, где был принят как великий князь, — ответил Михаил»[2392].
Таким образом, если на память Путятиной можно полагаться, Михаил до визита представителей новой власти не только знал об акте Николая, но и был не прочь занять престол. Визит все изменил.
От Таврического дворца до Миллионной не больше трех километров, даже по заснеженным улицам автомобилю минут десять езды. Автомобили министров и депутатов, минуя чугунные черные ворота, охраняемые военными, заезжали в арку, которая вела в просторный внутренней двор дома Путятиных. Съезд гостей начался в 9.15, среди первых были Родзянко и Львов. Лестница дома была забита вооруженными людьми. Протискиваясь мимо них, представители новой власти поднимались по гранитным ступеням. Матвеев, облаченный в форму поручика земгусар, встречал на пороге квартиры, где посетители скидывали свои шубы и пальто. Невыспавшиеся, помятые собирались в гостиной, где в камине развели огонь и расставили полукругом кресла и диваны. Из министров Временного правительства подъехали премьер Львов, Милюков, Керенский, Некрасов, Терещенко, Годнее, В. Н. Львов, из членов ВКГД — Родзянко, Ефремов, Караулов (некоторые источники добавляют к числу участников Шидловского и Ржевского). Родзянко просил Матвеева подождать с началом встречи до приезда Гучкова и Шульгина. Но их все не было.
Милюков, по его воспоминаниям, войдя в квартиру, столкнулся с Михаилом Александровичем. Тот шутливым тоном заметил:
«— А что, хорошо быть в положении английского короля. Очень легко и удобно. А?
Я ответил:
— Да, Ваше Высочество, очень спокойно править, соблюдая конституцию.
С этим мы оба вошли в комнату заседания»[2393].
Само заседание началось в 9.45. Собравшиеся вскочили с диванов и кресел, появился Михаил Александрович, «сильно озабоченный», как подметил Керенский. «Протянул всем руку, обменялись любезностями. Воцарилась неловкая тишина»[2394]. Родзянко привычно занял председательское место и произнес вступительную речь, отражавшую позицию большинства Временного правительства. «Для нас было совершенно ясно, что великий князь процарствовал бы всего несколько часов, и немедленно произошло бы огромное кровопролитие в стенах столицы, которое бы положило начало общегражданской войне, — оправдывал позднее свою позицию Родзянко. — Для нас было ясно, что великий князь был бы немедленно убит и с ним все сторонники его, ибо верных войск уже тогда в своем распоряжении он не имел и поэтому на вооруженную силу опереться бы не мог»[2395]. Тезис весьма спорный, с учетом хотя бы недавнего общения Шульгина с войсками, не говоря уже о позиции Алексеева и командующих фронтами. Мнение Родзянко поддержал никому не запомнившейся речью премьер князь Львов, вообще игравший в те революционные дни весьма незаметную роль. Родзянко и Львов, по воспоминаниям Керенского, «говорили недолго, смысл их обращения был в том, что, ввиду всем ясной обстановки, в предотвращение острых столкновений в стране и в армии, вопрос о принятии престола нужно отложить до Учредительного собрания. Великий князь слушал Родзянко и Львова довольно спокойно»[2396].
Затем настала очередь самого Керенского. Его речь хорошо запомнилась Караулову, который перескажет ее великому князю Андрею Владимировичу: «Керенский наиболее ярко характеризовал момент. Он заявил, что поступился всеми своими партийными принципами ради блага отечества и лично явился сюда. Его могли бы партийные товарищи растерзать, но вчера ему удалось «творить волю партии», и ему доверяют. Вчера еще он согласился бы на конституционную монархию, но сегодня, после того, что пулеметы с церквей расстреливали народ, негодование слишком сильное, и Миша, беря корону, становится под удар народного негодования, из-под которого вышел Ники. Успокоить умы теперь нельзя, и Миша может погибнуть, с ним и они все»[2397].
И вот заговорил Милюков, спокойно, хладнокровно, с явной надеждой дождаться подкрепления в лице Гучкова и Шульгина. Речь продолжалась больше часа. «Мучительная ночь никак не отразилась на его физических и умственных силах, — отдавал должное оппоненту Керенский. — Не было такого исторического, политического, психологического довода, которого бы он не упомянул в своей длинной речи. Великий князь потерял свое спокойствие — он явно нервничал, мучился, делал какие-то судорожные жесты руками. Иногда казалось, что он вскочит и скажет — «довольно!». Но П. Н. Милюков с внешней мягкостью терпеливого учителя и выдержанной почтительностью мудрого царедворца, с жестокой беспощадностью доказывал князю его долг перед Россией и династией, который он должен выполнить, несмотря ни на какой риск и ни на какие жертвы»[2398]. Сам Милюков кратко суммирует свою речь: «Я доказывал, что для укрепления нового порядка нужна сильная власть — и что она может быть такой только тогда, когда опирается на символ власти, привычный для масс. Таким символом служит монархия. Одно Временное правительство, без опоры на этот символ, просто не доживет до открытия Учредительного Собрания. Оно окажется утлой ладьей, которая потонет в океане народных волнений. Стране грозит при этом потеря всякого сознания государственности и полная анархия»[2399].
Во время выступления Милюкова в комнату вошли Гучков и Шульгин. «Бледные, взволнованные, странно молчаливые»[2400], — подметил Керенский. Внимание Шульгина привлекли говоривший Милюков и слушавший Михаил Александрович. «Головой — белый как лунь, с сизым лицом (от бессонницы), совершенно сиплый от речей в казармах и на митингах, он не говорил, а каркал хрипло… Великий князь слушал его, чуть наклонив голову… Тонкий, с длинным, почти еще юношеским лицом, он весь был олицетворением хрупкости… Этому человеку говорил Милюков свои вещие слова. Ему он предлагал совершить подвиг силы беспримерной».
Терещенко знаками пригласил Шульгина выскользнуть в соседнюю комнату.
«— Что такое?
— Василий Витальевич! Я больше не могу… Я застрелюсь… Что делать, что делать?..
— Бросьте… Успеете… Скажите, есть ли какие-нибудь части… на которые можно положиться?..
— Нет… ни одной…
— А вот внизу я видел часовых…
— Это несколько человек… Керенский дрожит… Он боится… каждую минуту могут сюда ворваться… Он боится, чтобы не убили великого князя… Какие-то банды бродят… Боже мой!»[2401].
Вернулись в гостиную. Милюков закончил выступать. Однако, к его возмущению и вразрез с предварительной договоренностью, вновь полились выступления. «Вопреки нашему соглашению, за этими речами полился целый поток речей — и все за отказ от престола, — свидетельствовал Милюков. — …Я был поражен тем, что мои противники, вместо принципиальных соображений, перешли к запугиванию великого князя. Я видел, что Родзянко продолжает праздновать труса. Напуганы были и другие происходящим. Все это было так мелко в связи с важностью момента…»[2402]. Шульгин приводит слова повторного выступления Керенского: «Разрешите вам сказать… как русский… русскому… Павел Николаевич Милюков ошибается. Приняв престол, вы не спасете России… Наоборот… Я знаю настроение массы… рабочих и солдат… Сейчас резкое недовольство направлено именно против монархии… Именно этот вопрос будет причиной кровавого развала… Во всяком случае… я не ручаюсь за жизнь Вашего Высочества»[2403].
За принятие престола высказался Гучков. Суть его выступления зафиксировал на следующий день в своем дневнике французский посол Палеолог со слов одного из участников встречи, скорее всего, Милюкова. «Гучков сделал тогда последнее усилие. Обращаясь лично к великому князю, взывая к его патриотизму и мужеству, он стал ему доказывать необходимость немедленно явить русскому народу живой образ народного вождя:
— Если вы боитесь, Ваше Высочество, немедленно возложить на себя бремя императорской короны, примите, по крайней мере, верховную власть в качестве «Регента империи на время, пока не занят трон», или, что было бы еще более прекрасным, титулом в качестве «Прожектора народа», как назывался Кромвель. В то же время вы могли бы дать народу торжественное обязательство сдать власть Учредительному Собранию, как только кончится война.
Эта прекрасная мысль, которая могла еще все спасти, вызвала у Керенского припадок бешенства, град ругательств и угроз, которые привели в ужас всех присутствовавших»[2404].
Поддержки идеи воцарения Михаила можно было ожидать от монархиста Шульгина, но тот предпочел уйти в кусты. Он лишь произнес: «Обращаю внимание Вашего Высочества на то, что те, кто должны были быть Вашей опорой в случае принятия престола, то есть почти все члены нового правительства, этой опоры Вам не оказали… Можно ли опереться на других? Если нет, то у меня не хватит мужества, при этих условиях, советовать Вашему Высочеству принять престол»[2405].
Говорил еще и Милюков, получивший слово вопреки яростным протестам Керенского. Он шел ва-банк, отчаянно предлагая все новые аргументы за принятие престола: «Я признавал, что говорившие, может быть, правы. Может быть, участникам и самому великому князю грозит опасность. Но мы ведем большую игру — за всю Россию — и мы должны нести риск, как бы велик он ни был… Я был под впечатлением вестей из Москвы, сообщенных мне только что приехавшим оттуда полковником Грузиновым: в Москве все спокойно и гарнизон сохраняет дисциплину (Милюков явно не был в курсе последних московских событий — В. Н.). Я предлагал немедленно взять автомобили и ехать в Москву, где найдется организованная сила, необходимая для поддержки положительного решения великого князя. Я был уверен, что выход этот сравнительно безопасен. Но если он и опасен — и если положение в Петрограде действительно такое, то все-таки на риск надо идти: это единственный выход… Я, конечно, импровизировал. Может быть, при согласии, мое предложение можно было видоизменить, обдумать. Может быть, тот же Рузский отнесся бы иначе к защите нового императора, при нем же поставленного, чем к защите старого… Но согласия не было; не было охоты обсуждать дальше. Это и повергло меня в состояние полного отчаяния»[2406].
Михаил Александрович поднялся с кресла, на котором молча провел больше трех часов, и выразил желание посоветоваться и подумать. Заволновался Керенский. По информации Мориса Палеолога, в этот момент «Керенский одним прыжком бросился к нему, как бы для того, чтобы перерезать ему дорогу:
— Обещайте мне, Ваше Высочество, не советоваться с Вашей супругой.
Он тотчас подумал о честолюбивой графине Брасовой, имеющей безграничное влияние на мужа. Великий князь ответил, улыбаясь:
— Успокойтесь, Александр Федорович, моей супруги сейчас нет здесь; она осталась в Гатчине»[2407].
Матвеев, все время встречи слушавший за дверью, записал в дневник едва ли не противоположную версию. Михаил Александрович, «выслушав речи съехавшихся к нему лиц, объявил, что удаляется в соседнюю комнату для размышления. Член Думы Керенский заявил, что он верит, что такой вопрос, предложенный на решение вел. кн., М.А. решит со своей совестью, без участия посторонних лиц, разве лишь по совещании с супругой. Вел. кн. объявил, что супруги его в Петрограде нет и что он желает вынести ответственное решение по обсуждении вопроса с М. В. Родзянко и кн. Львовым»[2408].
