Крутая волна — страница 2 из 2

Глава первая

1

В войну вести доходили раньше, чем в обычное время, потому как развозили их по самым отдаленным углам России не почтовые чиновники, а сам народ, войною же и оторванный от своих мест, ею же, проклятой, расшвырянный по земле, исклеванной снарядами и пулями, исцарапанной окопами и траншеями, обильно политой потом и кровью российских солдат, умиравших за царя- батюшку и отечество.

И все‑таки до Шумовки слишком поздно докатилось, будто царя — батюшку и вовсе скинули, а Временное правительство не удержалось. Принес эту весть обезножевший на войне мужик Ульяны Шумовой. Он толок, как пестиком, своей деревянной ногой размятую набежавшими бабами грязь перед осевшей завалиной и рассказывал:

— Царя‑то Ляксандра теперича нет, дак. А какой будет — незнамо, можа, и вовсе не будет. Временно‑то правительство тоже сковырнули.

— А как же без власти‑то?

— Дак, можа, и без ее проживем? Жили же…

Что верно, то верно — царь в глазах шумов — ских жителей не был властью, а лишь идолом, иконой, которая безвредно пылится на божнице и пить — есть не просит. Может, только одному деду Ефиму и нужен был другой, хороший, царь, а остальным ни к чему: «люба царска рука до нас коротка, не дотянется».

Зато в столице потеря этой власти для одних была полнейшим крахом, для других — радостью, для третьих — началом времен смутных и непонятных, таящих в себе жуткую неизвестность. Кроме большевистской, все политические партии с программами и без программ, группировки и группочки, растерянно искавшие доселе свое кредо, обыватели, трясущиеся за свое не столь уж значительное состояние, вдруг объединились в озлоблении против почуявшего свободу простого люда.

И мичман Сумин был лишь маленьким звеном в огромной цепи контрреволюционного заговора против Советской власти. Войска Керенского, продвигаясь к Петрограду, захватили Царское Село. Захват Царскосельской радиостанции позволил Керенскому передать ряд воззваний и приказов с призывом присоединиться к частям, верным Временному правительству. «Комитет спасения родины и революции» перепечатал эти воззвания и распространил их не только в Петрограде, но я под Пулковом, Красным Селом и Колпином. В столице контрреволюция опять подняла голову, начала готовиться к выступлению. Царское Село обнадеживало, туда все прибывали и прибывали казаки, артиллерия, подошел даже бронепоезд.

У красных частей обороняющих подступы к Петрограду, артиллерии было слишком мало, и Военно — революционный комитет направил «Забияку» и подошедшие к тому времени миноносцы «Победитель», «Меткий» и «Деятельный» вверх по Неве, чтобы оказать войскам поддержку огнем корабельных орудий. Миноносцы прошли мосты и бросили якоря в районе Рыбацкого.

Однако первый же обстрел Царского Села показал, что вести огонь по берегу, не имея там корректировочных постов, трудно, можно обстрелять своих. Тем более что разобраться, где свои, а где чужие, еще труднее — линия фронта все время перемещалась.

Колчанов решил отправить на берег Шумова и сигнальщика Демина: если не удастся связаться по радио, Демин будет поддерживать визуальную связь.

— Хорошо, если бы вы обосновались при каком‑нибудь штабе. Но где он стоит, этот штаб?

— Все штабы поддерживают связь с Военнореволюционным комитетом, — подсказал Зайкин. — Так что — лучше пойти в Смольный, там подскажут, что делать дальше. Ты, Шумов, найди Подвойского, он все знает.

Шумов и Демин отправились в Смольный.

Добрались они туда уже к вечеру. Возле Смольного — толкотня, беготня. Дежурят броневики, самокатчики, группы красногвардейцев, солдат и матросов.

Часовой, аккуратный, подтянутый солдат, загородил винтовкой дверь, потребовал пропуск.

— Да откуда же он у нас? — разгорячился Демин. — Нам надо быстрее на фронт, а ты тут волынку развел.

—‘ Без пропуска все равно не пущу, — уперся часовой. — И не упрашивай.

— Нам же к товарищу Подвойскому. Мы с кораблей, вашим надо помочь, а куда стрелять не знаем, — старался как можно спокойнее объяснить Шумов.

Солдат выслушал его и раздобрился:

— Ладно, идите так. Только попадет мне из- за вас.

Они долго ходили по лестницам и коридорам огромного здания, пока нашли комнату, где помещался Военно — революционный комитет. Председателя комитета Подвойского Гордей не знал, хотя много слышал о нем. Выслушав Гордея, Подвойский сказал:

— Очень хорошо, что пришли, наши уже заняли Царское. Вот туда и отправляйтесь, найдете там Дыбенко. Он с отрядом моряков из Гельсингфорса прибыл.

Они уже собрались уходить, но Шумов вспомнил, что пропуска у них нет, попросил Подвойского его выписать и попутно замолвил слово за часового:

— Вы уж его не ругайте, он долго нас не пускал, едва уговорили.

— Хорошо, — согласился Подвойский, протягивая пропуск. — Хотя и следовало бы поругать. Дисциплина и порядок должны быть. И у вас, на кораблях, особенно его необходимо поддерживать.

— У нас полный порядок! — заверил Демин.

— Постойте‑ка, — остановил Подвойский собравшихся уходить матросов. — Тут у меня только что был от Дыбенки связной, кажется, у него даже автомобиль есть. Поищите его у входа. Фамилия этого товарища, кажется, Третьяков.

— Маленький такой, и папаха рваная? — обрадовался Гордей, вспомнив ершистого солдатика в Зимнем.

— Верно, маленький. А вот насчет папахи я что‑то не заметил. Вполне возможно.

— Знаю я его. Разрешите идти?

Шумов и Демин выскочили в смежную комнату и чуть не столкнулись с Лениным. Он тоже шел к Подвойскому и посторонился, пропуская матро сов. Демин прошел мимо Ленина, не обратив на него внимания, а Шумов остановился, козырнул:

— Здравствуйте, товарищ Ленин.

— Здравствуйте, товарищ, — ответил Ленин и уже взялся за ручку двери, но обернулся и, склонив голову набок, прищурившись, посмотрел на Гордея. С тех пор как Гордей видел его в первый раз, Ленин изменился: по обе стороны носа проползли, огибая губы, две заботливые складки, кожа на лице будто увяла, но взгляд глубоко посаженных глаз повострел, хотя и не лишился любопытства. — По — моему, мы с вами уже где‑то встречались?

Гордей опять вытянулся, хотел представиться, но Ленин энергичным жестом остановил его:

— Подождите, я сам вспомню… Вы ездили агитировать на Урал?

— Так точно!

— И фамилия ваша Шумов? Да, Шумов! — уже вполне утвердительно воскликнул Ленин, рубанув, как шашкой, рукой.

— Верно! — обрадовался Гордей.

— Ну так как вы тогда съездили?

— Не очень удачно. Владимир Ильич. Подстрелили меня там, более месяца провалялся, — повинился за свою оплошность Гордей.

— И серьезно ранили? — озабоченно спросил Ленин, вглядываясь в лицо Гордея.

— В плечо угодили. А ничего — зажило. Сейчас вот опять на фронт, в Царское Село, артиллерией надо помочь нашим.

— Да, артиллерии у нас маловато, — задумчиво сказал Ленин. — Очень мало! Но Керенский все‑таки отступил в Гатчину.

— Мы его и оттуда выбьем! — пообещал Гордей.

—| Надо выбить, товарищ Шумов. Надо! Ну что же, выбивайте! — сказал Ленин и, думая уже о другом, отрёченно глянул на Гордея, протянул руку.

Гордей осторожно пожал ее. Ленин, как и тогда, удивленно посмотрел на его огромный кулачище, улыбнулся и открыл дверь.

Демин стоял посреди комнаты, вид у него был ошеломленный, — Пошли! — позвал Гордей.

Демин не двинулся с места.

— Это и вправду Ленин был?

— Он самый.

— А я не узнал. Вот беда‑то! Я ведь его чуть с ног не сшиб.

— А ты поосторожнее. Ну пойдем! — Гордей потянул Демина за рукав, — Нет, погоди! Как же так? Я же столько мечтал с ним встретиться, поговорить…

— А чего молчал? Да и не до нас ему сейчас. И нам спешить надо.

Уже в коридоре Шумов и сам удивленно сказал:

— Память‑то у него какая! С тех пор через него, поди, тысячи людей прошли, а вот меня запомнил. Даже фамилию не забыл. Это надо же!

— На то он и Ленин! — убежденно произнес Демин.

Третьякова они чуть не упустили. Солдат важно восседал рядом с шофером, правда, папаха на нем была целая — то ли починил, то ли раздобыл другую. Автомобиль, чихая мотором, уже подъезжал к воротам, когда Гордей догнал его и ухватил Третьякова за рукав.

— Эй, постой‑ка!

Третьяков обернулся, узнал Гордея и тронул шофера за плечо. Тот притормозил, мотор громко чихнул и заглох.

— Ты в Царское? — спросил Шумов.

— Туда. А ты откуда знаешь? — подозрительно спросил Третьяков.

— Я, брат, все знаю, — сказал Гордей, забираясь на заднее сиденье. — Нам по пути. — И, видя, что солдат все еще сомневается, пояснил: — Мы от товарища Подвойского.

Демин уселся рядом с Шумовым, но теперь шофер никак не мог завести мотор.

— Ну‑ка крутни ты, — предложил он Шумову.

Гордей вылез из машины, взялся за рукоятку и начал крутить ее так споро, что шофер испуганно закричал:

— Постой, ты мне так весь мотор разворотишь! Эй, пехота, — обратился он к стоявшим у ворот солдатам, — ну‑ка подмогните!

Солдаты гурьбой подошли к автомобилю, недоверчиво оглядывая его.

— Что, не тянет железная кобыла? Или уросит?

— А ну навались! — командно подстегнул их с сиденья Демин.

Они вытолкали автомобиль за ворота, мотор кашлянул, и, опахнув солдат густым облаком коричневого дыма, автомобиль покатился вперед.

— Вот язва, сколько. же она карасину жрет! — отмахиваясь от дыма, ругнулся один из солдат и крикнул вдогонку: — Подпругу‑то подтяни!

— Подпру — уга! — презрительно и гордо сказал шофер, смахнув со лба на глаза закопченные очки.

2

Хотя в дороге мотор еще два раза останавливался, в Царское они приехали засветло. Потом долго разыскивали Дыбенко, пока им не подсказали, что видели его где‑то у Орловских ворот.

— Вовремя подоспели, — сказал Дыбенко. — Завтра двинем на Гатчину, а артиллерии кот наплакал. С кораблями можно связаться по радио, теперь у нас своя радиостанция есты

Демин отправился на радиостанцию договариваться о связи с эсминцами, а Гордей остался, чтобы узнать у Дыбенко о дяде.

— Он где‑то тут с отрядом гельсингфорсцев, прибывших поездом. Коновалов, — г- спросил Дыбенко у матроса с «России», — не видел Шумова?

— Днем видед, а сейчас не знаю — где.

— Придет, никуда не денется, — успокоил Дыбенко. — Где миноносцы?

— У Рыбацкого.

— Ну‑ка дайте карту, — попросил Дыбенко у сидевшего за столом матроса.

В это время за дверью послышался какой‑то шум, ругань, потом четверо матросов ввели казачьего офицера и двух казаков.

— Кто такие? — строжисто спросил Дыбенко, ни к кому из приведенных не обращаясь, а глядя в окно.

— Говорят, делегаты, — доложил один из матросов. — Самого главного требуют.

— Ну я главный.

— А не можете ли назвать свою фамилию? — спросил офицер.

— Дыбенко, председатель Центробалта.

— Вот вас нам и надо. — Офицер вышел чуть вперед. — Мы пришли, чтобы вступить с вами в официальные переговоры.

— Проходите, садитесь.

Когда все уселись, офицер заговорил увесисто:

— Если вы завтра начнете наступление, то казаки и юнкера окажут вам упорное сопротивление. Сил у нас достаточно. Кроме того, к утру ожидается еще батальон ударников.

— Что же вы предлагаете? — спросил Дыбенко, поочередно оглядывая прибывших.

— Мы не хотим зря проливать кровь. Давайте начнем переговоры. Пусть к нам приедет ваша делегация, выступит перед казаками на митинге и расскажет, что такое Советская власть, кто избран министрами.

— И что при этой власти будет с нами, — добавил один из казаков.

— Так давайте сейчас же и начнем переговоры, — предложил Дыбенко.

— Нет, надо, чтобы вы там перед всеми выступили, — настаивал все тот же казак. — Вам больше поверят. А то ведь нам говорят, что все вы тут — немецкие шпионы и пленных разрезаете на куски. А сначала будто бы глаза выкалываете.

— Вот брешут, сволочи! У вас же не выкололи? — спросил один из доставивших делегацию матросов.

— Да уж видим, какие вы есть шпионы, — согласился казак и вопросительно поглядел на офицера. — Только надо, чтобы все о вас правду узнали. И что такое Советская власть…

— Хорошо, я поеду с вами и выступлю на митинге, — согласился Дыбенко.

Матросы загалдели:

— Может, это ловушка?

— Одного тебя не пустим.

— В Смольный бы надо сообщить. Да охрану дать побольше. Взвод хотя бы.

— Кто же нас со взводом пустит? — с усмешкой спросил Дыбенко. — Они‑то вот без охраны пришли, не испугались, хотя им про нас вот каких страстей наговорили.

— Так то мы, а то они! — не уступали матросы. — Они‑то другой породы.

— Казаки вас не обидят, — заверил офицер.

Все‑таки матросы настояли, чтобы Дыбенко взял с собой кого‑нибудь из них.

— Ну ладно, — согласился Дыбенко. — Вот Шумова и возьму, парень от тертый и уже стреляный. Вдвоем нам будет сподручнее.

Было около часу ночи. Автомобиль, на котором приехали Шумов и Демин, куда‑то угнали, едва разыскали другой — санитарный. Когда Гордей влезал в него, кто‑то сунул ему в руку гранату:

— Возьми, может, пригодится.

Гордей положил гранату в карман бушлата.

Дорога была грязная, ухабистая, автомобиль еле полз, то и дело съезжая с колеи. Фары не включили, вокруг непроглядная темень. Вот от- куда‑то сбоку из темноты донесся окрик:

— Сто — ой!

Подъехали четверо казаков. Офицер вышел из автомобиля, стал — что‑то объяснять им. Один из казаков сунул голову внутрь автомобиля, зажег спичку. Пристально посмотрел на Дыбенко и Шумова:

— А энти зачем?

— Не твое дело, — отстранил его офицер и сказал шоферу: — Поехали!

Чем ближе они подъезжали к Гатчине, тем чаще их останавливали. Но — пропускали.

Казак побойчее объяснял:

— Промеж себя воевать нам не резон. Немец — другое дело. А своих зачем — убивать? Нас там избавителями зовут, а от кого избавлять‑то и кого? Ежели баре промеж себя чего не поделили, пусть и воюют, а нам с вами делить неча…

Офицер помалкивал, в темноте не было видно его лица, может, он и не соглашался с казаком, но не мешал ему говорить.

Часа через два автомобиль въехал в Гатчину и остановился на площади перед дворцом. Из ворот вышел дежурный офицер, оглядел сидевших в машине и спросил у Дыбенко:

— Кто такой?

— Я прибыл для переговоров с казаками.

— Вынужден вас арестовать. Сдайте оружие.

Гордей выхватил из‑за пояса револьвер, подскочил к офицеру. и, направив револьвер ему в грудь, предупредил:

— Только попробуй арестовать!

Из темноты появилось еще несколько казаков, они со всех сторон обступили автомобиль — похоже, дежурный взвод. Дыбенко спокойно заговорил, обращаясь не столько к офицерам, сколько к казакам:

— Оружие мое — револьвер. Его я не сдам. Если вы посылали делегацию для того, чтобы захватить нас как заложников, то этим вы не достигнете цели. Знайте, наш арест вам дорого обойдется.

К ним пробрался один из ехавших в автомобиле казаков.

— Они нас не трогали, — заявил казак, — их тоже нельзя трогать.

— Я обязан арестовать и доложить генералу Краснову, — более миролюбиво объяснил дежурный. — Что он прикажет, то и будет сделано, а я исполняю свои обязанности.

Но казаки уже оттеснили дежурного от Дыбенко и Шумова.

— Пусть большевики сами расскажут. Да не нам одним, а всем.

— Айда в казармы!

— Верно, в казармы, чего тут толковать?!

— Керенский здесь? — спросил Дыбенко у стоявшего рядом казака.

— Тут.

Подошел офицер, приезжавший с делегацией в Царское, предложил:

— Пойдемте в казармы.

— Хорошо, — согласился Дыбенко. — Но я требую, чтобы к Керенскому был поставлен надлежащий караул. В случае его побега — отвечаете вы.

Офицер отошел, чтобы распорядиться насчет караула, а Дыбенко и Шумов под охраной обступивших их казаков отправились в казармы.

3

В казарме полумрак был густо перемешан с запахами табачного дыма, пота, человеческих испарений и гулом голосов. Нестриженые, небритые, немытые лица желтыми пятнами проступали в неровном свете семилинейных керосиновых ламп. С верхних нар свешивались разномастные чубы.

Дыбенко говорил уже третий час подряд:

— …Керенский вместе с русской и иностранной буржуазией пытался сдать немцам Петроград, чтобы задушить революцию. Временное правительство, так же как и царское, не стремится к миру и не собирается прекратить братоубийственную войну, спасти от разорения страну и передать землю крестьянам, а продолжает начатую царем бойню, гонит на фронт все новые и новые десятки и сотни тысяч молодых солдат, не обеспечивая их ни вооружением, ни обмундированием, ни продовольствием. И наоборот, Советская власть ставит перед собой задачу: немедленно добиться справедливого мира для всех, прекращения войны, передачи земли крестьянам, установления контроля над производством, отмены смертной казни на фронте. Советским правительством, избранным на Всероссийском съезде Советов, по всем этим вопросам приняты и изданы декреты.

Дыбенко рассказывал о первых декретах Советской власти, а тем временем в казарму набивались офицеры и юнкера. Это не предвещало ничего хорошего, и Шумов с беспокойством вглядывался в лица казаков. «Как они себя поведут? Сумеет ли Дыбенко убедить их вот так, сразу?» Неожиданно среди офицеров заметил Павла Глазова, он выделялся морской формой. Форма была еще гардемаринская, но погоны уже офицерские. «Так вот куда он сбежал!»

— …Керенский снова пытается вас, казаков, превратить в жандармов и тем самым возбудить против вас, казаков, всеобщую народную ненависть и преследование…

— Станичники, не верьте им! Это предатели и изменники России, немецкие шпионы! Гнать их! — донеслись выкрики из угла, где скопились офицеры и юнкера.

Шумов удивлялся спокойствию председателя Центробалта. Вот Дыбенко повернулся к тому углу и стал терпеливо объяснять:

— Нет, не немецкие шпионы взяли власть в свои руки, а рабочие и крестьяне, солдаты и ма- Тросы, такие же, как вы, труженики — казаки. А то, что я моряк, пусть не смущает господ офицеров. Флот первый доказал свою преданность революции и готовность к защите страны в моонзундских боях, где в борьбе с превосходящим флотом немцев он дрался до последней капли крови. Флот же первым выступил и на защиту Советской власти.

— Это верно, — поддержал казак, приезжавший с делегацией. — У них там я много видел моряков и на сухопутье. Матросы — наши братья, неужто мы против них пойдем?

Однако и офицеры не унимались:

— Какие они вам братья? Они Россию немцам продали!

Дыбенко усмехнулся:

— То‑то мы разбогатели! Вот видите, что на мне? Это и есть весь мой капитал, да и тот казенный. Или вы думали, что я буржуй какой? Нет, я такой же крестьянин, как и вы, Черниговской губернии, землепашец. А вот Шумов с Урала. В подпасках был, должность как будто не аристократическая.

Казаки немного развеселились, но к единому решению еще не пришли. Видно было, что они побаиваются присутствующих тут офицеров: казак есть казак, для него золотые погоны — непререкаемая власть. Иногда Гордею казалось, что, стоит одному из офицеров подать команду, казаки послушно разойдутся или тут же растерзают и Дыбенко, и его.

Наверное, и Дыбенко чувствовал опасность, поэтому решил немного припугнуть казаков:

— На поддержку Советской власти с фронта идут войска. Полки двенадцатой армии на подходе…

Это подействовало, казаки загалдели. Оказывается, они уже слышали, что двенадцатая армия поддерживает большевиков.

Шел восьмой час утра, надо было спешить, а то вот — вот подойдет батальон ударников, и неизвестно, как все повернется тогда. И Дыбенко сказал:

— Давайте решайте, с кем вы. Или вы согласны прекратить гражданскую войну и арестовать Керенского, или…

Договаривать не было нужды, казаки догадывались, что означало это «или». И после недолгих споров согласились арестовать Керенского.

— Однако у нас есть казачий комитет, надо, чтобы и он решил. Тогда вроде бы по закону выйдет.

Все двинулись к дворцу. Утро выдалось погожее, дворец был весь залит солнцем, первые лучи его упали и на площадь, затерялись в толпе. Площадь постепенно заполнялась казаками. Все ждали, когда соберется казачий комитет. А пока настроение у казаков было шаткое.

— Может, нам самим сейчас и арестовать Керенского? — предложил Дыбенко Гордей. — Тогда казаки сразу сдадутся.

— Как же мы арестуем его вдвоем? Потерпи немного, казаки сами его арестуют. А пока выясни, где он находится.

Выяснять, где Керенский, пришлось недолго. Тот самый офицер, который приезжал с делегацией, указал на дверь:

— Вон видите, из той двери выглядывают? Это адъютант верховного главнокомандующего. Там и сам Керенский.

Оказывается, бывший министр — председатель Временного правительства расположился в комна те, соседней с той, где собирался сейчас на заседание казачий комитет.

Когда собрались все члены комитета, выяснилось, что он состоит целиком из офицеров и юнкеров. Ждать от такого комитета благоприятного решения не стоило. Дыбенко даже не стал тут разговаривать, а опять вышел на площадь и обратился к казакам:

— Где же казаки в вашем комитете? Там одни офицеры, вот и выходит, что комитет‑то не казачий, а офицерский.

— А ведь и верно, не наш комитет! — недоуменно сказал стоявший в первом ряду пожилой казак. — Как же это выходит?

— Надо выбрать новый, из казаков! — предложил другой.

Предложение это казаки дружно поддержали, стали называть фамилии своих представителей в комитет. Голосовать не стали: просто выкрикивали фамилию казака, и тот шел в зал заседания.

Однако и новый комитет пришлось долго уговаривать, чтобы он дал согласие на арест Керенского.

— Да поймите же вы, что тянуть дальше нельзя, — убеждал Дыбенко. — Если мы не договоримся сейчас, наши начнут наступление на Гатчину. Они, наверное, думают, что вы нас арестовали. Мы были отпущены до определенного времени…

А время уже перевалило за полдень, и Дыбенко поставил вопрос на голосование. Но не успели делегаты проголосовать, как в зал влетел дежурный офицер и, не скрывая своей радости, зачитал телеграмму:

— «Из Луги вышли 12 эшелонов ударников. К вечеру прибудут в Гатчину. Савинков».

— Как же теперь‑то быть? — растерянно спросил один из казаков:

— А вот и решайте, кому голову подставлять, — злорадно, сказал офицер и вышел.

— Как тут решишь? — обратился казак к Дыбенко. — С вами Столкуешься, тех вон сколько прет сюда. Они небось по головке нас не погладят…

Заволновались и остальные:

— Нам теперь с вами вроде бы не с руки.

— Но ведь если мы сейчас с вами не договоримся, наши немедленно начнут наступление и до подхода ударников мы вас разобьем, — предупредил Дыбенко.

— Да, куды ни кинь, везде клин.

4

Бывший министр — председатель Временного правительства и верховный главнокомандующий Керенский в то утро проснулся поздно, около десяти часов. Возможно, он проспал бы и дольше, если бы его не разбудил шум, доносившийся из соседнего зала. Вероятно, генерал Краснов опять собирает своих офицеров. «Мог бы собрать где‑нибудь в другом месте», — с раздражением подумал Керенский и позвал адъютанта.

Тот пришел сразу же, обычно невозмутимое лицо его на этот раз было взволновано.

— Что там за шум?

— Казачий комитет заседает.

Керенский поморщился:

— Этого еще не хватало! По какому поводу?

— Делегация от большевиков приехала, двое матросов.

— Что им нужно?

Адъютант нерешительно помялся, но все‑таки доложил:

— Требуют, чтобы казаки арестовали вас и выдали большевикам.

— Однако! Ну и что же казаки?

— Пока ничего не решили. Но, похоже, согласятся.

— От Савинкова сведений нет?

— Пока никаких.

— Медлит Савинков. Пусть запросят еще раз. Да узнайте, что там решает этот комитет и что за матросы сюда прибыли.

Адъютант вернулся быстро, Керенский еще не успел одеться.

— Распоряжение насчет Савинкова передал. Комитет выбирают новый. Этот почему‑то забраковали. Приехал от большевиков матрос Дыбенко, а фамилию другого не узнал.

— Дыбенко? — встревожился Керенский.

— Так точно.

— Позовите сюда генерала Краснова, да поскорее.

Адъютант, звякнув шпорами, ушел, а Керенский торопливо закончил туалет и подошел к окну. Оно выходило в двор, в противоположную от площади сторону, но и сюда доносился многотысячный гул голосов. «Сброд, а не войско!» — сердито подумал верховный главнокомандующий.

Вошел командующий третьим казачьим корпусом генерал Краснов — высокий, подтянутый, красивый, едва начинающий седеть. Глаза спокойные, как будто ничего не происходит. Это спокойствие окончательно вывело КеренскогЬ из себя. Чтобы скрыть раздражение, он опять отвернулся к окну.

— Звали, Александр Федорович? — раздался за спиной голос Краснова, тоже спокойный, даже наигранно мелодичный.

Керенский круто повернулся:

— Генерал, вы меня предали!

Краснов удивленно вскинул брови:

— То есть?

— Ваши казаки хотят арестовать меня и выдать матросам. Вы об этом знаете? — Керенский забросил руки за спину и заходил по комнате.

— Да.

— Почему же не предупредили меня и не принимаете никаких мер?

— Боюсь, что уже поздно принимать какие- либо меры. Сочувствия к вам нет. — В глазах генерала мелькнула едва заметная усмешка.

— А офицеры?

— Офицеры тоже недовольны вами. Я бы даже сказал: особенно недовольны.

— Что же мне делать? — уже не наигранно, как обычно, а с отчаянием воскликнул Керенский.

Краснов только пожал плечами. Керенский опять подошел к окну, прислушался. И вдруг прямые плечи его опустились, коротко стриженная голова поникл» а.

— Придется- покончить с собой, — тихо сказал он.

Краснов и на этот раз промолчал. Керенский же надеялся, что при этом заявлении генерал начнет отговаривать его. Собственно, только для этого и сказал Керенский о намерении покончить с собой, на самом деле у него такого желания не было. Наверное, Краснов догадался об этом и потому никак не реагировал, молчал, может, опять усмехнулся в спину.

Керенский резко повернулся к генералу:

— Вы можете сказать, что мне делать?

— Могу только подать добрый совет. Слушать его или нет — ваше дело, — спокойно, даже, пожалуй, смиренно сказал Краснов.

— Говорите.

— Вам надо поехать сейчас в Петроград с белым флагом и явиться в Революционный комитет. Там вы, как глава правительства, можете начать переговоры.

Керенский нервно забегал по комнате. Может быть, так ему легче думалось. Его высокий лоб прорезали морщины, холодные глаза сузились, на скулах зашевелились желваки. Наконец он остановился перед Красновым и устало сказал:

— Хорошо, генерал. Я именно так и сделаю.

И опять заходил по комнате, теперь уже медленно, низко опустив голову.

— Я дам вам охрану и попрошу, чтобы с вами отправился один матрос — из тех, что приехали. Другого оставлю как заложника.

Керенский остановился, вскинул голову и воскликнул:

— Только не матрос! Вы знаете, кто он?

— Нет.

— Это Дыбенко.

— Я не знаю, кто такой Дыбенко.

— Председатель Центробалта. Это — мой враг.

Краснов равнодушно сказал:

— Раз ведете большую игру…

Керенский не дал ему договорить, прервал:

— Я уеду ночью.

— Почему? — спросил Краснов. — Это будет похоже на бегство. Разумнее поехать спокойно и открыто, чтобы все видели.

Вошел адъютант, доложил:

— Получена телеграмма от Савинкова. Двенадцать эшелонов ударников прибудут к вечеру.

— Поздно! — воскликнул Керенский.

— Можно еще потянуть время, — задумчиво сказал Краснов и отдал адъютанту распоряжение: — Пусть эту телеграмму зачитают новому казачьему комитету. Посмотрим, как поведут себя комитетчики при этом известии.

5

А комитет все еще колебался. Но теперь Дыбенко и не торопил казаков, теперь ему самому было выгодно потянуть время. Ударники прибудут только к вечеру, а наш Финляндский полк и отряд моряков должны вот — вот начать наступление. Казаки вряд ли сейчас будут сопротивляться, и до прихода эшелонов с ударниками Гатчина будет взята.

Однако долго тянуть нельзя. Надо успеть как следует подготовиться к встрече ударников, их как‑никак двенадцать эшелонов.

— Ну так что, придем мы к какому‑нибудь решению? — спросил Дыбенко у новых членов казачьего комитета.

Казаки скребли затылки, чесали грязными пальцами бороды:

— Надо бы, верно, решить, как будем.

Наконец один предложил:

— Давайте так уговоримся: мы с вами воевать больше не будем, а вы за это пропустите нас домой, на Дон и Кубань.

Предложение понравилось всем, но опять возникли сомнения:

— А как отпустят? Если с оружием — одно, а без оружия нам нельзя, дорога длинная.

— Нет, оружие мы не сдадим.

— Хорошо, оружие мы вам оставим, — согласился Дыбенко.

Тут же составили договор. Подписали его Дыбенко и от имени комитета шесть казаков, оказавшихся грамотными.

— Теперь о Керенском, — напомнил Дыбенко.

— Да берите вы его, нам не жалко, — сразу согласились казаки.

— Ставлю вопрос на голосование.

За арест Керенского проголосовали единогласно.

— Теперь надо его арестовать и привести сюда. Кто пойдет?

И опять заминка. Никто из казаков не хотел добровольно ввязываться в арест верховного главнокомандующего.

— Кто знает, куда жизнь повернется. Вам он надобен, вот вы его и арестуйте. А нам встревать в это дело неохота.

— Но ведь постановление о его аресте вынес ваш казачий комитет. Вы и должны арестовать Керенского, тогда все будет законно.

— Так‑то оно так, а все же… — Казаки опять чесали затылки и бороды.

Наконец после долгих препирательств отрядили за Керенским четверых казаков. Они нехотя отправились в соседний зал. Однако вскоре вернулись:

— Керенский удрал!

Все вскочили, зашумели.

— Как удрал?

— Через подземный ход. Переоделся матросом. А на том конце его автомобиль ждал.

Гордей в это время искал Павла Глазова. На площади гудела толпа. Казаки уже знали о бегстве Керенского, слышались возмущенные выкри ки. Кто‑то доказывал, что Керенский не убежал, а выехал навстречу подходящим эшелонам с ударниками.

«Вот лопухи, упустили! — досадовал Гордей, забыв о Глазове. — Все Временное правительство арестовали, а главного‑то и упустили!»

Это было особенно обидно.

«Не надо было мне уходить искать этого Павла Глазова…»

— Наверное, он долго еще терзался бы, но вышел Дыбенко, весело спросил:

— Ну, что приуныл?

— Так ведь упустили Керенского‑то!

— Пусть бежит, черт с ним! Его бегство есть его политическая смерть.

— Все же…

— Далеко не уйдет. Вот казаки такую телеграмму заготовили. — Дыбенко протянул Шумову бумагу.

«Всем, всем. Керенский позорно бежал, предательски бросил нас на произвол судьбы. Каждый, кто встретит его, где бы он ни появился, должен его арестовать как труса и предателя.

Казачий совет 3–го корпуса».

Едва они пошли в зал, где еще заседал казачий комитет, как появился дежурный офицер. Теперь он был куда покладистее:

— Там с заставы верховой прискакал, говорит, что матросский отряд подходит. Что делать?

— Пусть пропустят, — сказал Дыбенко.

Дежурный вопросительно посмотрел на пожилого казака, избранного председателем комитета.

— Пущай идут, — согласился тот.

Вскоре в Гатчину вступили Финляндский полк и отряд моряков. Только теперь Гордей увидел дядю Петра и окликнул его.

— Гордей? — удивился Петр. — Ты откуда здесь взялся?

— А мы с ним тут со вчерашнего дня, — сказал Дыбенко и сладко потянулся. — Теперь не мешало бы и вздремнуть часок — другой.

В разговор вмешался командир прибывшего отряда Сивере:

— А казачков надо все‑таки разоружить.

— У нас же договор! — возразил Дыбенко.

— Они Керенского упустили, — упрекнул Сивере и спросил: — Что слышно насчет ударников?

Пока выясняли, где ударники, пришел солдат, обратился к Дыбенко:

— Вы вчерась санитарный автомобиль в Царском брали, так просят вернуть. Сестра тут милосердия за ним пришла.

— Верно, а где автомобиль? — спросил Дыбенко у Гордея.

— Не знаю, может у казарм?

— Пойди поищи. И верни санитарам.

Вместе с солдатом Гордей спустился по лестнице во двор. У ворот и в самом деле стояла женщина в кожаной куртке, с санитарной сумкой через плечо. Она смотрела на площадь, лица ее не было видно, но что‑то в этой женщине показалось Гордею знакомым. Вот она обернулась на звук их шагов, и Гордей вздрогнул: узнал Наташу Егорову.

— Вы? Как вы здесь очутились? — спросил он, подходя к ней.

— А вы? Ну здравствуйте! — она протянула Гордею руку.

— Здравствуйте, Наташа!

Кажется, они не знали, что еще сказать, стояли, держась за руки, смотрели друг на друга и смущенно молчали.

— Вот ведь, гора с горой не сходится, а человек с человеком… Ну вы теперь без меня разберетесь, — сказал солдат.

Они и не заметили, как солдат ушел.

Глава вторая

1

Это было неудержимо, как обвал. Когда они расстались с Гордеем, Наташа сразу почувствовала гнетущую пустоту, но в ней еще жило настороженное ожидание, надежда, что все как‑то обойдется, схлынет и опять на душе станет спокойно. Но проходили дни, недели, а былая уравновешенность не только не возвращалась, наоборот, в душе назревало что‑то тревожное, давящее, порой невыносимо ноющее, от чего перехватывало дыхание и начинало бешено колотиться сердце. Сначала она и сама не понимала, что с ней происходит. Она постоянно ощущала в себе какое‑то смутное беспокойство, оно все время нарастало, и вот уже появились бессонница, раздражительность. Отец с тревогой спрашивал:

— Ты не заболела ли, дочка?

— Нет, я чувствую себя вполне здоровой.

Она и сама иногда думала: «А может, это и в самом деле болезнь?»

Потом поймала себя на том, что ее все время тянет пойти в гавань, а когда увидит на улице матроса, хотя бы отдаленно напоминающего Гордея Шумова, вздрагивает, а в груди как будто.

что‑то обрывается. «Неужели?» — со страхом и в то же время радостно думала она.

И перестала сомневаться в тот самый день, когда получила от Гордея письмо. Этот день был для нее праздником, она впервые за последние полгода почувствовала настоящую радость. Она радовалась тому, что Гордей в тяжелых боях у островов Даго и Эзель даже не ранен, и тому, что сама она только сейчас поняла, как любрт его.

«Да, да, люблю!» — кричало в ней.

Наверное, отец заметил ее праздничное настроение, тоже повеселел:

— А хочешь, я тебя обрадую? Через неделю мы уезжаем в Петроград.

Она не знала, почему он решил уехать: замкнувшись в своих собственных переживаниях, она почти перестала интересоваться его делами. Известие ее действительно обрадовало по — настоящему, потому что она сразу подумала: «Гордей где‑то 6 там».

Но в Петрограде его не оказалось, она узнала, что «Забияка» базируется в Гельсингфорсе, все собиралась туда съездить, да не успела: началась революция.

Они с отцом жили на Охте, снимали там меблированную комнату. Отец, который и раньше редко бывал дома, теперь вообще не появлялся. Если бы он заскочил домой хоть на минуту, Наташа может быть, и узнала бы, что «Забияка» пришел в Петроград. Но узнать об этом ей было не от кого. Только четыре дня назад заглянул старый знакомый отца Сивере. Наташа пожаловалась ему, что отец совсем не бывает дома, что она вынуждена сидеть и ждать его, ей даже стыдно: происходят такие важные события, а она где‑то в стороне от них.

— Если хотите, поедемте со мной, у нас совсем нет сестер милосердия, а они очень нужны, — предложил Сивере.

И Наташа согласилась, она обрадовалась, что кому‑то вдруг стала нужна. И уж никак не думала, что именно здесь встретится с Гордеем.

Она смотрела на него и не верила своим глазам. Наташа много раз представляла, как они встретятся, что она ему скажет, у нее даже заранее были заготовлены те слова, которые она хотела и должна была ему сказать. Но сейчас она забыла все эти слова, да ей и не хотелось ничего говорить, ей было хорошо так вот стоять, держаться за руки и молчать, ощущая биение его пульса, его тепло.

Гордей первый нарушил молчание и спросил совсем не о том, о чем хотел бы спросить:

— Это ваш автомобиль мы вчера угнали?

— Наш, — разочарованно сказала она.

— Я даже не знаю, куда его дели казаки. Пойдемте искать.

— Да, надо искать, — машинально повторила она, думая совсем о другом. И только когда они пересекли площадь, сказала: — Я рада, что встретила вас здесь.

— И я. — Гордей сжал ее руку.

— Ой! — вскрикнула Наталья и, теперь уже не таясь, ласково сказала: —Медведь!

— Точно! — Гордей вдруг подхватил ее, поднял и закружил. Он и верно рычал сейчас, как медведь, повторяя: — И я, и я…

— Пустите, голова кружится.

— Это хорошо, пусть кружится, пусть вся земля кружится!

Наконец он осторожно поставил ее на землю, притянул к себе и поцеловал. Она не только не уклонилась от этого поцелуя, а сама поцеловала Гордея. А голова все кружилась. Наташа боялась, что вот — вот упадет, и крепко держалась за Гордея.

— Тьфу ты, нашли время! — сердито сказал кто‑то за спиной.

Они испуганно отстранились друг от друга, потом оба засмеялись…

Автомобиль они так и не нашлн: оказывается, он ночью же вернулся, но не в Царское Село, а, как выяснилось потом, в Пулково. Впрочем, это было не столь уж важно. Гордей тут же реквизировал у казаков другой автомобиль, велев шоферу нарисовать на нем крест. Пока шофер разыскивал краску, они сидели в машине и Наташа рассказывала, как она попала сюда.

Потом пришел шофер, и Наташа стала показывать ему, как надо рисовать крест. Когда она снова села в автомобиль, Гордей спал, уронив голову на баранку.

2

Ему приснилось, что он сидит на берегу Миасса, нещадно печет солнце, коровы стоят в воде и отбиваются хвостами от паутов, а дед Ефим лежит на пригорке в валенках и сермяге. Вот он поднимает голову, подслеповато щурится на солнце и говорит:

— Ты пошто коров домой не гонишь, гли — кось, солнышко‑то совсем зашло.

— Как это зашло? Ты же на него смотришь!

— А я его не вижу. Знать, совсем ослеп.

Дед опять укладывается спать, а Гордей спускается к реке| чтобы искупаться. Он уже разделся, готов прыгнуть в воду, но вдруг видит, что по реке плывет мичманка боцмана Пузырева. «Отку да она тут оказалась?» — думает Гордей. Течение уносит мичманку все дальше, вот она уже скрылась за поворотом реки.

Гордей ныряет в воду, она почему‑то холодная. Чтобы согреться, Гордей быстро, саженками, плывет к другому берегу, потом обратно. Он уже устал, но так и не согрелся. Ему хочется поскорее выскочить из воды под палящие лучи солнца, но на берегу возле куста, где он раздевался, сидит Наталья и смеется. На ней длинное белое платье, оно еще больше подчеркивает смуглость ее кожи, крепость тела.

А у Гордея зуб на зуб не попадает, он уговаривает Наталью:

— Ты отойди вон за тот куст, я оденусь.

Наталья в ответ только заливисто хохочет, показывая белые ровные зубы.

Вдруг откуда ни возьмись налетает сильный вихрь, подхватывает Наталью и поднимает высоко в небо. Вот меж набежавших туч мелькает ее белое платье, оно как бы растворяется в небе, потом из тучи выскакивает молния и раскалывает небо надвое, как арбуз. Из образовавшейся в куполе неба неровной щели, как из пробоины в корабле, хлещет вода…

Гордей просыпается. И в самом деле холодно, хотя никакой воды нет, и небо над головой целое— ни одной трещинки. Только лохматые звезды, густо усыпавшие его темный купол, моргают где‑то высоко — высоко. «Вот черт, приснится же этакое! — думает Гордей, вспоминая свой сон. И пугается: —А где же Наталья? Ведь она тут была».

Он хочет встать — и больно ударяется раненым плечом о баранку руля.

— Вот черт! — уже вслух произносит он и осто рожно вылезает из‑под баранки. Оказывается, он сдал прямо на сиденье.

«Ну да, тут я и уснул, — вспоминает он. — Только это было еще днем, а сейчас ночь. Где же Наталья?»

