Все смолкли: Вильнера слушали с насмешливым удивлением, выжидая, куда его занесет.
– Только нам, в отличие от скульпторов, требуется десять моделей, чтобы создать прототип. Что вас забавляет? Что вас трогает? Что вам необходимо? Модель правды? Мы работали с тем материалом, который нам предлагается, и наше абсолютное право использовать его по нашему усмотрению. В конечном счете, знаете ли, есть лишь два способа творить – глядеть либо на собственный пупок, либо на соседский. А написать стоящее произведение можно, лишь глядя на оба сразу… Пьеса с ключом – это историческая пьеса, где действуют ваши современники. И зарубите себе на носу: вы будете существовать лишь в той мере, в какой мы того захотим, ибо в наших пьесах, в наших книгах, а не где-то еще и не на ваших надгробных плитах станут искать имена, которые вы носите, обстановку, в которой вы живете, и даже то, как вы спите друг с другом. Так что славьте нас за то, что мы продлеваем ваше существование, вынося его за пределы жалких возможностей вашего бренного тела. А коль у вас полно бородавок, пеняйте на ваш генетический код, а не на нас!
Удовлетворенный своим последним наглым заявлением, Вильнер расправил грудь и набрал воздуха в легкие. Глядя на всех этих людей, которым он предоставил возможность бесплатно посмотреть свою пьесу и которые теперь пожирали его пирожные, Вильнер вдруг почувствовал неодолимое желание пинком под зад вышвырнуть их на улицу.
Все стали оправдываться, стараясь его успокоить.
– А хотите знать, что мне сказал Шудлер? – добавил он через какое-то мгновение. – «Мой дорогой, ведь вы тут изобразили Леруа-Мобланов. В самом деле, замечательно!..» Вот так-то, видите?!
Сильвена опьянела. И не потому, что выпила слишком много шампанского. Но в сочетании с нервным напряжением, волнением, усталостью, успехом это привело к тому, что она несколько потеряла над собой контроль. Голос у нее звучал как на сцене, по-прежнему слишком громко, слишком чеканно: она то и дело вспоминала инцидент с поднятием занавеса, говорила глупости, топала ногами и трясла гривой рыжих волос.
– Ну вот! Сама видишь, насколько я был прав! – сказал Вильнер, с отвращением глядя на нее.
Избранные расходились, выражая последние восторги:
– Эдуард, вечер получился незабываемый…
– Скажите, дорогой, – обратился Вильнер к Лашому, спускаясь с последней группой, – вы не могли бы по дороге домой проехать через район, где живет это прелестное дитя, – через Неаполитанскую улицу?..
– Да, конечно, разумеется, – ответил Лашом, который жил совсем в противоположной стороне, у Трокадеро.
Все складывалось как нельзя лучше, к тому же Марта Бонфуа давно уже уехала в сопровождении четы Стен.
– О! Как же это, Эдуард?! – прошептала Сильвена.
Пьяная, благодарная и, быть может, впервые по-настоящему влюбленная в Вильнера, она прижималась к нему, спускаясь по винтовой лестнице, и пачкала гримом прекрасный белый шарф своего старого любовника. Она надеялась закончить вечер как полагается, чтобы радость была совершенной, полной и в равной мере коснулась всего ее существа.
– Нет-нет, малыш. Шофер страшно устал. Я хочу, чтобы он ехал спать. А наш друг тебя довезет.
При других обстоятельствах такая забота о слугах могла бы показаться Сильвене странной.
На улице она предприняла еще одну попытку продлить праздник.
– А если нам пойти куда-нибудь выпить еще по стаканчику? – предложила она.
Вильнер покачал головой.
– Я, друзья мои, – сказал он, – просто валюсь с ног, хочу спать, да и успех – вещь нелегкая. Я еду домой. – И совсем тихо, обращаясь к Симону, с неподдельным чувством пожимая ему руку, он выплюнул, как из водосточной трубы: – Спасибо, дорогой, вы оказываете мне большую услугу.
8
Наслаждение отрезвило Сильвену, и натянутые нервы погрузились в сладкую счастливую истому. Разумеется, Симона нельзя было назвать героем ее романа, но после многих месяцев верности Вильнеру он явился для нее воплощением молодости и новизны.
Симон и Сильвена воскресили в памяти ночь, проведенную вместе семь лет назад в этой же самой квартире после избрания Эмиля Лартуа во Французскую академию.
Но в тот вечер пьян был Симон.
– Что же мы делали тогда? – спросил Симон.
– Как? Ты не помнишь?
Обращение на «ты» установилось между ними очень легко, так же легко, как прекратилось на исходе ночи.
Да… Симон Лашом вспоминал. Вернее, он восстанавливал в памяти те обрывки воспоминаний, какие опьянение закладывает в сознание глубже всякого другого состояния, рядом с провалами и пустотами, заключенными в скобки. Он узнавал эту комнату, но на стенах тогда вспыхивали золотые звезды разной величины, которых он сейчас не находил.
– Скажи, ты не меняла обоев? – спросил он.
– Нет. Хотя давно бы уже пора. Надо мне этим заняться, – ответила она, закинув руку на затылок и приподнимая прекрасные медные волосы.
А он вспомнил еще и два тела, лежавшие в объятиях друг друга на той же кровати, – тела Сильвены и Моблана; вспомнил и себя – он лежал на диване и ел крутое яйцо.