У Керенского еще одна версия: «Великий князь сказал, что он предпочел бы побеседовать в частном порядке с двумя из присутствующих. Председатель Думы, в растерянности бросив взгляд в мою сторону, ответил, что это невозможно, поскольку мы решили участвовать во встрече как единое целое. Мне подумалось, что коль скоро брат царя готов принять столь важное решение, мы не можем отказать ему в его просьбе. Что я и сказал… Снова воцарилась тишина. От того, кого выберет для разговора великий князь, зависело, каким будет его решение. Он попросил пройти с ним в соседнюю комнату Львова и Родзянко»[2409]. У Керенского отлегло на душе.
О чем говорил великий князь с руководителями новой власти? Родзянко утверждал: «Великий князь Михаил Александрович поставил мне ребром вопрос, могу ли я ему гарантировать жизнь, если он примет престол, и я должен был ему ответить отрицательно, ибо, повторяю, твердой вооруженной силы не имел за собой. Даже увезти его тайно из Петрограда не представлялось возможным: ни один автомобиль не был бы выпущен из города, как не выпустили бы ни одного поезда из него»[2410]. Имеется еще свидетельство секретаря великого князя Джонсона, который вечером того же дня поделился с графиней Воронцовой-Дашковой: «Михаил Александрович, все еще колебавшийся, спросил с глазу на глаз председателя Государственной думы М. В. Родзянко: может ли он надеяться на петербургский гарнизон, поддержит ли он вступающего на престол императора? Родзянко ответил отрицательно и добавил, что если великий князь не отречется от престола, то, по его мнению, начнется немедленная резня офицеров петербургского гарнизона и всех членов императорской фамилии»[2411].
Михаил попросил оставить его одного…
О чем в тот момент думал последний российский император? Почему он решит отречься?
По-моему, нет особых оснований верить Родзянко, который фактически утверждал, что Михаил просто испугался за свою жизнь. В отличие от всех остальных собравшихся на квартире Путятиной, великий князь был боевым генералом и не раз смотрел в лицо смерти. Командир Дикой дивизией и второго Кавказского корпуса, он во время войны награждался за личное мужество. Как замечал его боевой товарищ капитан Борис Никитин (тот, что возглавит военную контрразведку при Временном правительстве), «для тех, кто провел с ним войну, нет места объяснениям, что его остановили шальные пули Петрограда. Великий князь привык совсем не к такому огню. Он никогда не останавливался перед опасностью»[2412]. Остальные участники заседания испытывали, похоже, в тот момент куда больший страх, чем Михаил.
Со слов Караулова известно: «Волнение всех было большое. Один из членов совещания все пил холодную воду, другой нервно обтирал пот со лба… Во время совещания все время посматривали в окно, не идет ли толпа, ибо боялись, что их могут всех прикончить, хотя поездка к Мише держалась в тайне»[2413].
Вовсе не трусость, а другие качества Михаила, если на минуты абстрагироваться от конкретных обстоятельств, сыграли роль в его решении. У него, очевидно, отсутствовал инстинкт властвования. Он не понимал и никогда не хотел понимать, как править, а тем более, как удерживать власть в сложной ситуации. «Я знал хорошо скромную, непритязательную, совершенно нечестолюбивую натуру великого князя, при котором долго был адъютантом и с которым меня связывали когда-то самые искренние, дружеские чувства, — свидетельствовал полковник Мордвинов. — Меньше всего он желал вступления на престол и, еще будучи наследником, тяготился своим «особенным положением» и не скрывал своей радости, когда с рождением у Государя сына он становился «менее заметным». Вспоминаю один из разговоров моих с ним тогда на эту тему:
— Ах, Анатолий Александрович, — с волнующей искренностью говорил он, — если бы вы знали, как я рад, что больше не наследник. Я сознаю, что к этому совершенно не гожусь и был совершенно не подготовлен. Я этого никогда не любил и никогда не желал»[2414]… Есть свидетельство о душевных переживаниях Михаила, якобы разворачивавшихся в тот день на глазах известного нам Николая Иванова: «Он говорил, что никогда не хотел престола, и не готовился, не готов к нему…
— Боже мой, какая тяжесть — трон! Бедный брат»[2415].
Итак, Михаил Александрович вовсе не был тем человеком, который стремился к власти и готов был удерживать ее любой ценой — зубами, железом и кровью. Не был Михаил и теоретиком, кого могли всерьез убедить глубоко научные доводы Милюкова об органичной природе монархии в России. Все было неожиданно, идея принятия короны до утра того дня могла даже не приходить ему в голову. Советоваться было не с кем. Жены, чья властная натура могла бы изменить его мнение, не было.
Груз ответственности оказался для Михаила непомерным. Полагаю, он был крайне удивлен и раздосадован поступком Николая, поступком, который противоречил Закону. Представители новой власти сделали все, чтобы максимально изолировать великого князя. Связи со старшим братом не было.
Нельзя не отметить и такую черту Михаила, как известное нам сочувствие к прогрессивной общественности, которое проявилось и в тот момент. Как утверждал Иванов, великий князь повторял: «У них пойдет, пожалуй, лучше без меня… Как вам нравится князь Львов? Умница, не правда ли? А Керенский — у него характер… Он, пожалуй, скрутит массу»[2416]. Очевидно, что в глазах Михаила члены Временного правительства вовсе не были врагами, хотя не думаю, что в тот момент эти люди могли произвести столь приятное впечатление, как описывает Иванов. Перепуганные, растерянные, перессорившиеся члены расколотого и беспомощного правительства не воспринимались как надежная опора в критической ситуации. Тем более что большинство из них прямо отказывали в поддержке.
Михаил не хотел опираться на штыки, тем более что их и не наблюдалось. «Он ходил взад-вперед, словно лев в клетке, — описывала раздумья мужа графиня Брасова. — Наконец, он подошел к окну, из которого была видна Английская набережная. Если бы он увидел там хоть одну дисциплинированную роту, он бы еще подумал, что делать. Но за окном кишели лишь бесконечные толпы с красными повязками»[2417]. Графиня Воронцова-Дашкова утверждает, что в ответ на ее мольбу принять престол для спасения страны Михаил Александрович ответил: «Нет, я думаю, графиня, если я так поступлю, польется кровь, и я ничего не удержу. Все говорят, если я не откажусь от трона, начнется резня и тогда все погибнет в анархии»[2418].
Полагаю, неплохо мотивы решения Михаила суммировал хорошо его знавший Никитин: «Смущенный незаконно доставшимся престолом, считая, что правительство, против него настроенное, не даст ему возможности работать, великий князь, никогда ничего не искавший для себя лично, отказался от короны, веря министрам, что в этом благо России. Великий князь был совершенно один; министры добивались немедленного решения»[2419]…
Воронцова-Дашкова назвала еще одну причину недостатка волевых качеств Михаила в тот день — он был нездоров. «Вид его был чрезвычайно болезнен, я уже знала, что великий князь давно страдает приступом болей язвы желудка. В тот момент у него был такой вид, словно он еле терпел на ногах». Он часто морщился, «превозмогая боли в желудке»[2420].
Сколько длились раздумья Михаила Александровича? Палеолог (со слов одного из участников) отводит на них 5 минут, Воронцова-Дашкова со слов Джонсона — пятнадцать, Андрей Владимирович со слов Караулова — полчаса.
Михаил вернулся в гостиную. Часы, по версии Шульгина, показывали полдень. Матвеев, который более точен, поскольку писал дневник, а не мемуары, называет час дня. Спокойным голосом последний российский император произнес несколько фраз. Каких точно, не запомнил никто. Со слов князя Львова Владимир Набоков запишет их смысл. Михаил заявил, что «при настоящих условиях он далеко не уверен в том, что принятие им престола будет на благо Родине, что оно может послужить не к объединению, а к разъединению, что он не может быть невольной причиной возможного кровопролития и потому не считает возможным принять престол и предоставляет решение (окончательное) вопроса Учредительному собранию»[2421].
Шульгин единственный, кто пишет, будто после этих слов великий князь заплакал. Вряд ли. Остальные очевидцы, напротив, отметили его выдержку. И зафиксировали немедленно последовавшее торжествующее восклицание Керенского:
— Ваше Высочество, вы — благороднейший патриот!
Шульгин вложил в уста Керенского более развернутую фразу:
«— Ваше Императорское Высочество… Я принадлежу к партии, которая запрещает мне соприкосновение с лицами императорской крови… Но я берусь… и буду это утверждать перед всеми… да, перед всеми, что я глубоко уважаю… великого князя Михаила Александровича»[2422].
Среди остальных присутствовавших, как записал Палеолог, «напротив, наступило мрачное молчание; даже те, которые наиболее энергично настаивали на отречении, как князь Львов и Родзянко, казались удрученными только что совершившимся, непоправимым. Гучков облегчил свою совесть последним протестом:
— Господа, вы ведете Россию к гибели, я не последую за вами на этом гибельном пути»[2423]. Гучков вновь подал в отставку, краткосрочную. Как и Милюков.
Михаил Александрович удалился. Формально он все еще оставался императором, поскольку никаких актов о его отречении еще не существовало, если не считать помятого проекта, лежавшего в кармане у Некрасова.
Княгиня Путятина как гостеприимная хозяйка позвала завтракать. Некоторые из уставших и голодных участников этого исторического действа с удовольствием откликнулись на приглашение. Кто именно, история вновь достоверно не знает. Точно были сама графиня, Михаил, Львов, Шульгин, Матвеев, Джонсон. Путятина сажает за стол также Керенского и, явно ошибочно, Набокова — тот появится позже. Шульгин добавляет подробностей и персонажей (Матвеева и Джонсона он не зафиксировал — не исторические фигуры): «Узкую часть стола занимала сама хозяйка. По правую ее руку — великий князь. По левую посадили меня. Рядом с великим князем был, кажется, князь Львов. Рядом со мной, кажется, Некрасов или Терещенко. Напротив княгини — Керенский. Остальных не помню.
За завтраком великий князь спросил меня:
— Как держал себя мой брат?
Я ответил:
— Его Величество был совершенно спокоен… Удивительно спокоен…
Затем я рассказал все, как было»[2424].
Как только обед закончился и хозяйка покинула столовую, все стали ждать, когда Михаил заговорит об акте отречения. Напряжение разрядил до того молчавший свояк великого князя Матвеев, попросивший показать подготовленный думцами проект. Некрасов извлек листок. Матвеев, опытный юрист, быстро пробежал его и протянул обратно. Текст никуда не годился. О том, чтобы просто подмахнуть его у Михаила, не могло быть и речи. Сам Матвеев скромно отметит: «После завтрака М.А. предложил кн. Львову и Шульгину приступить при моем участии к оформлению происшедшего. Я указал, что при составлении акта необходимо иметь перед собою подлинное отречение Государя и Основные законы»[2425]. Никаких сборников законов на квартире Путятиной не было. И никто из присутствовавших не знал, что подлинник отречения все еще лежал под кипой газет в министерстве путей сообщения, хотя Шульгин поведал, кому его отдал.