На заднем сиденье кто‑то зашевелился.

— Кто здесь? — спросил Гордей.

— Проснулся? А я сторожу тебя, продрог как собака. — Шофер соскочил на землю. — Уходить не велено, пока не проснешься.

— Где Наталья?

— Она там, во дворце, лазарет готовит к зав- трему, говорят, большой бой будет. Велела, как проснешься, разыскать ее. Пойдем вместе, и я маленько в тепле‑то погреюсь.

Перешагивая через сидящих прямо на полу солдат и матросов, они долго ходили по дворцу, отыскивая лазарет. Наконец вошли в зал, в два ряда уставленный разномастными кроватями, должно быть. принесенными сюда со всего дворца. Сидевший за столиком мужчина в белом колпаке и халате поднял голову, строго сказал:

— Сюда нельзя, товарищи. Здесь лазарет.

— Нам Егорову, сестру милосердия, — объяснил Гордей.

— Егорову? Кто же у нас Егорова? Такой вроде бы нет.

— Натальей ее зовут.

— А, Наташу! Она спит. Приходите утром.

— Мне нужно срочно.

— Кто‑нибудь ранен?

— Нет.

— Тогда приходите утром. Она у нас уже дня четыре, и я не помню, чтобы спала.

— Хорошо, я подожду, — согласился Гордей, осторожно присаживаясь на краешек стула.

— Только там, за дверью.

Когда они вышли, шофер сказал:

— Работа у них не сладкая. Ну‑ка утащи на себе такого, как ты. Умаешься!

Они улеглись под дверью, прямо на полу, положив под голову шоферскую куртку и укрывшись бушлатом Гордея.

— Не заметил, другого выхода нет? — спросил Шумов.

— Вроде бы только этот. А что?

— Да так…

Гордей вспомнил, как упустил Керенского, и опять с досадой подумал: «Все Временное правительство брали, а главного‑то и прозевали». Почему‑то снова в мельчайших деталях всплыли в памяти события той удивительной ночи, разговор с толстым министром иностранных дел Терещенко. Как он тогда удивился!

Гордей мысленно продолжил спор с Терещенко о войне, о том, как ее закончить. Потом вспомнил, как первый раз увидел Наташу в Ревеле. Пожалуй, она с тех пор не изменилась, разве что похудела немного.

Рядом, поджав ноги, спал шофер, чмокая во сне губами, наверное, ему приснилось что‑то вкусное. Гордей, припомнив давешний сон, невольно встревожился: «Как же я не посмотрел насчет второго выхода?» Он боялся потерять Наталью, поэтому решил больше не спать. Но усталость взяла свое, вскоре он уснул.

Разбудили их ночью, кто‑то бесцеремонно взял Гордея за ноги и оттащил от двери. Гордей сел, протер глаза. Трое солдат несли на шинели чет- вертого, с простреленной головой, с залитым кровью лицом.

— Где это его? — спросил Гордей.

— Офицеришки пьяные хотели взбунтовать казаков и юнкеров. Вот одного нашего и ранили. Ну- ка, браток, подмогни.

Гордей вскочил, помог отнести солдата сначала в лазарет, потом в отведенную под операционную комнату. Раненого уложили на два сдвинутых вместе и покрытых простыней стола, и тот самый врач, что дежурил у входа в лазарет, принялся промывать рану. Солдат застонал.

— Живой! А мы уж думали…, — Посторонних прошу выйти, — строго сказал врач.

Выйдя с солдатами из операционной, Гордей спросил:

— А что с теми, с офицерами?

— С теми уже все, к стенке поставили.

Кто‑то уже разбудил сестер, они успели надеть белые халаты и теперь на ходу повязывали Платки.

— И вы тут? — удивилась Наталья. — Я думала, вы еще спите. Меня вот заставили спать…

— Готовьтесь к операции, — сказал врач. — А вы, товарищи, идите в коридор. Да кто‑нибудь пусть посторожит, у двери, чтобы сюда не лезли.

Вслед за солдатами Гордей вышел в коридор. Сторожить остались все, солдаты решили дождаться исхода операции.

— Как бы не помер, — озабоченно сказал один из них, устраиваясь на полу. — Семь ртов у него дома‑то мал мала меньше.

Гордей вспомнил Клямина, подумал: «Этот, может, еще выживет, Афоню уже не вернешь. Надо будет, как попаду на корабль, собрать кой- чего да послать его жене. Колчанов, наверное, отправил ей письмо…»

— Слышь‑ка, браток, говорят, Дыбенку вашего в новое правительство наркомом выбрали, вроде как министром. Правда это?

— Правда.

— Сам‑то он из каких будет?

— Да такой же, как и вы. Крестьянином был, землю пахал, грузчиком работал.

— Значит, и верно власть‑то теперь наша.

3

Эшелоны с тремя тысячами ударников подошли к Гатчине только утром. Силы были далеко не равными. В Гатчине находилось всего два батальона Финляндского полка, около пятисот матросов и одна батарея. А тут еще надо было охранять казаков и юнкеров — не дай бог, если они ударят в спину!

Гатчинский Военный совет решил выслать делегацию навстречу ударникам, предложить им сдаться без боя. Наскоро сформировали большой эшелон, посадили на паровоз матросов с пулеметами. Сам эшелон был пустой: оба батальона Финляндского полка оставили в Гатчине охранять казаков. Сивере с отрядом моряков и батареей занял позицию впереди станции. В случае если переговоры не увенчаются успехом, после условного сигнала — три револьверных выстрела — батарея откроет огонь по эшелонам ударников.

Выехали навстречу ударникам около восьми часов утра. Гордей сидел на корточках возле лежавшего за пулеметом дяди Петра и, вглядываясь вперед, говорил:

— Семнадцать министров мы тогда арестовали, а Керенского я упустил. Кто же знал, что там Другой выход есть? Теперь, если Керенский с ударниками, я уж с него глаз не спущу…

— С кого это? — спросил подошедший Дыбенко.

— Да с Керенского. Говорят, он там.

— А ты все терзаешься? Я же тебе говорил, чтц бегство Керенского — это его политическая смерть. Этим он сам вынес себе приговор.

На переговоры с ударниками Дыбенко решил идти один, но Гордей предложил:

— А все‑таки возьми меня с собой. В Гатчину- то мы вдвоем ездили.

— Нет, сейчас я пойду один.

— Одному опасно.

— А если вдвоем? Коль ударники не согласятся сдаться, нам с тобой и вдвоем с тремя тысячами не справиться. Скажи‑ка лучше машинисту, чтобы сбавил ход.

Гордей обиженно пожал плечами и пошел к машинисту, а Дыбенко сказал Петру:

— Ты за ним присмотри, а то он так и лезет под пули.

— Ладно. Тебе тоже не следовало бы идти самому. Можно кого‑нибудь другого послать.

— Например, тебя?

— А хотя бы и меня.

— Чудак ты, Шумов. Ага, вон и первый их эшелон. Приготовиться!

— Приготовиться! — крикнул Петр.

Команда была, пожалуй, излишней, потому что идущий навстречу состав видели все и приготовились без команды.

— Тормози! — крикнул Дыбенко машинисту.

Паровоз шумно, как бы с сожалением, вздохнув, остановился. Эшелон ударников тоже сбавил ход и вскоре остановился метрах в пятистах. Дыбенко соскочил с паровоза и направился по шпалам навстречу ударникам.

Он шел неторопливо и спокойно, а у Гордея по телу пробегали мурашки. Он видел, как ощетинился стволами винтовок и пулеметов эшелон ударников. Сколько их сейчас нацелено на одного идущего по шпалам матроса — сто, двести, пятьсот? А ведь достаточно одного — единственного винтовочного выстрела. Неужели сам Дыбенко не испытывает страха? Какие же надо иметь по- истине железные нервы, чтобы идти вот так спокойно, ни разу не оглянувшись! А он все идет и идет, перешагивая со шпалы на шпалу, ветер треплет ленточки его бескозырки…

— Смотри, выходят!

Из вагонов ударников высыпались серые фигурки людей, побежали к паровозу. Столпились — наверное, о чем‑то договариваются. О чем?

А Дыбенко все идет и идет, не сбавляя и не прибавляя шага.

Вот от паровоза ударников отделилась небольшая кучка людей, вышла навстречу.

— Зотов, возьми на прицел этих! Остальным держать на прицеле эшелон! — скомандовал Петр.

— Есть! — ответил Зотов, устроившийся со своим пулеметом на тендере.

Ударники отошли от своего паровоза недалеко— метров на сто, не больше. Дальше идти, наверное, боятся, поджидают, когда приблизится Дыбенко. А он идет навстречу им все так же неторопливо и спокойно.

Зотов сверху спросил у Петра:

— Ты его не предупредил, чтобы он не подходил к ним близко?

— Нет.

— Надо было предупредить, а то как же я буду стрелять? Могу ведь и в него угодить.

— Если он подойдет близко к ним, не стреляй, опять возьми на прицел вагоны.

— Ладно. Смотри, подходит!

Дыбенко подошел к ударникам, вот его уже не видно в их серой куче. Что он сейчас говорит им? Может, они его арестовали, а то и убили? Выстрелов, правда, не слышно, но ведь убить могут и так — вон их там сколько против одного.

Все молчали, напряженно вглядываясь вперед. Время тянулось мучительно медленно, и не понять, хорошо это или плохо, потому что неизвестно, чем все это кончится.

— Гляди, повернули обратно!

Действительно, ударники вернулись. Зачем?

Договорились или нет? Вот подошли к паровозу. Из вагонов опять посыпались люди, тоже бегут к паровозу. Что там происходит? Как назло, нет ни одного бинокля, да и много ли увидишь в бинокль?

Прошло еще десять томительных минут. И вдруг донеслись четыре щелчка выстрелов.

— Давай вперед! — крикнул Петр машинисту. — Без моей команды не стрелять!

Паровоз, тяжело отдуваясь, окутался паром и тронулся с места. Вот облако пара рассеялось, и Петр приказал:

— Стой!

Теперь и остальные увидели, что из эшелона стреляют по кучке бегущих к лесу людей.

— Глянь, по своим лупцуют!

— А может, как раз по тем, которые за перемирие?

И опять все напряженно всматриваются туда, где идет перестрелка. К лесу бегут человек двадцать, вот застрочил пулемет, и трое или четверо упали.

— Флаг! — ликующе заорал Зотов. — Флаг вывесили.

Верно, над паровозом ударников появился белый флаг.

— Сдаются!

Густая серая толпа движется по шпалам навстречу. Паровоз ударников тоже трогается с места и катится за ней…

Вздох облегчения вырвался у всех, когда тот же Зотов крикнул:

— Дыбенко их ведет! Смотрите, вон он, впереди идет!

Дыбенко шел все тем же неторопливым, размеренным шагом, но солдаты едва поспевали за ним: путаясь в полах длинных шинелей, они скакали со шпалы на шпалу и никак не могли приноровиться к шагу идущего впереди матроса.

Гордей спрыгнул с паровоза и побежал навстречу. Увидел широкую улыбку Дыбенко, спросил:

— Сдаются?

— Все в порядке! — ответил Дыбенко. — А вы небось поволновались!

— Было дело. Рисковый ты.

— Как видишь, все обошлось хорошо.

— А в кого там стреляли?

— Это мы своих офицерьев, — ответил за Дыбенко шедший рядом с ним молодой высокий, под стать Шумову, солдат.

— Вот что, Гордей, — сказал Дыбенко, — как приедем в Гатчину, раздобудь автомобиль. Они тут делегацию к Ленину направляют, так ты отвези их в Смольный.

— Есть!

Для делегации он снова взял санитарный автомобиль, на этот раз не без умысла: сейчас этот автомобиль тут не нужен, а будет повод вернуть ся, еще раз увидеть Наталью. Нужда в артиллерийской поддержке кораблей отпала, сидеть на «Забияке» без дела скучно, а связь с ним держит Демин. «Понадобимся — отзовут сами».

Делегатов было трое: молодой высокий солдат, который недавно шел рядом с Дыбенко; серьезный рябой и молчаливый солдат, чем‑то все время озабоченный; суетливый пожилой мужичонка, всю дорогу донимавший Гордея вопросами.

— Слышь‑ка, а сам‑то ты Ленина видывал?

— Видел.

— Какой он из себя?

— Обыкновенный.

— Это значит какой? Да ты ло — людски говори, а то, вишь ли, обнаковенный! — рассердился солдат. — Все мы обнаковенные, а на личность разные: он вот рожей гладкий, а у энтого на ей черти горох молотили. Ты мне обличье обрисуй.

— А вот сними шапку, — предложил Гордей.

— Зачем?

— Снимай, снимай.

— Да на, не жалко. — Солдат стянул шапку, он был лыс, только возле ушей рыжели слипшиеся пряди давно не мытых волос.

— Ленин вот тоже лысый и ростом с тебя будет. Только глаза у него другие. У тебя вон бегают, будто ты украл что, а у него внимательные, с хитрецой. А так вы вроде даже похожие.

— Будя врать‑то! — Солдат нахлобучил шапку. — Поди, и не видал ты его. Тоже равняешь: я и Ленин. Да Ленин, он знаешь какой?

— Какой?

— Он… он… — Солдат разводил руками, но подходящего слова не находил. Наконец нашел: — Он душу понимает.

— Это так, — подтвердил Гордей. — Я и говорил, что внимательный.

— Внимательный — это не то. Он — душевный! — упрямо твердил солдат.

— Ну, пусть будет по — твоему, — согласился Гордей. — Я как его первый раз увидел, сразу узнал. Мне тоже про него рассказывали, и вот по глазам я его и узнал. Глаза у него — главное…

Гордей вспомнил о первой встрече с Лениным, потом стал рассказывать, как Ленин узнал его при второй. Делегаты слушали внимательно, не перебивая, но по — разному: молодой — удивленно, рябой — невозмутимо, пожилой — недоверчиво. Когда Гордей закончил, пожилой с сомнением покачал головой:

— Может, оно и было все это, только Ленин, думаю, не такой. Разве может он на нас походить? У него, брат, — башка! Я ведь про него тоже слышал. Вот он, — солдат кивнул на молодого, — он нам газету читал, как Ленин про войну думает. Он, брат, все как есть понимает! — И уже наставительно добавил: —Ты врать‑то ври, да не завирайся!

— А, что тебе объяснять! — рассердился Гордей. — Сам вот увидишь.

— А пустят к нему? — недоверчиво спросил солдат.

— Пустят.

Но часовой опять не пускал их:

— Без пропуска не имею никакого права. Много вас тут ходит.

Гордей стал объяснять, что, мол, ударники прислали делегацию к Ленину, а если он их не примет, они обидятся и могут опять начать воевать. Часовой на этот раз попался неуступчивый. Он посоветовал пойти к караульному начальнику. Тот куда‑то позвонил и выписал пропуск, предупредив:

— Сначала поведешь их к товарищу Подвойскому, а потом — к Ленину. Как найти Подвойского, спросишь у кого‑нибудь.

— Найду, я уже был у него.

— Тем лучше.

Гордей и верно довольно быстро отыскал комнату, где находился Подвойский. Он разговаривал по телефону, и Гордею долго пришлось ждать. Наконец Подвойский повесил трубку, вопросительно посмотрел на Гордея.

— Я с делегацией. К товарищу Ленину. они хотят…

— А, ударники? Мне уже говорили. Только вот какое дело: Владимир Ильич сейчас занят на совещании, придется подождать. А вы от Дыбенко? Что там у нас делается?

Гордей стал рассказывать о том, как первый раз поехал с Дыбенко в Гатчину.

— Это я уже слышал. И генерала Краснова нам доставили. Керенскому вот дали уйти — жаль. Сколько ударников?

— Около трех тысяч.

— Н — да, это сила. Ну хорошо, пусть делегаты подождут. Как только Владимир Ильич освободится, я сам отведу их к нему. А вам надо срочно вернуться и доставить Дыбенко вот этот пакет. — Подвойский протянул синий конверт.

Гордей сунул его за пазуху и вышел. Делегатов он оставлял за дверью, но сейчас их там не было. «Неужто сбежали?» — встревожился Гордей и тут же успокоился, увидев их в коридоре. Пожилой солдат, присев на корточки, пытался что- то рассмотреть в замочную скважину.

— Что ты там увидел? — спросил Гордей.

Солдат поманил его пальцем и, уступая место у двери, предложил:

— Ну‑ка глянь: он?

Гордей присел, заглянул в скважину. В комнате за столом сидело человек шесть, вдоль стены еще семь или восемь. Ленин что‑то говорил.

— Он самый.

— А ведь я думал, врал ты про него, выходит, все как есть обсказал. И верно — лысый, как я… Пустят нас к нему?

— Пустят. Закончится заседание, вас позовут. Мне обратно ехать, а хотелось бы с ним еще раз повидаться! Ну потом расскажете. Далеко не уходите, вон у той двери ждите.

Уже во дворе Гордея окликнули:

— Шумов! Погоди‑ка…

Гордей обернулся и увидел Егорова. Иван Тимофеевич похудел, глаза ввалились, лицо серое. Поздоровались. Гордей сказал:

— Хорошо, что встретились. Наташа в Гатчине, я сейчас туда еду. Что ей передать?

— В Гатчине, говоришь? А я с ног сбился, не знал, что и подумать. Ну, Слава богу, жива. Как она там оказалась?

— Сивере к вам заходил, он и сманил ее. Она там сестрой милосердия.

— Ну, я этому Сиверсу задам! И ей тоже. Так и передай. Впрочем, не надо. Скажи, что видел меня и что жду ее дома. Жаль, не могу с тобой поехать, некогда… Сестрой милосердия, говоришь? Ты уж за ней погляди, чтоб не обидели ее и под пули чтоб не лезла. Она ведь отчаянная.

— У нас сейчас тихо. Ударники на перемирие согласились.

— Кто знает, что будет завтра? С фронта вон еще части к Петрограду идут. И потом… — Иван

Тимофеевич не договорил, приступ кашля надолго схватил его. Кашель сухой, похоже, чахоточный.

— Лечиться вам надо, — сказал Гордей, когда Егоров перестал кашлять. — Вы совсем не бережете себя. Наташа очень боится за ваше здоровье.

— Она и тебе говорила об этом? Ты ей не рассказывай, что я кашляю.

— А то она не знает! Вы бы и верно побереглись. Один ведь вы у нее.

Иван Тимофеевич внимательно посмотрел на Гордея, кивнул. Грустно сказал:

— Она у меня тоже одна — единственная осталась, а вот ушла.

— Вернется. — И предложил: — Хотите, я ее обратно домой отправлю?

— Разве она согласится?

— А мы ее в приказном порядке.

— В приказном? Нет, не надо. Это ее дело. Раз она решила, что ее место там, пусть уж… Никуда не денешься… Вы молодые, вам жить да жить, у вас жизнь будет более счастливой. Вот и боритесь за эту счастливую жизнь. Если хочешь знать, в душе я одобряю ее поступок и рад, что она поняла, где ей сейчас быть… Скажи, что я на нее не обижаюсь, только пусть себя побережет. Ты пойми, она — моя дочь…

— Я понимаю. В обиду ее не дам и без нужды рисковать не позволю, — пообещал Гордей.

— Вот — вот, не позволяй.

Они распрощались, и Гордей побежал к воротам. А Егоров грустно смотрел ему вслед и задумчиво покачивал головой.

4

Едва выехали из Петрограда, как обвально рухнул наземь слепой ливень, дорогу развезло, и в Гатчину Гордей приехал уже вечером, когда на улицах зажгли огни. Улицы были пустынны, только патрульные, поеживаясь от холода, жались к домам, укрывались от ветра под заборами. Ветер дул холодный, он горстями бросал в лицо снежную крупу. В полосах яркого электрического света, падающего из окон дворца, снежные крупинки казались большими, как горошины.

Дворец опять был завален спящими людьми, опять приходилось перешагивать через них, местами даже ногу поставить было негде. Кто‑то невнятно бормотал во сне, слов не разобрать, их заглушал доносящийся отовсюду храп. Ловчее всех устроился солдат с бородавкой на носу: он залез в каминную нишу и спал там в обнимку со своей винтовкой, отгороженный каминной решеткой, недосягаемый для чужих ног.

В комнате второго- этажа, где разместился штаб, за столом сидел Сивере и что‑то писал. В кресле, откинув голову на спинку и вытянув ноги, спал Дыбенко. Шумов подошел к нему, хотел разбудить, но Сивере остановил его:

— Не трогайте, пусть поспит. Он давно не спал. Что там у вас?

— Пакет. Срочный.

— От кого?

— Из Смольного, от Подвойского.

— Давайте сюда.

Гордей отдал пакет. Сивере аккуратно разрезал ногтем мизинца конверт, вынул из него отпечатанный на машинке листок. Пока он читал, Гор — дей раздумывал, стоит ли сейчас рассказывать Сиверсу о разговоре с Егоровым.

— Вы с «Забияки»? — спросил Сивере.

— Да.

— Миноносцы уходят в Гельсингфорс. Вернетесь на корабль или останетесь здесь?

— Это как прикажут.

— Ладно, завтра решим. Пока отдыхайте. Мо- жете устраиваться вон там, на диване, мне все равно спать не придется, — предложил Сивере, раскладывая на столе карту.

— Спасибо, у меня еще дела есть… — И Гордей рассказал о встрече с Иваном Тимофеевичем.

— Обижается он на вас за то, что Наташу сманили. Так вы уж поберегите ее, может, я завтра уйду…

Сивере внимательно посмотрел на Гордея и улыбнулся понимающе и сочувственно.

— Так я пойду.

— Да, пожалуйста.

Опять перешагивая через спящих, Гордей пробирался к лазарету и тревожно думал: «На корабль мне, наверное, придется вернуться, комендоров осталось мало, к тому же я секретарь судового комитета. А как же тогда Наталья?»

Он тихо открыл дверь в лазарет и замер от удивления: за столиком сидела дочь профессора Глазова Ирина. Вот она обернулась, тоже узнала Гордея и широко раскрыла и без того огромные глаза:

— Вы?

— Здравствуйте, — шепотом поздоровался Гордей. — А вы‑то откуда взялись?

— Я здесь работаю. С сегодняшнего утра.

— Ясно. — Гордей обвел взглядом зал. — Егорову Наталью знаете?

— Да, она спит вон там, в углу.

— Разбудите ее.

Ирина встала, пошла было в глубь зала, но тут же вернулась и, потупившись, выдавила:

— Я вам должна… В общем… Идемте, я вам все расскажу. Пойдемте туда.

Она выбежала в коридор, Гордей вышел за ней. Ирина стояла, прижавшись спиной к стене, испуганно смотрела на Гордея и бормотала:

— Нет, я не могу себе простить… Это ужасно… Вы поймите, я должна была что‑то сделать… Я вам сейчас объясню.

Гордей уже догадался, о чем она хочет рассказать.

— Не надо, я уже все знаю. Я ведь был у вас дома и знаю, что вы ничего не могли сделать, ничего. Вы не виноваты…

— Нет, виновата! — воскликнула Ирина. — Я должна была предвидеть… Ах, как это гнусно и страшно!

Она вздрогнула, закрыла лицо руками и зарыдала. Говорить ей о том, что вчера видел ее брата, сейчас не стоило.

— Ну ладно, успокойтесь. — Гордей погладил ее по голове. Ирина уткнулась ему в грудь и зарыдала еще пуще. А он гладил девушку по голове и не знал, что сказать, как утешить.

Из лазарета выглянула Наталья и в изумлении остановилась. Потом брезгливо сказала:

— Какая гадость! — и резко захлопнула дверь.

«Вот незадача!» Гордей отстранил Ирину и рванул дверь. Наталья шла в свой угол, он догнал ее на полпути, взял за плечи. Она резким Движением сбросила его руки и прошептала:

— Какой негодяй! И эта… Господи, совсем девочка, а туда же!

*

— Погоди, ты что подумала? Ты послушай…

— Не хочу ничего слушать. Ничего!

— Нет, ты выслушай! — Гордей повернул ее к себе.

Кто‑то поднял с кровати голову, сердито сказал:

— Нельзя ли потише?

— Пойдем, я тебе все расскажу. — Гордей снова взял Наталью за плечи, повел к выходу. Она нетерпеливо отстранилась:

— Оставьте! Мне противно на вас смотреть, подлый развратник!

Тогда он подхватил ее на руки и понес. Наташа пыталась вырваться, но он крепко держал ее.

Ирина стояла уткнувшись в стену, худенькие плечи ее вздрагивали, она по — детски всхлипывала. Гордей поставил Наталью рядом с ней, эта тоже теперь плакала, из глаз ее, наполненных презрением, падали одна за другой крупные, как стек- ляные бусы, слезинки.

— А ну‑ка перестаньте! — прикрикнул Гордей.

Испуганные его окриком, они обе затихли.

— Теперь вот слушай, — сказал Гордей, обращаясь к Наталье. — При ней. Эта девочка привела к себе домой нашего раненого матроса Дроздова. А ночью пришли какие‑то люди и убили его. Она убежала из дому, пришла сюда. Она не виновата, а переживает. Теперь понимаешь, о чем мы с ней говорили?

— Понимаю. — Наталья пальцами смахнула со щек остатки слез.

— А ты вон чего подумала! — с упреком сказал Гордей.

— Я не могу себе простить… — Ирина опять зарыдала.

Наталья несколько мгновений смотрела на нее, потом обняла- Ирину и повела в лазарет:

— Успокойся, ты тут ни при чем. Пойдем, я дам тебе капли.

Они ушли, а Гордей прислонился к стене и закурил. «Вот ведь как нелепо получилось! — подумал он. — И как она сюда попала?»

Но он не только не ощущал досады, а даже испытывал какое‑то удовлетворение, и не оттого, что все кончилось благополучно, а оттого, что Наталья вот так ко всему отнеслась. «Ревнует, — значит, любит» — говаривали в таких случаях, и сейчас Гордей готов был верить этому.

Наталья вернулась быстро. На ходу застегивая куртку, предложила:

— Пойдем на улицу, здесь душно, накурено.

Площадь была белой, ветер немного утих, но снежная крупа все сыпалась и сыпалась. Наталья нагребла ее полные пригоршни, смяла в тугой скрипучий комочек, прижала его к щеке.

— Вот и зима начинается.

— Еще растает.

— А я почему‑то люблю снег. И вообще люблю зиму, — мечтательно сказала Наталья и, помолчав, тихо спросила: — Не сердишься на меня? Так нелепо все получилось.

— Бывает, — снисходительно чсказал Гордей. И чтобы переменить разговор, сообщил: — Знаешь, я видел твоего отца.

— Где?

— В Смольном. Я ему сказал, что ты здесь.

— Он очень сердился?

— Нет, не очень. Только просил тебя поберечься. Ты его пойми, одна ты у него.

— Да, одна, — задумчиво сказала Наталья.

Они вошли в парк, здесь было тише, слышно, как похрустывает под ногами снег. Наталья взяла Гордея под руку, прижалась к нему. Этот ее неожиданный жест взволновал Гордея.

— Замерзла? — дрогнувшим голосом спросил он.

— Нет.

— А я, наверное, завтра вернусь на корабль.

Наталья остановилась, опустила голову. Потом тихо спросила:

— Это обязательно?

— Да, нужно.

— Я понимаю, но…

Больше она ничего не сказала, опять взяла его под руку, прижалась к его плечу, и они долго шли молча. Потом Гордей спросил:

— Может, тебе лучше вернуться к отцу?

— Он об этом просил?

— Нет. Он знает, что ты не могла иначе.

— Не могла. Я бы потом никогда не простила себе, если бы осталась дома. Ты понимаешь? — Она остановилась, стараясь заглянуть ему в глаза.

— Понимаю. Я бы тоже не простил.

— Мне?

— Нет, себе.

— А мне?

— Ты женщина, тебе вовсе не обязательно. Не женское это дело — война. Обошлись бы как- нибудь и без вас.

— Вот как ты думаешь?

Кажется, она обиделась, даже отпустила его руку.

— Ну ладно, не сердись. — Гордей обнял ее за талию и примирительно пояснил: — Я просто так.

— И просто так не надо. Обещай, что больше не будешь, — потребовала Наташа.

— Хорошо, обещаю. А ты обещай, что будешь беречь себя.

— Постараюсь, — не очень уверенно сказала она и снова взяла его под руку.

Они долго шли молча. В верхушках деревьев тихо шелестел ветер, срывал последние листая, которые темными пятнами ложились на чистый снег. А сверху падала уже не колючая мелкая крупа, а крупные мягкие хлопья, они кружились и кружились, оседали на ветках деревьев, таяли на губах. Погасли последние огни в домах, и только дворец все еще был ярко освещен. Там спали первые бойцы революции. А в комнате на втором этаже, склонившись над картой, сидел смертельно уставший человек и задумчиво смотрел на тонкие разноцветные линии, причудливо переплетенные в красные, синие и зеленые узлы. Широкая черная стрела рассекала их и упиралась своим острием в извилистую линию фронта. Местами линия обрывалась.

Все эти линии, узлы и стрелы были нанесены на карту неделю назад. Куда они сейчас переместились, где он, этот фронт? Из последних отрывочных сведений можно было понять только одно: фронт не просто близко, а всюду. И может быть, эта ночь — последняя спокойная ночь на многие месяцы и годы. Может быть, завтра, через час, через минуту тишина лопнет от внезапного взрыва, высоко взметнется пламя, кровавые отсветы его упадут на этот первый снег, укрывший исклеванную снарядами, истерзанную землю тонкой белой простыней, крахмально похрустывающей под ногами.

…Сухо, как щелчок кнута, прозвучал выстрел. Послышался приглушенный снегом топот.

— Подожди здесь! — крикнул Гордей и, на ходу вынимая револьвер, бросился туда, откуда прозвучал выстрел. Там уже никого не было, не слышно было даже топота. Но вот донесся стон, и только теперь Гордей увидел, что на противоположной стороне улицы под забором кто‑то лежит. На белом снежном фоне отчетливо выделялась темная фигура.

Склонясь над лежавшим матросом, Гордей уловил теплый запах крови. В темноте невозможно было понять, куда ранен человек. Гордей ощупывал его, кровь, кажется, была всюду. Она темными ручейками растекалась по снегу, ручейки эти, разбухая, расплывались в черные пятна.

Подбежали трое патрульных солдат Финляндского полка, подошла Наталья. Ощупав раненого, сказала:

— Кажется, в грудь попали. Ну‑ка помогите.

Когда раненого, положив на шинель, донесли до дворца и падавшая из окна полоса осветила его лицо, Гордей невольно вскрикнул:

— Петро!

Глава третья

1

Несмотря на просьбы и даже угрозы, в операционную Гордея не пустили, и он сидел за тем столиком, за которым час назад увидел Ирину. Она тоже сейчас была там, в операционной, как и Наталья и все другие сестры, немало переполошенные этим ночным, казалось бы, не боевым ранением. Что они там делают с Петром? Судя по всему, рана опасна, пуля застряла где‑то в груди. Кто же в него стрелял, почему именно в него?

Уж не этот ли опять… Павел? Впрочем, какое это имеет значение?

Время тянулось мучительно медленно. Висящие на стене часы в длинном, как гроб, футляре пробили половину первого, — значит, с тех пор, как Петра унесли в операционную, прошло всего двадцать минут, а Гордею казалось, что прошло уже много часов. Может быть, так казалось потому, что за эти двадцать минут он перебрал в памяти все, что у него было связано с дядей — от первой их встречи возле брошенной Акулькой избы до вчерашнего мимолетного свидания здесь, во дворце…

Из операционной вышла Наталья, не отвечая на нетерпеливый вопрос Гордея, молча прошла в свой угол. Потом появилась Ирина, за ней, на ходу вытирая полотенцем руки, — врач. Гордей встал, шагнул ему навстречу:

— Доктор, что там?

Врач устало опустился на стул, вытер полотенцем лицо и сказал:, — Плохо.

— Умер? — испугался Гордей.

— Пока жив. Нужна операция, пуля застряла в легких. Операция слишком сложная, я не имею права на нее решиться. И вообще, я не хирург, а терапевт, хирургией занимаюсь потому, что больше заняться некому. Да и то делаю лишь самые простые операции. С такой — не справлюсь. Извините… — Вдруг сник он под напористым взглядом Гордея.

— А как же он? — Гордей кивнул в сторону операционной.

— По — видимому, умрет. Может быть, протянет еще сутки, не больше.

— Ведь надо что‑то делать! — негодующе воскликнул Гордей.

— А что я могу сделать? — Врач бросил полотенце на стол. — Я же вам объяснил: нужен хи- рург.

— Может, раненого надо отвезти в Петроград? Там‑то уж найдется хирург.

— Нет, раненый не транспортабелен, умрет по дороге. Вот если бы найти хорошего хирурга здесь. Да где его найдешь? — растерянно развел руками врач и дернул за тесемки халата.

И тут Ирина решительно шагнула навстречу врачу и сказала:

— Будет хирург. Хороший хирург.

«А ведь и верно, отец‑то у нее профессор хирургии! — обрадовался Гордей. — Но как же она…»

— Хорошо бы достать автомобиль, — сказала Ирина. — Поезда сейчас не ходят, а времени у нас мало.

— Можно взять наш, санитарный, — сказал врач. — Только где вы найдете хирурга? — Он недоверчиво посмотрел на Ирину, удивляясь ее решительности.

— Найду.

— Она найдет, — подтвердил Гордей, — Я знаю.

— Ну хорошо, собирайтесь. Да предупредите, что с инструментами у нас плоховато… Сейчас я напишу вам диагноз, — торопливо согласился врач, поверив не столько Ирине, сколько Гордею.

Гордей побежал искать шофера. Искать пришлось недолго: шофер спал в коридоре возле лазарета, Гордей легко отличил его по лежавшей рядом шоферской кепке с очками.

Ирина уже оделась. Сначала она не хотела, чтобы Гордей ехал вместе с ней, но, когда он сказал, что без него в пути автомобиль могут за держать, неохотно согласилась. Наталья тоже собралась было ехать с ними, врач не пустил ее:

— У меня и так сестер не хватает. Оставайтесь здесь, там и без вас обойдутся.

Наталья недовольно пожала плечами и повесила на гвоздь куртку, которую собиралась надеть в дорогу.

Как назло, мотор долго не заводился, надо было залить в него теплую воду, а ее не было. Набрали холодной, развели кипятком из никелированного стерилизатора, в котором кипятились инструменты.

Когда наконец выехали, Гордей спросил Ирину:

— А отец ваш согласится?

— Уговорю, — сказала она не очень уверенно и вопросительно посмотрела на Гордея.

«Если не уговорит, заставлю силой», — решил Гордей.

Зажигать фары шофер побоялся, чтобы не нарваться на казачий разъезд. Ехали они медленно, несколько раз сбивались с дороги, и Гордею приходилось вылезать и подталкивать машину. Один раз он угодил в лужу, начерпал полные ботинки, и ноги скоро замерзли. Гордей разулся, вылил из ботинок воду, выжал носки, стал их натягивать снова. Ирина, до этого молча наблюдавшая за ним, решительно сдернула с головы косынку, предложила:

— Вот платок, разорвите его пополам.

— А вы? — спросил Гордей, удивленный ее великодушием.

— Мне и так не холодно.

_— Все‑таки наденьте хотя бы бескозырку. — Он снял и подал Ирине бескозырку.

Платок был шелковый, он мягко струился меж пальцев, рвать его было жаль, зато ноги сразу согрелись.

До Петрограда они добрались беспрепятственно, лишь на самом въезде их задержал патруль, но, проверив у Гордея документы, пропустил. Потом они долго петляли по улицам и добрались до дому, когда уже начал брезжить рассвет. Гордей хотел пойти вместе с Ириной, она придержала его:

— Оставайтесь здесь. Лучше, если я одна…

Слышно было, как она поднимается по лестнице, вот остановилась, позвонила. Потом еще и еще раз. Наконец скрипнула дверь, послышался голос Пахом а:

— Батюшки! Вот радость!

Хлопнула дверь, заглушив голоса.

— Я в этом доме и раньше бывал, — сказал шофер. — Я министра финансов Бернацкого возил, у него здесь родная сестра живет. Вон в том подъезде.

— А я твоего министра в Зимнем брал. В Петропавловку отводил.

— Да ну? — не поверил шофер.

— Вот тебе и «ну».

— Расскажи…

Прошло, наверное, больше часа, уже совсем рассвело, а Ирины все не было. «Не уговорила», — решил Гордей и стал вылезать из автомобиля, чтобы пойти и силой привести профессора, но в это время из подъезда выбежала Ирина, радостно крикнула:

— Все в порядке!

Вышел профессор, в длинном пальто и черном котелке, с баулом в руке. Гордей поздоровался, профессор кивнул, потом присмотрелся к Гордею попристальнее и наконец узнал:

— Это опять вы? Впрочем, ничего удивительного.

Он застегнулся на все пуговицы, поднял воротник и, нахохлившись, всю дорогу молча сидел в углу, искоса поглядывая на дочь. Она тоже молчала, делала вид, что внимательно слушает Шумова, досказывающего шоферу историю с арестом Временного правительства, но, кажется, не слушала, а думала о чем‑то своем.

Навстречу попался автомобиль, в нем сидел худощавый, высокий, чуть сгорбленный мужчина, слева от него — женщина с красивыми внимательными глазами, справа — матрос. На переднем сиденье еще один матрос. Разъезжаясь, автомобили прижались к обочинай, сбавили ход, и профессор, приподняв котелок, поклонился сидящим в другой машине.

— Кто это? — спросил Гордей.

— Великий князь Кирилл Владимирович с супругой, — ответил Глазов.

— Значит, и этих взяли. Хорошо!

— Кому хорошо? — с усмешкой спросил профессор.

— Не им же! — улыбнулся Гордей, но, заметив, что профессор хмурится, тут же умолк.

Площадь перед дворцом была забита солдатами и матросами, они стояли кучками, о чем‑то разговаривали. Расступались неохотно, автомобиль пробирался сквозь толпу медленно, справа и слева сыпались вопросы:

— Кого везешь, браток?

— А краля‑то? Где такую откопал? — спросил один из солдат, прилаживаясь влезть на подножку.

Лицо Ирины залил румянец, она низко опу стила голову. Профессор нахмурился, а Гордей сердито крикнул:

— Ну ты, конопатый, придержи язык! — Гордей ударил по цепкой с рыжими волосами руке солдата, тот отцепился и шмякнулся в лужу. Лежа, погрозил кулаком вслед автомобилю…

Войдя в лазарет, профессор вдруг преобразился: лицо его разгладилось, стало даже веселым, движения легкие, точно рассчитанные — ни одного лишнего. Зато врач стал суетливым, топтался вокруг профессора, мешал ему. Пока профессор мыл руки, врач говорил Шумову:

— Да знаете ли вы, кого привезли? Это же сам профессор Глазов!

— Знаю, — ответил Гордей и кивнул на Ирину: — Он, между прочим, ее отец.

— Вот как?

Вслед за профессором все ушли в операционную. Гордей опять сел за столик. Снова мучительно медленно тянулось время. Однако на этот раз ждать пришлось недолго. Началась какая‑то беготня, сестры, как белые бабочки, порхали туда и обратно, у них были озабоченные и даже испуганные лица. Гордей остановил пробегавшую мимо Наталью:

— Что там?

— Все в порядке, готовимся к операции. — Она прошла было мимо, потом обернулась, остановилась, пристально вгляделась в лицо Гордея, взяла за руку и озабоченно сказала: —А тебе лучше уйти. Пойди поспи, это не скоро кончится, часа два, а то и три продлится.

— Какой сейчас сон!

— Тогда пойди погуляй. Как кончится операция, я тебя найду.

Гордей вышел в коридор. Он был уже пуст, все вышли на улицу, остался лишь устойчивый запах дыма и пота. На лестнице двое солдат ели из котелка пшенную кашу. Гордей вспомнил, что со вчерашнего дня у него крошки не было во рту, но и сейчас есть почему‑то не хотелось. Он поднялся на второй этаж, зашел в комнату, где был расположен штаб, однако ни Сиверса, ни Дыбенко там не оказалось, только дежурный солдат сердито кричал кому‑то в телефонную трубку:

— Краснова мы вам вчера еще отправили. Прибыл? Ну вот и все. Товарища Сиверса нет, он на кинематограф снимается. Да нет, не один, все снимаются, даже казаки. Ну да, для истории…

Гордей пошел на площадь посмотреть, как солдаты и матросы снимаются «на кинематограф для истории». Он вспомнил, как впервые в Кронштадте собрался с дядей Петром в кинематограф и подумал: «Небось опять не повезет».

И верно, съемки уже закончились, все расходились, лишь маленький человечек крутился возле стоящего на треноге аппарата и отбивался от любопытных:

— Как не попали? У меня все попали. А пленки больше нет, кончилась. Осторожно, не трясите аппарат, у него нежная оптика…

Дыбенко нигде не было. Удалось найти Сиверса, он сообщил, что Дыбенко уехал в Петроград.

Операция закончилась только через три с половиной часа. Судя по тому, что профессор снисходительно улыбался, прошла она успешно. Врач смотрел на профессора влюбленными глазами и беспрестанно повторял:

— Это поразительно! — Наконец догадался предложить: — Может быть, вы, профессор, пообе даете с нами? Правда, не изысканно, однако сытно.

— Спасибо, коллега, мне надо ехать. Ирина, ты едешь со мной или остаешься?

— Остаюсь. Не сердись, но я…

— Да — да, ты уже говорила. — Профессор нахмурился, опустил голову. Потом резко вскинул ее, подошел к вешалке, начал одеваться. Врач стал помогать ему. Ирина поправила отцу шарф, тихо сказала:

— Мама пусть тоже не обижается.

