Крушение столпов — страница 3 из 57

Маркиз и в самом деле преследовал убегающего или петляющего оленя. При помощи ладоней и фаланг он властвовал над тысячами гектаров земли. Беспрестанно подергиваясь, его пальцы опускались в долины и перемахивали через холмы, передавая ему ощущение бархатистой почвы на зеленой просеке, комьев земли, летящих из-под копыт скачущих галопом лошадей, водяных брызг во время переправы через ручей. Он прислушивался к лаю своих собак; чуть приподнявшись в стременах, он хватал рог, чтобы протрубить сигнал – поднять оленя или перебраться в другой лес, и звуки трепетали за ним на ветру, как золоченые вымпелы… Ему стало слишком жарко и захотелось достать носовой платок, чтобы промокнуть шею.

Старик Флоран придумал себе работу, чтобы остаться в комнате: подбросил дров в камин, собрал оставшиеся с полдника тарелки, стараясь двигаться как можно тише и сдерживать хриплое дыхание. Он слушал доезжачего почти с такой же страстью.

Лавердюр рассказывал долго, так как охота была нелегкой.

– И вот, господин маркиз, – закончил он, приглаживая волосы на затылке, – тут-то я, видно, и допустил промашку, теперь я и сам понимаю. Вышел я, значит, снова на след оленя за Волчьей ямой, там, где я в последний раз заметил госпожу баронессу, а потом и все остальные господа отстали от собак, прямо надо признать. «Этого оленя, – подумал я, – мучит жажда, тут уж не ошибешься». А вода в тех местах, господин маркиз знает, да и сейчас может в этом убедиться, есть только в пруду Фонрель или в ручье, который в него впадает. Вот я и подумал: собаки мои устали, день клонится к вечеру, да и Жолибуа моего, – (так звали второго доезжачего), – я уже полчаса как не слышу, – взбрело ему, видно, что-то в голову, так вот, надо срезать вправо и накрыть оленя у пруда. А он-то как раз туда и не пришел.

– Ну значит, он удрал от вас, Лавердюр, – подытожил слепец.

– Вот именно, господин маркиз!

– Вы закончили охоту, как старик – глубокий старик, Лавердюр: занимались расчетами, а про лошадь забыли.

– Да, да, точно так.

Лавердюр кусал губы и мотал головой с огорченным видом, едва сдерживая гнев. Он-то знал, что действительно стал бояться глубоких высоких зарослей кустарника, потому и принял такое решение. Никогда в былые годы он не думал об усталости – он едва ее чувствовал.

Де Воос, возвышаясь над всеми в своем красном доломане, наблюдал со все возрастающей симпатией за этим умным, воспитанным, почтительным без угодливости – что так редко бывает – человеком, чья профессия заставляла его по прихоти слепца преследовать оленей и который страдал теперь, чувствуя подступающую немощь.

Де Воос начинал понимать, почему Жаклин на обратном пути сказала ему: «Лавердюр – незаурядный человек».

Руки старика застыли.

– Ну и конечно, господин маркиз может быть уверен, я обошел весь пруд, стучал всюду, поднялся вверх по ручью. А собаки привели меня вот сюда… господин маркиз позволит?..

Лавердюр деликатно взял своими жесткими красными пальцами указательный палец слепца и провел им до берега ручья.

– С какой стороны ветер? – осведомился старик.

– Точно с запада, господин маркиз.

Указательный палец переместился к востоку, поднялся по течению ручья к его устью и, добравшись до излучины, замер. На лице маркиза появилось выражение, какое бывает у колдуна, почувствовавшего вдруг, как дрогнула палка в его руке.

– Ваш олень здесь, Лавердюр, – заключил старик. – Он идет по воде, чтобы скрыть следы и чтобы ветер, который дует ему в спину, уносил его запах вперед, подальше от собак. И вы сами знаете, Лавердюр, если уж олень после пяти часов гона войдет в воду, на берег он больше не выйдет, поэтому он может быть только здесь – лежит в зарослях тростника.

– Нет, господин маркиз, это невозможно: ручей перегорожен запрудой, и оленю там никак не пройти. Или ему нужно выходить на берег. А на откосах мои собаки ничего не нашли – тут уж только о колдовстве и остается думать.

– Вы можете болтать что угодно, Лавердюр. А я вам говорю, ваш олень здесь, – повторил старик. – Я в этом уверен! Еще при жизни моего отца, когда я был совсем мальчишкой, – а в те времена олени гораздо чаще заходили в Волчью яму, – я видел много раз, как их настигали именно в этом месте.

Лавердюр задумался и глубоко вздохнул.

– Конечно, так оно и есть, – промолвил он. – Если господин маркиз позволит, я сейчас перекушу, возьму несколько собак, из тех, которые поменьше устали, да на грузовике туда и съезжу. А не то получится, будто мы что-то упустили – потому и не взяли его.

Слепец откинулся на спинку кресла. И махнул рукой, чтобы охотничий ящик унесли.

Он устал – лицо его внезапно осунулось, и у Жаклин сжалось сердце.

Когда доезжачий вместе с дворецким вышли, слепец, чьи черты немного разгладились, спросил:

– А где Жилон?

– Я думаю, месье, – ответил Де Воос, – что он направился прямо в Монпрели, куда, впрочем, и я собираюсь вернуться.