Коль скоро при Михаиле Александровиче оказался юрист, министры тоже решили позвать правоведа. Их выбор остановился на Владимире Набокове, которому вечером того же дня предстояло стать управляющим делами Временного правительства. Михаил не возражал, тем более что сестра Набокова была дружна с Натальей Брасовой. Князь Львов сел за телефон. Он искал Набокова в Генштабе, дома, но безуспешно. Наконец жена разыскала его в доме его начальника генерала Манякина и передала просьбу Львова прибыть на Миллионную.
Владимир Набоков — сын министра юстиции при Александре II и отец будущего великого писателя — вырос в придворной среде, был образцом человека света и считался красивым удачником и баловнем судьбы. «По Таврическому дворцу он скользил танцующей походкой, как прежде по бальным залам, где не раз искусно дирижировал котильоном, — вспоминала Тыркова-Вильямс. — Но все эти мелькающие подробности своей блестящей жизни он рано перерос… Он стал выдающимся правоведом, профессором, одним из виднейших деятелей освободительного движения… Говорил он свободно и уверенно, как и выглядел. Человек очень умный, он умел смягчать свое умственное превосходство улыбкой, то приветливой, а то и насмешливой»[2426]. Этому человеку — видному кадету — предстояло написать документ, поставивший точку в истории российской монархии.
После звонка супруги Набоков поспешил по указанному адресу, «разумеется, пешком, так как ни извозчиков, ни трамвая не было. Невский представлял необычайную картину: ни одного экипажа, ни одного автомобиля, отсутствие полиции и толпы народа, занимающие всю ширину улицы… Я пришел на Миллионную, должно быть, уже в третьем часу». Караул проводил Набокова в квартиру, где Львов рассказал ему об отречении Михаила Александровича и тут же стал просить уговорить соратника по партии Милюкова не выходить из состава правительства. Набоков не сразу сообразил, для чего его позвали. Когда Львов объяснил, тот понял, что даже его правовых познаний может оказаться недостаточно и что без Основных законов действительно не обойтись. Набоков «тотчас же остановился на мысли попросить содействия такого тонкого и осторожного специалиста по государственному праву, как барон Б. Э. Нольде. С согласия кн. Львова я позвонил к нему, он оказался поблизости, в министерстве иностранных дел, и пришел через четверть часа»[2427]. С собой барон захватил первый том Основных законов.
К Набокову и Нольде присоединился Шульгин, и они уединились в соседней комнате. «Это была детская, — вспоминал Шульгин. — Стояли кроватки, игрушки и маленькие парты… На этих школьных партах и писалось…»[2428]. Текст отречения, по словам Набокова, «и был составлен нами втроем, с сильным видоизменением некрасовского текста»[2429]. Шульгин добавлял, что в комнату то приходили, то уходили Некрасов и Керенский, торопя с завершением работы.
Юридический казус, который предстояло разрешить выдающимся юристам, исчерпывающе описал Набоков. В прошлой главе мы уже приводили его аргументы в пользу незаконности отречения Николая II, которое, по убеждению Набокова, никакого юридического титула для Михаила Александровича не создавало, поскольку Николай не мог отрекаться ни за себя, ни за наследника. Случай с отречением Михаила был не менее сложный: «Для того, чтобы найти правильную форму для акта об отречении, надо предварительно решить ряд преюдициальных вопросов. Из них первым являлся вопрос, связанный с внешней формой акта. Надо ли было считать, что в момент его подписания Михаил Александрович был уже императором и что акт является таким же актом отречения, как и документ, подписанный Николаем II. Но, во-первых, в случае решения вопроса в положительном смысле отречение Михаила могло вызвать такие же сомнения относительно прав других членов императорской фамилии, какие, в сущности, вытекали и из отречения Николая II. С другой стороны, это санкционировало бы неверное предположение Николая II, будто он вправе сделать Михаила императором. Таким образом, мы пришли к выводу, что создавшееся положение должно быть трактуемо так: Михаил отказывается от принятия верховной власти. К этому собственно должно было свестись юридически ценное содержание акта»[2430].
Договорившись об этом, трое авторов обратились к проекту Некрасова. «Набросок был чрезвычайно несовершенен и явным образом не годился, — зафиксировал Нольде. — Мы тотчас же начали его писать заново. Первый составленный нами проект — мы втроем взвешивали каждое слово — так же, как и некрасовский набросок, — был изложен как манифест и начинался словами: «Мы Божьей милостью Михаил I (похоже, крупные юристы плохо учили историю в гимназии, Михаил уже был — первый из взошедших на престол Романовых — В. Н.) император и самодержец Всероссийский…» В проекте Некрасова было сказано только, что великий князь отказывается принять престол и передает решение о форме правления Учредительному собранию. Что будет происходить до того, как Учредительное собрание будет созвано, кто напишет закон о выборах и т. д., обо всем этом он не подумал. Набокову было совершенно ясно, что при таких условиях единственная имевшаяся налицо власть — Временное правительство — повиснет в воздухе. По общему соглашению мы внесли в наш проект слова о полноте власти Временного правительства»[2431].
О разногласиях политического характера поведал Шульгин: «Особенно долго спорили о том, кто поставил Временное правительство: Государственная ли дума или «воля народа»? Керенский потребовал от имени Совета рабочих и солдатских депутатов, чтобы была включена воля народа. Ему указывали, что это неверно, потому что правительство образовывалось по почину Комитета Государственной думы. Я при этом удобном случае заявил, что князь Львов назначен Государем императором Николаем II приказом Правительствующему Сенату, помеченным двумя часами раньше отречения. Мне объяснили, что они это знают, но это надо тщательнейшим образом скрывать, чтобы не подорвать положение князя Львова, которого левые и так еле-еле выносят»[2432].
Набоков, сидя за крошечной партой, своим каллиграфическим почерком переписал текст проекта и через Матвеева передал его Михаилу Александровичу. «Через некоторый промежуток времени великий князь пришел к нам, чтобы сделать свои замечания и возражения, — писал Нольде. — Он не хотел, чтобы акт говорил о нем как о вступившем на престол монархе, и просил, чтобы мы вставили фразу о том, что он призывает благословение Божие и просит — в нашем проекте было написано «повелеваем» — русских граждан повиноваться власти Временного правительства. Поправки были внесены, акт еще раз переписан Набоковым и одобрен — кажется, с новыми мелкими поправками — великим князем»[2433]. Новые поправки заключались в том, что все местоимения «мы» он из демократических соображений заменил на «я».
Было около шести вечера. На Миллионную подъехал Родзянко. Великий князь сел за маленькую парту в детской и подписал манифест. Поднявшись, Михаил Александрович, по Нольде, «обнял князя Львова, пожелав ему всякого счастья. Великий князь держал себя с безукоризненным тактом и благородством, и все были овеяны сознанием огромной важности происходившего. Керенский встал и сказал, обращаясь к великому князю: «Верьте, Ваше Императорское Высочество, что мы донесем драгоценный сосуд Вашей власти до Учредительного собрания, не расплескав из него ни одной капли»[2434]. Набокову тоже запомнилось величие момента, но, в его памяти, Михаил обнимался с другим: «Он держался несколько смущенно — как-то сконфуженно. Я не сомневаюсь, что ему было очень тяжело, но самообладание он сохранял полное, и я, признаться, не думал, чтоб он вполне отдавал себе отчет в важности и значении совершаемого акта. Перед тем, как разойтись, он и М. В. Родзянко обнялись и поцеловались, причем Родзянко назвал его благороднейшим человеком»[2435].
Проводив министров, Михаил Александрович набросал несколько строк своей супруге: «Дорогая Наташа, только два слова. Благодарю за письмо. Надеюсь выехать сегодня ночью или завтра утром. Страшно занят и крайне утомлен. Много интересного расскажу. Нежно тебя целую. Весь твой Миша.
Ольга П, Алеша и Дж. (Путятина, Матвеев и Джонсон — В. Н.) шлют тебе сердечный привет и очень много о тебе думают. Немного задержи мужа М. (Марии — великого князя Георгия Михайловича — В. Н.) до моего возвращения, — шлю ему привет. Обнимаю тебя и крещу много раз»[2436]. На следующее — субботнее — утро, как утверждал Матвеев, Михаил Александрович преспокойно уехал к жене в Гатчину в сопровождении Джонсона и встретившегося в пути генерала Юзефовича. То, чем его пугали во время утренних переговоров — невозможность невредимым покинуть столицу — оказалось очередным блефом.
Улица Миллионная много десятилетий будет носить имя Степана Халтурина, убийцы Царя-Освободителя Александра II.
Полнота безвластия
Оригинал акта об отказе Михаила от престола князь Львов лично доставил в Таврический дворец. Документ гласил: «Тяжелое бремя возложено на меня волею брата моего, передавшего мне Императорский Всероссийский Престол в годину беспримерной войны и волнений народных.
Одушевленный единою со всем народом мыслию, что выше всего благо Родины нашей, принял я твердое решение в том лишь случае воспринять верховную власть, если такова будет воля великого народа нашего, которому надлежит всенародным голосованием, через представителей своих в Учредительном собрании, установить образ правления и новые основные законы Государства Российского.
Посему, призывая благословение Божие, прошу всех граждан Державы Российской подчиниться Временному правительству, по почину Государственной думы возникшему и облеченному всею полнотою власти, впредь до того, как созванное в возможно кратчайший срок, на основе всеобщего, прямого, равного и тайного голосования, Учредительное собрание своим решением об образе правления выразит волю народа»[2437].
Удивительный документ! Привожу его и обстоятельства его возникновения столь подробно не в последнюю очередь потому, что этот манифест являлся единственным правовым основанием власти Временного правительства, что подтверждали и его авторы. «Акт 3 марта, в сущности говоря, был единственной конституцией периода существования Временного правительства»[2438], — уверял Нольде. Набоков отмечал, что «акт об отказе от престола, подписанный Михаилом, был единственным актом, определившим объем власти Временного правительства и, вместе с тем, разрешившим вопрос о формах его функционирования»[2439].
Вместе с тем, акт не был правовым документом. Он вообще не имел ничего общего с правом. Как справедливо подметили английские биографы Михаила Александровича, «Нольде с Набоковым создали документ, который — если бы когда-нибудь до этого дошло дело — выдержал бы рассмотрение конституционным судом ровно столько времени, сколько судьям потребовалось бы, чтобы с ним ознакомиться…»[2440]. Во-первых, Михаил не брал власть, а значит — не мог ею распорядиться, а уж тем более наделить кого-то всей полнотой власти. Во-вторых, отказываться от власти он мог за себя, но никак не за других Романовых, среди которых первым по праву наследования стоял великий князь Кирилл Владимирович. То есть именно неправовой акт Михаила, не вступившего на царствование, отменил в России монархию. Впрочем, в-третьих, он не столько ее отменял, сколько подвешивал корону, оставляя ее как бы временно вакантной до созыва Учредительного собрания. Не правовой характер документа был очевиден его творцам. Набоков прямо признавал, что «мы в данном случае не видели центра тяжести в юридической силе формулы, а только в ее нравственно-политическом значении»[2441].