Профессор поцеловал Ирину в лоб, часто заморгал, сгоняя набежавшую слезу, и стал наказывать врачу:

— Через неделю — полторы его можно будет привезти ко мне в клинику. Если, конечно, меня к тому времени из клиники не выгонят, — почему‑то кивнул на стоявшего в сторонке Гордея.

— Ну что вы, профессор!

— Все может быть. В наше время все может быть! Так вот, привезете его туда. Пусть Ирина и привезет, она знает, где находится клиника. До свидания! — Профессор сделал общий поклон и вышел.

Наталья подтолкнула Ирину:

— Пойди проводи хотя бы до автомобиля.

Ирина выбежала. Гордей попросил у врача разрешения повидаться с дядей.

— Ни в коем случае! Вы, не дай бог, еще инфекцию занесете.

— Хоть одним глазком взглянуть!

— Нет — нет, и не просите!

Ничего не поделаешь, придется уезжать не повидавшись. «Может быть, в последний раз», — грустно подумал Гордей. Попрощавшись со всеми, кроме Натальи, Гордей вышел из лазарета, стал ждать Наталью. Вскоре появилась и она.

— Все‑таки уезжаешь?

— Надо.

— Напиши хотя бы, — грустно сказала Наталья и вздохнула.

— Куда? Вы сегодня здесь, а завтра… неизвестно где. И я тоже.

— Жаль. — Наталья взяла его за плечи, приподнялась на цыпочки и поцеловала.

Профессор уже сидел в машине, Ирина стояла рядом. Гордей в нерешительности остановился. Заметив его нерешительность, профессор миролюбиво сказал:

— Садитесь уж рядом.

Когда автомобиль отъехал, Гордей оглянулся. Ирина и Наталья, обнявшись, стояли у ворот и смотрели вслед. Вот Ирина уткнулась Наташе в грудь, та погладила ее волосы, через голову посмотрела на уходящий автомобиль и помахала рукой.

2

Поправлялся Петр медленно, в клинику его перевезли только через три недели. Принимать его не хотели, ссылаясь на то, что для военных есть госпиталь. Однако, узнав, что матроса направил сюда сам профессор Глазов, а сопровождающая больного сестра — дочь профессора, дежурный врач не только принял его, но даже поместил в отдельную палату, — благо, мест в клинике за последние дни освободилось много. Дорога утомила Петра, и, как только его уложили в кровать, он сразу уснул.

Наказав дежурной сестре внимательно присматривать за больным, Ирина поехала домой. Она рассчитывала побыть дома одну ночь, а завтра вернуться в Гатчину, хотя врач и не установил ей срок возвращения. Он вручил ей конверт с историей болезни и результатами анализов и сказал:

— Отдайте это профессору, а там уж как он сам решит.

Разве могла она подозревать, что в конверте было вложено еще и предписание о том, что «сестра милосердия Глазова И. А., сопровождающая раненого члена Центробалта матроса Шумова П. Г., направляется в клинику профессора Глазова А. В. и будет там находиться вплоть до особого распоряжения».

— Надо полагать, моего распоряжения, — пояснил отец, прочитав предписание. С довольным видом он сказал дочери: — Ну вот, теперь работать будешь у меня. Кстати, клиника уже не моя, а государственная, а я — советский служащий. Заведующий, вот кто я. — И протянул Ирине предписание.

Ирина прочитала его. Под ним стояла подпись Сиверса и печать. «Интересно, как это сделано: по инициативе самого врача или по настоянию отца? — подумала она. — Впрочем, не все ли равно?» Если признаться честно, она была рада, что вернулась домой и будет работать в клинике отца. Он‑то, конечно, не хотел бы, чтобы она работала, просто идет на компромисс, чтобы удержать ее в Петрограде. В конце концов, не все ли равно, где работать? Последнее время и в Гатчине она была не особенно загружена.

— Хорошо, я буду работать у тебя, — согласилась она.

— Вот и прекрасно! Танюша, ты слышала?

Мать подошла, обняла Ирину, поцеловала в шею:

— Радость ты моя!

Евлампия вытирала фартуком слезы, тоже была довольна. Наверное, обрадуется и Пахом. Все они сейчас суетятся, не знают, куда усадить Ирину, чем ей еще услужить. Павла нет, непонятно, где он: Ирина слышала, что корпус его распустили, значит, там ему делать нечего. Ирина боялась встречи с братом, поэтому спать легла раньше, но Павел не пришел вообще. Утром, заглянув в его комнату, Ирина убедилась, что в ней давно не живут, хотя комната прибрана, нигде не пылинки. Неужели с той страшной ночи он так и не заходил? Спрашивать об этом никого не стала: все старательно избегали говорить о брате. Позже, зайдя к матери за расческой, Ирина увидела на туалетном столике конверт, узнала почерк Павла. На конверте обратного адреса не было, но стоял штамп Пскова. «Значит, тогда же и убежал…» Читать письмо она не стала, боялась, что оно лишь подтвердит ее предположения.

Отец был уже одет и поторапливал:

— Ну — с, коллега, поспешите, мы опаздываем, а это у нас не принято. А может быть, сегодня отдохнешь? Ты заслужила…

— Нет, я уже готова.

До клиники они добирались трамваем, тащился он медленно, и на каждой остановке его штурмом брала новая толпа. Отца притиснули к железной стойке, шапка съехала ему на глаза, и он, будучи не в состоянии вытащить руки, пытался поправить ее о стойку. Ирине стало жаль отца, А его все притискивали к стойке, наверное, ему было больно, потому что он несколько раз сморщился. И еще он то и дело извинялся:

— Простите, вы наступили мне на ногу.

Стоявший рядом с ним грязный мужик нахально оскалил желтые зубы:

— А можа, мне на своей чижало стоять, вот на твоёй и доеду.

Ирина, уже привыкшая не церемониться, энергично работая плечом и локтями, протиснулась к стойке, отодвинула мужика. Отец благодарно улыбнулся ей и весело сказал:

— Вот так каждое утро.

Ирина так и не поняла: искренней или напускной была эта веселость. Она вообще не понимала, зачем отец остался в клинике, если ее отобрали. Не для того же, чтобы зарабатывать на хлеб? Если ему и платят, то какие‑нибудь гроши, частной практикой он мог бы зарабатывать куда больше: у него были сотни весьма состоятельных клиентов, не все же они разбежались? Ну а если не заработок, то что же заставляет отца лезть в эту тесноту и вонь? Привычка к работе, к клинике, долг врача? Он всегда был честным и добропорядочным человеком. А может, и он поверил в идеи большевиков? Вряд ли. В своем кругу он слыл либералом, умеренно критиковал правительство, искренне желал демократических преобразований и настаивал на улучшении медицинской помощи населению, но вряд ли он согласен с большевиками, так круто опрокинувшими все привычные понятия, перевернувшими всю жизнь.

Собственно, и сама Ирина, настроенная куда более решительно, чем отец, была далеко не убеждена в том, что власть должна принадлежать вот этим мужикам. Ее побег из дому был лишь протестом против гнусного предательства брата. Работа в лазарете — первое столкновение с действительностью, с теми людьми, которые сейчас не жалели своей крови и жизни, чтобы утвердить свою власть. Узнав этих людей, Ирина прониклась к ним лишь сочувствием, но не любовью. И если она хотела служить им дальше, то лишь потому, что после предательства брата возненавидела тех, кому сейчас служит он.

Отец, конечно, знает, где Павел. Что он думает о сыне, как относится к его поступку? А мать? Ей особенно тяжело. Ирина еще вчера заметила, что, обрадованная приездом дочери, мать нет — нет да и задумается, по лицу ее пробежит тень, а в глаза хлынет такая тоска, что становится жутко…

— Нам выходить, — сказал отец, и они стали пробираться к двери.

Отряхнувшись, отец опять весело сказал:

— Ну — с, коллега, вот мы и прибыли.

И опять Ирина не поняла: искренняя эта веселость или напускная?

Отца встретили приветливо, к нему относились все так же почтительно, как и раньше. Собственно, в клинике почти ничего и не изменилось: та же чистота, тот же спокойный, размеренный ритм больничной жизни, даже больные, кажется, те же. Вот эта старушка в кружевном капоте лежала тут и месяца два назад. Ирина запомнила ее по этому капоту и еще по тому, что старушка не выговаривала букву «л».

— Ах, мивочка, у меня от этих костывей даже на вадонях мазови. Это ужасно!

Обладатель густого баса и язвы желудка промышленник Говорухин оперируется уже второй или третий раз. Он гудит:

— Собственность — основа всякой государственности…

Его равнодушно слушает тощий, с длинной шеей и острым кадыком человек со странным именем

Сердалион. Кажется, у него туберкулез кости, и ему будут отнимать ногу.

В сторонке от них держится еще один старый, пациент — бакалейщик Думов. Должно быть, его пугают рассуждения Говорухина о государственности.

Шумов выспался, выглядит значительно свежее, чем вчера, даже румянец проступил на щеках. Он приветливо улыбаемся, но отец, выслушав и выстукав его, озабоченно хмурится, а выйдя из палаты, велит пригласить для консультации известного терапевта Гринберга. Дежурный врач что‑то помечает в книжечке, но отец говорит:

— Впрочем, я позвоню ему сам.

Гринберг приезжает под вечер на извозчике. Встречать его выходит почти весь медицинский персонал: помогают слезть с пролетки, под руки вводят в клинику, раздевают. Профессор слишком тучен, его мучает одышка; прежде чем прийти в палату, он долго отдыхает в кабинете отца, развалившись на кушетке. До палаты его опять ведут под руки.

Он тоже долго выстукивает и выслушивает Шумова, изредка бросая короткие реплики по- латыни. Наконец тяжело поднимается, сует трубку в карман и никак не может попасть. Дежурный врач помогает ему положить трубку, подхватывает профессора под руку. С другой стороны его поддерживает отец. Они медленно продвигаются к двери, но не доходят до нее. Шумов спрашивает:

— Как там у меня?

— Все пгекгасно! — не оборачиваясь, бросает Гринберг. — Легкие. у вас чистые. Но в Петегбугге вам больше жить нельзя. Вы сами, говогят, с Угала? Вот туда и поезжайте. Там воздух сухой, а тут сыго. Отвгатительный климат!

3

В клинике Петр стал поправляться быстрее, через неделю уже начал вставать и ходить по комнате, а еще через неделю ему разрешили выйти во двор. День выдался на редкость тихий, светило солнце, в его лучах ослепительно блестел снег. Петр зажмурился, улыбнулся и сказал:

— Денек‑то какой! Сейчас бы в лес!

— Не разговаривайте, — строго предупредила Ирина, — и дышите носом, а то застудите легкие.

— Ладно, буду молчать, — согласился Петр. — А вы идите, а то сами застудитесь, вон как легко одеты.

Но Ирина не ушла. Приноравливаясь к его шагу, придерживая его за локоть, все повторяла:

— Не спешите, идите осторожно.

Петру стало смешно: во — первых, он не так уж слаб, чтобы его поддерживать, а во — вторых, если и случится что, разве эта хрупкая девочка удержит его? Его вообще удивляло, что здесь, в клинике, ему _уделяют так много внимания, а эта Ирина почти не отходит от него, будто в клинике нет других больных.

— Папа настаивает, чтобы я вас сопровождала и на Урал, — сказала Ирина.

— А вы не хотите?

— Нет.

— Между прочим, я тоже не собираюсь туда ехать. У меня и здесь хватит дел, только бы выбраться отсюда поскорее.

— Однако профессор Гринберг сказал, что вам непременно надо уехать…

— Мало ли чего они скажут.

Петр и в самом деле не собирался уезжать.

После обеда пришел Михайло и сказал:

— Я говорил с профессором, он настаивает на твоем выезде. Значит, надо ехать. Попутно кое- какие поручения выполнишь. С Дыбенко я все согласовал, он не возражает. Вот документы. Это на тебя, а это на сопровождающую сестру.

— Она не хочет ехать. Да что я, один, что ли, не доберусь?

— Ты плохо представляешь, что сейчас творится на железной дороге.

— Тогда пусть кто‑нибудь другой едет. Зачем человека посылать насильно?

— Насильно, конечно, незачем посылать, да профессор настаивает, чтобы ехала именно она. Какие уж там у него соображения, не знаю…

А соображения у профессора Глазова были самые простые. Он хотел отправить дочь подальше от фронтов, от революций, от всей этой ужасной неразберихи, в которой так легко запутаться и потерять голову. Александр Владимирович сознавал, что, как только он выпишет из клиники этого Шумова, уйдет и Ирина. Он не понимал, почему дочь так рвется на войну, что ей там понадобилось. Он много раз спрашивал ее об этом, Ирина лишь отмахивалась:

— Ах, папа, тебе этого не понять.

Возможно, он чего‑то и не понимает. Его глубоко обижало упорное нежелание дочери объяснить, в чем же все‑таки дело. Впрочем, он не особенно и настаивал на таком объяснении, смутно догадываясь, что причиной всему явился поступок Павла. В конце концов, если даже Ирина останется здесь, у него нет никакой уверенности в том, что она задержится надолго. К Петрограду опять идут войска Керенского. Да и в самом городе неспокойно. Неизвестно, что будет завтра. Может быть, завтра начнутся еще более непонят ные события, и трудно предугадать, во что они выльются. «Мы живем на пороховой бочке, взрыв может последовать в любую минуту, — думал профессор. — На Урале ей будет спокойнее. Там, в центре России, нет ни фронтов, ни перестрелок по ночам, туда, надо надеяться, не дойдут и немцы. Шумов — человек надежный, к Ирине он относится заботливо, надо полагать, сбережет ее. Не вечно же будет продолжаться эта кутерьма? Поживет там Ирина месяц — другой, все успокоится здесь, можно будет возвращаться… Конечно, эта ее поездка связана с известными хлопотами и каким‑то риском. Но там риск меньше. И Шумов будет оберегать ее…»

К Шумову профессор проникся таким уважением, что не боялся ему доверить даже судьбу собственной дочери. Вообще Шумов был для Александра Владимировича открытием. Не потому, что он так резко отличался от его постоянных пациентов. Они люди в прошлом состоятельные, но в большинстве своем заурядные. Шумов менее образован, даже несколько грубоват, мужицкое в нем никуда не спрячешь. Однако он незауряден и благороден. У него твердые убеждения и принципы, инстинктивная чуткость к людям, а главное, та природная доброта, которая в русском мужике так удивительно сохраняется, несмотря на жестокость условий существования.

Разговаривая с Шумовым, профессор все больше и больше убеждался в том, что к власти в России пришли не дикари, как об этом говорили в кругу его знакомых, а люди, знающие, куда и зачем они идут. Александр Владимирович, поглощенный своими медицинскими делами, был всегда далек от политики. Его либеральные суждения скорее были данью моде, чем убеждением. Он и сейчас не особенно старался вникать в смысл происходящих событий. Однако он вдруг сделал для себя, казалось бы, простое, но удивительное открытие: интересы этих людей, делающих новую, пусть еще не понятно какую, но все‑таки новую жизнь, и его собственные интересы совпадали в главном — в заботе о человеке.

Он, профессор, всю свою жизнь посвятил тому, чтобы исцелять людей от физических недугов. За долгие годы работы он видел, что многих болезней можно было бы избежать, если бы люди лучше питались, одевались, не жили в таких антисанитарных условиях, так скученно и нелепо, если бы они были более образованны. И профессор видел пути избавления людей от физических недугов не только в лечении, но и в образовании людей, в ознакомлении их хотя бы с элементарными правилами человеческого общежития. Он не раз выступал перед рабочими с лекциями о вреде курения и алкоголя, о правилах бытовой санитарии. И с огорчением замечал, что его слушали вежливо, но не очень внимательно, с какой‑то снисходительной насмешливостью.

И только теперь он начал догадываться о причинах этой снисходительной насмешливости. Сами рабочие лучше его понимали, что плохие условия существования — не их собственные пороки, а социальные пороки общественного устройства. И вот эти люди, вроде Шумова, преобразуют общество именно для того, чтобы избавить его от пороков. И если он, профессор Глазов, боролся со следствиями недугов, то эти люди хотят искоренить их причины.

Он плохо разбирался в происходящих событиях, совсем не разбирался в учении большевиков, но уже одного того, что он понял вот эту их глав ную заботу, было вполне достаточно, чтобы он йе только не стал врагом большевиков, а начал помогать им. Многие знакомые отвернулись от него, открыто осуждали его за то, что он пошел работать в советскую клинику и вообще «снюхался с Совдепией».. Это было особенно тяжело. Он легче переносил неудобства утренней трамвайной толкотни, чем изоляцию от прежнего круга знакомых.

Он понимал, что Шумов — человек не его круга. В то же время матрос был чем‑то привлекателен, профессора почти подсознательно тянуло к нему. Александр Владимирович даже пожалел, что придется выписать матроса, месяц — другой его можно подержать в клинике. Однако профессор Гринберг был действительно прав: Шумову надо немедленно менять климат. И Урал — самое подходящее место для его легких.

А Ирина… Теперь профессору было ясно, что сына он потерял, если и не навсегда, то надолго. Им с женой сейчас особенно необходимо, чтобы Ирина была здесь. Но Александр Владимирович считал, что он трезво оценил все обстоятельства и отправляет дочь только для того, чтобы сохранить ее.

4

Если бы он знал, как он был наивен!

Поезда ходили не по расписанию, были переполнены до отказа. Люди ехали на крышах, на подножках, на буферах — с детьми, с мешками, с сундуками. За каждое место — целый бой. Ругань, драки, озлобленные, измученные лица. И над всем этим — тяжкий вздох с верхней полки:

— Господи, да за что же нам наказание такое!

Ирине удалось устроить Шумова у окна, но открывать его не дают. А в вагоне накурено, духота— дохнуть нечем.

— Вы не могли бы поменьше курить, — попросила Ирина сидящего в проходе между лавками рыжего мужика.

— Потерпишь, невелика цаца! — злобно огрызнулся мужик.

— Вот товарищ в грудь раненный, ему дым вреден, — как можно мягче объяснила Ирина, хотя едва сдерживала гнев.

— И он не сдохнет, чать, не дите.

— Тут и дети…

— А, поди ты…

Поезд вдруг резко затормозил, вагон вздрогнул, сверху прямо на головы посыпались какие‑то узлы, коробки, кто‑то истерично закричал:

— А, будь ты проклят… И опять — отборная ругань.

Поезд стоял долго, почему — г никто не знал. Одни говорили, что кончился уголь и надо идти рубить дрова, другие — что где‑то впереди разобраны рельсы, надо чинить дорогу. Оказалось, ни то, ни другое: просто ждали встречного поезда, ибо участок — однопутка. Встречный поезд протащился медленно, он тоже весь был облеплен людьми. Они что‑то кричали, но голосов не было слышно, только раскрытые рты с желтыми, гнилыми зубами, Рыжий мужик недоуменно спрашивал:

— Энти‑то куды бегут? Чать, мы‑то от войны… А оне куды ж? Ф

— На кудыкину гору, — ответили ему насмешливо.

Наконец поезд тронулся, набрал скорость, без остановки прошел одну станцию, другую, а на третьей застрял надолго. Паровоз от состава отцепили, он куда‑то ушел, поговаривали, что этот состав дальше не пойдет. Кто‑то сказал, что на станции есть кипяток. Ирина пошла искать его.

На улице стоял лютый мороз, деревья возле вокзала все были в куржаке, люди кутались во что попало. На платформе — толкучка, продавали и меняли на вещи отварную картошку и квашеную капусту. Капустой торговала неопрятная рябая баба, она долго разглядывала предложенное Ириной золотое кольцо, попробовала на зуб, даже понюхала, наконец убежденно и категорично сказала:

— Фальшивое.

Спорить с ней было бесполезно. Ирина взяла кольцо, спрятала его в карман. А торговка уже щупала ее новенький впервые надетый в дорогу шарф.

— За этот дам две миски.

Шарф тонкой шерсти и хорошей выделки, он дороже всего торговкиного одеяния, но делать нечего, и Ирина почти без сожаления стянула этот так нравившийся ей шарф. Из второй миски торговка все‑таки отсыпала почти половину обратно в кадушку.

Пока Ирина торговалась, кончился кипяток. Но в буфете неожиданно оказался чай, однако буфетчик, молодой парень с вороватыми глазами, строго сказал:

— На вынос не даем, пейте тут.

— У меня там раненый.

— Не могу — с, барышня. Я бы со всем нашим удовольствием, да начальник станции запрети- ли — с. — Лицо у буфетчика вороватое, глаза бегающие.

— Сделайте исключение.

— Только для вас. — Буфетчик налил из самовара полную флягу и, протягивая ее Ирине, шепотом предложил: — ГовяДинки не хотите — с?

— А разве есть? — спросила Ирина, оглядывая пустые полки.

— Только для избранных. И за натуру: золото, брильянты, драгоценные камни.

— У меня только вот это кольцо.

Буфетчику было достаточно одного взгляда.

— О, это высокой пробы. Полтора фунта, больше не могу — с. Время такое.

— Хорошо, я согласна.

— Возьмите. — Буфетчик извлек из‑под стойки завернутый в тряпицу (слава богу, чистую) кусок. — Здесь ровно полтора фунта.

Ирина взяла кусок, взвесила его на ладони — в нем было не более фунта. Все равно, это сейчас — целое состояние…

Возле вагонов была давка, желающих ехать куда больше, чем мог вместить состав. С трудом пробравшись в вагон, Ирина не могла пробиться в свое купе: возле него сгрудились десятка два, а то и больше человек. Шумов опять что‑то рассказывал.

— Петр Гордеевич, вам нельзя говорить! — крикнула через головы Ирина.

На нее зашикали:

— Тише ты, пигалица! Человек про жисть нашу обсказывает…

Голос Шумова доносился глухо, как из‑под земли.

— Пашню лучше делить не по дворам, а по едокам, так справедливее.

— А ведь и верно! У одного их, душ‑то, цела дюжина, а иной — сам — друг.

— Это как сход решит. Сообча, всем миром, делить надо землю‑то.

— Слышь‑ка, а с покосами как? Тоже подушно али по скотине?

Наверное, это опять затянулось бы надолго, но тут пришел паровоз, подцепил состав, и началась на него новая атака. В вагон втиснулось человек пятнадцать новых пассажиров, они напирали, и слушатели Шумова разошлись, чтобы сберечь свои места и узлы.

Рыжий мужик теперь настолько раздобрился, что уступил Ирине место в проходе, а сам забрался под лавку и уже оттуда стал засыпать Шумова вопросами:

— Слышь‑ка, служивый, поровну‑то опять не выходит, одному земля черная да жирная достанется, а другому — супесь.

— Ас лесом как быть?

Ирина в который уж раз напоминала:

— Поймите, ему нельзя разговаривать.

Мужик перестал спрашивать, а вскоре из — под лавки донесся густой храп…

До Самары они добрались сравнительно благополучно. В Самаре застряли на четыре дня. Вокзал был забит, им не нашлось даже гд. е сесть, первую ночь они так и простояли. У Шумова поднялась температура, горлом пошла кровь, он чувствовал себя совсем плохо. Наутро Ирине удалось снять недалеко от станции комнатку в деревянном домике у дряхлой старушки, совсем отощавшей от голода. Сначала старушка никак не хотела пускать Ирину с больным, боялась, что у него тиф. И согласилась только за буханку хлеба, которую Ирина выменяла за часы, подаренные ей матерью в день рождения.

Убедившись, что Шумов действительно не ти фозный, старушка принялась хлопотать возле него, растирала его какими‑то мазями, поила снадобьями и настойками на разных травах. За три дня она поставила Петра на ноги. Тем временем Ирине через санитарного врача станции удалось достать два места в вагоне первого класса, и до Уфы они с Шумовым доехали хорошо.

В Уфе задержались на шесть дней. Где‑то прошел буран, на путях были заносы, и поезда не ходили. Расчищать заносы было некому, пассажиры сами вызвались сделать это и группами уезжали на дрезине за реку Белую. Наконец пути были расчищены, вперед пустили товарный поезд, он прошел благополучно. Вслед за товарняком отправили и пассажирский.

На двадцать вторые сутки Ирина и Шумов добрались до Челябинска.

Глава четвертая

1

Возвращаясь с профессором Глазовым из Гатчины, Шумов по пути заехал в Царское Село, за Деминым.

Радиостанцию охраняли двое солдат, они пропустили Гордея беспрепятственно, даже не спросив документов. «Вот так и кого попадя пропустят», — подумал Гордей и сердито сказал солдату со шрамом на щеке, судя по всему старшему:

— Ты бы хоть документ какой спросил у меня, а то пускаешь не зная кого.

— А вон он у тя, документ‑то, на башке написан. — Солдат ткнул прокуренным пальцем в ленточку на бескозырке и вслух по слогам прочи тал: — «За — би — я‑ка». Мы хотя и без надписев, а тоже из энтих самых, из забияк.

— Мало ли на чью голову можно напялить эту бескозырку, — А нешто мы совсем слепые? Чать, не по одной надписи судим. Руки‑то вон у тя что кувалды и в мозолях…

— И нос картошкой, — весело добавил другой солдат, помоложе.

Спорить с ними, видимо, бесполезно. Гордей только махнул рукой и вошел в здание.

Демин, похоже, только что проснулся, протирая опухшие глаза, коротко пояснил:

— Не понадобился я тут, стрелять не пришлось, вот и отоспался за все дни.

До Петрограда они доехали быстро, завезли профессора домой, и Гордей тут же отпустил автомобиль. И вскоре пожалел об этом: до Рыбацкого добираться было не на чем. Пришлось идти пешком, к стоянке кораблей они подошли далеко за полночь, потом долго ждали, пока пришлют с миноносца шлюпку. Когда поднялись на борт, вахтенный на баке уже пробил две склянки.

— Когда выходим? — спросил Гордей у дежурившего по кораблю матроса Григорьева.

— Не знаю, никто ничего не говорил.

— Офицеры на месте?

— Окромя артиллериста и механика, никого из офицеров на борту нет. Остальные еще до ужина укатили в Петроград, должно, по бабам. Раньше утра теперь не вернутся.

— Позови сюда Заикина, — попросил Гордей, заходя в рубку дежурного.

Григорьев ушел и вскоре вернулся вместе с Заикиным.

— Я тоже о выходе ничего не знаю, — подтвердил Заикин.

— Демин, запроси «Победитель».

Демин полез на сигнальный мостик, и вскоре оттуда захлопали жалюзи прожектора. Спустившись с мостика, Демин доложил:

— Выход назначен на восемь ноль — ноль. С «Победителя» передают, чт. о была шифровка.

Вызвали шифровщика, тот подтвердил, что шифровка о переходе миноносцев в Гельсингфорс была, он сам докладывал ее Осинскому.

— Значит, офицеры уже не вернутся. Узнали о выходе и сбежали. Что будем делать? — спросил Заикин и, взглянув на палубные часы, озабоченно. добавил: — Пора поднимать пары.

Созвали срочное заседание судового комитета, и Заикин повторил тот же вопрос:

— Что будем делать?

Члены комитета угрюмо и долго молчали, наконец Глушко сказал:

— Ход мы обеспечим, а кто кораблем командовать будет? И штурмана нет. Посадим корабль на мель — нам за это спасибо не скажут. Ну как сорвем первое задание Советской власти?

— Верно говорит Глушко.

— Не только штурмана, у нас карт нет. Да если и были бы, кто в них разберется? Может, Колчанов умеет?

— Ему так и так придется командовать кораблем, если согласится: он же артиллерист.

— Их в Морском корпусе всему учили.

Пригласили Колчанова. Командовать кораблем он согласился, сказал, что можно, на худой конец, обойтись и без штурмана, но без карт не обойдешься.

— Куда же они делись? Штурман с собой их не выносил, — сказал Григорьев. — Надо их в рубке поискать. Не иголка же…

Перерыли всю штурманскую рубку, вскрыли каюты Осинского и штурмана, но карт нигде не наШли.

— Значит, они их уничтожили, — сказал Колчанов. — Жаль, меня не предупредили…

— Может, механик знал?

Вызвали механика.

— Да, старший офицер предлагал и мне уйти с корабля, я категорически отказался.

— Почему же вы никому не сказали, что они решили сбежать? — рассердился Заикин.

— Я дал честное слово, — упавшим голосом признался механик.

— Сами‑то решили остаться?

— Это мое личное дело! — уже обиженно, даже задиристо ответил офицер.

— Оставьте его, — попросил Колчанов. — Для него слово офицера, — вопрос чесТи. — И, обращаясь к механику, спросил: — Будем служить дальше, Владимир Федосеевич?

— С удовольствием буду служить под вашим, Федор Федорович, командованием, — торжественно сказал механик и, вытянувшись перед Колча- новым, отдал ему честь.

Колчанов протянул механику руку и тоже торжественно сказал:

— И я очень рад, что вы остались на корабле… Я всегда верил в вашу порядочность… — И, повернувшись к остальным, взволнованно произнес: — С такими людьми приятно служить. И флоту российскому с ними быть! — Колчанов опять протянул руку механику.

Они долго стояли, держась за руки, улыбаясь друг другу, и даже не заметили, как члены комитета, перемигнувши’сь, один за другим потихоньку выскользнули из рубки.

Вскоре Колчанов ушел на шлюпке на «Меткий», там оказался второй комплект карт. Когда он возвращался, горнист сыграл «Захождение», и все находящиеся на верхней палубе выстроились вдоль борта, приветствуя нового командира. Колчанов вскинул голову, улыбнулся и приложил руку к козырьку мичманки.

Матросы тоже улыбнулись ему с борта, а над их головами весело порхали в рассветном небе оранжевые искры — кочегары уже шуровали в топках.

2

К утру погода испортилась. Едва вышли из Невы, налетел ветер, тонко завыл в снастях и рангоуте, захлопал полотном обвеса и бросил в лицо Колчанову первые каскады серебристой водяной пыли. Окинув взглядом перепаханный волнами залив, Колчанов определил: «Баллов шесть, не меньше, а за Кронштадтом и все восемь будет». Нащупав мегафон, поднес его к губам и крикнул:

— Корабль по — штормовому изготовить!

Команду продублировали вахтенные, и, подхваченная десятками голосов, она покатилась по кораблю от носа в корму, заглушая свист ветра и сердитое шипение волн. А вслед за ней уже тянулись по палубе желтые нитки лееров штормового ограждения, слышались отрывистые слова других команд, которые отдавали только что назначенные командиры отделений и групп. Через пятнадцать минут на верхней палубе, в каютах, кубриках, коридорах и трюмах все было закреплено по — штормовому, и матрос Григорьев, исполняющий обязанности главного боцмана, доложил:

— Товарищ командир, корабль по — штормовому изготовлен!

— Есть! Проверьте еще раз, все ли хорошо закреплено на палубе и в помещениях.

— Да вы не сомневайтесь, Федор Федорович, все сделано в лучшем виде, — сказал с сигнального мостика Демин.

Колчанов и сам видел, что на верхней палубе все в порядке, матросы исполняют команды с каким‑то особым усердием и рвением, которого раньше, пожалуй, не замечалось. Однако проверить все‑таки не мешало, хорошо бы самому обойти корабль. Но некого оставить за себя на мостике: Заикин, назначенный комиссаром, где‑то в кочегарке, Шумов ведет прокладку курса, Демин правит сигнальную вахту, а на других командиров Колчанов пока не особенно надеялся.

А уже миновали последний форт Кроншлота, и море обрушилось на корабль всей своей неистовой силой. Вот огромный вал прокатился по шкафуту, круто повалил эсминец набок.

— По верхней палубе не ходить, люки и переборки задраить!

Шумов, зажав в зубах ленточки бескозырки, берет пеленг на трубу Русско — Балтийского завода и бежит в штурманскую рубку прокладывать его на карте. Интересно, что у него получится?

Колчанов подходит к компасу, берет пеленга на трубу, створный знак и входной маяк и заглядывает в рубку. Шумов уже определил место, как и полагается, обвел точку треугольником. Но она расположеца от действительного места корабля подозрительно далеко. Проложив на карте свои пеленга, Колчанов обнаруживает невязку в две с половиной мили.

— Вроде бы все точно делал, а вот не так получилось, — огорченно сказал Шумов.

Объяснять ему, что такое магнитное склонение и девиация, сейчас бесполезно — понятия эти пока ему малодоступны. Но если подучить парня, толк из него будет.

— На каждом курсе я вам буду давать общую поправку, и тогда все получится, — утешил Колчанов. — А вообще, если будет желание, на досуге научу и вас рассчитывать эту поправку.

— Вот спасибо! — обрадовался матрос. — А желания у меня хоть отбавляй.

«Да, желания у них у всех много, — думает Колчанов, возвращаясь на мостик. — Они и раньше никогда не были ленивы, а сейчас и вовсе преобразились».

Его поразило это преображение людей, он видел, как круто изменилось их отношение к службе, в нем появилась хозяйская заинтересованность и озабоченность, понимал, что теперь разделяет с каждым из них ответственность за корабль. И это внезапно проснувшееся в матросах чувство ответственности радовало Колчанова и… настораживало. «Не приведет ли оно к утрате послушания, без которого вообще немыслима воинская дисциплина?»

И, наблюдая, как быстро и беспрекословно матросы выполняют его приказания, объяснил себе: «Возможно, они повинуются лишь потому, что другого выхода нет. Собственно, кроме меня, некому командовать кораблем. Просто я им нужен… Да, им нужны специалисты. Вероятно, когда‑нибудь они научат матросов, таких, как Шу мов, Демин, Григорьев, командовать кораблями. Но для этого необходимо несколько лет. А пока… Много ли нас осталось служить революции?»

Колчанов вспомнил, что, разыскивая карты, они’ в столе барона Осинского обнаружили дневник. Вероятно, барон второпях забыл взять его с собой или уничтожить. Читать дневник Колчанов не собирался, но надеялся, что, может быть, в последних записях обнаружит какие‑либо сведения о картах. Однако о картах там не упоминалось, как и вообще о намерении Осинского сбежать с корабля. Но последняя запись, сделанная вчера в полдень, обратила внимание Колчанова:

«Капитан 1 ранга Модест Иванов служит большевикам. Адмирал Максимов тоже заявил о поддержке революции и выразил готовность служить Советам. Что будет дальше, если даже Ставка разваливается?»

Интересно, откуда барон узнал об этом? Возможно, было официальное сообщение по флоту, но барон скрыл даже от офицеров, чтобы пример не подействовал на других. Однако к подобным решениям люди, как правило, приходят сами, а не по принуждению.

Адмирал Максимов последнее время действительно предста’влял флот в Ставке. Колчанову не доводилось служить под непосредственным командованием Максимова, но все, кому приходилось, отзывались об адмирале в самых лестных выражениях. Говорят, умница и вообще… «Что же теперь заставило его отказаться от всех благ и почестей, которыми он был окружен?»

Его размышления прервал матрос Давлятчин, назначенный в кают — компанию вестовым вместо сбежавшего с офицерами матроса Фофанова. Выписывая короткими кривыми ногами на шатаю — Щейся палубе замысловатые фигуры, он держал на вытянутых руках поднос, накрытый салфеткой. Остановившись в двух шагах от Колчанова и удерживая равновесие, доложил:

— Обед поспела, мал — мало кусай надо. Пробуй, товариса командир.

Колчанов отвернул салфетку, взял ложку и, тоже балансируя на скользкой палубе, попробовал гороховый суп и макароны с мясом.

— По — моему, вкусно.

— Бульна кусно! — радостно подтвердил Давлятчин.

— Свистайте бачковых и раздавайте! — Колчанов накрыл поднос салфеткой, — Бачковым на камбуз! — крикнул сверху Демин.

Но Давлятчин не уходил.

— Что еще? — спросил Колчанов.

— Сам обедать надо. Утром не ел, обед мал- мало надо.

Колчанову и верно не удалось утром хотя бы стакан чаю выпить, сразу навалилась тысяча дел, было не до этого.

— Спасибо, Давлятчин, я как‑нибудь потом.

— Голодный — худой дело, — огорченно сказал матрос и, опять выписывая ногами по палубе, пошел к трапу.

«А может, и в самом деле поесть? Глубины тут большие, рулевые держат корабль на курсе хорошо, поворот на новый курс еще не скоро». И уже вдогонку Давлятчину сказал:

— Хорошо, сейчас я приду в кают — компанию.

Предупредив Шумова, чтобы не менял курс и ход и при малейшей надобности вызывал на мостик, Колчанов спустился в кают — компанию.

Давлятчин уже накрыл стол, предварительно укрепив на нем деревянную решетку с гнездами для тарелок и стаканов.

Обыкновенно в этот час в кают — компании царило оживление, слышались шутки. Служебные разговоры здесь вести запрещалось, дабы не портить аппетит господам офицерам. Разрешалось делиться лишь светскими новостями и рассказывать анекдоты.

Сейчас же было пусто, мрачно и неуютно. Верхний стеклянный люк едва пропускал синеватый свет, снаружи доносился гул ветра и скрип снастей. Поскрипывали и переборки, под черной крышкой наглухо привинченного рояля гудели струны.

— Садитесь и вы за стол, — пригласил Колчанов вестового.

Давлятчин испуганно посмотрел на него и замотал своей черной, коротко остриженной головой. «Ну да; я для него все еще «ваше высокоблагородие» или, как он говорит, «васькородь».

— Садитесь, садитесь, — настойчиво повторил Колчанов, подвигая матросу решетку с тарелками, приготовленную, видимо, для механика. Но матрос опять замотал головой, потом бросился в выгородку офицерского камбуза, возвратился с тарелкой и присел с краю стола. Робко поглядывая на Колчанова, начал осторожно есть, заботясь не только о том, чтобы донести ложку до рта, сколько о том, чтобы не расплескать ее содержимое на скатерть, подставляя под ложку ломоть хлеба. Колчанов старался не замечать его неловкости, посмотрел на висящий на переборке барометр и озабоченно произнес;

— Барометр все еще падает, значит, шторм скоро не утихнет.

Давлятчин испуганно оглянулся на барометр, должно быть, решил, что барометр падает в буквальном смысле слова.

— Давление воздуха падает, — начал объяснять Колчанов. — Это значит, ветер будет, а следовательно, и волна…

Давлятчин недоверчиво слушал и, кажется, ничего не понимал. Однако все же осмелился вставить:

— Волна крутой, как гора.

Когда, пообедав, Колчанов поднялся из‑за стола, то за его спиной Давлятчин вздохнул с облегчением.

«Найду ли я с ними общий язык?» — подумал Колчанов, поднимаясь на мостик.

3

А шторм разгулялся не на шутку. Вокруг, на всем видимом до синей черты горизонта пространстве, море кипело, ветер срывал пену с гребней седых валов, неутомимо катящихся с норд- норд — веста. Эти валы, такие безобидные вдали, на расстоянии одного — двух кабельтовых начинали вспухать и вырастали в огромные зеленые горы, поднимались на несколько метров и угрожающе нависали над палубой. Казалось, вот — вот они захлестнут корабль, вдавят его в темную пучину моря.

Но эсминец легко, будто подхваченный ветром, взлетал на самый гребень волны, на какое- то мгновение замирал, гудя обнаженными гребными винтами, и вдруг, точно подбитая птица, клевал носом и стремительно падал вниз, зарываясь форштевнем в следующую волну. И тогда она наваливалась на корабль всей своей многотон — ной тяжестью, прокатывалась стремительно по палубе, слизывая остатки пены, разбиваясь о надстройки, рассыпалась алмазными брызгами, окатывала стоявших на мостиках людей. Они, как утки, отряхивались и ждали очередного наката. —

Корабль скрипел и стонал, точно жаловался кому‑то, из его стального чрева доносился глухой гул машин и, смешавшись с шумом волны и ветра, превращался в сердитый рев. От каждого удара моря корабль вздрагивал, валился набок, черные кресты его мачт то плавно вычерчивали в синих проталинах неба сложные кривые, то резко вспарывали темные набухшие тучи.

Эсминец трудно было удерживать на курсе, и Колчанов пристально следил за картушкой компаса, иногда подсказывая рулевому:

— Отводи… Одерживай… Так держать!

— Есть, так держать! — весело откликался матрос Берендеев, смахивая рукадом выступившие на лбу крупные капли пота. Ему было от чего попотеть.

А вот сигнальщики мерзли, они находились выше всех, ветер пронизывал их насквозь. На горизонте не видно было ни дымка, ни трубы, ни темной полоски земли, и сигнальщики коротали время в разговорах. Пожилой, из запасных, матрос первой статьи Хромов рассказывал Демину:

— Даве вот в каюте барона карты шарили, дак бутылку коньяку нашли. Понюхал я, пахнет не по — нашему. Вот бы спробовать! Отродясь не пивал, только что понюхал.

— А вот это не хочешь понюхать? — Демин свернул дулю и поднес к самому носу Хромова. —

Я те спробую!

Хромов отвел нос, обиженно спросил:

— Да ты што, ополоумел? Я к слову…

— Знаем, как ты к слову! В Ревеле с Грушкой три дня подряд пьянствовал?

— Дак ведь когда это было!

— Вот чтобы ничего подобного больше не было! — строго сказал Демин. — Не для этого революцию сделали. Теперь во всем нужен строгий революционный порядок.

— Порядок нужон, ох как нужон! — согласился Хромов. И запоздало рассердился: —Только ты мне кукиш тоже не суй, такого порядку революция не заводила. Я, поди, вдвое старше тебя по годам.

Демин удивленно посмотрел на Хромова и примирительно сказал:

— Ну извини, дядя Игнат.

— То‑то и оно, — успокоился Хромов.