– А потом я, помню, увидел перед собой твои груди. Ошибаюсь?
– И все? – усмехнувшись, прошептала она.
Симон откинул простыню, посмотрел на прелестные груди Сильвены, проверил, одинаковой ли они высоты.
– Это было в ту ночь, когда я заставила беднягу Люлю поверить, будто он сделал мне детей.
Теперь, когда Моблан уже много лет лежал в земле, после того как она ускорила его разорение, безумие и саму смерть, Сильвена называла его «бедняга Люлю»!
– Да нет, в сущности-то он был скотиной, – сказала она. – А! Не стоит обо всем этом говорить. Все это ужасно, гнусно – словом, жуткий период в моей жизни. Я хотела бы никогда больше о нем не вспоминать, насколько лучше было бы нам встретиться… вот так… впервые, – ласково добавила она.
– Но это и есть впервые, – ответил он так же ласково, тем более что это ни к чему его не обязывало.
Она подумала, что положительно ей на роду написано спать с мужчинами, которым она когда-то уже отдавалась и которые не помнят или почти не помнят об этом. «Как же я изменилась и до чего была неинтересна тогда…» И он тоже думал, что судьба повторяется и сводит их в вечера триумфов, притом он всегда принимает ее из рук старика. На самом же деле повторы судьбы означали лишь желание, свойственное всему роду людскому, – вести себя определенным образом в одинаковых ситуациях.
Погруженный в раздумье, сидя на краю кровати, он тихонько ласкал соски Сильвены, и по ее телу пробегала дрожь.
В этот момент в замке входной двери повернулся ключ, Сильвена подскочила, вскрикнув от ужаса.
– Эдуард, – проговорила она с искаженным лицом, прикрывая грудь простыней.
Лашом встал и инстинктивно подошел к креслу. К счастью, он успел уже надеть брюки, туфли и пристегнул к рубашке крахмальный воротничок, избегнув нелепого появления голышом или в исподнем.
Но Вильнер уже вошел в комнату. В слабом свете ночника он казался еще более крупным и угрожающим. Челюсть его дрожала. Громадные ноздри шумно, точно кузнечные мехи, засасывали воздух.
Симон, не в силах постигнуть странные, дьявольские поступки этого человека, тотчас вообразил мелодраматическую ситуацию, представил себе крики, идиотскую драку, затеянную громадным стариком, или, еще хуже, выстрел – он уже видел, как разражается скандал, негодует Марта, и испугался разом и за свою карьеру, и за репутацию, и даже за жизнь.
– Я был в этом уверен! Я подозревал! Я знал это! – вскричал Вильнер, скрестив на груди руки. – Значит, тебя даже другу доверить нельзя – ты тут же принимаешься за свое.
– Но мы же ничего не делали! – простонала Сильвена, готовая расплакаться. – Я просто легла, и мы болтали…
– О! Не смей еще к тому же лгать! – воскликнул он. И поднял руку, словно собираясь дать ей пощечину.
Сильвена прикрыла лицо локтем, а Симон подумал, не должен ли он вмешаться. Вильнер сдернул простыню, и обнаженная Сильвена разрыдалась.
– Ах, значит, голышом ты разлеглась для болтовни, да? – гаркнул он. И, повернувшись к Симону, в порыве беспредельной душевной широты сказал: – Вот на вас, мой мальчик, на вас я не сержусь, вы исполнили ваше мужское дело, ваше грязное мужское дело, и это в порядке вещей.
Только тут Симон, поняв, что все это не более чем хорошо поставленный фарс, почувствовал, как его отпустило, и одновременно испытал известное унижение.
– Но она, – продолжал Вильнер, указуя перстом на Сильвену, – эта маленькая дрянь, эта уличная девка, после всего, что я для нее сделал… выбрала такой день, когда она должна благословлять меня, когда она должна в ногах у меня валяться!.. О! Жизнь заставит тебя искупить это, ты непременно за это заплатишь, притом заплатишь дорого, потому что высшая справедливость все-таки существует…
Он играл, естественно и убежденно, сцену из собственного репертуара.
– Сотворить такое со стариком, – произнес он, тяжело опустившись в кресло, и тишина прерывалась лишь всхлипываниями Сильвены.
Пока Вильнер глядел на обнаженную рыдающую женщину и на мужчину, который только что обладал ею, его вдруг охватило совершенно неожиданное чувство, состояние болезненного эротического волнения, какое-то печальное возбуждение, гибельная мука, заполнившая его мозг и плоть.
Гнев Вильнера был притворным, зато тоска настоящей. Собственная хитрость обернулась против него.
В какое-то мгновение он пожалел, что не пришел раньше, до того, как Симон оделся, чтобы вынудить их повторить при нем акт любви. В ситуации, в какой они оказались, он был вправе требовать чего угодно. Тогда он мог хотя бы получить некоторое наслаждение, а не мучиться, как на операции без наркоза, ощущая, как нож разрезает ткани.
– Я оказался в довольно глупом положении, – через какое-то время промолвил Симон.
– Жизнь есть жизнь, мой мальчик, – отозвался Вильнер. И поднялся.
– Эдуард!.. Эдуард!.. Я не хотела причинять тебе боль, – стонала Сильвена.