Ссылки на акт Михаила Александровича как на источник легитимности правительства еще встречались в первые дни революции. Так, Милюков убеждал Мориса Палеолога, что власть он и его коллеги «получили, наследовали от великого князя Михаила, который передал ее нам своим актом об отречении»[2442]. Но позднее и Милюков признавал, что таким источником акт не являлся: «Уходившая в историю власть пробовала дать этому правительству санкцию преемственности, но в глазах революции этот титул был настолько спорен и так слабо сформулирован самим Михаилом Александровичем, что на него никогда впоследствии не ссылались»[2443]. У Временного правительства не было никакой легитимности, кроме революционной.
Но как документ политический акт Михаила был замечателен. Каждый мог прочесть в нем то, что хотел. Это многих примирило с действительностью и позволило избежать немедленного правительственного кризиса.
Набоков последовал за министрами в Таврический дворец, чтобы убедить Милюкова вернуться в правительство: «Не говоря уже о впечатлении разлада с первых же шагов, о последствиях для партии, которая была бы сразу сбита с толку, о тяжелом положении остающихся министров-кадетов, с уходом Милюкова Временное правительство теряло свою крупнейшую умственную силу и единственного человека, который мог вести внешнюю политику и которого знала Европа… Придя в Таврический дворец, я тотчас нашел Милюкова. С ним в этот день на ту же тему уже говорил Винавер, также убеждавший его изменить свое решение. Я прочитал ему текст отказа Михаила. Его этот текст удовлетворил и, кажется, послужил окончательным толчком, побудившим его остаться в составе Временного правительства»[2444]. Воспрянувший духом Милюков тут же предложил Набокову занять пост финляндского генерал-губернатора, но тот не захотел уезжать из столицы и тем же вечером стал Управляющим делами Временного правительства.
Милюков излагал цепь событий по-другому: с Миллионной он поехал домой, где уснул, сломленный бессонными ночами и крахом надежд. «Через пять часов, вечером, меня разбудили. Передо мной была делегация от центрального комитета партии: Винавер, Набоков, Шингарев. Все они убеждали меня, что в такую минуту я просто не имею права уходить… Я уже и сам чувствовал, что отказ невозможен — и поехал на вечернее заседание министров»[2445].
Милюков, в свою очередь, уговорил остаться Гучкова, чье место уже готов был занять полковник Энгельгард. «Милюков мало надеялся на благоприятный исход событий, но он все же был большим оптимистом, — объяснял Гучков много лет спустя. — Объясняется это разницей впечатлений, которые мы получали от наших ведомств. Ему в министерстве иностранных дел приходилось иметь дело с полными радужных надежд дипломатами, а мне — с бунтующими солдатами»[2446]. Как бы то ни было, вечером Гучков вновь был в правительстве, причем с портфелем не только военного, но и морского министра.
Вечером 3 марта Временное правительство смогло собраться на свое первое формальное заседание в полном составе. Продолжалось оно около шести часов и было посвящено одному вопросу: в каком виде публиковать акты об отречении. Рассказывает призванный на заседание в качестве хранителя оригинала акта Николая II замминистра транспорта Ломоносов:
«— Как назвать эти документы?
— По существу — это суть Манифесты двух императоров, — заявил Милюков.
— Но Николай, — возразил Набоков, — придал своему отречению иную форму — форму телеграммы на имя начальника штаба. Мы не можем менять эту форму…
— Пожалуй. Но решающее значение имеет отречение Михаила Александровича. Оно написано вашей рукой, Владимир Дмитриевич, и мы можем вставить его в любую рамку Пишите: «Мы, милостью Божьей, Михаил II…»
— Позвольте, позвольте… да ведь он не царствовал.
Начался горячий спор.
— С момента отречения Николая Михаил являлся действительно законным императором… — доктринально поучал Набоков. — Он почти сутки был императором… Он только отказался восприять верховную власть.
— Раз не было власти, не было царствования.
— Жестоко ошибаетесь. А малолетние и слабоумные монархи?»[2447]
И так далее. Милюков и Набоков изо всех сил доказывали, что отречение Михаила имело юридический смысл, только если признать, что он был императором. Похоже, лишь их волновал вопрос о придании законности власти Временного правительства. «Спор ушел в дебри государственного права, — поведал о том заседании Бубликов. — Наконец, около 2 часов ночи соглашение было достигнуто. Набоков написал на двух кусочках бумаги название актов: 1) Акт об отречении Государя-императора Николая II от престола Государства Российского в пользу великого князя Михаила Александровича; 2) Акт об отказе великого князя Михаила Александровича от воспринятия верховной власти и признании им всей полноты власти за Временным правительством, возникшим по почину Государственной думы. Над этими строками можно поставить заглавие: «Результат первых шести часов работы первого Временного правительства»[2448]. Лишь в четвертом часу утра 4 марта акты были переданы в типографию.
А пока министры предавались юридическим спорам, пространство их власти неуклонно сжималось. Причем не только политически, но и физически.
3 марта Петроградский совет рабочих депутатов, численность которого достигла 1300 человек, решил, что 13-й комнаты в левом крыле Таврического дворца ему мало, и перебрался в Белый зал, где на протяжении предыдущих 13 лет работала Дума. Благо та свои заседания прекратила. Над председательским креслом весела позолоченная пустая рама. Чхеидзе под бурные аплодисменты открыл собрание в переполненном зале: «Это место, где заседала последняя третьеиюньская Государственная дума, пусть же она посмотрит теперь, пусть заглянет сюда и увидит, кто сейчас здесь заседает… Да здравствуют все наши товарищи, которые когда-то сидели здесь, а до сегодняшнего дня томились на каторге»[2449].
Совет стал обрастать собственными комиссиями, которые брали на себя функции, параллельные правительственным. В тот день возникли комиссии продовольственная, агитационная, железнодорожная, почтово-телеграфная, финансовая, литературная, автомобильная, информационная, по заведыванию издательско-типографским делом. Через день — иногородняя и законодательных предположений. Многие из этих комиссий создавались как общероссийские органы и в дальнейшем явятся инструментами советского контроля над министерствами.
В экстренном прибавлении к № 4 «Известий Петроградского совета», датированном тем же 3 марта, огромными буквами напечатано: «Отречение от престола. Депутат Караулов явился в Думу и сообщил, что государь Николай II отрекся от престола в пользу Михаила Александровича. Михаил Александрович, в свою очередь, отрекся от престола в пользу народа. В Думе происходят грандиозные митинги и овации. Восторг не поддается описанию». Строго говоря, в Думу Караулов явиться уже не мог, овации устроил заседавший на ее месте Совет и собравшиеся, которые не могли не испытать восторга от того, что вдруг сами стали властью и опасность репрессий за бунт миновала. Однако известие об отречении породило в Совете и другую реакцию.
Керенский вспоминал, как его выдернул с известного нам заседания Временного правительства член исполкома Совета Владимир Зензинов: «Не скрывая чувства тревоги, он спешил предупредить меня, что среди членов Совета царит глубокое возмущение нежеланием правительства воспрепятствовать поездке в Ставку бывшего царя. Он сообщил, что подстрекаемый одним из членов-большевиков (я полагаю, Молотовым), Совет принял резолюцию, требующую ареста бывшего царя и его семьи и предлагающую правительству осуществить такой арест совместно с Советом!»[2450].
Действительно вопрос об императорской фамилии обсуждался на Исполнительном комитете Совета, который постановил: «Арестовать династию Романовых и предложить Временному правительству произвести арест совместно с Советом рабочих и солдатских депутатов. В случае же отказа запросить, как отнесется Временное правительство, если Исполнительный комитет сам произведет этот арест. По отношению к Михаилу произвести фактический арест, но формально объявить его лишь подвергнутым фактическому надзору революционной армии. По отношению к Николаю Николаевичу, ввиду опасности, арестовать его на Кавказе, предварительно вызвать его в Петроград и установить в пути строгое над ним наблюдение. Арест женщин из дома Романовых производить постепенно в зависимости от роли каждой в деятельности старой власти»[2451]. Чхеидзе и Скобелев довели это решение до Временного правительства, которое все никак не могло решить, в каком виде публиковать акты об отречении.
А Николай II, не подозревая о том, что происходит в Петрограде, весь день продвигался к Могилеву, где его ожидало ничуть не более информированное военное руководство страны.
После утреннего разговора с Родзянко и Львовым генерал Алексеев вплоть до самого вечера не мог выйти на связь ни с кем из правительственных сфер и все больше нервничал. Наконец около 18.00 его телеграфный аппарат ожил, на другом конце провода был Гучков. Их диалог продолжался до 18.35. Алексеев выплеснул все, что у него накопилось за день:
«— Не имея возможности говорить с Председателем Государственной думы, я очень прошу Вас взять на себя передачу ему серьезнейшего для армии вопроса. Сегодня в 6 часов утра М. В. Родзянко просил меня задержать обнародование манифеста 2 марта. Хотя манифест этот дошел только до высших начальствующих лиц, но этим вопрос об отношении армии совершенно не решен. Скрыть акт столь великой важности в жизни России немыслимо, он должен быть немедленно обнародован в установленном порядке. Слух о нем просочился уже в войсковую среду и население губерний фронта. Главнокомандующие в течение всего дня настоятельно указывают, что дальнейшее промедление объявления войскам содержания этого акта может теперь же повлечь сначала недоумение, а потом последствия весьма грозные… Выход должен быть найден путем соглашения с лицом, долженствующим вступить на престол — совершенно не исключена возможность выработки по успокоению страны всех подробностей того или иного государственного устройства…
— Отвечаю Вам по пунктам. Первое. Манифест 2 марта был передан мне Государем вчера вечером во Пскове. Обнародование его в Петрограде встретило препятствие в том, что великий князь Михаил Александрович, посоветовавшись с составом Совета министров, вопреки моему мнению и мнению Милюкова, решил отказаться от престола. Предполагается одновременное обнародование как манифеста 2 марта, так и манифеста 3 марта… У власти остается Временное правительство с князем Львовым во главе и в составе Вам известном до созыва Учредительного собрания, которому надлежит разрешить окончательно вопрос о государственном устройстве… Имеете ли что-либо мне сказать?
— Имею, Александр Иванович. Неужели нельзя было убедить великого князя принять временно до своего избрания власть? Это сразу внесло бы определенность в положение России вообще, в серьезные для данной минуты отношения к союзникам, а главное, явилось бы отличным способом влиять на настроение армии. Хорошим примером служит Ревель, где при получении первых сведений о Манифесте наступило успокоение среди флотских частей и соприкасающихся с ними сухопутных… Теперешнюю действующую армию нужно беречь и беречь от всяких страстей в вопросах внутренних, ведь теперешний Петроградский гарнизон, разложившийся, нравственно, бесполезен для армии, вреден для государства, опасен для Петрограда. От этого нам нужно сохранить все части действующей армии, ибо жестокая борьба еще далеко не закончена, и каждый боец необходим Отечеству…
— Вполне разделяю Ваши опасения, а также мнение, что в интересах быстрого успокоения страны, возвращения ее к нормальной жизни, а также в интересах армии являлось бы крайне важным, чтобы престол был безотлагательно замещен кем-либо, хотя бы временно, до санкции Учредительного собрания. Однако мои доводы никого не убедили, и решение великого князя было принято свободно и бесповоротно. Приходится подчиниться совершившемуся факту столь громадной исторической важности попытаться честно и добросовестно упрочить новый строй и не допустить серьезного ущерба для армии»[2452]. Однако смертельный ущерб армии уже был нанесен, она никогда не оправится от революционного шока, за которым последует разложение. А способности «упрочить строй» новая власть, состоявшая исключительно из разрушителей, не продемонстрирует.