«Вот и устанавливаются новые взаимоотношения», — подумал Колчанов. Разговор сигнальщиков порадовал его тем, что оба они в общем‑то за порядок. И все опасения Колчанова по поводу того, что трудно будет поддерживать на корабле дисциплину, неожиданно для него самого рассеялись. Ему вдруг стало легко, захотелось сказать этим людям хорошие, добрые слова, но таких простых, как у них, слов он не находил, а лезли все какие‑то гладкие и холодные, из лексикона кают — компании. «Выходит, и мне у этих людей надо учиться», — с удивлением отметил он.

Теперь он внимательно прислушивался к разговорам и поэтому не сразу заметил, как резко упали обороты машин. А когда обнаружил, встревожился и, выдернув из переговорной трубы свисток, спросил машинное отделение:

— Что случилось?

— Давление пара упало.

Запросил котельное. Оттуда ответили:

— Коллектор пробило.

— Останавливайте котел, — приказал Колчанов и тотчас перевел рукоятку машинного телеграфа на «Самый малый».

Корабль сбавил ход, и море начало трепать его еще сильнее. Крен достигал двадцати градусов, невозможно стало держаться на ногах, Колчанов вцепился в поручень. Из котельного отделения не доложили, сколько трубок пробило в коллекторе и можно ли их заглушить. Вероятно, для выяснения этого необходимо какое‑то время, и Колчанов не торопил с докладом. Но через полчаса запросил котельное. Оттуда почему‑то никто не ответил. Выждав еще минуты две, запросил снова, и опять не ответили.

— Что они там, уснули? Демин, пойдите узнайте, в чем там дело.!

Демин ушел и как в воду канул. Прошло еще минут двадцать, а котельное на запросы не отвечало…

Наконец появился Демин:

— Там такое творится! Да вот комиссар расскажет. — Он кивнул на поднимавшегося следом за ним Заикина.

— Подгадили все‑таки нам господа офицеры, — сказал Заикин.

— А что такое? — встревожился Колчанов.

— Пустили в котлы забортную воду. Соленую. Вот и полетели трубки.

— Но ведь мы стояли в Неве, откуда там соленая вода?

— Это сделано раньше, до перехода в Петроград, а теперь вот сказалось. Как мы тогда до Петрограда дошли, могли бы и не дойти.

— Но кому и как удалось это сделать? В котельном отделении все время вахтенный, он не мог не заметить появления там любого офицера, тем более что, кроме механика, туда почти никто из офицеров никогда не спускался.

— Вот и мы с механиком так же подумали. — Заикин рукавом вытер со лба пот.

— И что же?

— Решили, что это мог сделать только сам вахтенный.

— Допустим. Но как узнать, кто именно? — спросил Колчанов.

— Ну, эту загадку мы отгадали быстро. Взяли список нарядов и сопоставили с записями в вахтенном журнале. Сразу обнаружили несоответствие: двадцать четвертого октября дежурил — Бес- караваев, а в журнале подделана подпись Желудько. Расчет верный: Желудько был связан с эсерами, подозрение в первую очередь падет на него.

— Значит, Бескараваев?

— Он.

— Такой тихий, старательный матрос. Никогда бы на него не подумал.

— В тихом‑то болоте черти водятся.

— Признался?

— Сначала отпирался, а когда запись в журнале показали, сознался. Говорит, старший офицер приказал. Я, дескать, не знал, для чего это. Врет, сволочь, знал! Ну, помяли ему немного бока, чуть за борт не скинули, нам с механиком едва удалось отбить его у матросов. Заперли в карцер.

— Проследите, чтобы самосуд не учинили.

— Выставили в охрану надежных ребят, не допустят. А судить будем по закону.

— Хорошо, — согласился Колчанов и спросил: — А как ведет себя Желудько?

— Желудько парень честный, хотя и заблуждался. Дивизионный врач Сивков ему мозги замутил. Ничего, прочистим, добрый матрос выйдет!

— Как говорится, дай бог. Остальные котлы работают нормально?.

— Боюсь, как бы и они не вышли из строя.

— Что предлагает механик?

— Надо остановить котлы, прощелочить. А на этом запаять трубки.

Колчанов пристально посмотрел на горизонт.

— Сколько это займет времени?

— Пока остынут, то да се — не менее суток понадобится. Да еще паять неизвестно сколько.

— Постарайтесь уложиться в самый короткий срок, — сказал Колчанов, переводя рукоятки машинного телеграфа на «Стоп».

Заикин ушел, а Колчанов склонился над картой, нанес счислимую точку и, указав Гордею карандашом на расположенный фжнее курса остров Гогланд, озабоченно сказал:

— Вот чего нам следует опасаться. Нас будет дрейфовать именно в эту сторону. Сейчас измерим скорость дрейфа.

Он взял секундомер и приказал выбросить балластину. Вскоре сказал Гордею:

— Скорость дрейфа два узла. Теперь от счис- лимой точки отложите вектор скорости и рассчитайте, через сколько времени нас нанесет на остров.

Гордей взял транспортир, приложил параллельную линейку, провел линию ветра, измерил Циркулем расстояние. До острова сорок девять миль.

— Через двадцать четыре с половиной часа подойдем к острову.

— Это если вплотную к берегу. Но ближе чем на две — три мили подходить к острову нельзя. Значит, остается менее суток.

4

Вскоре густо повалил липкий снег, потом стемнело, и даже в трех шагах ничего не было видно. От этого грохот стал еще оглушительнее. Потерявший ход, неуправляемый корабль то резко бросало в сторону, то накрывало волной, то вдруг начинало разворачивать и кренить так, что он трещал.

В полночь сорвало с кильблоков шлюпку, и она пошла гулять по палубе, сметая на своем пути все: кнехты, вентиляционные грибки, стойки лееров штормового ограждения. Освещенная прожектором, она неумолимо приближалась к кожуху машинного отделения. «Если пробьет кожух — машинное отделение может затопить. И тогда…» Что будет тогда, Колчанов представлял ясно.

— Господи, пронеси! — умолял Хромов и крестился, как на паперти.

Все напряженно наблюдали за шлюпкой и в отчаянии стискивали зубы: ничего сделать было нельзя. Вот по палубе прокатилась очередная волна, и шлюпка, как бритвой, срезала две железные стойки на шкафуте. Теперь на ее пути к кожуху не было препятствий. Еще накат — и…

И вдруг в желтом луче прожектора мелькнула темная фигура. Колчанов узнал матроса Григорьева.

— Стой! Назад! — крикнул он в мегафон. — Григорьев, назад!

Теперь и Гордей узнал Григорьева. «Что он, спятил?»

Волна приподняла шлюпку. Григорьев бросился ей наперерез, и в то же мгновение страшный, нечеловеческий вопль пронзительно ворвался в грохот моря. Гордей даже зажмурился.

Когда открыл глаза, волна уже прошла, шлюпки не было видно, свет прожектора выхватил из темноты распластанное на палубе тело. А корабль опять стремительно падал вниз, вот — вот накатится новая волна и унесет человека в море. Но к нему уже подскочил кто‑то из кормовой надстройки, поволок по палубе к двери офицерского коридора.

Потом на мостик прибежал Давлятчин, скороговоркой доложил:

— Григорьев нога ломал, кость такой белый торчит. Бульна худой нога!

— Фельдшера в кают — компанию! — приказал Колчанов.

Гордею хотелось посмотреть на Григорьева, но уйти с мостика он не мог: Колчанов сам пошел в кают — компанию. Возвратился он оттуда еще более озабоченный, даже злой. Гордей не решился спросить, что с Григорьевым. Но, перехватив вопросительный цзгляд Берендеева, Колчанов объяснил:

— Раздробило кость, фельдшер говорит, что ногу придется отнимать. Надо скорее добираться до Гельсингфорса. — И крикнул в переговорную трубу: — В котельном! Механика и комиссара на мостик!

Когда пришли механик и Заикин, Колчанов уже спокойно объяснил им:

— Григорьев рисковал жизнью, чтобы спасти корабль. Расскажите об этом всем и поторопите с котлами. Объясните, что Григорьева надо оперировать, мучается парень, И ветер не утихает, как бы нас не выбросило на Гогланд. Словом, сделайте все возможное, чтобы быстрее пустить котлы.

— Мы и так делаем все, Федор Федорович, — виновато сказал механик и вздохнул. — Но выше головы не прыгнешь. Надо запаять трубки. Это пока невозможно: котел еще не остыл.

— А что, если я в горячий попробую залезть? — предложил Заикин. — Авось не сварюсь.

— Нет, это безрассудно! — возразил механик. — Я не могу разрешить. Он, понимаете ли, Федор Федорович, собирается лезть в неостывший котел. Я категорически возражаю!

— Да ведь ничего страшного нет! — начал убеждать Заикин. — Получится — хорошо, не получится — вылезу. Надо попробовать.

— А если потеряете сознание? — жестко спросил механик.

— Кто‑нибудь пусть следит за мной, если упаду — вытащат. Да и не упаду я, уверен, что выдюжу.

— А я не уверен. И не могу взять на себя ответственность за такое безрассудство! — не уступал механик.

Колчанов, молча слушавший их спор, вдруг решительно заявил:

— Хорошо, я возьму ответственность на себя. Попробуйте, комиссар. А вы, Владимир Федо- сеевич, примите все меры для обеспечения безопасности.

Механик пожал плечами:

— Как прикажете, Федор Федорович.

Вслед за ними спустился с мостика и Гордей. Он направился в кают — компанию, но туда его не пустили. Давлятчин отгонял столпившихся у дверей матросов:

— Ферсал пускать не велела. Нельзя!

— Передай Григорьеву, что Заикин в горячий котел полез. Как запаяет трубки, пойдем в Гельсингфорс. Пусть потерпит.

Услышав про Заикина, матросы потянулись к котельному отделению. В основном это были комендоры. «Убрали их с верхней палубы, вот и болтаются без дела. Надо их разослать по трюмам, пусть следят, нет ли где течи», — подумал Гордей.

Колчанов согласился с Шумовым и приказал разослать аварийные партии во все отсеки.

Снег уже перестал, ветер растолкал тучи, и на небе высыпали крупные зеленые звезды. Колчанов стал ловить их секстантом, а Гордей вел отсчеты по секундомеру и запись высот.

Часа полтора Колчанов что‑то высчитывал, потом нанес на карту точку и обвел ее кружочком. Точка была расположена к острову значительно ближе, чем счислимое место. Колчанов встревоженно посмотрел на часы и запросил:

— В котельном! Как там у вас?

— Две трубки уже запаяли, — глухо донесся снизу голос механика.

А море все так же швыряло эсминец то вверх, то вниз, то валило на бок, и корабль жалобно стонал, всхлипывая шпигатами.

5

Как только рассвело, дальномерщики увидели остров и стали через каждые десять минут докладывать дистанцию до него. Вскоре скалистый берег острова стал виден и невооруженным глазом. Люди угрюмо смотрели на этот наползающий на корабль берег и с надеждой оглядывались на мостик. Но Колчанов молчал. Он стоял на левом крыле мостика и тоже смотрел на остров. Вот уже видно, как волны разбиваются об его отвесный берег, у самого уреза воды — белая кипень и толчея. Колчанов неотрывно смотрел на берег, а каждой клеткой ощущал на себе взгляды матросов, полные доверия и надежды. И старался казаться спокойным, хотя все его существо раздирала та же бессильная, близкая к отчаянию злоба, которая овладела матросами.

И когда из котельного наконец‑то доложили, что трубки запаяны и котел можно запускать, им вдруг овладела такая слабость, что задрожали колени, он крепче вцепился в поручень, чтобы не упасть.

— Есть! — крикнул он весело и громко, чтобы слышали все.

И многократно повторенное, как эхо, слово это понеслось по палубам и отсекам, залетая в самые отдаленные уголки корабля. Оно донеслось даже до коридора гребного вала, где вахтенный матрос вот уже восьмой час сидел в одиночестве, не спуская глаз с сальника, отсчитывая время по каплям, которые через него просачивались Из‑за борта. И матрос, сорвав бескозырку, бросил ее под ноги и с облегчением выругался — длинно и смачно.

Гордей, определив место по пеленгам на восточную и западную оконечности острова, уже прокладывал от этого места курс на Гельсингфорс. Колчанов, заглянув в руб&у, предупредил:

— Возьмите поправку на снос плюс два с половиной градуса.

И вот наконец по кораблю разнеслась долгожданная команда:

— Пары на малый! Курс триста двадцать!

Звякнул машинный телеграф, корабль задрожал и начал медленно разворачиваться. Волна сбивала его с курса, нос то и дело отбрасывало, но, чем большую скорость набирал эсминец, тем устойчивее лежал на курсе. Вот он уже развернулся навстречу волне и, разваливая ее форштевнем, стал круто взбираться вверх.

Гордей вышел из рубки, встал рядом с Кол- чановым. Ветер немного стих, но все так же хлопал полотном обвеса, бросал в лицо колючие брызги и тонко завывал в снастях. И в этом его свисте Гордею почудилось знакомая торжествующая мелодия. Он никак не мог вспомнить, где он такую мелодию слышал, и даже не догадывался о том, что никакой мелодии в свисте ветра вовсе нет, а музыка звучит в нем самом. Но он слушал ее и силился вспомнить, откуда она ему знакома. Он перебрал в памяти всю свою недолгую жизнь, по привычке просеял ее в решете памяти и неожиданно для себя заключил, что прожил эти годы интересно. И вдруг ощутил в себе такой прилив сил, что готов был помериться ими с самим морем.

А оно катило навстречу кораблю крутые валы зеленых волн и, словно подзадоривая, предупреждало: «Ша‑ли — ш-шь… Ша‑ли — ш-шь». И тут же успокаивающе шептало: «Хо — ро — ш-шо… Хо — ро — ш- шо!»

Глава пятая

1

От Челябинска до Миасской Ирина с Петром добирались два дня, зато от станицы до Шумовки доехали скоро: Федор Пашнин помог лоша-

денкой. Когда подъезжали к деревне, разведрилось, весь угор был залит солнцем, ослепительно блестел снег, и серые, утонувшие в сугробах избы на чистом снегу казались совсем черными, особенно маленькими и неуместными. Толстые козырьки крыш были низко надвинуты на хмурые лица домишек, из‑под козырьков бельмами замороженных стекол смотрели на улицу маленькие оконца с черными крестиками рам.

— Вот это и ееть наша деревня, — сказал Петр.

По всему было видно: он рад, что приехал сюда. Но когда проезжали мимо стоящего на самом высоком месте кирпичного дома, Шумов вдруг нахмурился, втянул голову в воротник тулупа и замолчал.

А Ирина с любопытством оглядывалась по сторонам. Она ни разу не была в деревне зимой, да и летом, когда выезжали на дачу, они жили на берегу залива в аккуратном коттедже, огороженном забором. За оградой были такие же коттеджи с выехавшими на лето владельцами, с привезенной из Петербурга прислугой. Из соседней деревни приходила только молочница с красным и круглым, побитым оспой лицом и толстыми красными руками. Других деревенских жителей Ирина почти никогда не видела и сейчас с любопытством наблюдала за обитателями этой затерянной в березовых колках деревеньки.

Вот маленький мужичонка с пустым рукавом, засунутым в карман залатанного нагольного полушубка, одной рукой ловко управляется с четырехрожковыми деревянными вилами, скидывая с копны сено. Вот на крыльцо выскочила баба с черными распущенными волосами, выплеснула прямо с крыльца мыльную воду из ведра, увидела на дороге сани и стоит, смотрит из‑под руки.

Мороз градусов тридцать, а она в одной кофте, вся распаренная. «Простудится», — решила Ирина.

Из ворот прямо под ноги лошади выкатился мальчонка в сермяге, подпоясанной обрывком веревки, в заячьем треухе с поднятыми ушами, сдвинутом набок. Каким‑то чудом он вывернулся из‑под лошади, встал на обочине, вылупил большие темные глазенки и вдруг крикнул кому‑то:

— Глашка, гли — кось, городские!

Из ворот выглянула девочка, в тулупчике, в повязанной накрест старой пуховой шали, вытаращила такие же черные глазенки и пропищала:

— Са — ань! Я бо — ю-у — ся!

Огромный человек, в черной рясе, с длинными, давно не чесанными волосами и развеваемой на ветру бородой, идет по дороге, мотается из стороны в сторону и поет густым, могучим басом: Соловей, соловей, пташечка…

— Здорово, отец Серафим! — кричит ему Петр. — Все гуляешь?

Серафим стоит покачиваясь, смотрит на Петра, не узнает. Сокрушенно говорит:

— Память у меня начисто износилась, не помню, кто ты есмь таков. Ну и езжай с богом. — Он осеняет сани крестом, поворачивается и снова, покачиваясь, бредет по улице:

Соловей, соловей, нташечка…

— Приехали, — говорит довезший их от станицы паренек.

Они остановились возле приземистой покосившейся избенки с новой пристройкой. Из пристройки вышла маленькая. худенькая старушка, спросила:

— Кого это бог принес? (

— Не узнаешь? — весело отозвался Шумов, слезая с саней.

— Батюшки, Петро! — Старушка проворно соскочила с крыльца, засеменила навстречу, на ходу вытирая о подол руки. — Живой?

— Жив! — Петр обнял старушку, трижды поцеловал. — Ну, Степанида, принимай гостей.

Старушка засуетилась, помогая Ирине вытащить из саней чемодан, узелок с остатками провизии и баул. Петр не догадался представить Ирину, старушка ни о чем не спрашивала, только оглядела ее внимательно и ласково поинтересовалась:

— Озябла?

— Нет, в тулупе тепло. Вот только ноги чуть- чуть озябли.

— Осподи, да как же ты, милая, без пимов‑то?

Из пристройки вышли еще две женщины, поздоровались с Петром, подхватили вещи и понесли их в дом. На Ирину они не обратили никакого внимания, и это ее почему‑то обидело. Но когда она вошла в дом, обе женщины захлопотали возле нее, помогая снять тулуп, развязать платок, расстегнуть пуговицы на пальто, стянуть с закоченевших ног сапожки. Все ее вещи они бережно сложили на лавку и пригласили:

— Проходите в горницу, гостенечки дорогие.

Ирина вслед за Петром прошла в пристройку, которая теперь, видимо, и служила горницей. Посреди нее стоял стол, покрытый домотканой ска- терыо, на нем желтел глиняный горшок с геранью. В углу — широкая деревянная кровать с горкой разноцветных подушек, вдоль стен — несколько грубо отесанных, некрашеных табуреток. Ирину усадили прямо на кроватьз

— Тут вам будет помягче, а вы, поди, натряслись за дорогу‑то.

Теперь со всех сторон рассматривали Петра, на Ирину поглядывали украдкой, с нескрываемым любопытством. Ирина слышала, как одна из женщин шепнула другой:

— Тошшовата, а так ничего — миловидная.

Ирина совсем смутилась, покраснела. «Кажется, меня принимают за его жену», — догадалась она. И только когда Петра спросили, надолго ли он приехал, он ответил:

— Да вот подлечусь и — обратно. Ранило меня сильно, вот она помогла добраться до дому, сестра милосердия. Зовут ее Ириной Александровной. Это племянницы мои, а вот и мать Гордея.

— Очень приятно, — привычно сказала Ирина.

— А вы и Гордеюшку знаете? — спросила Степанида и подсела к Ирине на кровать. — Где он? Пошто он‑то не приехал?

— Мы познакомились с ним в Петрограде… — начало было рассказывать Ирина, но Петр перебил ее:

— Гордей молодцом! Вот кончим войну, приедет.

— Осподи, когда уж этой войне конец положат?;— вздохнула Степанида и спросила Ирину: — Как хоть он выглядит, Гордеюшко‑то? Здоровьице как? Его ведь тут тоже ранил атаманов сынок…

Прибежала еще одна женщина, кинулась Петру на шею, начала его тормошить, повторяя:

— Радость‑то какая!

— Нюрка, ты с ним полегше, он ранетый.

Ирнна. тоже предупредила:

— Осторожнее, он тяжело ранен.

Нюрка отпустила Петра, удивленно посмотрела на Ирину и радостно сказала:

— Ой, да ты не один? Женился? Да на городской! Какая ты красавица! — Нюрка обняла Ирину и принялась целовать.

— Вы ошиблись, — лепетала Ирина, стараясь освободиться из объятий. — Я к Петру Гордеевичу никакого отношения не имею.

— Как не имеешь? — опешила Нюрка.

— Я только сопровождала его, я — сестра милосердия.

— Вон оно что! — разочарованно протянула Нюрка, смутилась, отошла от Ирины и стала разглаживать ладонями скатерть.

В это время в горницу вошел мужчина со светлорусой бородкой, и Ирина сразу узнала его: отец Гордея. Они были так похожи, что, отпусти Гордей такую же бородку, их и не отличишь. Вот только морщины да седина в висках…

На этот раз Петр догадался представить Ирину. Молча поклонившись ей, хозяин тут же отвернулся и напустился на женщин:

— Что же вы гостей‑то одними разговорами потчуете! А ну — ко, бабоньки, пошевеливайтесь…

2

Ирина и Петр поселились вместе с Нюркой в доме Петра. По деревне уже прополз слушок, что Петр привез молодую жену, да еще городскую, и от любопытных не было отбою. То соседка забежит за сковородкой, а сама пялит глаза на городскую бабу, то мужик зайдет потолковать с Петром и тоже не спускает глаз с Ирины. А она не знает, куда и деваться от. этих беззастенчивых взглядов. Нюрка хохочет:

— Чисто смотрины! Гляди, девка, быть тебе замужем.

— Да, такой фурор…

— А что это такое — хурор? — переиначила незнакомое слово Нюрка.

— Не хурор, а фурор. Это значит, ну, переполох, что ли.

— Ага, понятно. Ты вот что, научи — ко и меня говорить по — вашему, по — городскому.

— А зачем тебе?

— Дак ведь мне теперь опять взамуж идти надо, а в деревне мужиков‑то моей ровни совсем не осталось. Поеду в Челябу, там‑то, поди, хоть какой‑нибудь сыщется и для меня.

Нюрка оказалась ужасно любопытной, Ирина едва успевала отвечать на ее бесчисленные вопросы.

— А бани в городе есть? Еще сказывают, будто там кони железные по улицам ходят. И сена им не надо.

Ирину поражала ее наивность. Иногда Нюрка грустно повторяла:

— Вот ведь проживешь век, а так и не узнаешь, что на белом свете деется.

Вообще она быйа веселая и даже остроумная.

К Петру она относилась двояко.

— Учена голова! — нередко восторгалась им Нюрка. — Каки токо земли не повидал, чо токо не знает!

Но иногда и одергивала его:

— И чо ты талдычишь бесперечь: «Я да я!» Хаки твои заслуги? Тятя‑то вон не менее тебя пережил.

Правда, так было не часто, Нюрка относилась к Петру заботливо.

— Вот я тебе медку принесла, сейчас молочком разведу, да и горлышку твоему полег- шает.

Чем только она не поила его: и настоями трав, и отварами, и топленым молоком с гусиным салом и еще бог знает чем, отвергая все лекарства, привезенные Ириной.

Однажды, посмотрев в окно, Нюрка всплеснула руками и испуганно сказала:

— Ой, что будет! Акулька припожаловала!

Ирина заметила, как при этом восклицании

Петр вздрогнул и побледнел.

— Что с вами? — встревоженно спросила Ирина, полагая, что у него опять обострилась болезнь.

Нюрка оттащила ее в куть и зашептала:

— Это баба его, она к Ваське Клюеву от него сбежала. Дак ты от нее подальше держись, кто знает, что у нее на уме.

— При чем тут я?

Дак, поди, и она думает, что ты Петрова баба. Молва така по деревне пущена. А молва, как сухи дрова, горит быстро.

Вошла румяная красивая женщина, хорошо одетая, во все новое, может, быть специально нарядившаяся для такого случая. Плотно прикрыв за собой диерь, она тихо сказала:

— Здравствуйте. — И, помолчав, обратилась к Петру: —С возвращением вас, Петр Гордеич. Прослышала я, больной вы шибко, дак вот зашла попроведать. Не осудите уж…

— Проходи, садись, — глухим голосом пригласил Петр.

Прежде чем пройти в передний угол, Акулина развязала и стянула с головы пуховый платок, на грудь ее упала толстая тугая коса. Закинув ее за плечо, Акулина проплыла мимо Петра, села на лавку, сложила руки на коленях.

— Что‑то вроде бы холодновато у нас, — сказала Нюрка и зябко повела плечами. — Дак пойдем, Арина, дровишек напилим да печку истопим. — Нюрка подмигнула Ирине.

Накинув ватник, Нюрка выскочила за дверь. Ирина тоже начала одеваться. И все время, пока она одевалась, Акулина не спускала с нее красивых зеленых глаз. В ее взгляде перемешалось все: любопытство, ревность, грусть, презрение…

Нюрка сидела на крыльце.

— А чо ей от него надо? А он тоже хорош! Я бы на его месте за версту ее к себе не подпустила. Вон как она его осрамила…

Она торопливо рассказала Ирине о том, как Акулька без Петра сначала просто спуталась с Васькой, а потом и вовсе ушла к нему.

— Вон как разъелась на Васькиных‑то хлебах! Небось умасливает теперь Петра за свою прежню вину. — Нюрка невольно окинула быстрым взглядом Ирину, приметила даже одеждой не скрытую худобу ее, поняла всю невыгоду сравнения ее с Акулиной, но, желая отыскать в Ирине хотя бы какое‑нибудь превосходство и не найдя его, упавшим вдруг голосом сказала: —А с лица- то ты куды белее.

Ирина уже знала, что деревенские девки почему‑то особенно ценят бледность, должно быть признают ее за благородство, и потому, изощряясь в применении разных трав, чтобы погасить здоровый румянец своих щек, иногда выбеливают их до мертвецкой синевы.

— Дак пойдем попилим дровишек‑то, а то околеем тут, — предложила Нюрка.

С грехом пополам отпилили от лесины ’ одно полено, и Нюрка бросила пилу:

— А ну тебя, с тобой пилить — одно мучение! — Уселась на лесину, подоткнула платок и спросила: — Об чем бы им так долго говорить? — Подумав, сама же ответила: — А может, и есть об чем. Чужая жисть — потемки. А они все‑таки мужем и женой приходились… Вон ведь как вырядилась, ровно на смотрины. Видела, какие на ей пимы? Как снег белы, да с красным пятныпь ком еще. Казански пимы‑то, шибко баские…

Во двор заглянул Егор Шумов:

— Чего это вы тут сидите?

— Акулька там пришла. Хоть бы ты ее, тятя, шуганул отсюдова. Чего она ходит? Такого заведенья у нас нету, чтобы ветренок привечать.

— Это не твоего ума дело. — Егор сел на козлы, вынул кисет, стал сворачивать цигарку. При- курий*, посмотрел на Ирину и спросил: — Как вам тут живется?

— Спасибо, хорошо. Вот только Петр Гордеевич плохо поправляется.

— Да, шибко его повредили. Сказывал, родитель ваш пулю‑то у него из груди вынимал.

— Да.

— Видать, большой умелец в этом деле.

— Он профессор медицины.

— Вон как! А вы, стало быть, профессорская дочь. Что же вас заставило пойти на фронт?

— Это длинная история, — уклонилась от пояснения Ирина.

— Ну, не хотите — не говорите. Только я вас вот об чем оросить пришел: нонче вечером сход собирается, Петро там выступит, хотелось бы и вас послушать. У нас тут грамотных людей кот наплакал.

— Ну какой я оратор? Да и о чем я могу рассказать?

— Хотя бы о том, как на фронте были.

— А я не была. Только месяц и поработала в лазарете. Нет, я выступать не буду. И Петру Гордеевичу еще рано. Вы не могли бы подождать с этим сходом хотя бы неделю?

— Это никак невозможно. В России вон что делается, а мы тут, как медведи, сидим в лесу и ничего не знаем. Народ просит рассказать. Вы уж не возражайте, ничего от этого Петру не сделается. Он мужик крепкий, нашего корня — шумовского.

Бросив окурок в снег, Егор встал.

— Ну ладно, я пойду. А вы бы тоже шли к нам погреться. А им, — он кивнул на избу, — не мешайте. Тут дело такое.

Едва Егор ушел, появилась на крыльце Акулина. Завязывая на шее платок, улыбнулась и тихо поблагодарила:

— Спасибо, девоньки.

— Не за что! — сердито буркнула Нюрка.

Когда они вошли в избу, Петр стоял у окна и смотрел на улицу.

— Глядишь? — опять сердито спросила Нюрка.

— Гляжу, — не оборачиваясь, ответил Петр.

— Было бы на кого глядеть‑то! Чо ей надо?

— Да уж, стало быть, надо. Ты вот что, Нюр- ша, уважь: испеки — ко к завтрему шанежек, что ли. Гость у меня будет.

— Ладно. Браги небось тоже надо?

— Нет, он пока непьющий.

— Тимка, что ли? — усмехнулась Нюрка.

— А ты откуда знаешь?

— Об этом, поди, вся деревня знает. Весь в тебя уродился, не утаишь.

— А я вот только что узнал.

— Хорош родитель!

— Откуда мне было знать? — Петр отошел от окна, сел на лавку и радостно объявил Ирине: — Сын у меня, оказывается, есть. Вот какое дело!

3

Вечером Петр собрался на сходку. Ирина уговаривала:

— Если уж действительно нельзя не пойти, то хотя бы говорите там поменьше. А вообще‑то, вам бы полежать еще неделю — другую.

— Ладно, — отмахнулся Петр.

— Я настаиваю.

— Да что вы в самом деле? Я что, валяться сюда приехал? Тут еще и Советской власти нет, а я, по — вашему, на полатях отлеживаться должен?

— Вы же больны! Вам лечиться надо. А власть и без вас установят.

— Эх, ничего вы не понимаете…

Ирина и в самом деле не понимала, что происходит в деревне, да и не особенно интересовалась. Зачем им тут вообще какая‑то власть? Живут себе, у каждого свой дом, свое хозяйство, как будто никто их не притесняет. Чего еще надо?

И на сходку она пошла не из любопытства, а только для того, чтобы не давать Петру много говорить. Нюрка тоже собралась, достала из сундука новую юбку, надела кашемировую шаль. Прихорашиваясь перед подернутым рябью зеркалом, как бы оправдывалась:

— Хоть и некому там на нас глядеть, а все же… Для самой себя и то принарядиться приятно бывает. Дай‑ка я в твоих сапожках помодею.

Мужчин и верно было мало. Егор Шумов, тот самый мужичок с пустым рукавом, еще один на костылях, без левой ноги, с подоткнутой за пояс штаниной, трое стариков и пять или шесть подростков, Державшихся не по возрасту самоуверенно. Женщин было значительно больше, главным образом пожилые, изможденные, да еще кучка девчат, которые жались в углу у порога, о чем‑то перешептывались. Остальные сидели тихо, сложив на коленях руки. Ирину с Нюркой усадили на лавку в переднем углу, и все теперь смотрели на Ирину, как на диво. До нее доносились обрывки сказанных шепотом фраз:

— Гли — кось, на пальте пуговицы с блюдце…

— Баская, а телом тошша, чисто соломинка, гляди — переломится.

— А руки‑то! Имя только вшей хорошо быш- ничать…

Ирина не знала, куда девать руки, куда спрятать глаза. Она старалась внимательно слушать Егора Шумова и смотрела только на него.

— …Новая, Советская власть приняла декреты и о земле, и о мире. До нас эти декреты еще не дошли. Вот Петро про них и расскажет.

— А што оно едакое — дехрет? — спросил совсем дряхлый старичок, приставляя ладонь к уху.

— Закон, стало быть.

— Ага, про закон давай, это надо.

Петр встал, снял шапку, тихо заговорил:

— Декрет о мире долго вам объяснять не буду, он и так всем ясен. Войну надо кончать — вот и весь сказ. Но как ее кончить? Товарищ Ленин говорит, что нам нужен мир без аннексий и контрибуций. Это значит, нам ничего чужого не надо, и с нас ничего не должны брать ни деньгами, ни хлебом, ни землей. Чтобы, значит, по — хорошему с немцами разойтись…

— Давно бы надо!

— Вон сколь голов сложили, а за что?

— Верно, — подхватил Петр, — за что воевали? Разве кому из вас нужна была эта война, нужны были эти Дарданеллы? — И опять пояснил: — Дарданеллы— это, стало быть, пролив промеж болгар и турок…

Теперь все внимание было приковано к Петру. Ирину оставили в покое, и она могла осмотреться.

Сходка проходила в большой избе с четырьмя окнами, с огромной, занимавшей пол — избы печью и полатями. Наверное, в избе никто не жил или перед сходкой из нее все вынесли, потому что, кроме грубо сколоченного шаткого стола и трех скамеек, ничего не было. Но, приглядевшись внимательно, Ирина заметила на шестке чугунок, на полатях — подушку в цветастой наволочке, а на печи — прислоненные к чувалу пимы и мальчонку лет пяти, свесившего из‑за чувала головенку со свалявшимися волосами. Она долго не могла угадать, кто же его родители, пока мальчик не захныкал:

— И — ись хосю!

На него зашикали сразу несколько человек, мальчонка спрятался за чувал.

Петра слушали внимательно, лишь иногда переспрашивали. Мрачный мужик молча, должно быть сомнительно, то терзал темную бороду, то методично сквозь красный проем губ в ней сплевывал на пол кожуру семечек, делал он это не совсем ловко, иные кожурки застревали в бороде и среди темных ее волос казались белыми неупавшими каплями. Один раз почти безучастно мужик поинтересовался:

— А с ерманцем‑то как будем?

— Да ведь с им вроде на замиреиье пошли, — объяснил веселый лысый старичок, сидевший под порогом среди девок, и тут же что‑то шепнул им. Видимо, в ответ на его шутку робко всплеснулся смешок, но Егор строжисто глянул на девок, они тут же зажали ладошками смешок, и опять водворилась тишина, которую нарушил возникший за чувалом тонкий голосок:

— И — и-сь!

Егор строго сказал:

— Авдотья, дай ты ему, горлопану, что‑нибудь, пусть не мешает.

С лавки поднялась женщина в старой, застиранной до неопределенного цвета кофте, с грохотом отодвинула заслонку, вынула из печи глиняную плошку и сунула ее за чувал:

— На ты, холера, подавись!

Голова мальчика исчезла.

«Неужели они вот так и живут? У них же совершенно ничего нет!»

Теперь Ирина почти не слушала, о чем говорит Петр, а смотрела на эту женщину, хозяйку дома, старалась понять, почему она с таким озлоблением крикнула «подавись». «Разве можно так на ребенку? Ну ладно, пусть нужда, даже нищета, но ведь он в этом не виноват, он еще ничего не понимает, просто хочет есть, вот и просит…»

Петр говорил долго, под конец его начал душить кашель, хозяйка дала ему ковшик воды. Пока Петр пил, заговорил мужичок с пустым рукавом. Он стал рассказывать, как ему оторвало Руку. Говорил он трудно, будто выдавливал из себя все эти неуклюжие, словно бы мятые слова:

— …Ка-а-ак полыхнет! Тут я без памяти очутился. А оклемался — руку, чую, жгет, как желе зом каленым в кузне у Егора. Глянул, а руки‑то и нет! Лежит она отдельно, пар от ее исходит… Должно быть, эта история была уже всем знакома, мужичка слушали плохо, рябая девка, сидевшая рядом с веселым старичком, тихо пропела:

Кыргыз молодой купил поросенка, Всю ночь целовал, думал, что девчонка.

Пела она тихо, но голос у нее был звонкий, чистый, наверное, именно от него, а не от слов частушки отошли и другие, общий хохоток прокатился по избе, даже Егор смягчился:

— Дарьюшка, ты бы хоть общество уважала… Пусть рассказывает.

Но безрукий уже обиженно умолк. После него говорили еще трое или четверо. Ирина почти не слушала их, все думала о мальчике, снова свесившем голову из‑за чувала. «Наверное, его отец погиб на войне, мальчик растет сиротой, в тягость матери…»

Нюрка толкнула ее в бок:

— На — ко погрызи! — Насыпала в горсть семечек.

Но Ирина потихоньку сунула их в карман, хотя в избе почти все грызли семечки и выплевывали шелуху прямо на пол.

— Так вот и нам надо свою власть в деревне выбрать, — сказал Егор. — Совет крестьянских депутатов. Говорите — кого.

— Вот тебя и надо в первую голову, — предложил веселый старичок.

— Нет, Силантий, его нельзя, он убивец, — возразил безногий.

— Дак это ведь когда было!

— Ты хоть сейчас сознайся, за что тогда Петра Евдокимовича молотком стукнул? — спросил Силантий.

Ирина изо всего этого поняла, что Егор когда‑то кого‑то убил молотком, и удивилась. Егор Шумов казался ей мягким и добрым человеком. «Странно…»

— Трофима!

— Энтого можно.

— А баб как же? — крикнула Нюрка. — Нас тут больше.

— Ишь чего захотела!

— У бабы только волос длинный, а ум короткий, — сказал Силантий.

— А у тебя, дедушка, уже ни волоса, ни ума не осталось, — парировала Нюрка. — Давайте хоть одну бабу да выберем в этот Совет. Ту же Авдотью, она мужика на войне потеряла…

Выбрали Авдотью, хозяйку дома. Она встала, поклонилась, развела руками:

— Спасибо, люди добрые! Только какая из меня власть? У меня и своего горюшка всласть.

— Мы тебя, Авдотья, в обиду не дадим…

На том сход и закончился. Ирина даже удивилась, как легко тут выбрали новую власть, хотя и не представляла, чем эта власть будет заниматься.

На улице бушевала метель, дорогу перемело. Ирина старалась ступать за Нюркой след в след. Ветер бросал в лицо колючие снежинки и протяжно свистел. И в этом свисте неожиданно почудился Ирине слабый писк: «И-и-ись!» Потом она еще долго не могла уснуть, вспоминая голодный взгляд мальчика.

4

За два дня пурга совсем занесла Шумовку снегом, не стало видно не только окон, даже крыш. Когда на третий день пурга утихла, весь угор был похож на огромный сугроб. Прямо. из снега вились тонкие струйки дыма, они поднимались почти вертикально, так было тихо. Нюрка с Ириной, вооружившись лопатами, прокапывали дорогу от крыльца к воротам. Дорога получилась глубокая, как траншея, она почти полностью скрывала Ирину, а Нюрке доходила до плеча.

Обе так умаялись, что легли спать в сумерках, не зажигая света. Петра дома не было, он пошел на заседание Совета. Из станицы приехал Федор Пашнин, он недавно ездил в Челябинск, привез какие‑то нехорошие новости. Кроме того, Совет должен был решить, как помогать сиротам.

Нюрка уснула сразу, разметалась во сне, и вдвоем им на печи стало тесно. Ирина перебралась на полати и вскоре тоже уснула.

Разбудил ее громкий стук в окно. Сначала Ирина подумала, что вернулся Петр, потом сообразила, что стучать в окно ему незачем, он и так сумел бы открыть задвижку на двери в сенях.

— Нюра, Нюра!

Однако Нюрка и не думала просыпаться, только промычала что‑то во сне. Ирина перелезла на печь, на ощупь- отыскала за чувалом пимы, соскочила на пол. В окно опять забарабанили. Ирина подошла, прижалась лицом к стеклу, но ничего не увидела: или стекло замерзло, или на улице было так темно.

— Кто там?

— Откройте, ради бога! — Голос женский, встревоженный и незнакомый.

— Идите к двери!

Ирина нащупала в печурке спички, зажгла лампу. Проснулась Нюрка, спросила:

— Чо там такое?

— Стучит кто‑то.

— Погоди, я сама открою. Кого еще на ночь глядя черт носит?

Нюрка спрыгнула с печи, не одеваясь, босиком выскочила в сени, тут же вернулась и шмыгнула снова на печь.

— К тебе это.

— Ко мне? — удивилась Ирина.

Она еще больше удивилась, когда увидела вошедшую вслед за Нюркой Акулину.

— Вы ко мне?

— К тебе, голубушка. Беда‑то у меня какая! Тимка весь огнем горит, блазниться уже ему начинает, боюсь, как бы не помер. Ты, сказывают, фершалица, дак помоги, ради христа!

Ирина вспомнила полненького, крепкого мальчика, которого приводила позавчера Степанида. Он был тогда вполне здоров.

— Что с ним? — одеваясь, спросила Ирина.

— Да все этот изверг! Как узнал, что Тимку позавчерась водила к Петру, так и вытолкнул нас обоих в чем были. В бане мы и ночевали… Утром каяться приходил, помирились, а вот робеночка застудили. Горит весь… Так я побегу, а ты уж, Нюра, проводи к нам фершалицу.

— Ладно, — неохотно согласилась Нюрка и, сдернув с бруса платье, стала натягивать его.

Акулина ушла, а Нюрка сердито сказала:

— Довертела хвостом‑то.

— Зачем ты так? Ребенок ведь…

— Я не об ём… Васька‑то утресь куделил ее с уха на ухо, чуть все волосы не выдрал.

Они, увязая в сугробах, едва добрались до кирпичного дома Васьки Клюева. Нюрка открыла калитку, заглянула во двор:

— Кобель привязан, будет лаять, дак не бойся. А я уж не пойду туда.

— Почему? — удивилась Ирина. — Дом я и сама нашла бы.

— Не могу я в этот дом ходить.

— Разве запретили?

— Нет, кто мне запретит? Сама я себе запретила. Ну да ладно, история эта долгая. Иди!

Акулина вышла на крыльцо, как только залаял пес, провела Ирину в дом, помогла раздеться. С печи наблюдали любопытные глаза ребятишек. За столом сидел и курил мужчина со светлым, спадавшим на лоб чубом, с гладко выбритым лицом, в чистой сатиновой рубахе с отворотом. Ирина видела его несколько раз, но все мимоходом, на улице, а сейчас, пока обметала голиком пимы у порога, разглядела получше. Васька тоже окинул ее внимательным взглядом.