– Ах, какая досада, – бросил маркиз. – Я не люблю, чтобы слуги затевали что-либо одни, без хозяев. Если бы я хоть видел ясно…

– Но я же, естественно, поеду с Лавердюром, дядюшка, – воскликнула Жаклин.

– Оставь, оставь, не говори глупостей. Ты устала.

– Я уже отдохнула, дядюшка, уверяю вас, и вполне могу продолжить охоту.

Она говорила правду. Надежда взять оленя влила в нее новые силы, и Де Воос с удивлением посмотрел на нее.

– Если хотите, у меня есть машина, – продолжил он. – Мне и самому довольно любопытно, чем все это кончится.

Жаклин не стала колебаться или из вежливости отказываться.

– О, это очень любезно с вашей стороны, – сказала она.

А воображение уже несло ее к излучине ручья.

– Так неужели ты туда поедешь? – спросил маркиз.

– Конечно, дядюшка, я же вам сказала!

От счастья лицо слепца разгладилось.

– Ну вот! Все же не обрекают они меня на смерть в одиночестве, – прошептал он.

3

Сквозь решетки, заменявшие в старом грузовичке двери, можно было видеть несколько больших собак, растревоженных и удивленных этим ночным путешествием; большой бежевый «вуазен», который вел Де Воос, ехал следом, и его включенные на полмощности фары зажигали в глазах собак странные золотые блики – словно микенские божества вдруг задвигались в глубинах храма.

Жаклин наконец удалось расшифровать имя владельца машины на небольшой серебряной пластинке, вставленной в медальку с изображением святого Кристофа.

Мадемуазель Сильвена Дюаль,

драматическая актриса.

33. Неаполитанская улица.

Это имя не соотносилось у Жаклин с каким-либо определенным воспоминанием, однако оно было ей знакомо и вызывало скорее неприятное чувство.

Она испытывала к Де Воосу все возраставший интерес, смешанный с недоверием.

Решительно, он был очень хорош собой. Полоска света, исходившего от доски с приборами, лентой обрамляла его подбородок. Жаклин почти бессознательно рассматривала волевой, чеканный профиль, абрис массивной нижней челюсти, – превосходство, уверенность в себе сквозили в каждой черте его лица, в посадке головы, в складках век, даже в самой мышечной ткани.

– У вас чудесная машина, – произнесла она.

– Да… машина одной моей подруги… она одолжила мне ее… – отозвался Де Воос. – А ваш дядюшка, значит, – продолжал он, меняя тему, – всякий раз, как идет охота, надевает соответствующий костюм и садится у камина?

– Да, и он никогда не позволяет себя раздеть, пока команда не вернется и доезжачий не доложит ему обо всем, – ответила Жаклин.

Де Воос на несколько мгновений умолк.

– Великое это счастье – до старости сохранить к чему-то страсть, – сказал он.

– А у вас тоже есть пристрастие, которое вы надеетесь сберечь? – спросила она.

Он не ответил. Не бросая руля, он снял с правой руки толстую перчатку из верблюжьей шерсти – рука оказалась довольно большой, гладкой и длинной, с прямосрезанными, ухоженными ногтями, пожалуй, слишком ухоженными для военного, – и, достав золотой портсигар, протянул его Жаклин. На мгновение взгляды их встретились. Глаза у высокого офицера были большие, рыжеватые, не столько сверкающие, сколько блестящие. Он улыбнулся. И Жаклин почувствовала некоторое смущение.

Она сидела, запахнувшись в широкое, подбитое мехом пальто. Ей было удобно на кожаных подушках сиденья, а Де Воос к тому же галантно накинул ей на колени свой бурнус.

«Почему меня не оставляет это… feeling[3] в отношении него, – подумала Жаклин. – Он любезен, он услужлив, не пользуется тем, что мы одни, и не затевает идиотские ухаживания, хотя многие другие сочли бы это для себя обязательным…»

Может быть, из-за того, как лежала его рука на руле, или из-за толстой золотой цепочки на запястье, или из-за кепи, дерзко надвинутого на лоб, или из-за парада орденов, вероятно, заслуженных, но уж слишком многочисленных, слишком выставленных напоказ (розетки кавалера Почетного легиона и четырех пальмовых ветвей Военного креста было бы вполне достаточно, зачем носить все остальные?), или, может быть, из-за этой слишком роскошной машины, принадлежавшей не ему, у Жаклин возникало впечатление, что он человек не «высокой пробы» – не «вполне порядочный», как говорили в кругу Ла Моннери.

– Вы постоянно живете в Моглеве? – спросил он.

– Нет. Часть времени приходится проводить в Париже – дети там ходят в коллеж, а часть времени – здесь, – ответила Жаклин. – И потом, только в этом году… Только в этом сезоне после смерти мужа я снова стала охотиться.

Как и всякий раз, когда в памяти ее всплывало воспоминание о Франсуа Шудлере, со времени самоубийства которого прошло уже почти шесть лет, или когда кто-то говорил о нем при ней, Жаклин на миг уходила в себя, и брови ее поднимались еще выше.

– Вы понравились бы друг другу, я уверена, – добавила она. И тотчас с неудовольствием подумала, зачем ей понадобилось прибавлять эту фразу, не соответствовавшую в полной мере ее ощущению.