После беседы с Гучковым Алексеев и штабные генералы, многие из которых были не против отстранения царя, но вовсе не ликвидации монархии, пришли в полное уныние. Все пошло не так, как задумывалось, и ситуация вышла из-под контроля. Армию предстояло привести к присяге Временному правительству, которому военной верхушке не было никаких оснований доверять. А для солдат в окопах оно представляло простую абстракцию.
Алексеев вернулся в свой кабинет. «Если б я тогда знал тех людей, с которыми вел дело, я бы никогда не послал бы своей последней телеграммы командующим армиям»[2453], — скажет он позднее. Как видим, он хорошо сознавал свою решающую роль в свержении Николая II.
До прибытия поезда бывшего императора оставалось более полутора часов.
Частные лица — Николай и Александра
«Спал долго и крепко, — записал Николай 3 марта в своем дневнике. — Проснулся далеко за Двинском. День стоял солнечный и морозный. Говорил со своими о вчерашнем дне. Читал много о Юлии Цезаре»[2454]. Поезд спокойно следовал по расписанию, никаких осложнений не наблюдалось. «На станциях почти не было публики, только в Витебске, который миновали днем, скопление пассажиров значительно, но никаких волнений, симпатии или антипатии к царскому поезду мы не заметили. Точно это был один из очередных поездов, точно никто не знал, кто находится в этих больших, чудных синих вагонах с орлами… В настроении Его Величества заметна перемена. Он, по-прежнему, хотя ровен, спокоен, но задумчив и сосредоточен. Видимо, он уходит в себя, молчит»[2455], — записал генерал Дубенский.
Только днем Николай спохватился, и со станции Сиротино в 14 часов 56 минут ушла телеграмма: «Его Императорскому Величеству. Петроград. События последних дней вынудили меня решиться бесповоротно на этот крайний шаг. Прости меня, если им огорчил тебя, и что не успел предупредить. Останусь навсегда верным и преданным тебе братом. Возвращаюсь в Ставку, откуда через несколько дней надеюсь приехать в Царское Село. Горячо молю Бога помочь тебе и нашей Родине. Твой Ники». Безусловно, предупредить Михаила Александровича о неожиданно свалившейся на него короне и напутствовать на царствование было необходимо. Только сделать это следовало из Пскова. К моменту отправки этой телеграммы великий князь уже тоже отрекся. Впрочем, неизвестно, каким образом дошло бы это послание до Михаила, если бы было отправлено раньше. Во всяком случае, нет никаких свидетельств, что ему в тот день вообще доставляли корреспонденцию. Изоляция от внешнего мира для Михаила Александровича — вплоть до отречения — должна была быть полной…
Около полпятого вечера, как вспоминал Мордвинов, поезд остановился на одной из станции, и скороход предупредил его, что Николай собирается на прогулку. Мордвинов спустился на пути с противоположной стороны от платформы и пошел рядом с бывшим императором, одетым в черкеску и башлык кубанского пластунского полка:
«Ничего, Ваше Величество, — сказал я. — Не волнуйтесь очень, ведь Вы не напрашивались на престол, а, наоборот, вашего предка в такое же подлое время приходилось долго упрашивать… Нынешняя воля народа, говорят, думает иначе… что ж, пускай управляются сами, если хотят…
Государь приостановился.
— Уж и хороша эта воля народа! — вдруг с болью и непередаваемой горечью вырвалось у него. Чтобы скрыть свое волнение, он отвернулся и быстро пошел вперед. Мы молча сделали еще круг.
— Ваше Величество, — начал опять я, — что же теперь будет, что Вы намерены делать?
— Я сам еще хорошо не знаю, — с печальным недоумением ответил Государь, — все так быстро повернулось… На фронт, даже защищать мою Родину, мне вряд ли дадут теперь возможность поехать, о чем я раньше думал. Вероятно, буду жить совершенно частным человеком. Вот увижу свою матушку, переговорю с семьей. Думаю, что уедем в Ливадию. Для здоровья Алексея и больных дочерей это даже необходимо, или, может, в другое место, в Костромскую губернию, в нашу прежнюю вотчину»[2456]. Частными людьми Николаю и его семье побывать не удастся ни дня, как и посетить Крым или Кострому.
Когда стало темнеть, подъехали к Орше. Шумная толпа на грязной узловой станции, но на платформе у императорского поезда спокойно. В свитский вагон поднялся Базили, посланный из Могилева с проектом извещения союзников об отставке царя. Воейков заподозрил, что на самом деле он должен был разведать настроения в поезде, и сам не преминул порасспросить представителя Ставки. «Его разговоры во время довольно длительного пребывания в моем купе обнаружили, что ввиду совершенно неожиданного поворота дела на Ставке царила полная растерянность среди носителей присяги в их собственном толковании: вместо чудившихся их воображению лавров, венчавших, по преданиям истории, устроителей уличных переворотов, они очутились у разбитого корыта, поддерживаемые исключительно главнокомандующими армий и флотов»[2457].
В Могилеве готовились встречать Николая. Алексеев долго не мог определиться с форматом. Наконец решил, что встречать будут более широким составом, нежели при рутинных приездах императора в Ставку — вероятно, зашевелилась совесть. «На встречу Государя были приглашены все генералы, штаб-офицеры и чиновники соответствующих рангов, т. е. около половины числа членов Ставки, — всего человек около полутораста, — отметил генерал Тихменев. — В предвечерние сумерки серого холодного и мрачного мартовского дня собрались мы все в обширном павильоне, выстроенном на военной платформе могилевской станции, специально для приема царских и других парадных поездов… Алексеев больше грустно молчал; был молчалив и великий князь Борис Владимирович, зато великий князь Сергей Михайлович с присущей ему злой иронией и остротой языка называл вещи настоящими именами…
Медленно подошел поезд и остановился у платформы. Из поезда, как всегда, выскочили два конвойных казака, подложили трапик к выходу из царского вагона и встали по обе стороны трапа… Мы ждали выхода Государя. На платформе была мертвая и какая-то напряженная тишина. Однако вместо Государя в двери вагона показался кто-то из дворцовой прислуги, быстро направился к генералу Алексееву и пригласил его в вагон. Алексеев вошел в вагон, пробыл там не более двух минут, вышел и стал на свое место.
Через несколько мгновений в двери вагона показался Государь и сошел на платформу… Весь вид Государя был очень нервный. Однако через несколько мгновений он, видимо, овладел собой, улыбнулся своей всегдашней приветливой улыбкой и всем нам отдал честь, слегка поклонившись… Государь подошел к правому флангу нашей, жутко молчавшей, шеренги и начал обход, никому не подавая руки, но или говоря кое-кому по несколько приветливых слов, или большей частью, по своему обыкновению, молча задерживаясь перед каждым на несколько мгновений»[2458].
У вокзала Николай сел на автомобиль, и вместе с бароном Фредериксом они поехали в свою прежнюю резиденцию. Вскоре туда явился генерал Алексеев с последними новостями. Похоже, только тогда Николай II узнал об отречении Михаила Александровича. В дневнике он так описал тот вечер: «В 8.20 прибыл в Могилев. Все чины штаба были на платформе. Принял Алексеева в вагоне. В 9 1/2 перебрался в дом. Алексеев пришел с последними известиями от Родзянко. Оказывается, Миша отрекся. Через 6 месяцев выборы в Учредительное собрание. Бог знает, кто надоумил его подписать такую гадость! В Петрограде беспорядки прекратились — лишь бы так продолжалось дальше»[2459]. Увы, беспорядки в Петрограде по-настоящему еще не начинались.
Есть основания полагать, что разговор Николая с Алексеевым не ограничился лишь обсуждением событий в столице и неразумного поведения Михаила Александровича. Очевидно, узнав об отречении Михаила, Николай II предпринял последнюю попытку повернуть колесо истории вспять. Только к этому моменту может относиться подтвержденная как минимум двумя источниками информация о том, что Николай объявил Алексееву о своем намерении изменить текст манифеста об отречении и передать корону сыну, а не брату. Первый источник, чья точность редко вызывает сомнения, — генерал Антон Деникин. Вот что он писал: «Никто, никогда не узнает, какие чувства боролись в душе Николая II — отца, монарха и просто человека, когда в Могилеве при свидании с Алексеевым он, глядя на него усталыми, ласковыми глазами, нерешительно сказал:
— Я передумал. Прошу Вас послать эту телеграмму в Петроград.
На листке бумаги отчетливым почерком Государь писал собственноручно о своем согласии на вступление на престол сына своего Алексея…
Алексеев унес телеграмму и… не послал. Было слишком поздно: стране и армии объявили уже два манифеста. Телеграмму эту Алексеев, «чтобы не смущать умы», никому не показывал, держал в своем бумажнике и передал мне в конце мая, оставляя верховное командование. Этот интересный для будущих биографов Николая II документ хранился затем в секретном пакете в генерал-квартирмейстерской части Ставки»[2460].
Второй источник — полковник Пронин, которому было известно: «По приезде Государя в Ставку после отречения генералу Алексееву была передана заготовленная и подписанная Государем 2 марта телеграмма на имя председателя Государственной думы об отречении от престола в пользу сына. Телеграмма эта по неизвестным причинам не была послана»[2461]. В достоверности этой информации не сомневался такой видный документалист и историк Первой мировой войны, как Евгений Мартынов, который еще в 1927 году указывал, что «при существовавшей обстановке вопрос о порядке престолонаследия не имел никакого практического значения, но все-таки характерно, что Алексеев позволил себе скрыть от Временного правительства такой документ, которому оно придавало особую важность. Объяснение, что телеграмма уже запоздала, не выдерживает критики: Государь передал ее Алексееву вечером 3 марта, а оба манифеста об отречении (Николая и Михаила) были опубликованы только на следующий день, утром 4 марта»[2462]. Не оспаривают этот малоизвестный факт и современные историки.
Что это было со стороны Николая — безумный шаг отчаяния или продуманная стратегия? Невозможно восстановить его мысли и чувства. Но рискну предложить пару версий.
Одна заключается в том, что, подписывая накануне заведомо неправовой документ, Николай II с самого начала был намерен от него отказаться. На правомерность этой версии обращал внимание еще Милюков: «Несколько дней спустя я присутствовал на завтраке, данном нам военным ведомством, и возле меня сидел великий князь Сергей Михайлович. Он сказал мне в разговоре, что, конечно, все великие князья сразу поняли незаконность акта императора. Если так, то, надо думать, закон о престолонаследии был хорошо известен и венценосцу. Неизбежный вывод отсюда — что, заменяя сына братом, царь понимал, что делал. Он ссылался на свои отеческие чувства — и этим даже растрогал депутатов. Но эти же отеческие чувства руководили царской четой в их намерении сохранить престол для сына в неизменном виде. И в письмах императрицы имеется место, в котором императрица одобряет решение царя как способ — не изменить обету, данному при коронации. Сопоставляя все это, нельзя не прийти к выводу, что Николай II здесь хитрил, как он хитрил, давая октябрьский манифест. Пройдут тяжелые дни, потом все успокоится, и тогда можно будет взять данное обещание обратно»[2463]. Если версия верна, следует признать, что Николай либо перехитрил самого себя, потому что Алексею престол удержать было бы легче, чем Михаилу. Либо он по-прежнему очень сильно доверял генералу Алексееву и надеялся вернуть трон если не себе, то сыну с помощью армии.