Ирина поздоровалась, Васька только кивнул в ответ и буркнул:

— Проходите.

Акулина провела Ирину в горницу. Пол в ней был застелен чистыми домоткаными дорожками, на окнах — выстроченные занавески, пахнет свежевыскобленными досками и ладаном — это от лампадки, что горит в углу за фикусом.

Мальчик лежал на кровати, застеленной свежим, пахнувшим мылом бельем, покрытой стеганым красного шелка одеялом. Отогревая дыханием руки, Ирина смотрела на мальчика и не узнавала его: он осунулся, глаза ввалились, в их лихорадочном блеске — испуг и боль. Дышит тяжело, прерывисто, хватает потрескавшимися губками воздух и тихо стонет.

— Дайте ему воды, — сказала Ирина. — И вообще давайте больше пить.

Пока Акулина, приподняв головку, поила мальчика, Ирина протерла руки спиртом, вынула гра — дусник. Акулина испуганно следила за тем, как Ирина ставила градусник.

— Вы зачем ему стекляшку‑то?

— Это же градусник, температуру измерять. Вы что, никогда не видели? — удивилась Ирина.

— Сроду не видывала. А он не расколется?

— Не расколется.

«Какая темнота, даже градусника не знают! А говорят, самая богатая семья в деревне». Она еще раз окинула взглядом горницу, отметила, что здесь очень чисто и довольно уютно. Полированная горка с посудой, с серебром, есть даже позолоченный подстаканник. Граммофон с изогнутой трубой. Иконы — все хорошей работы, с дорогими окладами. Стол покрыт бордовой бархатной скатертью…

Ирина вдруг вспомнила свой дом, гостиную, свою комнату, которую очень любила, и ей, стало тоскливо. «И что меня занесло сюда, в эту глушь?»

Температура у мальчика оказалась высокой: тридцать восемь и девять. Ирина сняла с него рубашечку, стала слушать. У нее не было трубки, она слушала прямо так, прижимаясь ухом к горячему тельцу мальчика. Она не была ни врачом, ни фельдшером, не имела никакого медицинского образования, но кое — чему все‑таки научилась от отца, особенно в последнее время, когда работала в клинике. И сейчас безошибочно установила:

— Пневмония.

— Что это? — испуганно спросила Акулина.

— Легкие воспалены.

— Ау — у, ирод! — Акулина погрозила кулаком на дверь. — Не приведи господь! Что делать‑то будем, девонька?

— Дайте чистое полотенце, рубашки, которые потеплее, и ложечку. Сейчас я дам порошок, а потом поставим горчичники.

Хорошо еще, что лекарств ей дали в дорогу с запасом, и тоже от болезни легких.

В горницу заглянул хозяин, лениво позевывая, сказал:

— Дак я на полатях лягу.

— Изыдь, гиена! — зашипела на него Акулина.

Он равнодушно пожал плечами и закрыл дверь.

Только под утро мальчику стало легче дышать, и он уснул. Ирина собралась уходить, но Акулина не пустила ее:

— Не уходи, голубушка, христом — богом молю! А ну как опять хуже станет?

Она принесла две скамейки, перину, подушки, постелила Ирине на скамейках возле круглой, обитой железом печки.

— Тут вам тепло будет и мягко, я вот под перину‑то подушек настелила.

— Спасибо. А где же вы ляжете?

— Я туточки, возле него, на полу прилягу. Да какой мне теперь сон? Вот оклемается, бог даст, тогда уж и отосплюсь.

Ирина разделась, улеглась в постель. Было и в самом деле тепло и мягко, но спать почему‑то не хотелось. Она долго лежала, закрыв глаза и прислушиваясь к дыханию мальчика, к потрескиванию масла в лампаде. Акулину было не слышно. Ирина подумала, что та уже спит, но когда открыла глаза, то увидела в тусклом свете лампады ее ссутулившийся у изголовья кровати силуэт. Акулина молилась.

«Какая бы она ни была, а мать есть мать, — подумала Ирина, и ей вдруг стало жаль эту красивую женщину. — В сущности, она глубоко несчастна».

— Вы его любите? — тихо спросила Ирина.

Акулина вздрогнула, выпрямилась, долго сидела неподвижно, потом встала, подошла к Ирине, присела у ее ног.

— Вы про Петра?

— Да.

Не отвечая на вопрос, Акулина шепотом заговорила:

— Вам, поди, много чего про меня наборонили, дак вы не всему верьте, хоть и не святая я… Набрякать‑то про другого легше всего, а вот понять… — Акулина, вздохнув, продолжала: — Вот ведь вроде бы все у меня есть. И дом вон какой, и мельница, и скотины полон двор. Богатее нас, поди, и в станице никого нет. А только нету мне ото всего этого никакой, даже самой махонькой радости. Тоска одна.

Замолчала, опять сгорбилась, низко опустив голову. Должно быть, плакала. Но вот вскинула голову, упрямо сказала:

— А все одно я уйду!

— Куды?

— Да хоть по миру. Робятишек вот жалко. Куды их денешь?

— А может, Петр Гордеевич…

— И не заикайся про это! Я ему и так всю жисть отравила, а тут еще чужих детенышей в дом ввести. Нет, обузой я не хочу быть…

Они проговорили до самого рассвета, и чувство жалости к этой несчастной женщине окончательно укрепилось в Ирине.

5

Слух о том, что «городская фершалица» вылечила Акулькиного ребенка, быстро облетел всю деревню, и теперь Ирине некогда было занимать ся Петром, чем он, впрочем, был вполне удовле творен. К Ирине шли старики и старухи, приходили калеки и слепые, к ней вели рахитичных и золотушных детей. Хворь жила почти в каждой семье, и за две недели Ирина обошла добрую половину деревенских дворов.

И только теперь увидела деревню такой, какой она была на самом деле: нищей, темной, тяжелобольной. Люди редко выносят свою беду и нужду на улицу, они стараются сладить с ней дома.

Вот Ульяна Шумова. Ирина несколько раз видела ее и до того, как пришла к ней в избу. На людях Ульяна бойкая, разбитная бабенка, которая за словом в карман не лезет. А дома — издерганная, несчастная женщина, придавленная безысходной нуждой. Муж ей теперь плохая подмога — куда он без ноги‑то годится? А в зыбке опять младенец, восьмой по счету. И все они, как галчата, рты разевают, есть просят. Хлеб пополам с лебедой, да и того по кусочку, картошка подмерзла, да и той до весны не хватит. А животы у ребятишек — что тебе торбы. Только из- за стола — и опять в кути вьются. Раздала по затрещине, успокоились, да надолго ли? А в зыбке заходится маленький. Груди пустые, молоко в них, поди, тоже горькое было бы. Нажевала лепешку из чистой ржи, завернула в тряпицу — сосет. Много ли он там насосет, а все не орет, и ладно!

— У вас же зубы гнилые, а вы ему из своего рта даете, — упрекнула Ирина.

— А откуля я ему еще дам? Поди, всех так кормила, живут вон! Сроду так кормим.

— Вот и болеют они у вас.

Тут же, в избе, теленок. Ему подстелили в углу охапку соломы. Она уже мокрая, теленок скользит на ней, тонкие его ноги расползаются в стороны, он неловко валится на пол. Хозяин пытается поставить его на ноги, но поскальзывается сам, падает, матерится, не стесняясь ни Ирины, ни детей…

В избе Ивана Редьки — истошный вой. За долги мельник увел со двора последнюю коровенку. На всю семью теперь скотины осталось — две курицы, да и те давно не несутся. А у Парасковьи, судя по всему, язва желудка, ей нужна диета, молочное оказалось бы весьма кстати.

«Почему же Клюев так жестоко поступил с ними? — думает Ирина. — У него ведь полон двор всякой живности. Зачем ему эта тощая коровенка?»

Пока болел Тимка, Ирина часто бывала в доме мельника, видела, что живет он не только в достатке, но даже богато. И это его богатство так резко контрастировало с окружающей Ирину нуждой, что она невольно подумала: «Где же справедливость? Ведь не сам Клюев все это заработал!»

И жалость, которую она питала к Акулине, начала постепенно уступать место неприязни. Ирина еще в Петрограде много слышала разговоров о социальном неравенстве, о том, что одни живут за счет других, но там все воспринималось отвлеченно, неконкретно. А вот здесь, столкнувшись с этой несправедливостью лицом к лицу, она вдруг начала понимать, почему мужики не хотят воевать, почему они выступили и против царя, и против Временного правительства, почему они так хотят, чтобы власть принадлежала именно им. И Совет, избранный ими в доме Авдотьи, теперь уже не казался чем‑то ненужным и несерьезным. Она видела, как члены Совета в полном составе явились во двор к мельнику и вывели оттуда Парасковьину коровенку, торжественно провели ее по всей деревне и передали Парасковье. Она видела, как Егор Шумов объезжал на Воронке дворы и собирал для сирот все, что давали: хлеб, одежонку, старую обувку. Она знала, что на последнем заседании Совета принято решение о строительстве в деревне школы и уже начался сбор средств, не знали только, где найти учителя…

А главное, она видела, люди верят в эту новую власть, связывают с ней лучшие свои надежды. И если раньше она хотела служить этим людям только потому, что они стояли против тех, которые с Павлом, то теперь она хотела служить ради самих людей, ради их счастья. Иногда она и сама удивлялась, как легко пришла к этому решению здесь, а не в Петрограде, где у нее было достаточно людей, готовых объяснить ей любой вопрос, умеющих красиво разглагольствовать о социальном равенстве и всеобщем благоденствии. Но там все эти высокие слова о служении народу были только словами, и ничем больше. А здесь они обретали смысл, живую плоть и кровь. Здесь она просто служила людям и находила в этом удовлетворение.

Иногда они говорили с Петром о политике, об идеях, о социальном устройстве будущего общества, и Петр посмеивался над ней:

— Пока что вы в своих суждениях дальше народников не ушли. Просвещение, культура — все это нужно деревне. Но прежде чем все это можно будет осуществить, нужен коренной социальный переворот. Вы и в политике — только, сестра милосердия. А нужен хирург, нужна операция…

— Ах, вы опять о борьбе классов, о классовой непримиримости и ненависти. Зачем же разжигать ненависть, когда все можно решить по — доброму, бескровно? Где вы видите классовых врагов? Они вам просто чудятся, вы сражаетесь с ветряными мельницами, донкихотствуете…

Она и в самом деле непреклонно верила в доброту людей, была убеждена, что надо воспитывать в людях только гуманность, избегать любого насилия. Ей казалось, что провозглашенное новой властью равенство сделает людей добрее, научит их любить и беречь друг друга. Да она и не видела никаких сил, способных противостоять этому всеобщему стремлению людей к добру и справедливости.

Но она еще плохо знала жизнь.

Однажды ночью ее разбудил страшный крик. Кричала Нюрка:

— Горим! Арина, го — о-рим!

Вся изба была наполнена багровым светом, он зловеще метался в окнах, прыгал по стенам, переливался на потолке. Нюрка тоже металась по комнате, хватала все, что попадалось под руку, сваливала в кучу и кричала Петру:

— Арину‑то растолкай!

Петр стащил сонную Ирину с печи, потянул к вешалке:

— Ну — ко, одевайся! Быстро! Нюрка, брось ты с этим барахлом возиться!

Он схватил Нюрку, вытолкнул в сени, накинул на Ирину пальто и вытолкнул вслед за Нюркой. Потом выскочил сам, отодвинул засов, стал дергать дверь. Но дверь не поддавалась. А с крыши уже сыпались в сени искры, все заполнил густой удушливый дым.

— Помоги‑ка! — крикнул Петр Нюрке.

Нюрка тоже ухватилась за скобу, она со звоном отлетела, Петр выругался:

— А, черт! Кто‑то снаружи нас закрыл! А ну все к окну!

Он первый вбежал в избу, вскочил на лавку, двумя ударами ноги вышиб раму.

— Лезьте! Скорее!

Петр схватил Ирину в охапку, согнул ее и выбросил в окно. Ирина упала в снег головой, никак не могла встать, а ктО‑то уже сдернул с нее загоревшееся пальто, и сразу обожгло холодом — она осталась в одной рубашке. А ее волоком тащили по снегу, и кто‑то требовательно кричал:

— Дальше оттаскивай, сейчас кровля рухнет! Вот ее поставили на ноги, накинули пальто, от него пахло гарью, но оно уже успело остыть, и стало еще холоднее. В тот же момент послышался треск, Ирина обернулась и увидела огромный, поднявшийся высоко к небу огненный столб.

Только теперь она догадалась, что тащил ее Егор. Он- и сейчас стоял рядом и кричал:

— Лопаты, лопаты несите!

Потом выхватил из темноты Нюрку, подтолкнул к Ирине и приказал:

— Веди‑ка ее к нам, а то застудим девку… Ирину раздели, положили на лавку и долго растирали чем‑то. Она не могла понять чем. Грудь ее все еще была наполнена удушливым дымом. Ирину уложили в кровать, напоили чаем с малиной, но запаха малины она тоже не ощутила. Наконец она уснула.

Проснулась оттого, что прямо на лицо ей упал солнечный луч. Когда открыла глаза, этот луч ослепил ее, и она снова зажмурилась и долго еще лежала так. Потом осторожно приоткрыла веки и увидела, что вся горница залита ярким солнцем и только черная тень перекрестия рам лежит на полу. В горнице никого не было, но из‑за неплотно прикрытой двери отчетливо доносились голоса.

— Васька Клюев вчера в станицу ездил, там его со Стариковым видели. Надо полагать, это их работа, — говорил Егор.

— Вполне возможно, — согласился Петр.

— Судить бы за такое дело надо. — Это уже голос Авдотьи.

— А как докажешь?

— То‑то и оно!

Кажется, здесь собрался весь Совет.

Ирина села в кровати, по привычке потянулась за платьем и вспомнила, что платья теперь у нее нет, осталась только рубашка. «В чем же я ходить буду?» — с тревогой подумала она.

Впору ей оказалось Степанидино еще подвенечное платье.

— Вот, после свадьбы ни разу не одевано, — развешивая перед Ириной платье, хвалила Степанида и тут же оправдывалась: — Только вот в радостях‑то табаком посыпать забыла, моль‑то и побила… — И совала в дыру мизинец с траурной каймой под ногтем.

Но Настя так искусно заштопала дырки, что оно выглядело почти новым. На смену подобрали старенькую Степанидину же кофту, юбка подошла Шуркина — та тоже не очень‑то раздобрела телом.

Когда Ирина с Нюркой подошли к тому месту, где был их дом, увидели лишь черную, еще дымившуюся кучу. Ветер разносил по улице пепел. У пожарища стояли три бабы и тихо переговаривались:

— Всю жисть не везет Петру‑то.

— Энти вон тоже без крова остались, — кивнула Авдотья на Ирину с Нюркой.

— Теперь, поди, уедет фершалица‑то.

«Может, и в самом деле уехать?» — подумала

Ирина. Она опять вспомнила свою уютную квартиру, мать, отца, Евлампию, Пахома, и ей неудержимо захотелось скорее попасть домой. Ах, как было бы хорошо вот сейчас же, через минуту, оказаться в пестром и шумном Петрограде, где все тебе знакомо, привычно и дорого!

Бабы подошли ближе, они подходили почему- то робко, все трое виновато потупились, и Авдотья со вздохом сказала:

— Вот ведь какая она, судьба‑то наша.

И все трое посмотрели на Ирину выжидательно. А Ирина молчала, смотрела то на одну, то на другую, то на третью и не знала, что сказать. Должно быть, они догадывались, о чем она сейчас думает, в глазах Авдотьи мелькнул немой укор, она отвернулась, а Ирину по самому сердцу, как бритвой, полоснуло тоненьким голоском: «И — и-сь!» В груди что‑то будто оборвалось и заныло, и такая охватила Ирину жалость, что она, отвернувшись от баб, долго еще промаргивала на ветру неожиданно высыпавшие слезы.

Глава шестая

1

Ирина не собиралась оставаться в Шумовке надолго, думала, отвезет Петра и вернется домой, к уюту, роскоши — только теперь и поняла она, что жила роскошно и беззаботно, как бабочка И уж никак не предполагала, что задержится здесь более чем на год.

Под самую масленицу захворал у Авдотьи сынишка, тот самый, что неистово просил из‑за чувала есть, когда Ирина впервые пришла на деревенский сход. Его голодный крик долго преследовал Ирину по ночам не то в снах, не то наяву, но крик этот постепенно заглушали другие заботы: Петр, не долечившись, мотался то в Челябинск, то по окрестным деревням; у Егора к весне, по предположению Ирины, обозначилась чахотка; дьякон Серафим допился до белой горячки и в одном исподнем бродил по ночам, пугая запоздавшие парочки и богомольных старух, зловеще предвещавших конец света:

— Оспода бога совсем позабыли, вот он и отворотился от нас, грешных.

Грешные тоже не теряли времени даром: лысый старик Силантий Шумов, веселивший девчат на первой сходке, не успев справить поминки по усопшей жене, сошелся с молодой татаркой Зу- лией, годной ему во внучки; муж Ульяны Шумовой, хотя и безногий, шастает по вдовам; Настя нагуляла второго ребенка от заезжего пимоката.

Настю Ирина хотя и осуждала, но жалела. Настя даже в деревне выглядела не приспособленной к жизни, беспомощной и жалкой, в отличие от Нюрки — уверенной и гордой. Ирине это их отличие казалось странным: внешне сестры мало разнились — обе широколицые, румяные, брови густые, глаза острые, чуть в раскосинку и потому особенно привлекательные, — а вот характером совершенно несхожие. Одна — копуша да тихоня, а другая — быстрая, как ветер, думалось, везде поспеет, а вот, поди ж ты, отстала Нюрка от сестры хотя и тосковала по материнству, к которому ее звал тысячелетний инстинкт. Она и в Настином грехе углядела святость и радость бытия:

— У коровы и той, ежели вовремя не подоить, молоко ссыхается. А баба, ежели она созрела, тоже перестоять может. Я вот перестояла. — И, поразмыслив, добавила: — Однако, если дерево или каку другу растению, ишо не засохшую, поливать зачнешь, оно, глядишь, и воспрянет, опять листочки выбросит. — И тут же с сожалением говорила: — Жалко, если засохну. Вот уж и грудя меньше стали без дела‑то. — Оглаживала свои упругие груди, выпрямлялась и озорно утверждала: — А все‑таки сгодятся и под мужицку ладонь, и для младенческого пропитания. — И, подытоживая разговор о Настином грехе, постановила: — Со стороны оно завсегда легше судить, а может, у Насти к пимокату любовь была. А для любви‑то чего не сделаешь!

И эта ее истовая вера в несокрушимую силу любви возбуждала в Ирине уважение и зависть. Сама Ирина не знала, что такое любовь, яотя читала и мечтала о ней много, желала ее, может быть, не менее страстно, чем Нюрка или Настя, но по — настоящему не испытала ни разу, если не считать мимолетного увлечения гимназистом шестого класса с демоническим профилем и курчавыми, как у Пушкина, волосами. Впрочем, вскоре выяснилось, что под этими волосами слиш ком мало поэзии, а демонический профиль был унаследован от французского сутенера, унаследован вкупе с прочими признаками этой сомнительной профессии. И может быть, это первое разочарование помогло Ирине стать той очаровательной недотрогой, каковой она и пребывала последние годы своей пока еще недолгой, но удивительно переменчивой жизнн.

Впрочем, это совсем не зависело от нее или, точнее сказать, не совсем от нее зависело: время Еыпало такое. Сама жизнь мчалась стремительно, и неизвестно куда и зачем, она несла Ирину, как бурный весенний поток несет случайно попавшую в ручеек щепку. Куда? В тихую, ленивую, обросшую зеленью и кувшинками, с лягушками и низко нависшими над водой вербами речку или в океан— то умиротворенно спокойный, то ревущий и неукротимый, как сильный и хищный зверь?

«И в самом деле, куда и зачем меня занесло?» — думала иногда Ирина, вспоминая тихую заводь уютной петербургской квартиры с мелкой рябью домашних разногласий, с привычной, не обращающей на себя внимания ворчливостью Па- хома, с такими же не обращающими на себя внимания либеральными разглагольствованиями отца, с добродушными сетованиями Евлампии по поводу нечаянно разбитой чашки и чем‑то неприятными рассуждениями Павла. Чем? Ну карьера, мечты о безмятежной, насыщенной впечатлениями от экзотических городов и стран жизни — нет, это тогда не вызывало раздражения, иногда лишь усмешку, и то снисходительную. Кто мог подумать, что это было лишь предтечей подлости, подспудно вызревающей в нем, подлости, которую он совершил, может быть, не столько по отношению к какому‑то неизвестному матросу Дроздову, а к ней, родной сестре, к матери, отцу — к семье, вскормившей и воспитавшей его. «Воспитавшей? Нет! Не воспитавшей, вот в чем дело!»

Она часто думала об этом, и, чем больше думала, тем больше понимала, что жизнь в их семье была не такой уж безоблачной. Теперь, перебирая в памяти события и факты этой жизни, которым раньше не придавала ровно никакого значения, Ирина видела и оценивала их как бы со стороны, беспристрастно и все более убеждалась, что мелочи, когда они накапливаются, становятся не столь уж безобидными. «Это как деньги. Мало — гроши, чуть больше — рубли, много больше — капитал. А капитал порождает инстинкт сохранения или, ещё хуже, умножения. И этот инстинкт умножения разрушает капитал нравственный, накопленный веками и. поколениями».

Все эти размышления она пыталась применить к жизни. У Насти второй нагулянный ребенок — нравственно это или безнравственно? С точки зрения общепринятой морали — безнравственно. А почему? Потому что не венчал ее в церкви допившийся до белой горячки Серафим? Ну а если Настя любила пимоката?

Ирина не понимала, почему не уезжает отсюда, из этой забытой богом и другими людьми Шумовки. Может быть, ее удерживало здесь что‑то такое, чего она не могла еще осмыслить? Ну, долг, ну, гуманность и желание помочь людям. Пусть это. Только ли? А может, и возможность постичь здесь самое себя?

В конце концов, Петр почти выздоровел, во всяком случае, в ее помощи больше не нуждается. У Егора, слава богу, чахотки не обнаружилось. Авдотьин сын просто — напросто истощал, у него была начальная дистрофия, сейчас бегает по лу жам, и ничего ему не делается. Тимку в лужи не пускает Акулина, а то он тоже шлепал бы по ним. Что же ее, Ирину, удерживает здесь, как не постижение самой себя? Может, права Степанида, которая утверждает:

— Ты, девша, пооглядись тут, авось поглянется, дак и не уедешь никуда. Народ‑то у нас ласковый. Времюшко, конешно, подкралось к тебе такое, што и взамуж пора. Да ведь за кого? Война на деревне вона как отрыгнулась — одне калеки остались тебе в ровню. Бог даст, Гордеюшко возвернется, и, коль по душе придется, обвенчаем… А свою городску жисть не жалей, тут она красивше. Не одёжей и телом, а душой человеческой. — Оглядев не столь уж роскошное тело Ирины, обещающе добавила: — И тебя откормим.

О том, чтобы задержать в деревне Ирину до возвращения Гордея, говорилось не раз, и не одной Степанидой. Даже Петр и тот как‑то намекнул:

— Ты нами не брезгуй, мы не такие уж темные. Я вот и на Филиппинах в городе Маниле был. А Гордей, поди, весь свет обойдет. Штурманом он теперь, слышала?

О том, что Гордей теперь штурманом на эсминце, Ирина узнала первой — когда пришло письмо, Петра в деревне не было, и читать его, кроме Ирины, было некому.

Письмо показалось Ирине хвастливым, Гордей рассказывал в нем, как они без офицеров сами довели эсминец до Гельсингфорса. /Собственно, кроме этого рассказа и поклонов всей многочисленной родне, ничего в нем и не было. И это особенно огорчило Ирину: она надеялась хоть что- нибудь узнать о своих. Но письмо было не из Петрограда, а из Гельсингфорса, шло оно более четырех месяцев, так что надеяться было, собственно, не на что. Тем не менее письмо ее искренне огорчило. Может, еще и потому, что Гордей ни словом не обмолвился о ней, хотя должен был знать, что она сюда поехала. И Ирине припомнилось, как Наташа устроила тогда сцену ревности.

Живя в семье Гордея, Ирина невольно думала о нем, вспоминала и тот пулеметный вечер, когда выбежала помочь Дроздову, и первое появление Гордея в госпитале, и свою любимую косынку, безжалостно разорванную им на портянки (хотя она сама ее предложила), и — чаще всего— ревнивую выходку Наташи. Ей казалось, что она знает Гордея очень давно, может, оттого, что отец его, Егор, так напоминал сына — и внешне, и по характеру.

Вот Егор накладывает воз сена, накладывает ровно, пласт к пласту, навильник к навильнику. Потом аккуратно обчесывает граблями бока, сгребает остатки, закидывает их наверх, придавливает тяжелым березовым бастриком, похыкивая, затягивает веревкой и, откинув со лба взмокшую прядь волос, прикрикивает весело на Воронка:

— Раз — два — взяли!

Вот так же покрикивал на неодушевленный автомобиль Гордей, когда ехали за отцом и застряли в грязи. И взмокшая прядь волос точно такая же, только без седины…

А тут еще Нюркины рассужДения! Ложась вечером в постель, Ирина с тревогой ощупывает свои далеко не пышные груди и невольно думает о том, сгодятся ли они «под мужицку ладонь и для младенческого пропитания».

А за окном однообразно тренькает трехструнная балалайка, и тоскливо, с подвыванием поют не то девки, не то преждевременно овдовевшие бабы:


Расставанья горьки, были — и,

Ожиданья без конца,

Мово милова убили — и,

Увели из‑под венца…


И что‑то сочувственно — томительное засыпает в Ирине под треньканье балалайки и тягучие завывания за окном, а утром она с удивлением замечает, что подушка еще не просохла от слез. «В сущности, я такая же баба, как они, — обделенная счастьем, обездоленная, такая же! Я так же тоскую и страдаю, как они. И ни образование, ни воспитание не делают меня лучше и чище, чем они. А может, они‑то и есть лучше и чище, чем я?»

В стеклах окна уныло шуршит морось. Нюрка, приподняв голову, не открывая глаз, прислушивается к этому монотонному шуршанию, роняет голову на подушку, в полусне изрекает:

— Дожжишко — лодырям отдышка. Спи, Арина, — и мгновенно засыпает, тихо посапывая.

Ирина, приподнявшись на локтях, долго смотрит на Нюрку. Даже в дождливых сумерках отчетливо виден румянец на ее щеках, алеют полураскрытые, чему‑то, должно быть хорошему сну, улыбающиеся припухшие чистые губы, на гладкой шее змеей лежит темная коса. «Красивая, — с завистью думает Ирина. И уже с жалостью: — А вот тоже не повезло! — И тут же опровергает: — Почему тоже? Разве мне не повезло?»

За стеной, в избе скрипнула половица, послышались вкрадчивые и мягкие, как у кошки, шлепки босыми ногами. Так ходит только Степанида. «Наверное, она всю жизнь боится разбудить детей», — подумала Ирина. И вспомнила, что вот так же ходили по утрам Евлампия и Пахом, опа — еаясь разбудить господ. «Опасаясь!» — как долго и трудно она понимала это! Они опасались утренней (всегда выдержанной и оттого не менее унизительной) нотации матери во время завтрака, многословных объяснений отца насчет мигрени и режима, раздражительных замечаний Павла и ее, Ирины, — ее! — молчаливых укоризненных взглядов. А разве кто‑нибудь из них хоть раз подумал о том, что завтрак у них всегда был в одно и то же время, что ничто не было остывшим, и, для* того чтобы подать им горячие, с пылу с жару, котлеты, Пахом должен растопить плиту в четыре утра? И на него же могли накричать, если он нечаянно уронит полено, или на Евлампию, если у нее подгорит масло и запах его донесется до чьей‑либо спальни. «Господи, в каком же неведении и душевном невежестве жили мы!» — мысленно воскликнула Ирина, прислушиваясь к тому, как за стеной почти неслышно передвигается Степанида. Вот скрипнула дверь, звякнул подойник, и благодарно промычала корова.

Ирина вдруг почувствовала томительную отяг- лость набухших грудей, неудовлетворенную ноету всего тела и, впервые ощутив в себе зрелость, испугалась ее, вскочила, распахнула окно, сбросив с подоконника тряпочки, через которые брали в бутылки и банки подтаявшую воду, и подставила разгоряченное воображением тело освежающему дождю. Он колко бил ее по лицу и плечам, она поворачивалась спиной и боком, и он все бил и бил ее по всем изгибам ее изящного тела, доступного пока только дождю, озорному и нахальному.

«Во мне назревало что‑то, набухало, как набухает туча, и чуть не разразился ливень. Господи, как это интересно и страшно!»

2

На удивление всей деревне, от Васьки Клюева ушла Акулина. Поселилась она с детьми в маленькой саманной избенке бабки Федосеевны. Когда Ирина, относя по поручению Степаниды крынку молока, пришла в эту избенку, то даже не поверила, что можно жить в такой ужасной тесноте и нищете. Собственно, кроме сваленной в углу одежонки, в избе ничего не было. Ребятишки сидели на печи, Акулина чистила картошку. Приходу Ирины она искренне обрадовалась:

— Милости просим, гостьюшка дорогая. Присаживайтесь вот здесь, — смахнула краешком фартука пыль с лавки, — а мы вот сюда перебрались… — и умолкла, видимо ожидая, как к этому отнесется Ирина.

Но Ирина, пораженная убогостью всего увиденного, растерянно молчала, и Акулина пояснила:

— Там мне совсем невмоготу стало… Василий- то пить стал, а как напьется, мы все пятый кут ищем, чтобы от него спрятаться.

С печки кто‑то из ребятишек пропищал:

— Мовока хотю — ю!

— Да вот бабушка Степанида прислала. — Ирина подала Акулине крынку.

— Спасибо ей, сердешной, хоть и виноватая я перед ней, а не забывает в нужде. — Акулина торжественно поклонилась, приняла крынку и, налив из нее в глиняную кружку молока, дала Тимке. Тот благодарно улыбнулся Ирине и стал пить. Пока он пил, остальные с нетерпеливой завистью и жадностью смотрели на него, наконец старшая дочка не выдержала и прикрикнула:

— Да не тяни ты, зараза, пей шибче!

Потом из этой же кружки Акулина дала очереди каждому, Тимка попросил еще, но она сказала:

— Больше никому не дам, осталось совсем немного, щи забеливать будем. Вот разве только кошке. Ну‑ка поищите, покыскайте ее. — Она отлила из крынки в черепок.

Тимка слез с печки, подошел к Ирине, она взяла его на колени. Акулина улыбнулась:

— Тимка‑то такой липущий, кто бы ни пришел, на всех вешается.

В избе отвратительно пахло кислыми щами, Ирина заметила, что капуста, оставшаяся в миске, уже протухла, замылилась. Она вспомнила, как уютно было в горнице у Васьки Клюева, чисто, ухожено, пахло геранью и ладаном, стол был покрыт бордовой бархатной скатертью, а тут вон — грубо сколоченный, шаткий и неотесанный как следует.

— Что же, вы так ничего и не взяли с собой? Или он не дал? — спросила Ирина.

— Что на нас было надето, в том и ушли. Ничего нам от него, ирода, не надо.

— Коровенку вам хотя бы одну. Там, если я не ошибусь, их четыре.

— Четыре, — подтвердила Акулина и вздохнула. — Ничего, как‑нибудь прокормимся. Петя‑то не знаете, когда приедет?

Петр опять был в отъезде, кажется, в Челябинске. Ирина не знала, когда он вернется.

— Он с вами жить будет? — прямо спросила она.

— Что вы! Он и не знает, что я от Васьки убегла. Не стану я ему чужих детей на шею вешать. Да не к нему я оттуда ушла, а от посты- лости и ненависти. Нет, Петя тут ни при чем.

Однако Петр, вернувшись из города, тут же перебрался в саманку, перетащив туда и свои нехитрые пожитки. Вдобавок Степанида выделила ему стеганое одеяло и две подушки. Жадноватая Шурка корила ее потом:

— Здря ты их поважаешь, у Акульки с Васькой вон сколько добра нажито. Вон как она отъелась— что с грудей, что в бедрах оплывистая. Могла бы Акулька и взять свою половину, чать вместе наживали. А то гордость ее обуяла…

Но тут вмешалась Нюрка:

— Ты бы вот и шла теперь к Ваське, он тебе как раз под стать — оба скупердяи.

— А што? Возьму да и пойду! — вызывающе сказала Шурка.

— Я те пойду! — Степанида схватила с лавки опояску и огрела Шурку по спине. — Ишь чего удумала, кобыла!

— А ну вас! — махнула рукой Шурка. — С вами связки, что с чертом пляски. — И, сдернув с гвоздя пальтушку, выскочила из избы.

Степанида встревоженно спросила:

— Ай как и верно уйдет?

Но Нюрка успокоила:

— Шутит она. Хоть и правда жадная, а на Васькино богатство не позарится. Да и ему никто, окромя Акульки, не нужон, он вон который день запоем пьет, вчерась окошки все в доме выхлестал и фикусы на улицу повыбросал. Мельницу‑то на замок запер, надо думать, без муки теперь останемся.

И верно, уже через неделю пришлось доставать из чулана ручные жернова — ехать на мельницу в станицу Миасскую неблизко, да и побаивались: к Уралу подходила армия Колчака, зашевелились и начали пошаливать казаки.

Вскоре, однако, и Васькина мельница заработала, ибо сам Васька куда‑то. исчез — не то к Колчаку убежал, не то к казакам. Перед этим обкормил зерном всю скотину, чтобы никому не досталась. Даже детям не оставил ни коровенки, ни овцы, удивлялись еще, как дом не спалил. Изо всей живности только кобеля и оставил, спустив его с цепи. Из‑за этого кобеля потом долго не могли подступиться к дому, пока Акулина не посадила его на цепь.

— Раз дом не спалил, значит, надеется вернуться, — сделал вывод Егор.

Вывод‑то сделал правильный, а сам не поостерегся.

Васька вернулся ровно через три недели, под вечер. Пастух, гнавший в деревню стадо, видел, как он задами пробирался к дому. Вскоре об этом уже знала вся деревня, мельницу опять закрыли, будто и не пользовались отсутствием хозяина. Но Васька в этот вечер на мельницу не пошел, даже света в доме не зажигал, должно быть, отсыпался после скитаний.

Егор собрался идти к Акулине за сверлом, за- чем‑то оно ему понадобилось. Накануне Петр взял у него весь инструмент, хотел починить избенку, да так и не успел — опять уехал в город: через Федора Пашнина ему передали, что в городе формируются рабочие отряды для отпора армии Колчака и Петру велено там быть.

— Не ходил бы ты, тятя, на ночь глядя, — предупредила Нюрка. — Темень‑то вон какая густая, хоть глаза выколи.

Ночь и в самом деле выдалась темная, с ясными крупными звездами.

— Старый‑то месяц бог на звезды искрошил, — сказала Степанида. — Дак ты, Егор, гостинцев ка ких ребятишкам захвати. Яичек хотела послать, да, боюсь, в темноте раскокашь. Возьми‑ка шанежек, вон в пестере лежат. Пестерь‑то возверни.

Нюрка только рукой махнула:

— Разве их. переспоришь, оне, как столбы, упрямые, — и стала покрывать пестерь чистой скатеркой, — порода едака наша, Шумовска.

Ирина, привыкшая в этом доме к шуткам, вспомнила некрасовское:

— «Мужик, что бык. Втемяшится в башку какая блажь, колом ее оттуда не выбьешь. Упираются, всяк на своем стоит».

— Во — во, — подтвердила Нюрка. — Стишки‑то про нас придуманные: хоть кол на голове теши.

Егор, забрав пестерь, ушел, после этого все угомонились; даже Настин второй ребенок не пискнул, сыто отвалившись от материнской груди; Ирина, измотанная непривычной для нее оглушающей работой с жерновами, мгновенно провалилась в сон, как в глубокий глухой колодец, и вытащил ее оттуда встревоженный шепот Нюрки:

— Слышь‑ка, кто‑то стрельнул в том конце. Как раз возле Федосеевниной избы. — Нашарила в темноте платьишко, надернула его, постояла, прислушиваясь, и с сомнением спросила: —А может, поблазнилось?

Ирина ничего не слышала, но, вспомнив, как ранили Петра, предложила:

— Пойдем посмотрим.

Едва вышли они за ворота, как с того краю, где стояла избенка Федосеевны, послышался истошный, похожий на волчий вой крик:

— Карау — ул, уби — и‑ли!

— Акулина орет! — определила сразу Нюрка и припустилась бежать, угадывая в темноте каждую ямку и поворот.

Ирина дважды падала, больно рассадила колено и, когда добралась до самайной избенки Федосеевны, увидела в проеме двери, означенном колышущимся светом керосиновой без стекла лампы, силуэты Акулины и Нюрки. Они кого‑то осторожно втаскивали, и, лишь войдя в избу, Ирина увидела распростертого на полу Егора, отодвинула причитающую над ним Нюрку, взяла его руку, нащупала пульс.

— Жив еще. — Начала осторожно ощупывать, чтобы узнать, куда его ранило.

Егор застонал, открыл глаза. А Ирина уже разорвала на нем рубаху и распорядилась:

— Воды! Желательно кипяченой. Ты, Нюрка, сбегай домой, принеси мою сумку, только побыстрей.

Нюрка выскочила из избы, Акулина дала воды в ковшике, чистую тряпицу, Ирина стала обмывать рану на шее Егора. Прибежала Нюрка, за ней Степанида, тоже запричитала, за ней Настя, еще кто‑то, но Ирина велела всем, кроме Акулины, выйти из избы.

Рана была сквозной, не столь уж опасной, как показалось поначалу. Пуля лишь чиркнула по шее и пробила ухо — оттого и крови так много. Но это не успокоило Ирину, она не знала, что могла повредить пуля в шее, и, когда Егор пришел в себя и попытался сесть, удержала его:

— Осторожно! Лежите тихо и молчите, вам нельзя говорить.

Смазав йодом ухо и шею и перевязав их, Ирина стала осторожно подсовывать под голову Егора подушку, но он отстранил ее и сел:

— Да будет вам. Завязали, и ладно, заживет как на собаке.

— Молчите, вам нельзя говорить! — умоляла Ирина, опасаясь, как бы не было кровоизлияния внутрь. — Соленого во рту не чувствуете?

— Нет. — Егор осторожно повернул голову в одну сторону, в другую. — Щиплет, когда ворочаю. Чего они все сбежались? — показал взглядом на окно.

За стеклом — расплющенные испуганные лица, в приоткрытой двери тоже лица в несколько этажей. Наверное, бегая за сумкой, Нюрка успела оповестить родню, и сейчас сюда сбежалась чуть ли не вся деревня.

— Васькиных рук дело, — убежденно сказала Нюрка, протискиваясь в избу. — Петру эта пуля была назначена, а угодила в тебя. Недаром я но- чесь мизгиря во сне видела, ко слезам, значит.

— Я ему, ироду, покажу! — засобиралась Акулина. Ее стали отговаривать идти к Ваське, она настаивала, и с ней отрядили четверых мужиков с ружьями.

Ирина и Степанида остались с Егором, другие двинулись к дому мельника: впереди Акулина, за ней мужики с ружьями, потом, на почтительном расстоянии, — остальные. Но в доме Ваську не нашли, и вскоре все разошлись по своим избам. Однако мало кто уснул в эту ночь в Шумовке: укрепив запоры на дверях, сидели в темноте, шепотом обсуждали происшествие и прислушивались к каждому шороху.

Утром опять искали Ваську, вершие мужики пб двое обшарили окрестности — Васькин след давно простыл.

Егор уже на четвертый день, несмотря на протесты Ирины, тюкал молоточком в кузне, а девки по вечерам под треньканье балалайки тягуче пели грустные частушки про загубленную любовь.

3

Петр вернулся из города только через два месяца и сразу засобирался в Петроград.

— А как же я? — спросила Ирина.

— Ты тут еще поживи, я ненадолго. Твоим отцу и матери поклон отвезу, успокою их.

— Но я ведь из‑за вас сюда приехала! А теперь вы меня не берете…

— Нельзя тебе со мной сейчас ехать. Колчака мы хотя и потеснили, а по дороге еще не спокойно. Не исключено, что мне через фронт пробираться придется., — Ну и что? Я вон с больным с вами сюда добралась, а со здоровым и вовсе не страшно, — настаивала Ирина, — Не забывайте, что я работала медсестрой в госпитале, и такой же боец, как и вы.

— Похожа овца на быка, да только шерсть не така, — вмешалась Нюрка. — Сиди уж!

Тут и Степанида, жалея ее и втайне надеясь, что обвенчает их с Гордеем, стала уговаривать:

— Не ко времю засобиралась, девонька. Дом, он, конешно, есть дом, родителев забывать не след, силком тебя никто не держит, а только в Петровых словах большой резон есть. Времячко‑то вон како неспокойное, у нас и то вон в Егора стрельнули, а в городах, сказывают, чо деется!

Ирина была непреклонна, и Петр в конце концов согласился взять ее с собой.

Как раз в этот день пришло письмо от Наташи Егоровой. Адресовано оно было Петру, но предназначалось для Ирины. Наташа теперь в клинике отца, дома, кажется, все в порядке, правда, о Павле ничего не пишет, да откуда ей знать его? Ее, судя по всему, больше волнует: где Гордей? Ирина до начала проводин. успела написать Наташе коротенькую записку с адресом Гордея и сообщением, что она с Петром возвращается в Петроград. Конверт решила купить в городе и там опустить письмо — все быстрее дойдет.