Вторая версия не опровергает, а скорее дополняет первую. В Николае могло проснуться желание вновь вступить в политическую борьбу после получения в поезде, следовавшем из Пскова в Могилев, телеграмм от ряда решительных военачальников, предлагавших ему свою шпагу. Командир III конного корпуса граф Келлер, выражая «чувство ужаса и отчаяния по случаю отречения царя и чувство негодования по случаю измены войск», взывал к Николаю: «Не покидайте нас, Ваше Величество, но отнимайте у нас законного наследника престола русского». Генерал-адъютант хан Нахичеванский Гуссейн, командовавший гвардейским кавалерийским корпусом, просил повергнуть к стопам государя «безграничную преданность гвардейской кавалерии и готовность умереть за своего обожаемого монарха»[2464]. Николай II понял, что он не так одинок в стране и армии, как его пытались убедить Алексеев с Рузским.
Надо сказать, что идея предложить Временному правительству Алексея даже после отречения Михаила была не такой уж безумной и нереализуемой, как может показаться на первый взгляд. Временное правительство могло даже теоретически и идеологически с этим согласиться, если бы не одно большое и непреодолимое «но» — наседавший Совет. Одно очевидно: Алексей Николаевич был бы более понятной и законной властью в глазах генералитета, офицеров, сидевших в окопах солдат и крестьянской страны, чем Временное правительство.
Однако о возможности воцарения Алексея страна даже не узнала. Алексеев не позволил этому случиться, задержав телеграмму. Его мотивы более понятны. Страх, что новый монарх может припомнить его измену присяге. Надежда на русский «авось», друзей и приятелей в новом правительстве. И, да, нежелание «смущать умы» и без того уже вывернутые набекрень, провоцируя новые линии напряжения с появлением новой кандидатуры на престол, от которого только что отрекся Михаил.
Неотправленная Алексеевым телеграмма стала последней точкой в борьбе за сохранение монархии в России. И лишила какой-либо надежды семью монарха.
Когда семья узнала об отречении Николая II и какова была ее реакция? Очевидно, матери это стало известно раньше, чем супруге и детям. Вдовствующая императрица Мария Федоровна в Киеве записала в тот день в дневнике: «Спала плохо. Находилась в сильном душевном волнении. Поднялась в начале 8-го утра. В 9 1/4 пришел Сандро с внушающими ужас известиями — будто бы Ники отрекся в пользу Миши. Я в полном отчаянии! Подумать только, стоило ли жить, чтобы когда-нибудь пережить такой кошмар!» Несчастной женщине еще предстоит пережить трагедию гибели детей и внуков. Великий князь Александр Михайлович (Сандро) предложил Марии Федоровне отправиться в Могилев, что она и сделала вечером того же дня. «Поехала даже не на своем собственном поезде, который в настоящий момент находится в Петербурге»[2465]. Она обнимет Николая в сильный буран на могилевском вокзале в полдень следующего дня.
Когда и от кого узнала об отречении Александра Федоровна, точно установить невозможно. Княгиня Ольга Палей и Юлия Ден называют в качестве источника информации великого князя Павла Александровича, однако первая утверждает, что он был у царицы в 11 утра, а вторая — в семь вечера. Пьер Жильяр пишет, что известие об отречении царя дошло до дворца «к концу дня», от кого оно пришло, воспитатель Алексея не уточнял. Камердинер императрицы Алексей Волков давал отличную от других версию: «Об отречении Государя стало известно во дворце из рассказов фельдъегеря, с которым генерал Алексеев — еще до отречения Государя — послал в Царское бумаги на его имя… Государыня распорядилась сохранять бумаги в своем кабинете. На другой же день привезший бумаги фельдъегерь на словах передал об отречении Государя… Спустя некоторое время во дворец приехал командир фельдъегерского корпуса и попросил возвратить ему лично все привезенные из Ставки пакеты. Я доложил обо всем Императрице. Государыня со слезами на глазах подтвердила известие об отречении и приказала возвратить бумаги полковнику. Больным детям об отречении Государя не сказали ничего»[2466].
Не много проясняет дневник Александры Федоровны. Запись за 3 марта открывается упоминанием о письме Николаю за № 652. Само это письмо начинается с переживаний императрицы в связи со слухами об отречении, в нем упоминаются бумаги от Алексеева, о которых поведал Волков, а в конце письма об отречении Николая говорится как о факте свершившемся. Дневник упоминает о встрече с Павлом Александровичем. Однако между записью о письме № 652 и свидании с великим князем — еще несколько строк, из которых можно узнать о температуре детей и Анны Вырубовой утром; о встречах с Бенкендорфом, Апраксиным, Танеевым, Изой Буксгевден, Хвощинским («видела людей в течение всего дня»). Затем следует температура заболевших на 3 часа дня, только потом — имя Павла Александровича, и за ним — температура в 18.00. В завершении читаем: «Слышала, что Ники отрекся от престола, а также за Бэби. Разговаривала по телефону с Н. в Ставке, куда он только что прибыл». И температура детей в 2 часа и в 2.30 ночи. У Алексея дела шли на поправку — 36,6, у Ольги — 37,2, у Татьяны — 38,2. Больше всего опасения внушала Анастасия, ей температуру мать измеряла дважды — 38,6[2467].
Попробуем изо всей этой мозаики информации выстроить непротиворечивую картину. Александра Федоровна почти не спала, утром плохо себя чувствовала. «3 марта, когда мы с великой княжной Марией Николаевной пили кофе с молоком, к нам подсела Ее Величество, — вспоминала Ден. — День был ужасный. Здоровье Их Высочеств ухудшилось: началось воспаление среднего уха, казалось, им не поправиться. Государыня пыталась заснуть, устроившись на кушетке. Она испытывала мучительную боль в ногах, а состояние ее сердца вызывало тревогу»[2468].
К тому времени, как Александра села писать письмо, какие-то слухи о происшедшем во Пскове до нее уже дошли, не исключено, что и от того фельдъегеря, который доставил бумаги Волкову. «Ничего не знаю о тебе, только раздирающие сердце слухи, — писала императрица. — …Мы все держимся по-прежнему, каждый скрывает свою тревогу. Сердце разрывается от боли за тебя из-за твоего полного одиночества. Я боюсь писать много, так как не знаю, дойдет ли мое письмо, не будут ли обыскивать ее (жену офицера, которая должна была передать письмо — В. Н.) на дороге — до такой степени все сошли с ума. Вечером с Марией делаю свой обход по подвалам, чтобы повидать всех наших людей, — это очень ободряет»[2469].
Многочисленные встречи, посещения больных детей не позволили завершить письмо до прихода Павла Александровича. Это подтверждает и Ден: «Государыня была занята тем, что писала письма, чтобы передать их через офицеров Государю Императору, но великого князя приняла не мешкая»[2470].
Когда это произошло? Если считать за наиболее точный документ дневник, а не воспоминания (это всегда так), то между тремя и шестью вечера. И это при том, что Павел Александрович — командующий гвардии, — как и другие высшие военачальники, был ознакомлен с текстом манифеста об отречении еще до рассвета 3 марта. Его супруга называет даже точное время, когда их разбудили с этим известием — 4 часа 15 минут утра. То есть, зная об отречении, великий князь, находясь поблизости от Александры, не счел нужным извещать ее об этом в течение полусуток! Понятно, почему скрывать от нее правду были заинтересованы Алексеев и Рузский, сильно опасавшиеся вмешательства императрицы в события. Но Павел Александрович?! Полагаю, ни о какой его лояльности Николаю II речи быть не могло, как бы ни утверждала обратное в своих мемуарах его жена княгиня Палей.
В ее изложении сцена встречи императрицы и великого князя была преисполнена тихой скорби. «Павел тихонько подошел к Государыне и приник к руке долгим поцелуем, не в силах говорить. Сердце стучало молотком. Государыня выглядела скромно и просто, как сиделка. Безмятежность ее взгляда потрясала.
— Дорогая Аликс, — сказал наконец великий князь, — я пришел побыть с тобой в эту трудную минуту.
Государыня посмотрела ему в глаза.
— Ники жив? — спросила она.
— Жив, — поспешно сказал великий князь, — но мужайся. Ведь ты храбрая. Сегодня, третьего марта, в час ночи он отрекся в пользу Михаила.
Государыня вздрогнула и опустила голову, как бы в молитве. Потом выпрямилась.
— Если отрекся, — сказала она, — значит, так надо. Я верю в милость Божью. Господь нас не оставит»[2471].
Ден запомнилась другая тональность встречи: «Мы с Марией Николаевной находились в соседнем кабинете, и время от времени до нас доносился громкий голос великого князя и возбужденные ответы Ее Величества. Мария Николаевна начала волноваться.
— Почему он кричит на Мама? — спросила она». Полагаю, Александра Федоровна выслушала немало неприятных упреков от родственника.
«Появилась Государыня, — продолжала Ден. — Лицо искажено страданием, в глазах слезы. Она не шла, а скорее спотыкалась. Я бросилась к ней, чтобы поддержать Государыню и проводить к письменному столу, расположенному в простенке между окнами. Она навалилась на стол и, взяв меня за руки, с мукой в голосе сказала:
— Отрекся!
Я не могла поверить своим ушам и стала ждать, что скажет Государыня еще. Она говорила так, что трудно было разобрать ее слова. Наконец, она произнесла — и тоже по-французски:
— Бедный… совсем там один… Боже! А сколько он там пережил!..
Я обняла Ее Величество за плечи, и мы стали медленно прохаживаться взад и вперед подлинной комнате. Наконец, опасаясь за рассудок Государыни, я воскликнула:
— Ваше Величество — во имя Господа — но ведь он жив!
— Да, Лили, — ответила она, словно окрыленная надеждой. — Да, Государь жив…
— Послушайте меня, Ваше Величество, напишите ему. Представьте себе, как он обрадуется Вашему письму.
Я подвела Государыню к письменному столу, и она опустилась в кресло»[2472].
Именно тогда Александра дописала концовку письма: «Только что был Павел — рассказал мне все. Я вполне понимаю твой поступок, о, мой герой! Я знаю, что ты не мог подписать противного тому, в чем ты клялся на своей коронации. Мы в совершенстве знаем друг друга, нам не нужно слов, и клянусь жизнью, мы увидим тебя снова на твоем престоле, вознесенным обратно твоим народом и войсками во славу твоего царства. Ты спас царство своего сына и страну, и свою святую чистоту, и (Иуда Рузский) ты будешь коронован самим Богом на этой земле, в своей стране. Обнимаю тебя крепко и никогда не дам им коснуться твоей сияющей души»[2473]. Понятно стремление Александры Федоровны морально поддержать мужа в столь трагическую минуту, но все же, что она имела в виду, когда писала о верности Николая монаршей присяге и спасении царства для сына? Полагаю, она тоже сообразила о незаконности манифеста, что открывало теоретическую возможность его дезавуировать.