Проводины им устроили шумные, собралась почти вся деревня. За столом Ирина оказалась рядом с Авдотьей, и та нет — нет да и говорила с укором:

— Кто же теперь робятишек выхаживать будет?

Ирина почему‑то чувствовала себя виноватой и старалась не смотреть на Авдотью. Впрочем, она читала тот же немой укор и во взглядах Степаниды и Нюрки, лишь Акулина откровенно радовалась, что отправляет Петра не одного.

— Ты уж за ним пригляди, он отчаянный, лезет куда попадя, — наказывала она. И, пересадив Тимку со своих коленей на отцовы, шепнула: — Только ты его не криком одергивай, на крик оне, шумовские, упрямые, дак ты больше лаской да уговором. — И, подозрительно окинув Ирину с головы до ног, предупредила: — Однако не шибко ласкайся‑то!

— Как вам не стыдно! — обиделась Ирина, догадываясь, что именно Акулина имеет в виду.

— Ну ладно, не сердись, это я к слову. — И уже доверительно призналась: — А ведь я по- перву ревновала его к тебе. Зато теперь верю, потому и отпускаю с тобой.

— Спасибо, — пролепетала Ирина, окончательно смущаясь и краснея. Она не допускала и мысли о чем‑то таком, на что намекнула Акулина, но вспомнила, как еще недавно, ощутив во всем теле зрелость, укрощала ее под дождем, и устыдилась уже не намеков Акулины, а самой возможности когда‑нибудь с кем‑то разделить, а точнее, соединить это томление души и тела — таинственное, полузапретное и святое, как все таинство вершения жизни…

Степанида, откровенно любуясь ею, сказала:

— Вот и румянец в тебе хороший тут обозначился, будто маков цвет распустилась. Ты уж Гордеюшку‑то там разыщи да обскажи ему все про нас.

Наконец стали собираться. Степанида совала в баул еще какую‑то снедь и приговаривала:

— Эку неукладисту суму‑то придумали. Может, в узелок перекладем? Али не баско?

Егор пошел запрягать Воронка, гости начали выходить во двор, только Силантий, сливая в ковшик остатки браги, оправдывался:

— Мы, Арина Ляксандровна, люди затруднительной жизни, потому вот в ей, браге‑то, да в вине только и отдышку от каждодневной усталости имеем.

— Ладно, иди — ко на воздухе отдышись, — сказала Зулия, отбирая у него ковшик и подталкивая к двери. Силантий покорился, однако с сожалением пояснил Ирине:

— Народ наш по ранешным временам веселился гулёво и размашисто, а ноне и веселье‑то как бы потужистое.

В ходке было настелено сено, Ирину усадили на него, Степанида перекрестила ее и сказала:

— Ну с богом. Трогай, Егор.

Но еще никак не могли оторвать от Петра Акулину, теперь и она причитала, вслед за ней заплакал и Тимка. Нюрка взяла его на руки и успокоила. Силантий опять подпустил какую‑то шутку, грохнул хохот, его взрыв испугал Воронка, он рванул с места и вынес ходок за ворота.

Когда Ирина оглянулась, они были уже в конце проулка, женщины махали им платками.

«Странно, еду домой, надо бы радоваться, а мне почему‑то грустно, — с недоумением думала Ирина, прислушиваясь к себе. — Мне жаль расставаться с этими хорошими людьми…»

— Расчет у меня такой, чтобы Миасскую проскочить ночью, а к утру быть в городе, — сказал Егор.

— И то ладно, — согласился Петр.

Из этого разговора Ирина поняла, что и в Миасской небезопасно, и впервые с тревогой подумала о предстоящей дороге. Вспомнила, как трудно добирались они сюда, припомнила даже мордовку, торговавшую капустой, и жуликоватого буфетчика на станции. «Неужели опять так же придется ехать — в тесноте, табачном дыму и сквернословии?»

Устроились они хорошо, в вагоне второго класса. Вместе с ними в купе оказались вполне приличные люди — учитель из Самары и аккуратненький старичок, который профессии своей не назвал, а представился длинно и неясно:

— Иван Акимов, проезжий, как и вы. Впрочем, все мы на этом свете проезжие. Непонятно вот только, куда торопимся. Вот вы, к примеру, куда? — спросил он Ирину.

— Я домой, в~ Петроград. А вы? — в свою очередь спросила она.

Старичок не ответил на ее вопрос, сказал лишь задумчиво:

Домой — это хорошо. Если бы каждый при своем доме состоял, не было бы этой кутерьмы. Пораспустился народишко, не стало в нем ни веры, ни боязни, одно баловство осталось. А все по чему? Власти ныне крепкой нет. При царях порядку больше наблюдалось, а теперь не поймешь, кто кем управляет. Да и управляет ли кто?

— А кого бы вы хотели в управители? — подозрительно спросил Петр.

— А по мне, все равно, лишь бы у России хозяин был стоящий.

— Что значит стоящий, по — вашему? — спросил учитель.

Старичок задумался, наверное, он и сам не очень отчетливо представлял, каким должен быть у России хозяин. Однако, почесав бороденку, все- таки ответил:

— Хозяин должен быть твердым. — И чтобы переменить им же начатую тему разговора, предложил: — А не заказать ли нам чайку?

— Подают ли? — усомнился учитель.

— Это дело мы одним мигом устроим. — Старичок не по летам проворно вскочил и выскользнул за дверь, пообещав уже на ходу: — Даже с сахаром!

И верно, вскоре он вернулся в сопровождении официанта при манишке с бабочкой, в руках у него поднос со стаканами крепкого дымящегося чая. Тут же каждый выложил на стол свои припасы, и разговор как‑то сам собой перешел в иное русло.

— У меня старуха большая мастерица чай заваривать, — рассказывал Иван Акимович. — Век с ней прожил, а не постиг, в чем секрет. Сам кладу заварки столько же, перед этим тоже обдаю чайник кипяточком и выдержку на запаривание даю ту же, а вот аромат не такой, как у нее, получается. Почему?

— А я знаю почему, — сказала Ирина. — Вы, пока завариваете, уже нанюхаетесь, у вас при тупляется ощущение. Это я заметила по себе. Когда сама готовишь, то что‑то попробуешь, как бы не пересолить, или проверишь, уварилось ли, а когда садишься за стол, есть уже не хочется.

— Пожалуй, верно, — согласился старик. — А я вот не додумался.

Так в разговорах о том о сем скоротали вечер. Поезд тащился хотя и медленно, однако без задержек, на станциях стоял столько, сколько полагалось по расписанию. После Златоуста все улеглись спать и проснулись только в Уфе. Разбудил их проходивший за окном паровоз, он истошно и сипло кричал, отгоняя толпу, штурмующую вагоны. Ирина встала, опустила стекло и выглянула. На подножках гроздьями висели люди с узлами, мешками и фанерными чемоданами с висячими замками, кто‑то лез на крышу вагона, снизу его подсаживали и весело напутствовали:

— Ты к трубе привяжись, а то ветром сдует.

Хиленький мужичок с котомкой через плечо, которого оттеснили от подножки соседнего вагона, безнадежно махнул рукой, отошел в сторону, достал кисет, начал было свертывать цигарку, но, заметив в окне Ирину, подошел и без всякой надежды попросил:

— Пустили бы, барышня, в окошко‑то.

С подножки на него прикрикнул проводник:

— Я те дам в окошко! Не видишь, вагон классный! Иди к общим.

— Да ведь обчие‑то, они все занятые.

— А ты попроворнее действуй, — посоветовал проводник неуверенно, сомневаясь в такой возможности неказистого мужичка. — А то жди следующего поезда.

— Да ведь я их столько уж пропустил. А ехать надо. Посадил бы, христа ради.

— Не полагается без билета. А свободных мест нет.

— Мне и не надо, я где — нито в уголке пересижу, — поспешно с надеждой сказал мужичок.

— А верно, пустите, — попросила Ирина. Ей было до слез жаль мужичка. — Хотите, я за него заплачу?

— Ну черт с тобой, садись. — Проводник подхватил мужичка за шиворот, легко поднял на подножку и втолкнул в тамбур.

Поезд тут же тронулся, а Ирина долго еще стояла у окна, смотрела на пробегающие мимо поля и леса и была очень довольна собой.

— Смотрите застудитесь, — сказал Иван Акимович, — Или думаете, что сделали доброе дело, так и простуда не возьмет?

— Однако надо с проводником расплатиться. — Ирина отошла от окна и полезла в сумочку. — А сколько стоит билет?

— Смотря куда ехать, — сказал учитель, — Да вы подождите, проводник сам придет и скажет.

Но Ирина все‑таки разыскала проводника, он изумленно выслушал ее и рассмеялся:

— Какой еще билет, где его возьмешь? И посадил я его вовсе не из‑за денег. Третий год езжу, навидался, как народ мучается… Вот если ревизор прогонять будет, тогда заступитесь. — И, обращаясь к сидящему в проходе мужичку, сказал: — Ты вот что, не мозоль тут глаза, иди‑ка ко мне в закуток.

Мужичок испуганно вскочил и, кланяясь, стал пятиться в закуток, приговаривая:

— Премного благодарен, век не забуду вас, добрые люди.

Ирина, разочарованная было тем, что проводник, собственно, не столько по ее просьбе, сколько пс доброте своей души посадил мужичка, опять воспрянула и тоже поблагодарила проводника:

— Спасибо. — И с пафосом добавила: — Как много вокруг хороших людей!

Проводник усмехнулся:

— Мало вы еще знаете людей‑то! Они всякие бывают. Ничего, еще и плохих навидаетесь.

Если бы Ирина могла предполагать, что это предсказание так быстро сбудется!

4

Едва проехали Пензу, как поезд вдруг резко затормозил, с полок посыпались вещи. Кто‑то в соседнем купе громко выругался. За окном вагона сухо щелкнул выстрел, потом еще несколько, послышался звон разбитого стекла, и по вагону, как вихрь, пронеслось страшное слово: «Бандиты!»

— Ложись на пол! — сказал Петр и, видя, что Ирина медлит, сдернул ее с лавки.

Почти в то же мгновение хрястнуло толстое оконное стекло, и на Ирину посыпались осколки. Ирина хотела встать, но Петр придавил ее одной рукой к полу, а другой уже вытягивал из‑за пазухи револьвер, путаясь в вороте рубахи. Вот он вскинул его, оглушительно грохнул выстрел, и за окном кто‑то закричал животным криком. Старик вцепился в руку Петра и умоляюще заговорил:

— Не надо стрелять, они же нас всех перебьют. Я знаю, с ними лучше по — хорошему, отдать им все, что есть, тогда они не тронут…

Петр оттолкнул его и опять стал в кого‑то целиться. Но не выстрелил, опустил револьвер, выглянул за дверь, тотчас захлопнул ее и закрыл на задвижку. В коридоре послышался тяжелый топот, кто‑то с лязгом и грохотом открыл дверь со седнего купе, и оттуда донесся визг, — наверное, это визжала севшая в Пензе монашка. «Хорошо, что не к нам села, — отметила про себя Ирина. — Учитель‑то еще в Самаре сошел, место было свободное».

Вот кто‑то дернул дверь их купе, она не поддалась, тогда в нее ударили чем‑то тяжелым, должно быть, прикладом. Петр выстрелил через дверь, то ли промахнулся, то ли пуля его револьвера была на излете и никого не задела, но за дверью установилась вдруг такая тишина, что стало слышно, как под лавкой шепчет старик:

— Господи, пронеси. Не дай загубить душу невинную!

Потом кто‑то из коридора звонко и строго спросил:

— Эй, чего вы тут валандаетесь?

— Да вот, стреляет тут один из четвертого купе, — ответил ему хриплый голос.

— А вы‑то почему не стреляете?

— Не способно нам стрелять, не развернешь винтовку впоперек‑то, из ее только вдоль коридора и можно палить.

— А ну, давай к окну!

Опять послышался удаляющийся топот, Петр перекинулся к окну и осторожно выглянул из‑за стенки. По нему тотчас кто‑то выстрелил, пуля гулко впилась в верхнюю полку, полетели щепки. — Петр тоже выстрелил, но, кажется, опять промазал.

Четвертый выстрел он не успел сделать: дверь купе вдруг с грохотом упала, и двое или трое человек бросились на него, выбили револьвер, быстро скрутили и поволокли из купе. Наверное, Ирину и старика они даже и не заметили бы, но упавшей в купе дверью ей придавило руку, на дверь еще кто‑то встал, сделалось нестерпимо больно, и Ирина вскрикнула.

— Гляди — ко, тут еще кто‑то есть. А ну вылазь!

Первым из‑под лавки вылез старик, торопливо, опасаясь, что его не дослушают, начал пояснять:

— Я тут вовсе ни при чем, я сам уговаривал его не стрелять, спросите его. — Он указал на Петра, которого держали за руки двое мужчин.

— Уговаривал? — коротко спросил Петра третий — обладатель звонкого голоса, должно быть старший среди них, высокий парень лет двадцати пяти с рыжим чубом, выбившимся из‑под кепки.

— Он действительно уговаривал, — подтвердил Петр.

— А баба чья? — спросил рыжий, кивая на все еще лежавшую под дверью Ирину, отодвинул дверь и помог Ирине подняться с пола.

— Его баба, его, — услужливо поторопился доложить старик.

— Бабу тоже забрать, — приказал кому‑то рыжий, и тотчас из‑за проема двери вывернулся еще один мужик и вытолкнул Ирину из купе.

— Дайте хотя бы собрать вещи, — попросила рыжего Ирина.

— Вряд ли теперь они тебе понадобятся. И эти‑то лишние. — Парень рванул на ней кофту.

— Мерзавец! — крикнула Ирина, вырываясь из рук державшего ее мужика. — Скотина!

Тут откуДа‑то из толчеи вынырнул тот самый мужичок с котомкой, которого посадили в Уфе, и стал просить рыжего:

— Сделай милость, ослобони ее, она женщина душевная, уговорила меня без билету взять. Хри- стом — богом прошу. Зачем хорошего человека заби- жать?

Рыжий окинул мужичка недоуменно — презрительным взглядом и усмехнулся:

— Что хороша — и без тебя вижу. Да ты‑то тут причем, воробей эдакий? Чего ты тут расчирикался? Али заодно с этим? — кивнул на Петра.

— Дак ведь все мы люди, все человеки…

— Ладно, некогда тут выяснять, что ты есть за человек, потом разберемся. Прихватите‑ка и его, ребята!

Всех троих — Ирину, Петра и мужичка — бросили в бричку и повезли к темневшему километрах в полутора от дороги лесу. Следом ехало человек десять всадников во главе с рыжим парнем, потом— другая бричка, доверху наполненная чемоданами, сумками и узлами, замыкали кавалькаду еще человек двадцать всадников. Они то и дело оглядывались, наверное, опасались преследования, но их никто не преследовал; паровоз, испуганно: вскрикнув и окутавшись паром, медленно потащил состав дальше, и вскоре за поворотом скрылся последний вагон, густое облако дыма долго еще висело над насыпью.

— Я не знаю, куда нас везут, но догадываюсь, с кем мы имеем дело. Вон с тем рыжим мы уже однажды встречались, — зашептал Петр. — Будет лучше, если ты скажешь, что мы незнакомы, просто случайные попутчики.

Только сейчас Петр узнал в рыжем парне того самого уголовника по кличке Туз, который подавал ему воду в тюремном лазарете. Поэтому Петр ничуть не удивился, когда в лесной избушке увидел и Хлюста. Он был все таким же тощим и черным, к багровому шраму на лбу прибавился еще один, но уже белый, шрам на щеке, наверное, от сабли, да еще во рту игриво посверкивал золотой зуб.

— А, крестничек! — сразу узнал Петра и Хлюст. — Как говорится, гора с горой не сходится, а человек с человеком… Да ты садись, гостем будешь. — Хлюст подал Петру табуретку и вопросительно посмотрел на Туза.

— Он Федьку Малину насмерть пришил. Вот… — Туз положил на стол револьвер Петра.

Хлюст взял револьвер, подкинул его на ладони, повертел барабан, считая оставшиеся патроны, и неожиданно протянул его Петру:

— Возьми свою игрушку и больше ею не балуйся.

— А не боишься, что я и тебя могу, как Федьку? — усмехнулся Петр, принимая револьвер.

— Неужели можешь и меня? Старого друга, товарища по борьбе с эксплуататорами, делившего с тобой тюремную бурду и грусть заточения? — с наигранным огорчением спросил Хлюст.

Петр исподлобья глянул на него и твердо сказал:

— Могу. Потому что никакой ты не товарищ, а как был бандитом, так им и остался.

— Ах ты, гад! — двинулся на Петра Туз, но Хлюст отстранил его:

— Подожди. — И, кинув на Ирину и мужичка, спросил: — Эти кто?

— Девка с ним в купе была, а этот воробей после клеваться начал, за нее заступался.

— Как тебя звать? — нестрого спросил Хлюст мужичка. — Откуда родом и куда путь держишь?

— Иван Залетов, — назвался мужичок. — Воронежской губернии, деревни Шиновки житель. Туда, стало быть, и еду. А што барышню здря взяли, то скажу. Оне за меня хлопотали в окошко, штобы, значит, меня без билету в вагон, взяли. Вот какие оне добрые…

— Ясно, — оборвал его Хлюст и предложил: — С нами остаться хочешь?

— Избави бог! Грех это — людей грабить. — Мужик перекрестился.

— А мы людей и не грабим, — вмешался Туз. — Мы ведь только буржуев чистим. У тебя вот ничего не взяли. И в других вагонах не трогали, только в классных, где богачи ездят. Ты‑то как там оказался?

— Дак ведь я уже сказывал, что барышня за меня похлопотали.

— А ты кто такая? — спросил Ирину Хлюст.

Ирина вопросительно посмотрела на Петра, и тот неожиданно сказал:

— Это моя жена.

И тут же понял, что сделал оплошность: ни Хлюст, ни Туз, ни даже воронежский мужичок этому не поверили.

— Так, говоришь, жена? — переспросил Хлюст и внимательно, будто раздевая взглядом, осмотрел Ирину с головы до ног. Она машинально прикрыла ладонью порванную Тузом кофточку.

— Пусть все уйдут, я хочу поговорить с тобой наедине, — сказал Петр. — А чтобы разговор был спокойнее, бери эту игрушку обратно. — Он взял револьвер за ствол и положил перед Хлюстом.

— Зачем? Неужели ты думаешь, что я тебя боюсь? — Хлюст пренебрежительно отодвинул локтем револьвер к краю стола и махнул рыжему: — Жора, ты слышал просьбу моего старого друга? Очисти хату.

— Погоди. Ее оставьте. А мужика отпустите.

— Жора, ты слышал? Ее оставьте, а этого отпустите. Завяжите глаза и отвезите до какой‑нибудь деревни. Объясните, как он должен молчать.

Когда все вышли, Петр сказал:

— Так вот, я тебе соврал, что она моя жена. И сделал это для того, чтобы твои парни ее не обидели, коль уж ты зачислил меня в друзья.

— Мерси за откровенность! — Хлюст прижал руку к груди и поклонился.

— А теперь скажи: неужели ты рассчитываешь, что я буду помогать тебе в твоем грязном деле? Но только откровенно.

Хлюст откинулся на спинку массивного, жесткого, скрипучего кресла, неведомо какими путями попавшего в эту лесную избушку.

— Что же, откровенностью за откровенность… Я не собираюсь обращать тебя в мою веру. Да — да, именно в мою, ибо я, и только я ее изобрел! Вы, большевики, люди фанатичные, я это давно заметил, вас формировали Джорданы Вруны, Коперники и Жанны д’Арк. — Он глянул испытующе на Ирину, как бы желая удостовериться, не она ли эта Жанна д’Арк. — Мои же взгляды сформировала ситуация. Человек — песчинка во Вселенной, его жизнь — мгновение, и цель этой жизни должна служить этому мгновению. О нет, я не мечтаю о бессмертии, это наивно и глупо, я хочу, чтобы мое мгновение служило мне, а не потомкам — пусть они сами о себе позаботятся! Моя теория четко сформулирована вот в этом манифесте. — Хлюст откуда‑то из‑за спины выхватил лист бумаги и положил перед Петром. — Ознакомься с этим историческим документом — и ты поймешь, что я не иду ни по чьим, даже самым известным, стопам, я избрал свою — единственную — дорогу, ведущую к моей цели.

Петр стал читать бумагу, и, чем дальше читал, тем большее любопытство овладевало им.

«Граждане свободной России! Народ!

Ты получил свою свободу не с неба, а из собственных рук. Эти руки низвергли царя, буржуев и капиталистов, обагрив их поганой кровью землю, которую ты пахал и оплакивал, фабрики и заводы, которые ты строил и поливал своим соленым трудовым потом. И тебе сказали: «Теперь это все твое — и земля, и фабрики». Но тебе не только сказали об этом, тебе даже дали это, чтобы ты опять проливал пот в ту же землю, в те же фабрики, но забыли сказать: для чего и для кого?

Так вот я скажу, для чего и для кого.

Для того, чтобы ты, поверив в свою свободу, опять проливал пот и кровь.

Для кого? Нет, не для помещиков, буржуев и капиталистов, а для советчиков и комитетчиков!

Получив свободу, ты не стал более сыт, лучше одет. Тебе обещают небесные блага в далеком будущем, но ты живешь не в небе, а на земле. И живешь не вечно, а всего несколько скромных десятилетий, и притом перестал верить в церковный дурман загробной жизни. Вот и выходит, что и религия, и большевизм обещают тебе лишь загробную жизнь. Но ты живешь сегодня, и только сегодня, и тебе эта загробная жизнь до фени!

Если ты это понимаешь, дуй до меня, то есть до человека, решившего и умеющего устроить жизнь земную, а не небесную.

Не верь ни большевикам, ни анархистам, разрушающим порядок! Ибо без порядка люди- перегрызут друг другу горло за сладкий пирог, деля его куски обратно же не поровну. А я обеспечу и порядок, и светлую радость мгновения человеческой жизни. Живи, пока живется, и записывайся до моего отряда, который ты найдешь, спросив моих людей о

Григории Истинном Освободителе.

К сему Г. И. О. С.». (Далее следовала неразборчивая закорючка.)

— Ну и как, много до твоего отряда пришло народа, получившего свободу из своих собственных рук? — насмешливо спросил Петр, небрежно бросая листок на стол.

— Сотни две, не больше. Да и то все не те, — вздохнул Хлюст. — Где‑то в моей программе чего- то не хватает. Чего?

— Цели.

— Как же так?! Я ведь ее ясно указал: «Живи, пока живется…»

— Именно это и не устраивает людей. Так живут звери, а не люди. Может быть, так и трава растет. Будет дождик — вырастет, а не будет — засохнет. А вот дождик ты не обещаешь, не в твоих это силах.

— Я и сам понимаю, — признался Хлюст. — Хотя программу я составил хорошую, люди все- таки идут до меня. Но зачем? Опять же чтобы побольше нахватать себе.

— Это и понятно. Они идут за тем, что ты им обещал: «Живи, пока живется». Они понимают это так: «Хватай, чего попало». Я предполагаю, что они даже обижаются на тебя за то, что ты грабишь только классные вагоны. Они согласились бы очистить все вагоны подряд.

— Врешь!

— А ты позови любого из них и спроси.

— Туз! — рявкнул в дверь Хлюст.

Но впереди Туза на пороге возник воронежский мужик Залетов и, преодолевая свою робость, вызывающе заявил:

— Служить я те, господин хороший, не собираюсь, однако не уйду отселя, покуда ты энтих людей не ослобонишь.

— Вот видишь, он, Иван Залетов, служить тебе не собирается, — сказал Петр.

Но Хлюст не обратил внимания на это поясне ние и еще громче рявкнул:

— Туз! Слови кого‑нибудь из наших и веди- тащи сюда!

Туз, обернувшись, выдернул из‑за двери первого попавшего и, почти на весу донеся его до стола, поставил перед Истинным Освободителем. Тот испытующе посмотрел на перечеркнутого патронташем мужика и ласково спросил:

— Как думаешь, если бы мы и другие вагоны в том поезде проверили, много чего нужного взяли бы?

— Много не много, а все добро, в хозяйстве сгодилось бы. Я и сам эту задумку держал, да ведь как про задумку‑то скажешь? А ежели она вам вдруг не пондравится?

— А ты говори все как на духу, — разрешил Хлюст и даже поощрительно улыбнулся.

— Ну ежели как на духу… — Мужик покосился сначала на Туза, потом на Хлюста и, приметив его улыбку, совсем осмелел: — Ежли по справедливости, то пора делить все, что нахватали. Хотя бы поровну, однако тем, которые в операцию не ходили, у котла, скажем, кашеварили, поменьше, жисть свою они под пули не подставляли. Но это уж как вы прикажете.

— Ну хорошо, поделим по справедливости, — согласился Туз. — А дальше что? По домам с этим добром?

— Не, по домам пока нельзя, — возразил совсем осмелевший мужик. — Там свой дележ идет. Мою- то землю, поди, другим нарезали, которые лапотные были. Нет, сначала надо вашей властью ме ня в моей земле утвердить, а опосля уже я сам смикитю, как мне распорядиться.

— Значит, ты своей землей сам распоряжаться хочешь? А я тут при чем?

— А ты, стало быть, порядок энтот должон поддерживать. Ноне властей много объявилось, а порядку опять же нет. Вот на тебя вся и надёжа.

— А сколько ты этой земли имел? — спросил Хлюст, й что‑то недоброе промелькнуло в его взгляде. Мужик, видимо, это заметил и, похоже, сильно скостил.

— Дак ежели чистого чернозему — десятин пятьдесят. Ну еще там по малости столь же и наберется, но земля не такая рожалая, на ей много не возьмешь.

— А у тебя сколько земли? — неожиданно спросил Хлюст Залетова.

— При огороде вся земля и есть, сотки четыре, не боле. И то супесная, в ее сколько навозу вбухать надо. А откеля он, навоз‑то, ежели лошадь пала, а коровенка на одной соломе. Для навозу конский помет пользительнее…

— Ладно, убирайтесь, — махнул рукой Хлюст и, поставив на стол локти, бросил голову в ладони, вонзил тонкие пальцы в черные жесткие волосы, с недоумением спросил: — В чем я ошибаюсь? Кто ко мне идет? С десятинами — вот кто! А с сотками — отказываются. Почему? Может быть, ты объяснишь мне, комиссар?

— Объяснить это нетрудно, — согласился Петр. — Под твое знамя идут те, кто недоволен революцией. А вот какое твое знамя — не знаю, черное или желтое. Во всяком случае — не красное, не цвета той крови, о которой ты так складно пишешь в своем дурацком манифесте.

— Верно, в моем манифесте что‑то не так, — кротко согласился Хлюст и попросил: — Послушай, помоги сделать так, чтобы ему поверили. Вы, большевики, в этом сильно набили руку. Я тебя отпущу на все четыре стороны, только напиши все, как надо. Будь другом!

Петр усмехнулся:

— Я тебе, Хлюст, никогда не буду другом. Я тебя поставлю к стенке и, не задумываясь, расстреляю, как только ты попадешься мне!

— Так я это сделаю раньше! — Хлюст схватил револьвер и всадил в Петра, наверное, всю обойму. Ирина не слышала других выстрелов, после первого же потеряла сознание.

Глава седьмая

1

Очнулась она оттого, что кто‑то плеснул на нее холодную воду, увидела сначала закопченный, грубо оструганный потолок из сосновых тесин, потом желтые неразличимые овалы лиц — среди них слабо возник встревоженный голос воронежского мужичка:

— Слава те господи! Очухалась вроде бы.

Потом проступили из чадного марева керосиновой лампы лица: встревоженное — Ивана Зале- това, злорадно — довольное — Туза и растерянное — Хлюста.

Ей не хотелось возвращаться в этот. кошмарный, противоречивый мир лиц, она снова закрыла глаза, и откуда‑то, будто издали, до нее доносились голоса, которые она уже вполне отчетливо различала.

— И зачем я его стукнул? — раскаянно произнес Хлюст.

— А — а надо, было его еще там, в вагоне, — оправдал Туз. — много в тебе этой самой хвылосох- вии.

— Сколько ж греха на душу взяли? — вопрошал Залетов.

— Туды ему и дорога! — равнодушно подытожил мужик — десятинник, пнув сапогом во что‑то мягкое, как мешок. Ирина догадалась, что пнул он тело Петра Шумова, лежащее где‑то неподалеку от нее, источающее теплый, тошнотворный запах крови. Ей даже показалось, что она узнала этот запах, он был таким же, как тогда в Гатчине, и это воспоминание о его ранении, о приезде отца так захлестнуло ее, что она опять потеряла сознание, и вернул ее в этот ужасный мир надрывный, почти истеричный крик Хлюста:

— Вон! Все прочь! Я последнее падло, я гад, я пришил первого в моей жизни стоящего человека. Вон, вон все!

Потом наступила тишина. Она держалась совсем недолго, ее нарушили оглушающие громкие рыдания, тут же Ирина почувствовала мокрые шлепки губ на своих ногах и, уже не таясь, села, подобрала ноги под себя, а увидев стоящего перед ней на коленях Хлюста, твердо и убежденно сказала:

— Мразь!

А он все ползал перед ней и торопливо, как‑то неопрятно распустив мокрые губы, шептал:

— Я гад, я сволочь, я последний подонок! Застрелите меня, ну, прошу вас, застрелите! — И совал ей в руки вороненый холодный револьвер. Он был похож на червяка, скользкого и против-, ного до озноба. Ирину и в самом деле охватил жуткий озноб, она вся затряслась, у нее букваль но не попадал зуб на зуб, и сквозь сжатые непомерными усилиями зубы, она властно сказала:

— Встань!

К ее удивлению, Хлюст тотчас встал, посмотрел на нее сверху хищным, звериным взглядом, но сдержанно сказал:

— Хорошо, ты будешь жить. И я обещаю тебе, что всякий, кто коснется тебя хотя бы пальцем, умрет. И ты пристрелишь меня, как бешеную собаку, если и я хотя бы раз дотронусь до тебя. Ты можешь это сделать и сейчас. — Он вытянул из‑под рубахи еще один револьвер и бросил ей на колени.

Ирина брезгливо вытряхнула револьвер из подола, встала и, распрямившись, презрительно бросила:

— Запомните вы, Хлюст, или как вас там называют, кажется Истинный Остолоп. Я никогда не унижусь до того, чтобы стрелять в чучело, хотя испытываю в этом большую потребность. Я просто не умею стрелять. Но я перегрызу горло всякому, кто хотя бы мизинцем коснется меня. — Она отпихнула носком ботинка лежавший на полу револьвер, он глухо ударился о сапог распростертого на полу Петра. Ирина, только теперь окончательно придя в себя, склонилась над Петром, стараясь не смотреть в его остекленевшие глаза, стала искать пульс, понимая, что это бесполезно.

— Уйдите! — из‑за плеча приказала она Хлюсту.

— Его, пожалуй тоже лучше убрать, — предложил тот уже от двери.

— Не надо.

Хлюст осторожно прикрыл за собой дверь.

2

В избе воцарилась такая оглушительная тишина, что Ирине стало жутко, она пожалела, что не позволила вынести Петра, и обрадовалась, когда услышала за дверью по — кошачьи скребущийся звук.

— Кто там?

— Это мы… — В чуть приоткрытую дверь просунулось испуганное лицо Ивана Залетова. — Еж- ли чего понадобится, так я, стало быть, возля, тут, — И, входя, перекрестился: — Господи прости, чего ноне творится помимо воли твоей! Можа, мне с тобой пока побыть, одной‑то возле покойника страшновато.

— Да — да, побудь! — поспешно согласилась Ирина. Этот мужичок чем‑то напоминал ей Пахома, в нем было что‑то устойчивое, надежное, успокаивающее.

— И за што человека кокнули — не поймешь! — горестно вздохнул мужичок. — Таперь человеческа жисть ни во что не ставится, хоть собаку, хоть человека легко лишают ее. А видать, покойник мужик‑то был славный! И тоже за меня заступился, велел отпустить, и ушел бы я, ежли за тебя, девка, не встревожился. Уйти то оно вроде бы спокойнее, да опять же душа болела бы… А как же — душа, это, может, само главно и есть, из чего состоит человек. Вот про траву говорил убиенный. А может, в траве‑то тоже душа обретается? Кто об этом знает, окромя самой травы? Да и та небось не ведает. Вот мы про себя что ведаем?

— Хорошего человека сразу отличить можно, — почти машинально возразила Ирина, чтобы поддержать разговор.

— Это верно, — согласился Залетов. — Распо знать человека с одного взгляду можно Я вот почему к вам в окошко обратился? Взгляд у вас больно хороший был, не то чтобы с одной жалостью, а с понятием… И кондухтор будто ждал, что заступитесь, тоже не без понятия, только вот вас, господ, побаивался. Народишко, он тоже разный бывает, вот энти рассейской веры, может, и крест носят на цепочках, а в душе‑то нету его креста! Такой грех берут на себя.

— У вас что там, в вашей губернии?

— А семья, чего еще. Как же без семьи‑то? Недород ноне большой в наших местах, а тут хлебный год выдался. Вот, значит, на мен я и ездил. Только ничего не выменял, не фартовой, видно.

— Шли бы вы домой, пока отпускают, — посоветовала Ирина, втайне надеясь, что этот добрый мужичок не оставит ее.

— Утром и пойду. >Куды на ночь глядя идти? Как говорится, утро, оно помудренее вечера. Слушай, а может, и тебя теперь отпустят? Вон как ты с ихним главным‑то обошлась, пулей отселе вылетел. Можно бы и сейчас убечь, да я уж проверил, у их тут часовые чуть не под каждой березой расставлены. — И тяжко вздохнул: — Не та беда, что позади, а та, что впереди.

— Вы уж не бросайте меня, — попросила Ирина.

— Как тебя бросишь? До утра погодим, а там что‑нибудь придумаем.

Утром Ирина предъявила Хлюсту требование: если он тотчас же ее не отпустит, то пусть хотя бы выделит ей отдельную землянку и приставит Залетова охранять ее. Отпустить ее Хлюст не согласился, но землянку выделил, Залетова держал при ней даже тогда, когда сам наведывался.

— Я не могу вас вот так просто отпустить, — убеждал он Ирину при каждом посещении. — Мо — жет, я и не вас полюбил, а свою мечту. Пусть недосягаемую, но мечту. Без мечты — скучно. А что касается баб, извините, дамочек, у меня их вдоволь, но без радости! — Обволакивая Ирину пьяным взглядом, Хлюст, наверное, играл и верил в то, что когда‑нибудь сломит ее гордыню. Но дело было не в ее гордыне. Хлюст не вызывал в ней ничего, кроме презрения и брезгливости, он казался ей грязным и липким, даже его золотой зуб выглядел как‑то неопрятно.

Иногда по ночам Ирина слышала песни и пья-. ные выкрики, любовные стоны и вкрадчивый шепот. Ей все это было омерзительно и тошно. Она уже не томилась от зрелости, а презирала ее и осуждала все, что с нею связано, со стыдом вспоминала то дождливое утро, когда это проснулось в ней самой, и оно уже не казалось святым и таинственным, в ней нарастало отвращение ко всему этому. И особенно противными были уверения Хлюста.

— Я обокрал себя кругом, — говорил он. — Я мог быть богатым и могу стать богатым. Но зачем? Мне богаство не нужно, а подарить некому. Вы не возьмете. А те не заслуживают. Никто не заслуживает! Все они — скорпионы, поедающие самих себя. И я себя сжираю. А ведь я хотел, чтобы жизнь моя была красивой, вся в огнях и блеске… И чего достиг? Все фальшивое, как монеты покойного Федьки Малины. Вот полюбуйтесь, его работы, такие ювелиры — большая редкость, а зачем? Зачем я вас спрашиваю?

Он часто впадал в истерику. Ирину это крайне беспокоило, она боялась не смерти, нет, ее пугала возможность изнасилования, и, когда Хлюст уходил, она напоминала Залетову:

— Вы мне нож обещали достать…

— Зачем? У меня вон какой толстый кол осиновый. Только, я думаю, что не тронет он вас, у него у самого душа мечется.

Металась не только душа Хлюста, неистово металась по деревням и селам его банда, озлобленная на всех и вся, готовая ко всему, даже к смерти. Тот самый десятинник умер даже красиво: он один прикрывал отход и, будучи раненным, пошел на штыки красноармейцев. «Нате, колите! — хрипел он, отплевываясь кровью. — Вы можете изранить и убить мое тело, но душа давно вознеслась над вами».

Во всяком случае, так писал в очередной прокламации Хлюст. Недавно ему удалось в уездном городке захватить типографию, он почти ежедневно печатал свои прокламации, ему особенно нравилось видеть свое имя набранным самым крупным шрифтом, и он хвастливо размахивал прокламациями перед лицом Ирины:

— Видишь? Читай! Нет, ты читай, чтобы убедиться, что Гришка Хлюст тоже кое‑что значит. Ему вот читай! — тыкал в Залетова. — Он поймет. — И сам читал прокламации Залетову, читал с выражением, почти артистично. — Ну как?

— Складно написано, — соглашался Залетов. — Почти как у попа на молебне. Только вот одно не сходится. Ты землю мужику обещаешь, а у кого ее брать? У помещиков взяли и поделили, но опять же не поровну. Землю‑то, ее не по дворам надо делить, а по душам. У меня вот их сам — вось- мой.

— А государственную повинность которые несут? — спрашивал Хлюст. — Им тоже поровну?

— Дак ежли государственну, тогда поблажку давать надо, — согласился Залетов. — Скажем, тем, кто с германцем али с другим кем из чужих кра ев воюет. А когда промеж себя дерутся, как узнаешь, кому поблажку давать? Вот ты с кем воюешь?

— Я за истинную свободу, за хорошую жизнь воюю, — терпеливо пояснял Хлюст.

— Ас кем воюешь‑то? Разе оне тоже не хотят слободы и хорошей жисти? Я вот тебе без всякой политики объясню: мне твое дело не с руки, мне землю пахать пора, а то ребятишки помрут. Ты‑то вот холостой, у тебя ни кола, ни двора, тебе заботу держать не об ком. А у меня семья.

— Ну и катись ты к своей семье! — свирепел Хлюст. — Кто тут тебя держит?

— Совесть, вот кто, — каждый раз пояснял Залетов, и каждый раз это окончательно выводило из себя Хлюста.

— А у меня, выходит, ее нет?! — кричал он. — Может, у меня вот тут больше скреЬет, чем у тебя! — Хлюст раздирал на себе рубаху, плевал под ноги и уходил.

— А можа, и верно скребет? — всякий раз запоздало спрашивал Залетов и неизменно добавлял: — А можа, и в другом каком месте у его скребет. Это он перед тобой выхваляется, чтобы, значит, уломать тебя. Только ты ему не верь, поддельное все это, как тот рупь, который он показывал. Похоже вроде, а как на зуб попробуешь, не тот скус получается.

3

Однажды, где‑то уже под самым Воронежем, когда за ними гнался большой конный отряд, Залетов, покосившись на возницу, шепнул:

— Как вон в те кусты заедем, кони попридер жат ход, так ты вывались из ходка‑то. В кустах не заметят, да ц некогда им искать. А я опосля тебя. Только ты никуда не уходи, лежи под кустом, а я примечу, где ты выпадешь, потом найду, ты на мой голос отзовись.

Прыгая, она за что‑то зацепилась, ее чуть не затащило под заднее колесо, потом юбка разорвалась, она упала в примятые повозкой кусты и сильно оцарапалась. Но собрала все силы и отползла в густую поросль молодняка. «Господи, кажется, пронесло, возница не заметил…»

Но ее заметили преследователи, и не успела она отдышаться, как над самой ее головой раздал- оглушительный конский всхрап и сверху звонко крикнули:

— Эй ты, встань, гад!

Ирина подняла голову и увидела над собой вздыбленного коня, непомерно длинного седока в островерхом шлеме и занесенную над ним ослепительно сверкнувшую в лучах заходящего солнца саблю. Она вся сжалась, ожидая, что вот сейчас, через секунду, сабля обрушится на нее, и даже успела подумать: «Хорошо, если сразу насмерть, чтобы я не почувствовала боли».

Но удара не последовало, наверху сплюнули и с досадой сказали:

— Тьфу ты, черт, опять баба! И откуда они тут берутся?

Тут она услышала знакомый голос:

— Эй, служивый, погоди — ко!

Она подняла голову, и увидела, что всадник вкладывает саблю в ножны, а лошадь, опустив морду почти к самым ногам Ирины, пытается, ущипнуть черными толстыми губами траву. А через поляну, прихрамывая, бежит Залетов и машет руками:

— Погоди, говорю, не бери грех на душу.

— Кто таков? — сурово спрашивает его всадник.

— Из их банды мы, только не ихние. Оне нас с поезду сняли… При ей вот большевик был, он стрелял в их… Так они тоже его убили… — едва справляясь с одышкой, торопился объяснить Залетов.

— А ты, часом, не брешешь? — недоверчиво спросил всадник, все еще держась за эфес сабли.

— Вот те крест! — истово перекрестился Залетов.

— Ну ладно, не до вас тут! — Всадник пришпорил коня и поскакал через поляну догонять своих, однако на опушке поляны обернулся и крикнул: — Идите вон в то село, там у нас штаб!

Пока добрались до села, совсем стемнело, но первый же встречный объяснил, где штаб:

— Если вот этим проулком свернуть, так шестой дом будет по правую руку. Там во дворе фонарь горит.

Под фонарем сидел пожилой мужчина без шапки, в кожанке, перепоясанной широким ремнем, с него свисала между колен большая деревянная кобура, она моталась в такт с привешенной к суку старой яблони зыбкой, в которой надрывался от крика ребенок.

— Вы тут начальник? — спросила Ирина.

— Допустим. — И досадливо поморщился: — Куда же она запропастилась? И чего он орет? Ладно бы голодный, а то ведь недавно обе груди высосал, паршивец.

— Наверное, мокренький. — Ирина подсунула руку под маленькое тельце. — Так и есть.

Она нашла в изголовье сухую тряпку, но перепеленать ребенка ей никак не удавалось, он все развертывался. Тогда Залетов, отстранив ее, сделал это быстро и ловко.

— Смотри‑ка, умеешь, — похвалил его начальник. — Сколько ты их напеленал?

— Ежли считать померших, то одиннадцать.

— Ишь ты, а с виду такой неказистый. Кто будешь?

— Воронежской губернии, деревни Шиновки житель. А ты?

— Я‑то тверской. Да не о том я тебя спрашиваю. Из каких будешь?

— Мы‑то? — переспросил Залетов. — Пока из бандитов.

— Вот даже как?

Тут вмешалась Ирина и обстоятельно рассказала об их злоключениях.

— Так, так, — неопределенно сказал начальник, — А документы при вас есть?

— Какие теперь документы? — вздохнул Залетов.

— Плохо. Ну да ладно, подумаем, что с вами делать.

В калитку заглянула какая‑то женщина, спросила:

— Анисья дома?

— Нет. Сказала, что отлучится на минутку, а вот уже больше часа прошло. Ребенка на меня бросила, а он тут ревел.

— Заговорилась с кем‑нибудь, ноне у нас много разговоров‑то разных.

— Слушай, Пелагея, возьми‑ка девушку на постой, — неожиданно предложил начальник.

— У меня ведь и так полна изба.

— А она с тобой, в горнице.

Пелагея подозрительно оглядела Ирину:

— Где это тебя так поцарапали?

Только теперь вспомнила Ирина о своих царапинах, о рваной юбке и подумала, что вид ее, конечно, не внушает доверия и, Пелагея вряд ли возьмет ее на постой. Но та уже согласилась:

— Ладно, юбчонку я тебе подберу. Пошли.

Не успели они уйти со двора, как послышался конский топот и во двор влетел тот самый всадник, что замахивался на Ирину саблей.

— Опять упустили! — гаркнул он, круто осаживая коня.

— Не кричи, мальца разбудишь, — оборвал его начальник.

Всадник сверху заглянул в зыбку и уже тихо доложил:

— Конечно, которых порубали, которых захватили, а Гришка улизнул. Как вода между пальцев, утек! — И, узнав Ирину, радостно сообщил: — А энтих‑то я словил!

— Не ты словил, а сами они пришли.

— Так ведь дорогу‑то я им и показал.

— Ну да, чуть не зарубил барышню, — напомнил Залетов.

— А пес вас разберет, кто вы такие.

— Пойдем, — потянула Ирину Пелагея. — Оне теперь до утра спорить будут, а у меня корова недоена стоит.

Она провела Ирину в горницу, чистую комнатку с фикусом на полу, сразу напомнившую Ирине горницу в доме Васьки Клюева, правда, чуть поменьше и победнее, но такую же ухоженную, даже более уютную.

— Вот тут и ночуешь, — указала Пелагея на кровать с горкой подушек.

— А вы?

— Я на полу прилягу, там прохладнее, да и какой наш сон? Как засветет, корову опять надо доить и в стадо гнать. Погоди, я тебя сейчас парным молочком напою. — Пелагея выскочила в избу, звякнула там подойником, а уже через минуту до слуха Ирины донеслось через раскрытые створки звонкое цирканье и теплый запаха парного молока. Этот запах подействовал на нее умиротворенно и расслабляюще, она быстро разделась, сняла с кровати батистовое покрывало, упала на постель и заснула, может быть, раньше, чем голова ее успела коснуться подушки.

Разбудило ее то же цирканье молочных струек о подойник, она даже подумала, что и не спала вовсе, но за окном уже пылала утренняя заря, о чем‑то спорили воробьи, облепившие куст рябины с красными гроздьями ягод.

«Господи, хорошо‑то как!» — Ирина встала, потянулась, подошла к окну; воробьи тотчас вспорхнули, пересели на соседний куст и опять о чем‑то заспорили. Пелагея доила во дворе корову, возле забора, у коновязи, вчерашний конник поил из ведра четырех лошадей, в ногах у них копошились куры, подбирая выпавший из торб овес. Эта мирная картина сельской жизни вызвала в Ирине умиление, ей захотелось вот такой тишины и уюта, хотя она знала, что тишина эта обманчива, она лопнет от первого же выстрела… «Когда же все это кончится — война, разбой, выстрелы? Может, переждать здесь? Нет, надо домой».

Завтракали они отварной картошкой, запивали ее парным молоком. Пелагея рассказывала:

— Мужика моего на германском фронте в шестнадцатом году убили. И пожили‑то мы всего две зимы да одно лето, детишками даже не успели обзавестись, не хотели, пока избу не достроим. А теперь вот и изба есть, а пусто в ней одной‑то. Эти‑то, — она кивнула за окно на все еще поивше го лошадей конника, — со дня на день уедут, а своих мужиков в селе раз, два и обчелся да и те к своим семьям привязаны. Ну да не одной мне такая вот вдовья доля выпала… Еще молочка подлить? Гляди‑ка, твой кумпаньён идет.

Через двор к крыльцу хромал Залетов.

Войдя в избу, он стянул фуражку и пожелал:

— Хлеб да соль!

— Присаживайтесь с нами отведать чего бог послал, — пригласила Пелагея.

Залетов помялся, но присел к столу, оправдываясь:

— Давненько я парного молочка не пробовал — вон оно какое духовитое, домом пахнет. А я попрощаться, Ирина Александровна.

— Уходите домой?

— Не, я вот с ими. Я тут поогляделся да поговорил со служивыми и решил пока при них остаться. Оне‑то нам с тобой помогли, надо и нам добром отплатить. Я ведь все повадки Гришки Ослобонителя хорошо знаю, да и места, где он прячется, не забыл. Может, и ты с нами?

— Неу, я домой буду пробираться.

— И то ладно, не женско это дело — война.

Уходя, Залетов наказывал:

— Ты к тем людям держись, которые победнее, в их доброты больше. Ну, с богом! Ежели что не так было — прости, мы люди без хитро- стев.

— Спасибо вам за все, Иван Митрофанович! — искренне поблагодарила Ирина. — Я о вас всю жизнь помнить буду. Замечательный вы человек!

— Да никакой я не такой, обнаковенный. Я тебя тоже не забуду. Кланяйся своим отцу и матери, хоть и незнакомый я с ними.

— Спасибо! — Ирина поцеловала его в колючую, давно не бритую щеку. Залетов растерянно потрогал щеку рукой, зачем‑то посмотрел на ладонь и вздохнул.

— Дак я пошел.

— С богом, — напутствовала Ирина.

4

Наверное, Залетов, и позаботился о ней, поговорив с красным начальником насчет доставки ее на станцию. Во всяком случае, Пелагея, ходившая зачем‑то в штаб, вернувшись, сообщила:

— Эскадрон бандитов ловить поехал, а тут одне повара остались, они завтра поутру на станцию за провиянтом поедут, дак возьмут тебя. А пока отдохни да в баньку сходим, я уж затопила ее.

Баня стояла на берегу реки, в заводи, всунутая в глинистый берег, она казалась особенно черной. А может, она почернела от старости, видно, что она совсем ветхая, один простенок и вовсе вывалился из углов, его недавно подперли свежей слегой.

— Не придавит нас? — заопасалась Ирина.

— Нет, года два еще простоит, а там новую рубить надо. Был бы мужик, давно срубил бы, — вздохнула Пелагея и стала раздеваться. И неожиданно призналась: —Может, это и грех, но летось я тут с одним… Ребеночка хотела завести, да не получилось. То ли сама яловая оказалась, то ли мужичонко никудышный попался. А без дитяти какая баба? Полсчастья, а может, и того меньше.

Ирина посмотрела на ее огромные, как пушечные ядра, груди и вспомнила Нюрку. «Вот и у Пелагеи много всего «и для младенческого пропи тания и под мужицку руку», а я куда против них?» И застеснялась своей худобы. Должно быть, Пелагея заметила это и утешила:

— Были бы кости, а мясо нарастет. Вот выйдешь замуж, родишь, тогда и поплывешь. Жених- то есть?

— Откуда он теперь?

— И то верно. Дай‑ка я тебя веником похлещу.

После того как они обе вдоволь напарились, Пелагея предложила:

— Теперь давай в речку. Не бойся, вода еще не остыла, не озябнешь.

И верно, вода в реке была не холодная, и после жаркой бани было приятно в ней поплескаться. На стрежне течение побыстрее, и вода серебристыми щекотными нитками обвивала тело. Ирина радостно засмеялась.

— Ты чего? — подплывая, спросила Пелагея.

— Просто так. Хорошо!

— Вон на острову песочек мягонький, может, погреемся на солнышке?

Островок был небольшой, с изветренными кустами посередине, с желтым ожерельем песка по окружью. Лежа на животе и глядя на валко разгуливавших по другому берегу гусей, Пелагея рассказывала:

— Вот кому тут раздольно, так это гусям и уткам. Раньше тут полсела Гусевыми да Уткиными прозывались, это значит — у кого какой птицы было больше в хозяйстве. Ну да те времена уже откатились, война все хозяйство порушила, да и в село из других мест много кого понаехало. Особливо хохлов, от фронту бежавших. Ой, гляди, плывет кто‑то.

Чуть повыше острова вертко переплывала реку плоскодонная лодка, в ней было трое: двое торопливо махали веслами, третий сидел на корме. Вот лодка ткнулась в положистый берег, гребцы бросили весла, выскочили, ухватились за цепь в носу лодки и стали вытягивать ее на берег. Потом выскочил и третий, принялся помогать им, втроем они быстро утянули лодку в кусты и больше не появлялись.

— Кто бы это? — гадала Пелагея. — Вроде как не нашенские.

— Бандиты, — сказала Ирина. По рыжим волосам и развалистой походке она узнала Туза, потом догадалась, что на корме сидел Хлюст. Третьего она не признала. — Это Хлюст со своим приятелем.

— Какой Хлюст? — не поняла Пелагея.

— Ну тот, который себя истинным освободителем нарек. А друг его, который рыжий, — Туз, по прежней воровской кличке. Третьего я не знаю.

— Может, кто из наших в перевозчики нанялся? Да нет, не похоже. Постой‑ка, а ведь наши‑то их на другом берегу шарят! Надо бы им сообщить. — Пелагея поднялась было, но Ирина удержала ее:

— Погодите. А вдруг они следят, не видел ли их кто? Они‑то нас не заметили, вот пусть и думают, что и мы их тоже. Тогда они без опаски пойдут.

— Пойти‑то пойдут, да в какую сторону? — возразила Пелагея. — Надо поскорее нашим сказать, пока далеко не ушли.

Все‑таки они подождали еще минут десять, потом переплыли к бане, быстро оделись и побежали в штаб. Но там никого не оказалось, во дворе под яблоней с подвешенной на ней зыбкой кормила грудью ребенка темноволосая женщина с узким изможденным лицом, вдоль и поперек исхлестанным преждевременными морщинами. Выслушав Пелагею, она указала на соседний двор:

— Вон у Лукерьи ишо двое красных осталось, да каки из них вояки, один страм.

И верно, в соседнем дворе спали в холодке, подложив под головы седла, двое пожилых красноармейцев, причем один их них был одноногий; деревянный кол, заменявший ему другую ногу, опутанный сыромятными ремнями, которыми он, привязывался, лежал чуть поодаль от него и был испачкан в навозе.

Спросонья они долго не понимали, что от них хотят, наконец безногий сказал:

— Ты, Кузьма, скачи — ко до наших, оне вон в ту сторону уматали. Счас, должно, возле Мачи рышшут.

Кузьма нашарил на траве островерхий шлем, нахлобучил его на лысину, покряхтев, поднялся на ноги, подхватил под мышку седло и, гремя стременами, пошел к стоявшему за избой сараю. Вскоре он вывел из него пегой масти коня, тоже старого, тоже еще не проснувшегося, ловко оседлал. Проверив тугость подседельника, глянул орлисто на Ирину с Пелагеей и не по летам ловко взметнулся в седло, приосанился, строго наказав:

— Ну, вы тут…

Должно быть почувствовав ловкость седока, конь тоже моложаво всхрапнул и взял с места. Когда уселась поднятая его копытами пыль, одноногий сказал:

— Дак вы, бабоньки, про вашу заметку не тренькайте никому. А то как бы не спугнуть бандитов‑то. У их, может, тут свой глаз есть.

А штобы он вас на свою заметку не уделил, возьмите‑ка для отводнова манёвру вон там посуду немытую.

Сложив в три корзины немытые оловянные миски и ложки, Пелагея с Ириной, нарочно гремя ими чуть ли не на все село, потащили их к Пелагее, раздули огонь в загнетке, затопили печь, нагрели в двух чугунах воды и до пригона коровьего стада громыхали в подворье посудой, прислушиваясь к тому, что делается в селе, ожидая возвращения эскадрона. Но не успели они развесить для просушки на кольях плетня последние миски, как обвально грохнул за перелеском гром, потемневшее небо извилисто и ослепительно прочертила молния, после нее долго стояла душная, угнетающая тишина, и Пелагея встревоженно сказала:

— Створки надо захлопнуть да вьюшку в печи закрыть, а то молния на сквозняк горазда, заскочит в избу, спалит начисто.

Едва они закрыли окна, как хлынул слепой ливень, вспенивая султанами не успевающую уйти в землю воду, шебарша по крыше, обливисто прошел по ней, поутих и, оставив после себя громкую крупную капель, свалился в лесок, успокаивающе зашелестевший листвой, тут же припал умиротворенно и сонно.

Пелагея, распахнув створки, облегченно перекрестилась:

— Пронесло, слава те господи! А воздух‑то, как колодезна вода, сделался. Понюхай — ко.

Ирина подошла к окну, на нее охладисто и пахуче обрушился хлынувший в горницу воздух, и она подумала: «Господи, хорошо‑то как! Может, никуда и не надо отсюда уезжать!»

Но тут сонную тишину разорвал звонкий выстрел, и кто‑то разорванно же закричал:

— По… врагам революции… Пли!

Дружно хрястнул залп винтовок, увял в про- волгших от дождя ветках деревьев, и в наступившей тревожной тишине особенно отчетливо прозвучал шепот Пелагеи:

— Господи, прости грехи наши…

Пелагея, предусмотрительно подняв юбку, стояла округлыми голыми коленями на выскобленном ножом и протертым чистым вехтем полу, молилась — не шибко истово, больше для порядку:

— Пронеси беду мимо нас…

И тут Ирина вдруг поняла, почему народ перестал верить в бога, в царскую власть, во все, чем столетиями держали его в повиновении и забитости, чему Он молился уже многие десятилетия без веры, а лишь по привычке или по родительскому наказу, чем еще не научился пренебрегать. «А ведь они мудрее нас, мы лишь сор, который несет река жизни по поверхности, а они — само течение, его мускулы…»

Женское любопытство сильнее страха, и как ни боялась Ирина с Пелагеей, а пошли в ту сторону, откуда стреляли. Еще кружили над часовенкой Сельского погоста галки, сполошливо и громко обсуждая встревожившее их событие. В дальнем от часовенки углу копошились люди, Пелагея повела Ирину туда, и, прежде чем они пробрались сквозь толпу серых, пропахших конским и человеческим потом шинелей, до Ирины обрывисто Донеслись тихие слова:

— Он только один день и побыл с нами. Я даже не успел узнать его отчества, потому как он не успел своим отчеством обозначиться. Но он принадлежит нашему отечеству, он такой же боец за его светлое будущее, как и мы с вами… — Тут Ирина оказалась вдруг в центре круга, охватившего свежеоструганный, с ошметками корья гроб, увидела спокойное, с застывшей синевой лицо Ивана Залетова, красного начальника, стоявшего над его изголовьем, сжимая в кулаке кожаную кепку, и, уже падая, услыхала приглушенно, как сквозь вату:

— …Мы не забудем его…

Очнулась она уже за литой кладбищенской оградой, от того же запаха конского и человеческого пота, он почему‑то удивил ее, лишь потом, когда она увидела черно блестевшую кожаную куртку и смятую в руке так же темно блестевшую фуражку, вспомнила, что было до этого, попыталась подняться.

— Вроде оклемалась. — Над ней склонилось и табачно дыхнуло в нее чье‑то волосатое лицо с попорченными трахомой глазами и радостно повторило: — Ей — бо, оклемалась!

Тут же табачно — бородатое лицо заменила Пелагея и певуче проголосила:

— Ай и вправду оклемалась! — На щеку упала крупная капля, Ирина слизнула ее языком и, почувствовав соленость, догадалась, что это Пелагеина слеза, обмягченно поблагодарила:

— Спасибо.

Должно быть, оттого, что она благодарно прикрыла веки, Пелагея встревожилась:

— Да ты чего, девонька?

И от этого слова, наверное, происходящего от «дева», Ирина окончательно взбодрилась, села и увидела, что ее несут, ухватившись за полы и рукава серой шинели. «Так вот почему пахло потом…» — мелькнула догадка. Ирина хотела понять, чья именно эта шинель, но мысли ее оборвал по- строжавший голос красного начальника:

— Этих‑то тоже надо бы закопать, а то раз- воняются, да и мухи от них заразу понесут…

Ирина проследила за его взглядом и увидела лежавшего пообочь Хлюста. Он лежал навзничь, чуть подогнув левую ногу и откинув голову на кочку, будто пьяный извозчик на откидной верх пролетки, рот был чуть приоткрыт и тускло сверкал золотым зубом, а высветленные и уже остекленевшие глаза были неподвижно и безучастно устремлены в небо, очищавшееся от сваливавшихся по окружью за темневшуюся землю опавших дождем туч, неясно и тревожно мерцавшее от всполохов ушедшей далеко грозы. Рядом с ним лежал, уткнувшись в землю, Туз. Ирина почувствовала одновременно и страх, и облегчение оттого, что теперь она уже не будет бояться этих страшных людей, и совсем неожиданно для себя пожалела Хлюста: «А ведь и он чего‑то хотел в этом непонятном мире и, может, не был понят». Но тут же остановила свою жалость, вспомнив и налет на поезд, и смерть Петра, и липкую, приторную об- волакиваемость Хлюста, и вдруг сказала в кожаную спину красного командира:

— Земля их не примет.

Тот оглянулся удивленно, поглядел на нее внимательно, согласно и тихо сказал:

— А и верно. Нету им в нашей земле места. — И так же тихо отдал распоряжение: — Ну — ко, ро- бя, ташши их в реку, да по камню к ногам привяжи, а то поверху, как дерьмо, поплывут. Пусть уж лучше рыбам на корм, как червяки, станут…

— Рыбам ето тоже не по скусу…

Начальник, недовольный возражением, повернул голову к погосту, помолчал и буркнул:

— Ладно, заройте их где подале… Как волков.

И тут же шинель, на которой лежала Ирина, пружинисто вздрогнула и понесла ее под слези- стыми листьями поклонно опустившихся березок, выстроившихся обочь выбитой ногами скорбной тропинки, к встревоженно притихшему от грозы и недавних выстрелов селу.

Глава восьмая

1

Еще до ледостава устойчиво подул норд — норд- ост, натолкал в Финский залив много всякого сору, особенно опавшей листвы, она прилипчиво обогревалась возле обшарпанных стальных корпусов кораблей, стоявших в тишке финских шхер. Потом неожиданно ударил сильный мороз, залив начал покрываться льдом, и моряки забеспокоились:

— Дома вон что делается, а мы тут торчим. Закует нас льдом, бери голыми руками.

Партийцы, как могли, успокаивали людей, даже механик пафосно восклицал:

— Флот русский был, есть, ему и дано быть впредь!

Но слухи всякие накатывались, как штормовые гряды, донесся и такой, будто флот немцам хотят отдать. Надо бы домой поспешить, да как отсюда выколупнешься сквозь толстые льды. А надо, надо уходить из этой насторожившейся холодной земли Финляндии, примкнутой, как чужой штык, иноязычной, непонятной и непонятой, благожелательной и враждебной, как и вся Россия, подогреваемой политикой.

Но сказано было уже не единождыз «Флоту российскому быть!» Об этом помнили, это жило в душе каждого неистребимо, хотя и позабыто стало, кому и когда так сказано было: балтийцам ли, черноморцам ли, а то и в Средиземном море произнесено — мало ли куда русские корабли хаживали.

А тут и официальное распоряжение подоспело: готовить корабли к Ледовому переходу в Кронштадт. Межстрадная, полубездельная пора, будоражимая лишь слухами, кончилась.

На «Забияке», как и на других кораблях, все пришло в движение. Гордей сутками не вылезал из машины, помогая «духам» снять с механизмов зимнюю смазку. За этим занятием и застал его вахтенный, строжисто рявкнув сверху:

— Товарищ Шумов, к командиру!

Гордей, вытерев ветошью руки, поспешил в каюту Колчанова.

За дверью каюты командира миноносца слышался шум голосов, и, хотя разобрать слова было невозможно, Гордей понял, что Колчанов с кем‑то спорит. Открыв дверь, Гордей увидел сидящего на диване Заикина. Колчанов вышагивал по каюте и разгоряченно говорил:

— В конце концов, неделей раньше, неделей позже — не имеет значения, а без штурмана выходить в море нельзя. Не полагается! — И решительным жестом руки как бы отрубил всякие возражения.

Заикин к этому жесту отнесся спокойно:

— Ничего, обойдемся, мы ведь не одни пойдем, а в составе большого отряда. — И, увидев Гордея, сообщил: — А вот и он сам.

Колчанов резко повернулся к Гордею и махнул рукой:

— Вот с ним и решайте, а я снимаю с себя всякую ответственность за последствия. — И, сунув руки в карманы, устало опустился в кресло.

— Садись, — предложил Заикин, подвигаясь на диване, и, когда Гордей сел рядом с ним, спросил: — У тебя все готово к переходу в Кронштадт?

— Как будто все, — неуверенно сообщил Гордей, мысленно проверяя, все ли у него готово.

— Ну и хорошо. Но сам ты пойдешь не с нами, а с первым отрядом, на «Петропавловске». — И пояснил: — В Петрограде открываются курсы военморов, будешь там учиться на штурмана. Надо, чтобы ты успел к началу занятий. Или не хочешь?

— Хочу, да еще как! — обрадовался Гордей. — Вот и Федор Федорович говорил, что мне надо учиться. Говорили же?

— Конечно, надо, я этого не отрицаю. Но в такое время? — все еще разгоряченно сказал Колчанов.

— Как раз самое время и есть! — возразил Заикин. — У нас из офицеров всего двое осталось: вы с механиком. А на других кораблях и вовсе ни одного. Поэтому и открывают курсы.

— Я понимаю. — Колчанов успокоился и согласился: — Что же, пусть едет.

— Иди собирайся, — распорядился Заикин. — Дела передашь Демину, он уже обо всем знает, ждет тебя в штурманской рубке.

Если сборы отняли не более пяти минут, то с Деминым пришлось повозиться часа два. Он дотошно проверил все приборы, ощупал каждый винтик и даже пересчитал карандаши.

— Ты не обижайся, — утешал он Гордея. — Теперь это все нашенское, советское, и на счету должно быть.

— А я и не обижаюсь.

— Тогда пойдем докладывать.

Колчанов, выслушав доклад, сгреб их за плечи, потянул из каюты:

— А теперь пойдем на митинг.

— Какой еще митинг? — удивился Гордей.

— По случаю вашего отъезда. Так предложил судовой комитет, и я с ним вполне согласен.

И верно, на юте собралась почти вся команда, не было только механиков — они возились в машине.

Открывая митинг, Заикин сказал:

— Шумова мы хорошо знаем и поэтому оказываем ему такое доверие — учиться на командира Рабоче — Крестьянского Красного Флота. Думаю, он нас не подведет.

Потом выступил Давлятчин:

— Шумов — якши человек, башка у него умный, но бульно горячий. Остудить мал — мало надо, но пусть едет.

Колчанов тоже сказал коротко:

— Красному флоту нужны свои командные кадры, преданные и знающие. Шумов способный человек; и я уверен, что он успешно закончит курсы и вернется на корабль. Он первый из матросов едет учиться, но, я надеюсь, не последний. У нас нет ни старшего помощника, ни артиллериста, ни минного офицера, извините, командира. Они нам нужны, и я верю, они у нас обязательно будут.

Его речь была встречена одобрительными возгласами, кто‑то даже крикнул «ура», но Колчанов поднял руку и, выждав, пока водворилась тишина, добавил:

— Я не очень сентиментальный человек, но мне больно расставаться с Шумовым, я привык к нему. Однако мне приятно провожать его в столь радостное плавание. Попутного ему ветра!.

Колчанов протянул Гордею руку и не выпускал ее до тех пор, пока Заикин не закрыл митинг. «Из всех матросов на корабле он для меня был, пожалуй, самым близким. Клямина уже нет, Заикин хотя и образованнее, но не всегда понятен, а Шумов — ближе», — с грустью думал Федор Федорович.

Гордею тоже жаль было расставаться с Кол- чановым. Ему было почему‑то стыдно, что Федор Федорович вот так, на виду у всех, держит его за руку, и, как только митинг закончился, он осторожно вынул ее из ладони Колчанова.

Потом до самого трапа Гордея тискали, жали ему руки, добродушно напутствовали легкими подзатыльниками и словами:

— Держись, парень!

— Не осрами забияцкой славы.

— Не забывай своих.

А Заикин подгонял:

— Поторопись, вон «Ермак» уже вышел.

Ледокол «Ермак», наваливаясь стальной грудью на толстый лед, подминая его под себя и кроша, нещадно дымя трубами, медленно выбирался из гавани. Вслед за ним потянулся и ледокол «Волы- нец», и, когда Гордей добежал до «Петропавловска» боцмана уже сдергивали с чугунных голов кнехтов арканы швартовых петель.

Вахтенный командир приказал:

— Дуй в котельное, у нас кочегаров не хватает. А кису брось вон в ту сетку, никуда не денется.

Закинув мешок с пожитками в ближайшую коечную сетку, Гордей спустился в котельное отделение, там ему дали лопату, и он начал кидать уголь в жаркую пасть топок. Кочегаров и в самом деле не хватало, Гордею пришлось стоять две вахты, он изломался настолько, что еле дотащился до кубрика и, свалившись на рундук, тотчас заснул как убитый. А через четыре часа его кто‑то еле растормошил, сунул в руку алюминиевую миску с борщом и сказал:

— Через десять минут на вахту, так что не мусоль долго.

Ложку дать забыли, Гордей по — собачьи хватал борщ через край, давясь и обжигаясь. Потом вылез на верхнюю палубу и огляделся.

День выдался ясный, все вокруг ослепительно сверкало, лишь темно — синяя полоса фарватера с белыми льдинами была похожа на нитку с бусами и на нее еще нанизывались темные громады кораблей. По силуэтам Гордей определил, что за «Ермаком» и «Волынцем» идут «Севастополь», «Гангут», «Полтава», «Рюрик» и несколько крейсеров. Зрелище было внушительным и красивым, несмотря на пронизывающий до костей холод, с палубы уходить не хотелось, но из люка котельного отделения уже выползали черные, как майские жуки, матросы сменившейся вахты, надо было спешить.

И опять удушливо набивалась в ноздри, в рот, в уши, разъедала вспотевшее тело угольная пыль, а прожорливые пасти топок поглощали одну лопату за другой, сердито фырчали и плевались искрами; маслянисто блестели чьи‑то черные лица, и только зубы белели снежно и чисто, да прыгали в глазах яростные отсветы огня. Ломило спину, дрожали руки, непроизвольно подгибались колени, а смены все не было и не было, а тут еще кто‑то принес сообщение, что корабли затерло льдами и, если не поднажать, они вмерзнут. И

уже две смены, теснясь, цепляясь друг за друга комлями черенков, матерясь и похекивая, совали в топку лопату за лопатой, а стальное чрево корабля судорожно вздрагивало от гулких ударов о лед и тряслось как в лихоманке, оглушительно скрежеща и взвизгивая.

Теперь не было ни смены вахт, ни подъемов и отбоев, спали тут же, на угольных кучах, ели тоже тут, даже мочились здесь же и не роптали, не матерились, а работали молча, остервенело…

Лишь через пять суток, 17 марта 1918 года, пришли в Кронштадт, и Гордей, еще не отмывшись от угольной пыли, сошел на берег. Пока ждал оказию на Петроград, успел помыться в бане школы юнг, прошелся по бывшей Господской улице, заметно слинявшей, утратившей блеск витрин и нарядов, но все еще оживленной. Знакомых никого не встретил, пошел на причал, долго мерз там, пока не пристроился на буксир, идущий в Петроград.

2

Курсы работали при клубе военных моряков, недавно открывшемся на Васильевском острове в здании бывшей Фондовой биржи. «Где‑то неподалеку Михайло Ребров живет, надо бы сходить, может, он про Наташу что знает?» — подумал Гордей. После Гатчины он так и не видел ее и ничего о ней не знал. Не догадался тогда, в Смольном, спросить у Ивана Тимофеевича адрес, а теперь вот жалел.

С тех пор как они расстались с Наташей в Гатчине, минуло всего четыре месяца, а Гордею казалось, что прошли многие годы. Он часто вспоминал ее, тосковал по ней, но странно: чем боль ше проходило времени, тем расплывчатей становился ее образ, более смутно проступали в воспоминаниях черты ее лица, и только фигура, упругая и стройная, будто точеная,‘все еще виделась отчетливо и ярко, как в первый день знакомства.

«Неужели я и ее, как Люську, забуду? — встревоженно думал Гордей. И тут же успокаивал себя: — Нет, Люську‑то во мне вытеснила она, а ее разве кто вытесняет?»

И теперь, когда он приехал в Петроград и верил, что Наташа где‑то тут, недалеко, его охватило такое нетерпение увидеть ее, что он перестал спать ночами, а если и засыпал, то ненадолго и неспокойно, может, еще и потому, что мечтал встретиться с ней хотя бы во сне. Но сны были какие‑то сумбурные, фантастические, и только один раз приснился ее попугай, он проорал свое заученное «здр — ра — сьте!» и тут же исчез, уступив место Клямину, который почему‑то сидел верхом на тощей лошадке, на голове у него была царская корона, а на ногах лапти, он бил ими в ребристые бока лошади, но та не двигалась с места…

В ближайший же свободный вечер Гордей отправился искать Михайлу, долго. бродил по линиям Васильевского острова и никак не мог вспомнить дом, в котором жил Михайло. Зашел наугад в несколько домов, но безуспешно, лишь потом сообразил, что идти надо в Смольный, там‑то наверняка знают про Реброва. Идти туда было уже поздно, решил это сделать в следующий свободный вечер.

Однако через два дня Ребров сам приехал на курсы делать доклад о политическом положении. Он говорил о Брестском мирном договоре, о том, что по этому договору. мы должны вывести свои военные корабли из Ревеля и Гельсингфорса или разоружить их, что корабли уже переходят в Кронштадт. Все это Гордей знал и слушал без особого интереса, разглядывая Михайлу. Тот почти не изменился, только похудел, и в движениях его появилась какая‑то нервная резкость. Гордей подумал, что после доклада Михайло может сразу уехать, побоялся упустить его и стал пробираться в передний ряд. Михайло заметил его, узнал, коротко кивнул и улыбнулся, как улыбался прежде — чуть снисходительно и насмешливо.

А когда закончил доклад и ответил на многочисленные вопросы, спрыгнул со сцены и, пожимая Гордею руку, весело спросил:

— Ну как, не шибко тут толкаются?

А их и верно толкали, кто‑то лез с вопросами, и Михайло предложил:

— Пойдем‑ка ко мне, тут не дадут поговорить.

— У меня еще занятия сегодня, надо отпрашиваться, — сказал Гордей.

— Ну это мы сейчас уладим. — Михайло поискал взглядом кого‑то, должно быть, заведующего курсами бывшего адмирала Сухомеля, но тот, видно, ушел.

Выручил стоявший неподалеку и слышавший их разговор молодой, но уже известный на флоте преподаватель навигации Сакеллари:

— Сейчас мой предмет, пусть идет, потом наверстаем.

— Спасибо, товарищ, — поблагодарил Михайло и потянул Гордея к выходу.

По дороге дотошно расспрашивал о положении в Гельсингфорсе, о том, как шли до Кронштадта, а Гордей толком ни о чем рассказать не мог.

— Я вас искал, — сообщил Гордей, когда Михайло на минутку замолчал. — Но запамятовал, какой дом, так и не нашел.

— Да вот он, на углу.

— Теперь запомню. А Иван Тимофеевич Егоров где живет? — спросил наконец Гордей о том, о чем хотел спросить сразу, да все как‑то не удавалось.

— Он ведь опять в Ревель уехал. Там, брат, такие дела…

— Один или с дочерью? — перебил Гордей и смущенно потупился.

— А, ты вот о ком. — Михайло внимательно. посмотрел на Гордея и сочувственно сказал: —Понятно. Только о дочери я ничего не знаю. Егоров поехал без нее. Может, она здесь, в Петрограде? — И уже весело добавил: — Ничего, не тужи, найдется твоя Наталья. Любишь ее?

— Не знаю, — откровенно признался Гордей. — Вспоминаю часто. Только вы не подумайте, у нас с ней ничего такого не было.

— Вот чудак, я ничего такого и не думаю. — Михайло остановился, повернулся спиной к ветру, прикуривая от спички. Сделав две — три глубокие затяжки, подытожил: — Это, брат, хорошо, когда любишь.

— Да ведь я и сам не знаю.

— А я знаю. Еще тогда, в Ревеле, после тюрьмы, видел, как ты на нее глядел. Чисто глядел. Вот и теперь разыскиваешь.

— Найти бы!

— Захочешь — найдешь. Человек не иголка, не затеряется.

— Если живая, — неожиданно для себя сказал Гордей. Хотя он и оставил Наташу на фронте, но никогда и в мыслях не допускал, что ее могут Убить или ранить, она казалась ему неуязвимой ни для горя, ни для грязи, ни для пуль, сама мысль о ее смерти показалась бы ему нелепой, дикой, а вот сейчас это выскочило неожиданно и ужасающе просто, помимо его воли. И эта мысль разбудила в нем такую тревогу и боль, что у него сжалось сердце, заныла в плече рана, и закружилась голова.

Михайло заметил его состояние, но истолковал его по — своему:

— Это у тебя от недоедания. Постоим немного — и пройдет. Да, с харчем нынче туговато, детишкам и то не хватает. Ну как, прошло? — Он распахнул двери подъезда. — Пошли, угощения не обещаю, а морковным чаем Варвара нас попотчует.

Гордей отказался:

— В другой раз забегу, дом теперь знаю.

3

Должно быть, Михайло только сейчас догадался, о чем он думает, поэтому уговаривать не стал, только пообещал:

— Насчет Натальи Егоровой попробую в медицинском отделе узнать. Правда, учет там еще не совсем налажен, но попытаюсь. Ну бывай, — Он крепко пожал Гордею руку, пытливо посмотрел в глаза и шагнул в подъезд.

А Гордей долго стоял на тротуаре, прислушиваясь к тому, как затихают в пролетах лестницы шаги Михайлы, ни о чем не думая, стоял в каком‑то непонятном оцепенении. И лишь когда наверху хлопнула дверь, он очнулся, и снова его охватила тревога за Наташу. Он уже жалел, что не упросил Михайлу тотчас же поехать в медицинский отдел и попытаться выяснить главное — жива ли она?

Он настойчиво отгонял неожиданно возникшую мысль о самом худшем, что с ней могло случиться, но не мог справиться с собой, в голове все перепуталось, он старался и никак не мог сосредоточиться на чем‑нибудь постороннем, хоть немного отвлечься. Никогда еще с ним такого не случалось, никогда он не ощущал такой растерянности и с недоумением прислушивался к щемящей боли в груди, к толчкам бьющей в виски крови, к растекающейся по всему телу слабости. Чтобы преодолеть эту слабость, он встряхнулся и решительно зашагал, сам не зная куда — лишь бы двигаться, ощущать во всем теле силу и легкость самого движения, не заботясь о его цели.

Он долго бродил меж серых, мрачных домов, пока не вышел на набережную, дохнувшую на него холодом и ветром. Постепенно сознание его начало проясняться, и~~в нем отчетливо проступила более спокойная мысль: «Завтра с утра отпрошусь с занятий, пойду сразу к Михайле в Смольный, там должны знать».

Он повернул в сторону биржи, шаги его гулко откликались в камне пустынной набережной, их эхо успокаивало и обнадеживало. Гранитные сфинксы возле Академии художеств тоскливо взирали на изъеденный туманом, ноздреватый лед Невы, а с противоположного берега навстречу им вставал на вздыбленном коне бронзовый Петр.

Должно быть, отец все‑таки поругал Сиверса, и с очередной партией раненых Наташу отправили в Петроград, в клинику профессора Глазова, где ей и велено было остаться. Там действительно не хватало сестер, и профессор в ответ на прось — бу отпустить ее сурово сказал:

— Здесь тоже фронт, милочка.

Он не узнал ее, и Наталья не стала напоминать, полагая, что сама увидит Ирину, поскольку ту тоже направили сюда по предписанию. Но прошел день — другой, а Ирина не появлялась, и Наташа, подумав, не случилось ли с ней что, спросила профессора:

— Александр Владимирович, а где ваша дочь Ирина?

— А вы ее знали? — обрадованно спросил профессор.

— Мы с ней в Гатчине вместе были.

— Да — да, теперь я припоминаю, вы были при операции этого Петра Шумова. Так вот, Ирина уехала с ним на Урал.

— Они что… поженились?

— Что вы, что вы! — Профессор испуганно замахал руками, будто отгонял это невероятное предположение, — Он же в два раза старше ее. И вообще… Она лишь сопровождает его.

— Как же вы ее отпустили?

— Вот так и отпустил, старый дурак! Думал, как лучше, а вышло наоборот. Вот уже месяц ничего не знаем о ней. — Он груётно покачал головой, весь как‑то съежился и мгновенно постарел лет на десять.

— Ничего, обойдется, — попыталась утешить Наташа.

— Да — да, обойдется, — рассеяно и совсем неуверенно подтвердил профессор.

— Так я пойду градусники ставить, — сказала Наташа, догадываясь, что профессору сейчас не до нее.

— Да, пожалуйста… Впрочем, постойте. Вы не могли бы оказать мне небольшую услугу? Понимаете, моя жена… ну, словом, ее это страшно огорчило. Так вот, не могли бы вы вечером пое хать к нам? — Во взгляде профессора было столько мольбы и отчаяния, что Наташа не смогла ему отказать, хотя именно сегодняшний вечер у нее был занят: они с отцом должны были поехать в Парголово за козьим молоком, которое ему прописали врачи.

После работы Наташа с Глазовым поехала к нему домой. Александр Владимирович почему‑то волновался, никак не мог попасть ключом в замочную скважину и, заметив, что Наташа смотрит на темную полоску на двери, пояснил:

— Тут раньше табличка висела. — Наконец он справился с замком и, открыв дверь, жестом пригласил Наташу войти. — Раньше мы занимали всю квартиру, теперь она именуется коммунальной, по одной комнате занимают Пахом и Евлампия, впрочем, они тут и жили. Люди добрые и тихие, раньше они служили у нас, теперь Пахом работает истопником в какой‑то большой конторе, а Евлампия в той же конторе уборщицей. Вот эту комнату— раньше она была столовой — занял весьма странный субъект по фамилии Пупыркин. Выдает себя за поэта какого‑то нового направления, но, по — моему, первостатейнейший авантюрист. Нет, он не слышит, в это время он разносит свои вирши по газетам и журналам. И вот что удивительно: его иногда печатают! Вот сюда, пожалуйста. — Александр Владимирович распахнул стеклянную дверь в большую круглую комнату и крикнул: — Танюш, у нас гости!

Из боковой двери, выходившей в круглую комнату, по — видимому гостиную, показалась маленькая белокурая женщина, несмотря на возраст, все еще очень красивая, пожалуй; Ирина похожа именно на нее. Скользнув беглым взглядом по

Наташе, она вопросительно посмотрела на профессора.

— Это Наташа Егорова… — Александр Владимирович слегка подтолкнул Наташу к жене и поспешно сообщил: —Знаешь, Танюша, она была с Иришей в Гатчине и знает того самого Петра Шумова… А это, как вы, очевидно, догадываетесь, моя жена Татьяна Ивановна.

— Очень приятно. — Татьяна Ивановна протянула Наташе руку. — Я очень рада, что Александр Владимирович привел вас. Садитесь вот сюда, здесь удобно.

Она села рядом с Наташей на диван и сразу засыпала ее вопросами:

— Вы знали Иришу? А почему я вас раньше не видела? И кто этот Шумов? И почему именно Ириша должна его куда‑то сопровождать? Куда? И вообще, надежный ли он человек?

Наташа даже растерялась от этого водопада вопросов и откровенно призналась:

— Я не знаю, с чего начинать.

— Да — да, Танюша, нельзя все сразу, — попытался прийти ей на помощь Александр Владимирович.

И тут же на него обрушился град распоряжений.

— Ив самом деле, давайте по порядку. Саша, будь добр сказать Евлампии, чтобы вскипятила самовар, пусть Пахом сходит в лавку Лавренева, прикажи подать нам чего‑нибудь легкого…

— Танюша, какой Пахом, где Евлампия? — с мягким упреком напомнил Александр Владимирович.