Императрица направилась к детям. «В тот же вечер я увидел ее в комнате Алексея Николаевича, — подтверждает Жильяр. — На ее лицо было страшно взглянуть, но сверхъестественным усилием воли она заставила себя, как обычно, пройти в детскую, чтобы дети, которые ничего не знали о том, что произошло с момента отъезда царя в Ставку, ничего не заподозрили. Поздно ночью мы узнали, что великий князь Михаил отрекся от престола и что судьба России будет решена на заседании Учредительного собрания»[2474].
Знала обо всем в тот день пока не заболевшая Мария. Она сидела, скорчившись, в углу кабинета и громко всхлипывала, когда к ней подошла Ден. «Я опустилась рядом с ней на колени, и она склонила голову мне на плечо. Я поцеловала ее заплаканное лицо.
— Душка моя, — проговорила я. — Не надо плакать. Своим горем вы убьете Мама. Подумайте о ней…
Великая княжна вспомнила о своем долге перед Родителями. Все и всегда должно отвечать их интересам.
— Ах, я совсем забыла, Лили. Конечно же я должна подумать о Мама, — ответила Мария Николаевна.
Мало-помалу рыдания утихли, к Ее Высочеству вернулось самообладание, и она вместе со мной отправилась к Родительнице»[2475].
Узнала о происшедшем Анна Вырубова: «Никогда я не видела и, вероятно, никогда не увижу подобной нравственной выдержки, как у Ее Величества и ее детей. «Ты знаешь, Аня, с отречением Государя все кончено для России, — сказала Государыня, — но мы не должны винить ни русский народ, ни солдат: они не виноваты»[2476].
Организаторы заговора напрасно опасались вмешательства императрицы в события того дня. Она была изолирована от внешнего мира, и ей не на кого было опереться. Александровский дворец еще охранялся по периметру забора, но уже пошли аресты руководителей службы безопасности, первыми были задержаны генерал фон Гротен и полковник Герарди. Ответственным за охрану объявил себя Царскосельский совет. Казакам конвоя удалось договориться с ним о создании вокруг дворца нейтральной зоны. При этом, по требованию Совета, от каждой части, несшей охрану дворца, с согласия Александры Федоровны были направлены депутаты в его состав.
Александру Федоровну арестует лично новый командующий Петроградским округом Лавр Корнилов 8 марта. Николай вернется в Царское Село днем позже в статусе арестованного. Об этом по поручению группы депутатов во главе с Бубликовым ему объявит Алексеев перед отправлением поезда из Могилева.
Триумфальное шествие
Медленно, но верно революция начинала свое триумфальное шествие, которое остановится очень нескоро. Во главе движения неизменно выступали руководители и органы Земгора, формировавшие новую власть в лице различных комитетов, близких им общественных организаций. На пятки им, сотрудничая и соперничая, наступали Советы, создававшиеся нередко на базе рабочих групп ВПК, но на глазах радикализировавшиеся за счет выходивших из тюрем.
Москва была во власти толпы. Совет рабочих депутатов постановил: «Предложить Военному совету и Исполнительному комитету общественных организаций немедленно произвести арест всех высших агентов прежней правительственной власти, не делая различия, как при аресте, так и при заключении между низшими и высшими чинами, какие бы должности они ни занимали»[2477]. Был арестован губернатор Татищев, чиновники из его администрации, народ тащил в Думу представителей правоохранительных органов а с ними и всех подозрительных для переправки их в тюрьму. Челнокову пришлось распорядиться, чтобы арестованных начали отпускать, поскольку девать их было некуда.
Начался пожар в здании охранного отделения в Гнездниковском переулке. Толпа, напутствуемая активными революционерами, не подпустила к нему пожарных, пока не были сожжены все архивы и здание не выгорело дотла. «Около 9 часов утра, — удивленно сообщала либеральная пресса, — к зданию Бутырской тюрьмы на Долгоруковской ул. явилась толпа молодежи и солдат и потребовала освобождения уголовных каторжан. Им было отказано. Тогда толпа разбила двери тюрьмы, уничтожила дела, разбила денежный ящик и освободила каторжан… Всего было около 2000 уголовных каторжан, в большинстве осужденных за разбой»[2478].
В Финляндии по приказу ВКГД командующий Балтийским флотом адмирал Непенин арестовал генерал-губернатора Зейна и вице-президента Хозяйственного департамента Боровитинова. Проникшие на флот слухи об отречении Николая при отсутствии в течение суток какой-либо официальной информации привели моряков к подозрениям, что командование их дурачит, готовя к походу на Петроград. На линкоре «Андрей Первозванный», где находился штаб второй бригады линейных кораблей, начался бунт. Начальник бригады контр-адмирал Небольсин был убит. Восстание перебросилось и на другие линкоры — «Император Павел I», «Слава», «Севастополь», «Полтава», «Петропавловск». Везде офицеры были арестованы и во множестве расстреляны. К ночи 4 марта восстание охватило все корабли и весь гарнизон Гельсингфорса. Непенин телеграфировал Родзянко: «Балтийский флот как боевая сила сейчас не существует. Бунт почти на всех судах»[2479].
Большое насилие в Твери. «Не дымят трубы, молчат фабрики и заводы. Народ весь на улице. Все движется в одном направлении — к своему рабочему центру — Морозовской фабрике, а оттуда к Желтиковским казармам, к солдатам. А те уже с раннего утра вышли из бараков, избили несколько офицеров и одного генерала и теперь шли навстречу к рабочим неорганизованные, стреляя в воздух из винтовок»[2480]. То, что советский историк с восторгом назвал «избиением офицеров», означало вот что: были убиты губернатор фон Брюнинг, начальник бригады генерал Человский, командир сибирской казачьей сотни, несчитанное количество других офицеров. И вновь — поголовные аресты чиновников и представителей силовых структур, освобождение уголовников, которые моментально повели толпу громить лавки.
В Нижнем Новгороде организовался Исполнительный комитет, по решению которого были арестованы губернатор, вице-губернатор, все сотрудники администрации и правоохранители. Под радостные крики толпы с губернаторского дома был сбит царский герб и на его место водружен красный флаг.
Из Астрахани городской голова Лихов, ставший председателем Исполнительного комитета, 4 марта информировал Временное правительство: «Комитет при содействии войск в интересах общественной безопасности сместил губернатора, вице-губернатора, полицмейстера, закрыл жандармское управление, подвергнув всех личному задержанию, также председателя астраханской народно-монархической партии Тихоновича-Савицкого и других лиц. Полиция заменена милицией и войсковыми частями, поступившими в распоряжение Исполнительного комитета»[2481]. Тот же сценарий в Екатеринбурге — толпа овладевает городом, разоружает полицейских и с пением революционных песен идет освобождать заключенных из тюрьмы. В Иркутске Комитет общественных организаций изначально возглавил вышедший из тюрьмы меньшевик Ираклий Церетели, который взял на себя отстранение генерал-губернатора Пильца и других представителей администрации, роспуск полиции.
В Киеве, где 3 марта было относительно тихо, создавался Совет объединенных общественных организаций во главе с кадетом Старо-домским, началось формирование Совета на базе местной рабочей группы ВПК. Прошли первые демонстрации, где красные флаги сразу соседствовали с желто-голубыми, а лозунги демократии с лозунгами украинской автономии, которые вскоре трансформируются в призывы к отделению. Уже 4 марта возникнет Украинская Центральная Рада во главе с лидерами Товарищества украинских прогрессистов (поступовцев) и Революционной украинской партии, провозгласившими, что час пробуждения Украины настал. Харьков бурлил: забастовка 3 марта переросла в мощную демонстрацию, которая двинулась к зданию гор-думы на Николаевской площади, а оттуда, как и везде — к тюрьме[2482].
В Закавказье его наместник Николай Николаевич оказался одним из первых, кто признал власть Временного правительства, от имени которого сразу начал выступать тифлисский городской голова Хатисов. Великий князь, 3 марта подписавший приказ о своем вступлении в должность Верховного главнокомандующего, уверил Хатисова, что «всегда стоял за необходимость перемен». Встретившись с руководством городской Думы, дворянского собрания, редакторами газет и лидерами партий, среди которых были и меньшевики, он заверил их в поддержке нового строя и призвал к сохранению порядка[2483]. Из Тифлиса Николай Николаевич направится в Могилев, но так никогда и не приступит к работе в должности Верховного. Через неделю князь Львов и Гучков заставят его отказаться от этого поста — им не нужны были представители династии Романовых на высших постах. Тогда же все свои должности потеряют все великие князья. Равно как и лишатся всех своих владений.
Еще до отъезда Николая Николаевича его заместитель по гражданской части генерал Орлов направил губернаторам распоряжение, в котором говорилось, что ВКГД сосредоточил «власть в своих руках до того момента, пока не будет восстановлено правительство, основывающее свои полномочия на законе. При создавшихся условиях главнейшей задачей всех должностных лиц и учреждений является стремление всемерно поддержать на местах спокойствие и порядок в ожидании дня, когда будет восстановлено нормальное течение государственной жизни»[2484]. Такого дня уже не наступит. 3 марта началась всеобщая забастовка в Баку, закрылись заводы, нефтепромыслы, учебные заведения и магазины. Толпа заняла здание городской Думы. Ее голова Быч возглавил процесс образования временного Исполнительного комитета общественных организаций из представителей гордумы, Военно-промышленного комитета, биржевого комитета, формируемого Совета.
В Туркестанском крае никаких волнений пока не наблюдалось. 3 марта Генерал Куропаткин, к которому явилась делегация жителей Ташкента, ответил ей, что ни о какой революции не знает и будет выполнять распоряжения новой власти, когда получит соответствующее указание от императора. Опубликованных актов об отречении оказалось достаточно. На следующий день соответствующим приказом Куропаткин объявил, что «Государственная дума в лице Исполнительного комитета взяла управление страной в свои руки с целью восстановления государственного и общественного порядка и напряжения всех усилий России к обеспечению победы над нашим внешним врагом». Признав Временное правительство «вполне законным», он предписал «всем подчиненным мне лицам и учреждениям в точности исполнять все распоряжения, исходящие от соответствующих органов нового правительства»[2485]. Вновь явившейся к нему городской депутации Куропаткин разъяснил: «Была на Руси смута. Теперь образовалось новое твердое правительство, которому вы должны повиноваться. Вам при новом порядке будет жить легче, но это надо заслужить»[2486].
Безусловно, возникает вопрос: почему режим пал столь стремительно, почему не действовали его многочисленные сторонники?
Следует заметить, что революцию в тот момент приветствовали даже некоторые убежденные монархисты. Иллюстрацией их логики и настроений может служить запись из дневника идеолога монархической государственности Тихомирова: «Судя по известиям, можно надеяться, что Временное правительство поддержит порядок и защиту страны. Если это будет так, то нужно будет признать, что переворот произведен замечательно ловко и стройно. Впрочем, ясно, что бесконечно громадное большинство народа — за переворот. Видно, всем уже надоело быть в страхе за судьбу России. Несчастный Царь, может быть — последний. Я думаю, однако, что было бы практичнее ввести монархию ограниченную. Династия, видимо, сгнила до корня… Я думаю, что основная причина гибели царя — его ужасная жена. Но, конечно, не погибать стране из-за нее»[2487]. То есть среди монархистов были такие, кто разделял возмущение прогрессивной общественности «темными силами», надеясь при этом на переход к ограниченной монархии.
Весьма сомнительно также, чтобы переворот поддержало громадное большинство населения. Конечно, опросов на этот счет никто не проводил. Были описанные восторги, особенно — в Таврическом дворце, в революционной среде, в тюрьмах. Без сомнений, революцию на первых порах поддержало — и участвовало в ней — подавляющее большинство интеллигенции. Однако и ее настроение было весьма тревожным и быстро менялось. «Лик русского народа то улыбается восхитительной улыбкой, то корчит такую пьяную и подлую рожу, что только и хочется в нее плюнуть и навеки забыть о таком ужасе!»[2488] — написал уже 3 марта в дневнике Александр Бенуа. Но что могла сделать интеллигенция? Либо страдательно наблюдать, как делало большинство. Либо присоединиться и возглавить, что и сделает радикальное меньшинство.
Абсолютная масса населения — крестьянство. История не зафиксировала случаев бурного празднования отречения в деревнях. Генерал Дубенский описал такой эпизод на одной из станций по пути в Могилев: «В самом вокзале, в зале первого класса, совершенно пустом, ко мне подошел какой-то человек, лет 40, по виду, одежде и разговору торговый человек или состоятельный крестьянин. Он поклонился, затем очень тихо спросил меня:
— Простите, позвольте узнать, неужели это Государя провезли?
Я ответил, что да, это проследовал Его Величество в Могилев в Ставку.
— Да ведь у нас здесь читали, что его отрешила Дума и теперь сама хочет управлять.
Я дал ему разъяснение, но он остался неудовлетворенным и с грустью сказал:
— Как же это так. Не спросясь народа, сразу царя русского, Помазанника Божия, и отменить и заменить новым.
И человек отошел от меня»[2489]. Люди внизу просто испытали шок и недоумение, сильный психологический надлом. Превращать свои эмоции в политические действия народ в массе своей не умел. Да и как это можно было сделать? Александр Солженицын справедливо подмечал, что «в массах Россия еще не пережила Февраля, не осуществляла его сама, но повсюду узнала о нем с опозданием, а где и с большим, — узнала как о постороннем свершившемся факте»[2490]. Народ, как, впрочем, это обычно бывает во время революций, никто не спросил. Да и что мог народ? Представьте, Вы, читатель, узнаете о добровольной отставке — даже горячо любимого вами — руководителя страны и о передаче им власти кому-то другому Ваши действия? Уверен, Вы не пойдете с оружием в руках требовать, чтобы прежний руководитель взял назад свое заявление об уходе.
Конечно, решающую роль в исходе революции сыграла позиция армии. Почему она не защитила режим? Она была настроена оппозиционно? Нет, никакие исследования не подтверждают наличия сильных оппозиционных настроений в военной массе до февраля 1917 года, если не считать ряд запасных полков. Может, военачальники не понимали, чем грозит крушение власти в период войны? Нет, многие хорошо понимали.
Все оставленные на этот счет воспоминания высших офицеров одинаково описывают реакцию на новость об отречении фронтовых частей — ошеломление, недоумение, подавленность, надлом. «Войска были ошеломлены — трудно определить другим словом первое впечатление, которое произвело опубликование манифестов. Ни радости, ни горя. Тихое, сосредоточенное молчание… И только местами в строю непроизвольно колыхались ружья, взятые на караул, и по щекам старых солдат катились слезы»[2491], — свидетельствовал Деникин. Командир 15-й Сибирской стрелковой дивизии генерал Джунковский подтверждал, что новость «повергла всех в недоумение… Эта депеша, как громом, поразила нас всех, никто не решался произнести не слова, сначала думали, не провокация ли это, чтобы внести смуту в войска»[2492]. Вторит Врангель: «Неожиданность ошеломила всех. Офицеры, как и солдаты, были озадачены и подавлены. Первые дни даже разговоров было сравнительно мало; люди притихли, как будто ожидая чего-то, старались понять и разобраться в самих себе. Лишь в некоторых группах солдатской и чиновничьей интеллигенции (технических команд, писарей, некоторых санитарных учреждений) ликовали»[2493].
Почему же войска не выступили в поддержку Николая или Михаила? Прямой ответ на этот вопрос дает Деникин, утверждающий, что сдерживающим началом для всех верных частей «являлись два обстоятельства: первое — видимая легальность обоих актов отречения, причем второй из них, призывая подчиниться Временному правительству, «облеченному всей полнотой власти», выбивал из рук монархистов всякое оружие; и второе — боязнь междоусобной войной открыть фронт. Армия тогда была послушна своим вождям. А они — генерал Алексеев, все главнокомандующие — признали новую власть. Вновь назначенный Верховный главнокомандующий великий князь Николай Николаевич в первом своем приказе говорил: «Установлена власть в лице нового правительства»[2494]. Командир Лейб-гвардии Измайловского полка, стоявшего на Волыни, генерал-лейтенант Шиллинг утверждал: «У всех нас, строевых офицеров, находившихся на фронте, руки были связаны присутствием перед нами врага, не будь этого, конечно, все строевое офицерство исполнило бы свой долг так же, как оно это сделало в 1905 году, когда вся Россия благодаря агитации революционных элементов волновалась, а не один только Петроград, как это было в 1917 году. Вся наша душа стремилась на помощь царю и престолу, но удерживало сознание, что перед нами еще сильный и несломленный враг; поверни мы наши штыки в тыл, был бы открыт фронт, что доставило бы двойное торжество нашему врагу. Многие, может быть, скажут, что из этого вряд ли что-нибудь могло выйти, но я, и не только я, но и большая часть строевых начальников скажут, что если бы была возможность взять приблизительно хоть бы дивизию верных людей с фронта — с беспорядками в Петрограде было бы кончено»[2495].
Итак, главных причин отсутствия сопротивления перевороту со стороны армии было три. Первая — справедливое опасение открыть фронт немцам (они уже сами активно информировали ошеломленные русские войска об отречениях). Вторая — прямая поддержка переворота высшим военным руководством и прямой запрет на подавление бунта силой, проявившийся в остановке продвижения войск генерала Иванова. Когда ряд военачальников стал возражать по поводу разумности принесения присяги Временному правительству, Алексеев их осадил: «Законное Временное правительство при наличии манифеста великого князя Михаила Александровича должно быть признано и войсками действующей армии. Только тогда мы избежим гражданской войны, останемся сильными на фронте и мы будем способны продолжать войну с неприятелем. Можно рассчитывать, что в действующей армии вступление нового правительства будет принято спокойно»[2496]. Такую же позицию занял и недолгий Верховный главнокомандующий Николай Николаевич. Военная верхушка не только осуществила переворот, но и обеспечила его прикрытие.
Третья — военные подчинились монаршей воле. Генерал Лукомский убеждал генерала Юрия Данилова: «Соглашаясь на манифест великого князя Михаила Александровича и ему покоряясь, мы слушаем голос, исходящий с высоты престола»[2497]. Генерал Гурко призывал принять «безропотно священную для нас волю монарха и Помазанника Божия»[2498]. Отречения объяснялись повсеместно как исполнение царской воли, сопровождались молебнами за здравие императорской фамилии и нередко сопровождались исполнением «Боже, царя храни!».
Акты об отречении действительно парализовали прорежимные силы. Руководитель Петроградского охранного отделения Васильев, ознакомившись с ними, «пришел к выводу, что отречение царя означает, что все государственные служащие свободны от своей присяги и должны подчиниться новому правительству. Это, показалось мне, следует из формулировки акта об отречении… В соответствии с этим я написал письмо Родзянко, сообщив о готовности предоставить свои услуги новому правительству, если оно в них нуждается»[2499]. Естественно, не нуждалось. Но как только силы старого режима или силы порядка склоняли головы, они подвергались репрессиям.
По той же причине никак не заявили о себе черносотенные организации, также подвергшиеся первоочередным преследованиям со стороны новых властей. «Если бы мы и имели надежду увлечь за собой горсть людей, было бы противно нашей совести начать идейное междоусобие в дни, когда в полном единодушии всех виделась сила России в великой борьбе с нашим врагом»[2500], — подчеркивал видный черносотенец Муретов. Звучал и такой аргумент для бездействия: «Свергал царя не народ, а генералы, имевшие под началом войска»[2501]. Не выступив вначале, правые уже больше не имели никаких шансов, поскольку их организации были попросту запрещены. Марков 2-й, давая показания Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства, лишь посыпал голову пеплом: «Мы все уничтожены, мы фактически разгромлены, отделы наши сожжены, а руководители, которые не арестованы… — мы скрываемся»[2502].
Удержаться новой власти помогло и ее стремительное признание со стороны союзников. Британский посол Бьюкенен, дуайен дипломатического корпуса, писал, что еще в тот период, когда существовала надежда на регентство или воцарение Михаила Александровича, он «просил и получил разрешение признать то правительство, которое образуется de facto, что могло бы быть наилучшим способом к укреплению его авторитета». Милюков торопил послов с признанием от их правительств. Ему отвечали, что это будет сделано, как только появятся основания верить, что Временное правительство будет в состоянии продолжать войну. Уверения были даны, и первыми они убедили Вудро Вильсона. Соединенные Штаты официально признают революционную власть 9 марта. Через два дня члены правительства во главе с князем Львовым соберутся в МИДе, чтобы принять заявления о дипломатическом признании от послов Великобритании, Франции и Италии. Выступив вперед, Бьюкенен от их имени произнес: «В этот торжественный час, когда перед Россией открывается новая эра прогресса и славы, более чем когда-либо необходимо не упускать из виду Германию, ибо победа Германии будет иметь последствием разрушение того прекрасного памятника свободе, который только что воздвиг русский народ. Великобритания протягивает руку Временному правительству, убежденная, что это последнее, верное обязательствам, принятым его предшественниками, сделает все возможное для доведения войны до победного конца, употребляя особые старания к поддержанию порядка и национального единства, к возобновлению нормальной работы на фабриках и заводах и к обучению и поддержанию дисциплины в армии»[2503].
Французский посол был менее убежден в потенциале Временного правительства, нежели его английский коллега, которого до конца дней будут преследовать обвинения в подталкивании революции, отчего от него отвернутся многие из его прежних российских друзей.
4 марта Морис Палеолог напишет в своем дневнике: «Ни один из людей, стоящих в настоящее время у власти, не обладает ни политическим кругозором, ни решительностью, ни бесстрашием и смелостью, которых требует столь ужасное положение… Именно в Совете надо искать людей инициативы, энергичых и смелых. Разнообразные фракции социалистов-революционеров и партии социал-демократии: народники, трудовики, террористы, большевики, меньшевики, пораженцы и пр. не испытывают недостатка в людях, доказавших свою решительность и смелость в заговорах, в ссылке, в изгнании…
Вот настоящие герои начинающейся драмы!»[2504]