— Ах да, я все время забываю! — спохватилась Татьяна Ивановна. — Пойди на кухню и поставь чайник. Да, спички в буфете, я их спрятала от этого Прыщева, он много курит, и притом какой‑то ужасно вонючий табак.

— Не табак, а махорку, и не Прыщев, а Пу- пыркин. Симеон Пупыркин, — поправил Александр Владимирович, доставая из буфета спички.

— Ну все равно. Так вы, пожалуйста, рассказывайте, — попросила Татьяна Ивановна Наташу. — Начните с самого начала, так лучше.

— Мы познакомились с Ириной в Гатчине, — начала рассказывать Наташа так, как будто отвечала урок. Татьяна Ивановна нетерпеливо перебила ее:

— Это я уже знаю.

Наташа даже растерялась и попросила:

— Вы уж, пожалуйста, не перебивайте меня. — И рассказала, как познакомилась с Ириной, не. забыла упомянуть, правда вскользь, о том, как устроила им с Гордеем сцену ревности.

— Да вы его знаете, он у вас был, матрос такой широкоплечий, он оставлял у вас раненого товарища.

— Да, помню, как же, помню. Он такой крупный и совершенно неуклюжий, как медведь. Они же о чем‑то поспорили с Павлом, не помню уж, о чем именно. — По лицу Татьяны Ивановны пробежала тень, но она тут же встряхнулась, согнала ее и спросила: — Так этот Шумов, с которым поехала Ирина, его брат или отец?

— Его дядя.

— Ага, теперь понятно. Он лучше или хуже племянника?

— В каком смысле? — не поняла Наташа.

— Ну этот, которого я видела, очень наивный и чистый, хотя неуклюж и совсем невоспитан. Я только не понимаю, зачем им надо в кого‑то стрелять, кого‑то свергать, ей — богу, и без этого все было не так плохо, а теперь вот какой‑то пройдоха Топыркин ворует в кухне спички. Да, так на чем мы остановились? Ах да, вы сказали, что это его дядя. Ну и что?

— А то, что они оба очень чистые и борются за очень чистые идеалы! — резко сказала Наташа. — Именно это и привлекло вашу Ирину.

— Не знаю, не знаю, какие у них могут быть идеалы. По — моему, идеалы могут быть только у интеллигенции. А Ирина еще девочка, ей бы в самую пору о замужестве думать. Вот вы хотите выйти замуж?

— Не знаю, — ответила Наташа, застигнутая вопросом врасплох. Ход мыслей Татьяны Ивановны трудно было предугадать.

— Хотите! — убежденно сказала Татьяна Ивановна. — В вашем возрасте все хотят. Я тоже хотела. Вам кто‑нибудь нравится?

— Да. — Наташа решила быть откровенной до конца, — Тот самый матрос, который был у вас.

— Ну что же, он сильный, женщина должна ценить это прежде всего. Но, судя по всему, вы из интеллигентной семьи, такая воспитанная, а он мужик… Нет, я решительно не понимаю этого!

— Революция и мужиков сделает интеллигентами…

— Вот теперь вспомнила! — воскликнула Татьяна Ивановна. — Именно об этом они спорили с Павлом! — И вдруг поникла и разрыдалась, роняя сквозь слезы: — Господи, верни мне моих детей! Где они? Почему я такая несчастная? Кто в этом виноват? В чем я провинилась?

Из кухни прибежал встревоженный Александр Владимирович, стал утешать, поглаживая Татьяну Ивановну по спине:

— Ну, мамочка, не волнуйся, все Обойдется…

— Так я пойду? — спросила Наташа.

Александр Владимирович согласно кивнул, но

Татьяна Ивановна возразила:

— Нет, оставайтесь, пожалуйста! — Подобрала тонкими пальцами слезы со щек, высморкалась в платок и уже спокойно распорядилась: — Саша, подавай чай.

— Не вскипал еще.

— Тогда накрой стол.

Александр Владимирович засуетился, стал доставать из буфета посуду, уронил на пол тарелку, она разбилась, профессор растерянно смотрел то на жену, то на осколки и повторял одно и то же;

— Как же это, а?

— Ничего, посуда — это к счастью! — сказала Наташа, собрала осколки, расставила на столе чашки и блюдца и спросила: — Где у вас кухня?

Александр Владимирович было засопротивлял — ся:

— Что вы, я сам!

Наташа отстранила его:

— Вы этого не умеете.

— Пожалуй, да, — согласился профессор.

За чаем профессор заговорил о делах клиники, он слишом старательно пытался привлечь внимание именно к этой теме, Наташа поддерживала его, но Татьяна Ивановна вдруг осадила их:

— Не для того же ты привел ее сюда. — И опять стала расспрашивать Наташу, теперь уже обстоятельно и спокойно. Она быстро овладевала собой, Наташа даже позавидовала этой ее способности.

Когда Наташа уходила, Татьяна Ивановна снова расплакалась и попросила:

— Вы заходите к нам, пожалуйста. Саша, обещай, что ты ее еще приведешь к нам.

— Хорошо, я приду, может быть, от Ирины какое известие будет.

Она и в самом деле заходила к ним почти каждую неделю, но от Ирины ничего не было, а Наташа так надеялась через нее узнать что‑нибудь о Гордее. Она знала, что его корабль ушел в Гельсингфорс, писала туда, но ответа не получила, а потом все ее письма вернулись с пометкой: «Адресат выбыл». Когда и куда выбыл, не было указано, и Наташа совсем отчаялась найти Гордея.

Когда отец уехал в Ревель, у нее стали свободными все вечера, она не знала, куда их девать, и торчала в клинике до поздней ночи. Однажды Александр Владимирович предложил:

— А почему бы вам не пойти учиться?

— Мне не на что будет жить. И потом, мне нравится в клинике.

— Вот и хорошо, будете работать и учиться. В медицинском училище открылось вечернее отделение, я могу дать рекомендательное письмо.

Его письмо помогло Наташе поступить в медицинское училище.

Теперь она была занята почти все вечера, приходила домой поздно, когда хозяйка уже спала, впрочем, сейчас это не имело значения, комнату официально закрепили за Наташей, и плату за нее надо было вносить в коммунальный отдел. С хозяйкой у нее сохранились добрые, сердечные отношения, — старушка жалела Наташу как сироту, в меру своих сил заботилась о ней, Наташа в свою очередь отвечала ей искренней привязанностью и выполняла по дому самую тяжелую работу — мыла полы и стирала.

Однажды она, как обычно, возвращалась где- то возле полуночи и очень удивилась, увидев в окне своей комнаты свет. «Неужели папа вер нулся?» — подумала она и стремительно взбежала по лестнице на третий этаж. Хозяйка встретила ее в прихожей, встревоженно сообщила:

— Там какой‑то моряк, я не хотела пускать, но он велел показать вашу комнату и сказал, что будет ждать вас хоть целый год.

Наташа приоткрыла дверь своей комнаты и увидела Гордея. Он сидел за столом в неудобной позе, прислонив голову к подоконнику, и спал.

— Т — с-с, — повернулась она к хозяйке. — Не станем его будить.

Она не хотела его будить сразу, чтобы получше рассмотреть, и долго сидела на кровати, неотрывно глядя на него. Он сильно возмужал, черты лица обозначились резче, над переносьем появилась упрямая складка, придававшая лицу суровое выражение, и только губы оставались по- детски припухлыми, чему‑то улыбались во сне.

Наташа увидела на столе свои письма, они были вскрыты, наверное, нехорошо, что он прочитал их. «Впрочем, это же ему письма, поэтому он имел право их вскрыть и прочитать», — оправдала его Наташа.

«Должно быть, он очень устал, если заснул в такой неудобной позе. Пусть немного поспит», — решила она, стараясь дышать тише, чтобы не потревожить его. Потом подумала, что, может быть, ему надо возвращаться на корабль и они не успеют поговорить, встала, осторожно погладила его по лицу. Он не проснулся, лишь вздохнул и так забавно и сладко причмокнул, что Наташа не удержалась, рассмеялась. Он тотчас открыл глаза, посмотрел на нее как‑то странно, взгляд его был еще бессмысленным, подернутым голубоватой дымкой сна, потом дымка растаяла, появилось удивление, а затем синим пламенем вспыхнула радость.

Наташа осторожно прикоснулась к этому пламени губами, оно оказалась чуть — чуть солоноватым, это очень удивило ее, но она догадалась, что это ее слезы, испугалась, что они погасят пламя, отстранилась, еще раз поглядела ему в глаза и, убедившись, что пламя не погасло, выдохнула:

— Милый!

Гордей встал, прижал ее к груди и долго держал так, а она ощущала щекой его дыхание и слышала, как гулко бьется его сердце. Потом оттуда, из глубины его груди, донеслись до нее слова:

— А я только что видел тебя во сне, открыл глаза, а ты тут… Знаешь, я давно хотел увидеть тебя во сне, но ты ни разу не пришла, а теперь вот сразу и во сне, и наяву. — И уже громко и упрямо заявил: — Теперь я тебя никуда от себя не отпущу!

— А я и не уйду никуда, — тихо сказала она и радостно засмеялась.

Глава девятая

1

Летом 1921 года Гордей закончил курсы и получил назначение младшим штурманом на линейный корабль «Марат» — бывший «Петропавловск», тот самый, на котором пришел из Гельсингфорса три года назад. Линкор и сейчас стоял в Кронштадте, и это особенно обрадовало Гордея: можно будет хоть изредка наведываться домой, пока Наташа закончит учебу, а там, глядишь, и она переберется в Кронштадт.

Рейсовые пароходы из Петрограда в Кронштадт ходили два раза в день — утром и вечером.

Удобнее было отправиться утренним пароходом, но он уходил рано, Гордей не успевал на него, потому что от Охты до пристани Васильевского острова добираться трамваями не менее двух часов, да еще с тремя пересадками. С утра и Наташе надо было идти на занятия, а ей очень хотелось проводить его.

Сборы были недолгими. Две смены белья, выданная накануне выпуска форма первого срока, полотенце и кусок хозяйственного мыла не заняли и половины старенького фанерного чемодана, который одолжила хозяйка квартиры. Сверху Гордей положил учебники по навигации, мореходной астрономии, лоцию Балтийского моря и закрыл чемодан на большой ржавый висячий замок, чуть поменьше амбарного, — тоже подарок хозяйки. Потом проводил Наташу до трамвая, условившись встретиться с ней вечером на пристани.

Возвращаясь домой, увидел у подъезда легковой автомобиль и с удивлением подумал: «К кому бы это?» Наверное, многие здесь никогда не видели автомобиля, поэтому не только ребятишки, сбежавшиеся со всей округи, а и взрослые с любопытством осматривали и ощупывали его. Шофер в черной кожаной куртке и кожаной же фуражке с большими пилотскими очками над козырьком безуспешно пытался отогнать публику, увещевая:

— Граждане, не повредите чего, машина дорогая, к тому же иностранная, запасных деталей нет.

Заметив Гордея, он шагнул ему навстречу, козырнул и осведомился:

— Товарищ Шумов?

— Он самый.

— Меня прислал за вами товарищ Ребров. Он ждет вас в Смольном. Прошу садиться.

Усаживаясь в автомобиль, Гордей увидел, с какой завистью смотрят на него мальчишки, и предложил шоферу:

— Может, прокатим до угла?

Тот озабоченно покачал головой, с сомнением попинал шины на колесах и разрешил:

— Ладно, не больше пятерых.

Мальчишки мигом облепили автомобиль, набралось их десятка полтора, пришлось высаживать тех, кто повзрослее. Оставили с десяток совсем маленьких, среди них оказалась одна девочка, Гордей взял ее на колени. Ребятишки притихли, оробели, у иных были совсем испуганные лица; взрослые, стоявшие чуть поодаль тоже забеспокоились.

— Васька, куда, окаянный, забрался? Ишь барин нашелся, голопузый! — кричала женщина в застиранной до неопределенного цвета кофте. — Погоди, я те уши‑то надеру!

А Васька, вихрастый парнишка лет восьмидевяти с густо обрызганным веснушками лицом и острыми хитрющими глазами, уже вполне освоился с положением и старательно мял обеими руками резиновую грушу клаксона, выдавливая из нее душераздирающие звуки.

— Эй ты, конопатый, высажу, — добродушно предупредил его шофер, и Васька отпустил грушу, не зная, однако, куда пристроить свои неугомонные руки, пока не нашел им другое применение— дернул за косичку сидевшую на коленях у Гордея девочку. Та запищала, Гордей слегка шлепнул Ваську по затылку, и тот наконец притих.

Шофер между тем долго крутил заводную рукоять, мотор лишь всхлипывал, что‑то у него внутри сипело и чавкало, но он не заводился. Наконец мотор выстрелил облако дыма и заработал. Ребятня завизжала от восторга, когда автомобиль тронулся, а толпа взрослых так и бежала за ним до самого угла.

У Реброва шло какое‑то совещание, Гордею пришлось ждать около часа, пока оно закончилось.

Кабинет у Михайлы был мрачноватый, но просторный, обставлен старинной дорогой мебелью: массивный стол, покрытый зеленым сукном, срезными ободьями поверху и гнутыми ножками, два книжных шкафа красного дерева с бронзовой окантовкой, диван с резной же спинкой — все одной мастн, даже спинкн стульев выделаны тонкой деревянной вязью, видать, ладил все это великий мастер. «Ишь по — буржуйски обставился», — неодобрительно подумал Гордей, пожимая руку Михайле, вышедшему навстречу.

Михайло в кабинете оказался не один, у окна отпирал створки еще кто‑то, лица его не было видно, но, когда он обернулся, Гордей сразу узнал его:

— А, Студент! Вот где опять свиделись.

Федоров протянул руку:

— Здравствуй, Шумов. Рад тебя видеть.

Должно быть, он и верно обрадовался, улыбался и даж, е обнял Гордея, потом отстранился и, потирая бока, сказал:

— Ребра поломаешь, черт полосатый!

— Выходит, знакомые? — спросил Михайло.

— На Зимний вместе шли, он ко мне комиссаром был приставлен, — сообщил Гордей.

— Тем лучше, теперь опять вместе будете. Да вы садитесь. — Подождав, пока Гордей с Федоро вым’ усядутся, Ребров, продолжал: — Вот какое дело, товарищи. Есть для вас обоих одно весьма важное партийное поручение. Пойдете на «Лау- ринстоне» в Эстонию.

— Да ведь меня же на «Марат» младшим штурманом назначили, — возразил Гордей.

— С «Маратом» придется пока обождать. Стране нужен хлеб. Вот за мукой и пойдете. Но дело не только в муке. Этот поход будет иметь и большое политическое значение, впервые за границу идут суда под советским флагом. Одно уже ушло в Финляндию — «Субботник». Ваш «Лауринстон» будет вторым таким судном.

— Но это же парусник, а я в парусном деле мало смыслю, я ведь на эсминце служил, — опять возразил Гордей.

— Тебе и незачем смыслить, ты. же пойдешь не капитаном, а штурманом. Кстати, капитаном идет эстонец Андерсон — слышал о таком? Человек опытный, моряк отличный, а главное — наш. Старшим помощником назначен латыш Спро- гис, боцманом — финн Урма. Коммунист. Так что командный состав будет интернациональным — это тоже важно. Теперь надо собрать экипаж. Моряков, которые плавали на парусных судах, в Петрограде почти не осталось. Где хотите, но разыщите их. И не кого попало, а людей, преданных революции, достойных представлять Советскую страну за рубежом. Всего надо человек пятьдесят— шестьдесят разных специальностей. Вот этим и займитесь. Федоров будет секретарем партъячей- ки, опять вроде бы комиссара, а ты, Гордей, нужен еще и потому, что Ревель, то есть Таллин, хорошо знаешь. Помнишь, как меня из «Толстой Маргариты» вызволял?

— Было дело…

— Кроме того, надо установить связь с эстонскими большевиками. Лучше всего — через твоего тестя, Гордей, через Егорова. Заодно скажешь ему, что стал его зятем, а то ведь без родительского благословения женился. Как же это? — Ребров улыбнулся. — А вдруг не позволит?

— Может и Наташу взять? — воспользовался случаем Гордей. — Фельдшер на судне тоже нужен.

— Фельдшер уже есть. И вообще запомни: никакой семейственности- Советская власть не допустит. Или ты вместо династии Романовых хочешь династию Шумовых на престол посадить? Смотри, как бы не свергли.

— Да я сам этот престол отдам. Подумаешь — «Лауринстон»… Старая парусиновая калоша…

2

«Вот тебе и калоша!» — с удивлением мысленно воскликнул Гордей, разглядывая сияющий свежей краской стремительный корпус «Лауринсто- на» у стенки торгового порта. Корпус парусника был покрашен в черный, смолистый цвет и блестел, как лакированные штиблеты адмирала Вирена; над фальшбортом белоснежно взлетали ажурные надстройки, и этот их белый наряд бросался в глаза так же резко, как платье гимназистки в рабочей толпе; мачты и реи были коричневатые, они, как бы объединяя два противоположных цвета, приподнимали корабль над стенкой, над землей, устремляя его ввысь; особенно гордо возвышался над всем земным высоко поднятый бушприт, устремленный к заливу, к седому Балтийскому морю, несущему издали йодистый запах ила, рыбы и еще чего‑то непонятного, но удивительно знакомого, вызывающего в груди сладкососущую истому, желание вырваться из тесных объятий каменных домов и набережных на вольготный ветреный простор неугомонной стихии.

— Как лебедь, — сказал Студент. — Гордись, Гордей, что затесался в стаю лебедей… Как видишь, я мог бы стать заурядным поэтом из племени рифмачей.

— А что такое рифмач? — спросил Гордей, полагая, что это нечто из слов, которые в обиходе моряков парусного флота: «фок — мачта», «грот- мачта», «взять рифы» и прочее, что он усвоил еще на «Забияке», будучи левым загребным на шестерке.

— Рифмач? — переспросил Федоров. — Ну, это вроде поэта, хотя и не поэт, но может сказать, как стихи, допустим: «море — горе», «штиль — шпиль»…

— Стало быть, складно говорить, — помог Студенту Гордей, отмечая про себя, что шпиль в носовой части «Лауринстона» — вертикальный, с восемью гнездами для вымбовок, наверняка дубовых, в которые впрягать надо по два, а то и по три человека; якорь с одного боку — становой, весит две — три тонны — попробуй‑ка выдерни его со дна. Да еще на корме, подняв одну лапу, лежит такого же веса адмиралтейский якорь. И тоже из хозяйства штурмана на корме же, на открытой площадке полуюта, — огромное, больше человеческого роста, рулевое колесо из красного дерева с резными завитушками, как на стульях в кабинете Михайлы Реброва. Смоленые цепи от штурвала ползут по палубе, как змеи, готовые ужалить любого зазевавшегося матроса, вертеть всю эту систему (почему‑то это слово, узнанное на курсах, особенно нравилось Гордею), видимо, нелегко, тут и троих рулевых в плохую погоду не хватит, может запросто смахнуть за борт, а талей и блоков, которые надо бы завести, что‑то не видно…

Поднимаясь по скрипучей сходне на борт парусника, Гордей уже прикидывал, что ему надо будет сделать, начиная с боцманской службы, которая тоже подчинялась штурману и обеспечивала должный порядок на корабле.

Порядка пока не было, даже вахтенного у трапа то ли забыли выставить, то ли он куда‑то ушел. Поэтому Шумов с Федоровым взошли на палубу беспрепятственно, замеченные с мостика лишь сигнальщиком, тоже не обратившим на них внимания.

— Да что они, вымерли, что ли? — недоуменно спросил Федоров, оглядывая пустую палубу.

— А ты сначала понюхай, — посоветовал Гордей. — Может, тогда догадаешься.

— Зачем? — спросил Студент, однако повел ноздрями в одну сторону, в другую и удивленно сказал: —А и верно, луком пахнет! На постном масле. Чуть подгорел даже… Ты завтракал? Я не успел. Но где же люди? Запах есть, а людей почему‑то нет.

— Надо понимать, они по другому борту, — тоже принюхиваясь, сказал Гордей.

Людей возле камбуза было всего шестеро, они гремели оловянными ложками то по кастрюлям, то по переборке, с которой ошметками отваливалась краска. А из единственного иллюминатора камбуза валил чадный, дурманящий смрад подгоревшего лука. Вот в овале иллюминатора мелькнуло распаренное лицо кока, сердито уронившего за переборку:

— Ну чего орете? Шклянок ишо нэ було.

>

Из очереди вывернулся щупленький матросик, ухватился за язык рынды, и не успел еще остыть в воздухе ее звон, как дверь камбуза распахнулась, и маслянисто блестя закопченной рожей и белыми зубами, кок возвестил:

— Прыступимо, православны, но шоб бэз паныки!

Православные, оттеснив кока, черпали кастрюлями прямо из котла, макая пальцы в темно — коричневый навар, обжигаясь и матерясь, старались набрать побольше и погуще. Когда шесть кастрюль были бережно вынесены из жаркого овала камбузной двери, Гордей спросил кока:

— Сколько же у вас на довольствии?

— Хиба ж его знае, скильки на удовольствии. Минэ указано сготовляти на усю команду.

— Скильки ж твоей усей команды? — иронически спросил Федоров, подлаживаясь под кока и тем самым обидев его окончательно. Кок, окинув Студента с ног до головы презрительным взглядом, аккуратно свернул кукиш и вполне серьезно пообещал:

— О це бачишь? — Плюнул, целясь в котел, но промахнулся.

Федоров стремительно бросился к нему, схватил за ворот крахмальной куртки и начал вытрясать:

— Что же ты, гад, делаешь? Там дети голодают! Контра хохлятская, в чью беду плюешь?

Над «контрой хохлятской» долго колыхался почти белый колпак, наконец и он свалился в котел, и это остудило Студента.

— Ну погоди, — пообещал он, подхватил двумя пальцами еще не утонувший в котле колпак, швырнул его в угол и, успокаиваясь, оправдался перед Гордеем: — Нервы.

Гордей согласно кивнул.

Должно быть, кок тоже что‑то понял, стал объяснять Гордею торопливо и трусовато:

— Було ж указано — на усю команду. Хиба ж ее знае, колы вона буде уся?

— А плевать‑то в котел зачем? — резонно спросил Гордей.

Кок повертел своими карими плутоватыми глазами и удивленно спросил себя:

— Зачем? Та разве ж я видаю? Вин на мене набросився, як коршун…

— Дурак!

К счастью, кок отнес это на свой счет и быстро согласился:

— Дурак и е. — И, подумав, предложил: — Можа, и правду голодным дитям отдаты? Я ж промахнувся.

— Гляди, как бы тебе в жизни не промахнуться, — предупредил Гордей. — Тогда колпаком не отделаешься, голову потерять можешь.

Кок оглянулся на мокрый комок колпака, пощупал зачем‑то голову и пообещал:

— Я бильше нэ буду.

В том, как он это произнес, во всей его позе было столько искреннего раскаяния, что Гордей смягчился и добродушно хлопнул кока по плечу, от чего тот шмякнулся на палубу и почти восторженно произнес:

— О де звэрь!

Гордею оставалось лишь подтвердить:

— Зверь, это точно, поэтому не серди меня, а то съем со всеми потрохами. Понял?

Придерживая потроха где‑то пониже пупка, кок озабоченно согласился:

— Поняв. — И спросил: — Куда ж останне деваты? Ране за борт выливалы, теперь куда ж?

— А вон туда! — Гордей подтащил кока к наружному иллюминатору. — Смотри! Нет, ты не вороти сытую морду, а смотри!

На стенке торгового порта колыхалась темнолицая, голодная, молчаливо ожидающая толпа в изорванной одежде, с непомерно большими темными глазами, готовая к самым отчаянным поступкам. Должно быть, стоявших на стенке привлек запах подгоревшего лука, а может, кому‑то и перепадало тут что‑нибудь раньше.

Теперь и Гордей не сдержался, сурово прикрикнул на кока:

— Смотри, в кого плюешь, сволочь!

Кок ухитрился как‑то вывернуться, забился в дальний угол и оттуда неуверенно оправдывался:

— Було ж указано, на усю команду…

3

Океанский четырехмачтовый парусник — барк «Лауринстон» водоизмещением пять тысяч тонн хотя и выглядел после покраски гордо и внушительно, но устарел, наверное, безнадежно. В свое время он был куплен в Англии для перевозки военных грузов.

Машин не имел и мог двигаться только под парусами. Этих парусов было двадцать пять общей площадью более двух с половиной тысяч квадратных метров, к счастью, все они сохранились, но управлять ими пока было некому. Война разбросала моряков — парусников по всей стране, пришлось разыскивать их и в Архангельске, и в Таганроге, и в Самаре. Федорову удалось раздобыть списки последних команд парусных судов, адреса же некоторых старых мастеров парусного дела помнил капитан Андерсон, и недели через две кубрики команды, расположенные в носу, начали заполняться людьми, корабль ожил.

И все‑таки Гордея удивляла непривычная тишина, царившая на судне. В отличие от кораблей, на которых ему пришлось бывать раньше, здесь не слышно было ни назойливого гудения вентиляторов, ни грохота машин и механизмов, ни шипения пара в отопительной системе. Тут просто не было никакого отопления, не было и водопровода, воду брали прямо из Невы, опуская за борт привязанные за шкерты парусиновые ведра. Не было и электричества, в каютах и кубриках горели свечи, лишь в кают — компании висели над столами две большие керосиновые лампы под зелеными абажурами.

Не ожидая, пока соберется вся команда, начали погрузку судна. В обмен на муку «Лаурин- стон» должен был доставить в Эстонию рельсы, их штабелями укладывали в трюмы, боцман Ур- ма и старпом Спрогис метались по судну как угорелые, заботясь о том, чтобы груз был хорошо укреплен, иначе во время шторма начнет гулять и разнесет корабль в щепки. А погода, как назло, испортилась, подули сильные ветры, и синоптики обещали их до конца августа.

Когда собралась вся команда, начали упражняться в постановке и уборке парусов, ставили и убирали их по нескольку раз в день. Одетый в паруса, «Лауринстон» и вовсе выглядел красавцем, от него веяло романтикой старины, и поглазеть на него собирались на набережных тысячи людей.

Но воспользоваться парусами на переходе в Таллин так и не удалось. Ветры устойчиво дули с запада, навстречу курсу. Андерсон объяснил, что можно идти под парусами и при встречном ветре, но тогда парусник должен двигаться зигзагами, переменными галсами. Однако в Финском заливе было еще полным — полно мин, и, хотя тральщики беспрерывно расчищали фарватеры, штормом срывало мины с якорей в непротраленных полях и банках и заносило в фарватер. В таких условиях лавировать было бы самоубийством, а ждать у моря погоды тоже некогда, город голодал, мука нужна была позарез. Ребров каждый день приезжал на «Лауринстон» и торопил с погрузкой. Еще до ее окончания решили, что «Лауринстон» пойдет не своим ходом, а на буксире у «Ястреба».

Бывшее сторожевое судно «Ястреб», доставившее в октябре 1917 года в Петроград оружие из Фридрихсгамна, теперь превратилось в торговое, и это не пошло ему на пользу. На «Ястребе», как и на «Лауринстоне», была смешанная команда из военных и штатских моряков — различия между ними в ту пору не проводилось, — но порядка там, видно, было меньше, судно выглядело обшарпанным, вконец запущенным. Однако машины на нем были исправны, и, взяв парусник на буксир, «Ястреб» довольно уверенно потянул его в залив.

Едва вышли из устья Невы, как почувствовали, насколько непросто идти даже на буксире. Волна достигала шести баллов, «Лауринстон» раскачало, он то и дело, как испуганный конь, бросался в сторону, и «Ястреб» едва удерживал его за повод буксирного троса толщиной, в руку. Трое здоровенных рулевых едва справлялись со штурвалом, Гордею частенько приходилось прибегать им на помощь, но и вчетвером они еле усмиряли непослушный штурвал. Хорошо еще, что до выхода Гордей запасся блоками и тросами и те перь стал заводить тали — только с их помощью и можно будет управлять кораблем за островом Котлин, где волне было еще вольготнее. Занятый этими делами, Гордей перестал вести прокладку курса и определять место, полагая, что в пределах видимости берегов, да еще на буксире, в этом нет никакой необходимости.

Тут‑то и проявил свой характер капитан Андерсон. Зайдя в штурманскую рубку и заглянув в карту, он сурово заметил:

— Вы плохой штурман, совсем негодный, не исполняете своих прямых обязанностей. Где в данный момент наше местом — Он ткнул в карту мундштуком трубки. — Где курс? Где снос?

— Так мы же на буксире идем, — попытался было оправдаться Гордей. — На «Ястребе» — то штурман ведет прокладку, и фарватер обвеховаи, вали, как по Невскому…

— Я не знаю, какой штурман на «Ястребе», может, он лучше, чем вы, и обязанности свои выполняет. Но он может ошибиться, и тогда вы должны его поправить. Вы обязаны оба вести прокладку, счисление и определяться по пеленгам. Это раз! — Андерсон концом мундштука загнул палец на левой руке. — Буксир может оборваться — и тогда что? Это два! — Он загнул второй палец. — В — третьйх, «Ястреб» может просто подорваться на мине…

Третий палец капитан не успел загнуть: послышались тревожные гудки «Ястреба». Андерсон выбежал из каюты, Гордей выскочил вслед за ним и увидел, как «Ястреб» стремительно кинулся влево.

— Руль право на борт! — скомандовал Андерсон, пристально вглядываясь во что‑то еще не видимое Гордею. Проследив за взглядом капитана, Гордей увидел черный, обросший ракушками рогатый шар мины, всплывшей на поверхность между «Ястребом» и «Лауринстоном». Она то появлялась на пенистом гребне волны, то исчезала. «Почему же он повернул вправо, а не влево?» — подумал Гордей, глядя на побелевшие, вцепившиеся в поручень пальцы капитана. Только эти побелевшие пальцы и выдавали волнение Андерсона: ни один мускул на его лице не дрогнул, лишь глаза пристально следили за буксирным тросом.

— Правее, еще правее, держите трос натянутым, — спокойно кидал через плечо капитан рулевому.

«А верно, можно ведь зацепить мину и тросом», — сообразил наконец Гордей и только теперь понял, почему Андерсон повернул вправо: поверни он в ту же сторону, куда «Ястреб», обязательно зацепили бы кормой за мину — и тогда…

Опасность зацепиться за мину буксирным тросом тоже есть, но трос длинный, взрыв мины вряд ли принесет обоим кораблям серьезные повреждения. Однако…

Трос проскользнул на несколько сантиметров выше колпаков мины, по крайней мере, так показалось Гордею. Он с облегчением вздохнули сказал:

— Извините.

Капитан оттолкнулся от поручней и, направляясь в рубку, пробурчал:

— Видно, вы родились под счастливой звездой, штурман.

— Вы тоже капитан.

— Скажите им спасибо. — Капитан ткнул трубкой в рулевых, вытиравших рукавами пот.

— Спасибо, ребята…

— Ладно, чего там, — ответил за всех пожилой матрос Шапкии. — Если бы гробанулись, то все сразу.

«Ястреб», круто повернув вправо, снова вошел в фарватер и, дав протяжный успокоительный гудок, потащил тяжело груженный парусник дальше. Гордей определился по трем пеленгам и семафором передал свое место штурману «Ястреба». Тут же сигнальщики коротко просемафорили: «Благодарю. Демин».

«Неужто это наш Демин? Когда же он успел стать штурманом? — удивился Гордей и приказал вахтенному сигнальщику:

— Пиши: «Ястреб», Демину. Служил ли на «Забияке?» Шумов».

«Который Шумов?» — последовал ответ.

— Пиши: «Младший, Гордей».

Сигнальщик просемафорил и тотчас передал ответ:

«А я тот самый. Капитан Демин».

— Вот черт обскакал, — вслух произнес Гордей, в общем‑то не очень и удивившись, но обрадовавшись искренне. Он тут же хотел поздравить Демина, но появившийся на палубе Андерсон сухо спросил:

— Штурман, у нас в трюмах около четырех тысяч тонн металла. Как изменилась поправка компаса? — И ткнул трубкой вверх.

Гордей поднял голову и только теперь заметил, что в проталйне облаков выглянуло солнце, побежал в рубку за секстаном, чтобы определить место корабля астрономическим способом.

Глава десятая

1

Видимость была отличной, и, как только миновали остров Найсаар, открылась сразу вся бухта, берег, подковой охватывающий ее, и сам город с причудливой толчеей островерхих крыш, с мрачно нависшими над ними бастионами древней крепости.

— Вон тот называется «Длинный Герман», — показывал Федорову Гордей.

— Действительно длинный. Кто такой Герман?

— А черт его знает! Я как‑то не очень этим интересовался тогда, ты студент, вот и выспроси.

— Слушай, перестань ты меня так называть, — попросил Федоров, — а то уже вся команда за глаза так меня именует… Вот это что?

— «Толстая Маргарита», в ней раньше тюрьма была.

Про «Толстую Маргариту» он рассказал подробно: о том, как ее брали, как он тогда старался подстрелить коменданта Ревельской крепости контр — адмирала Герасимова, как вызволили из тюрьмы очаковцев, а заодно с ними и Михайлу Реброва.

— А вон там, над ратушей, видишь, стоит такой забавный железный человечек? Его тут зовут Старым Тоомасом. Он вроде бы стражником туда поставлен, город охраняет. Вон там, выше Таллина, есть озеро, а Тоомас день и ночь следит, как бы враги не выпустили из этого озера воду и не затопили город. — Гордей сверху посмотрел на Федорова и самодовольно ухмыльнулся: дескать, знай наших, и мы не лыком шиты, нам тоже кое-что известно. Но тут же, посерьезнев, озабоченно сказал, следя за тем, как машут флажками с берегового поста: — В порт нас не пускают, велят бросать якорь на рейде.

И, словно подтверждая его сообщение, с мостика донеслась команда Андерсона:

— По местам стоять, на якорь становиться!

Высвистев эту команду на дудке, боцман Урма прокричал:

— На шпиль обе смены. Якорь к отдаче изготовить! — И, помедлив, пока матросы боцманской команды займут свои места, протяжно проревел: — От — тать сто — по — ря — а!

Тяжелый становой адмиралтейский якорь гулко вонзился в воду, загрохотала в клюзе чугунная якорь — цепь, заглушая все остальные звуки и голоса, поэтому Гордей лишь по жестам Студента понял, что тот хочет еще что‑то сказать. Сквозь затихающий грохот вытаскиваемой из цепного ящика якорь — цепи прорвался лишь остаток фразы:

— …найдем его?

Гордей понял, что это относится к Ивану Тимофеевичу Егорову, и прокричал:

— Да уж как‑нибудь найдем!

Гордей помнил тот домик под черепичной крышей, вонзавшейся в самый склон Вышгорода, почему‑то был уверен, что именно там опять остановился Иван Тимофеевич, и его не особенно беспокоило предупреждение Реброва: «Вы там, ребята, поосторожнее, сначала оглядитесь, как следует…»

Всю серьезность этого предупреждения Гордей начал осмысливать лишь после того, как на «Лау- ринстоне» появились эстонские таможенники. Они обнюхивали каждый уголок, метались, как собаки, потерявшие заячий след, и недоверчиво спрашивали:

— Где же прислуга?

— Какая прислуга? Тут одна команда.

— Кто же убирает у вас в каюте?

— Я сам.

— Поразительно! — Портовый чиновник даже протер чистым бативтовым платком очки. — Такую чистоту могут навести только женщины… А правта ли, что у вас, в России, все женщины национализированы?

— В каком смысле? — не понял Гордей.

Чиновник, немало удивленный его непонятливостью, стараясь правильно выговаривать слова, раздельно пояснил:

— То есть кажтая принатлежит всем, кто пожелает. То есть всей нации.

— Это вроде вашей портовой Грушки?

— О, Грушка — нет! Грушка — за теньги. И потом, Грушка это польно, полезнь… как это говорится — турной полезнь!

Из всего этого Гордей уяснил лишь, что промысел Грушки процветает по — прежнему, и чиновнику это хорошо известно. Может быть, даже слишком хорошо, потому что тот поспешно перевел разговор на другое:

— Нам нужен торог, рельс шелесный. Вам — хлеб, мука, серно. Путет торог — путет серно… Конь — мало тля хороший торговль, нужен шелесный торог — пуф — пуф. — Для большей убедительности он подвигал локтями. Но Гордей и без того понял, что им эти рельсы нужны позарез, и боясь продешевить, решил поторговаться:

— Тут окромя пуф — пуф еще и пук — пук нужен. Ты видел, как хлеб сеют? — Гордей изобразил, как горстью надо швырять из лукошка зерно. — А потом, значит, жать надо серпом… — Чиновник при этом опасливо следил за его движениями и совсем переполошился, когда Гордей стал пока зывать, как молотят хлеб, поспешно скатился по трапу вниз и завел разговор не то по — эстонски, не то по — фински с боцманом Урмой. Видимо, боцман и без жестов объяснил все как надо, и чиновник с неменьшей поспешностью засеменил к вываленному с правого борта трапу, возле которого попыхивал медной трубой таможенный катер. Приняв чиновника на борт, катер сбросил с кнехтов швартовы и долго пыжился издать этой трубой подходящий звук, но выдавил из нее лишь простуженно — сиплое завывание, кашлянул мотором и поспешно же отвалил от нижней площадки траца.

— Баба с возу, кобыле легче! — сказал Гордей, но зоркий Андерсон тут же остудил его:

— Вон другой идет.

И только теперь Гордей увидел, что от стенки Купеческой гавани отвалил еще один катер, явно направляясь к ним. На корме у него полоскался государственный флаг Эстонии.

— Кто‑то из правительства, — пояснил Андерсон и вопросительно глянул из‑под белесых бровей на Гордея.

«Тут‑то уж ты меня не ушшучишь!» — ухмыльнулся Гордей. После выволочки, которую ему устроил капитан в море, Гордей старался изо всех сил. Государственный флаг Эстонии давно лежал в отдельной ячейке на сигнальном мостике, и Гордей торжественно возвестил:

— Государственный флаг Эстонии… — Выждав, пока сигнальщик прицепит его к фалу, гаркнул: — Па — ад — нять!

Сигнальщик сделал это с поистине флотским шиком: не дотянув до рея сантиметров двадцать свернутый в трубку флаг, резко дернул за фал. Флаг мгновенно распахнулся и заполоскался в легком бризе, потянувшем с суши. Горнист, не дожидаясь команды, выдул из ослепительно блестевшей трубы серебряные мелодии «Захождения», и капитан, подавив впервые возникшую за время похода улыбку и одернув потертый китель, стал торжественно спускаться с мостика. Эту торжественность неуместно нарушил кок Полищук, неожиданно возникший перед капитаном с подносом, накрытым ослепительно белой крахмальной салфеткой.

— Трэба пробу пробуваты, — возвестил он, становясь на пути капитана.

— О, кур — рат! — чертыхнулся по — эстонски обычно сдержанный капитан, но ничего не знавший о прибытии правительственного катера Полищук, усердно исполнявший теперь свои поварские обязанности, заслонил Андерсону дорогу и даже чуть приподнял поднос:

— А як же бэз вашего дозволения выдаваты?

— Пшел к черту! — уже по — русски объяснил Андерсон и слегка отстранил кока, отчего штаны капитана частично пострадали: неизменный наваристый украинский борщ выплеснулся из алюминиевой миски, и на безукоризненно отглаженной штанине капитана цепко повис коричневый червячок шкварки. Однако капитан не заметил его и, обогнув растерянного кока, опрометью кинулся к верхней площадке парадного трапа, по которому не спеша уже поднимался щуплый на вид, но весьма важный. — при бабочке и крахмальной манишке— господин в черном фраке.

Церемонию встречи Гордей пропустил, потому что кок Полищук, уразумев наконец, что капитану не до него, поискал своими огромными коричневыми глазами старпома Спрогиса и, не найдя его на мостике, обратился к Гордею уже не по- уставному:

— Так раздаваты?

— Раздавай! — разрешил Гордей, и в то же мгновение его будто током шибануло: в поднявшемся на борт представителе правительства он узнал одного из троих интеллигентов, которых видел в квартире Егорова в тот памятный день взятия «Толстой Маргариты» и запомнил их лишь потому, что они были одеты чище других и держались как‑то очень независимо, пожалуй, даже несколько высокомерно. Из тех троих именно этот — тощий — больше всего не понравился Гордею, может, поэтому он так хорошо его и запомнил.

— Слышь‑ка, — шепнул он Федорову, — этого я раньше видел, он или наш, или прикидывался. Побудь возле него, а мне, пожалуй, не стоит показываться ему на глаза.

Федоров отправился в кают — компанию, куда Андерсон повел представителя. О чем они там говорили, Гордей так и не узнал: Федоров, вернувшись на мостик, лишь неопределенно пожал плечами и сказал о представителе:

— Шут его разберет, что он за человек! Должно быть, из меньшевиков и теперь исправно служит буржуазному эстонскому правительству. Во всяком случае, личность весьма скользкая, поиграли мы с ним в старую игру — в «да» и «нет» не говорите; ничего определенного он так и не сказал. Как бы нам не пришлось тащить эти рельсы обратно.

Но за ужином Андерсон сказал Спрогису:

— Завтра станем под разгрузку, надо приготовить все необходимое, чтобы с нашей стороны не было никакой задержки.

2

И верно, на другой день «Лауринстону» разрешили подойти к причалу и начать разгрузку. Эстонцы не особенно торопились, в семнадцать часов прекращали все работы, и вечера у команды оказались свободными. Андерсон выпросил разрешение в три смены показать команде город. Гордей пошел с первой же экскурсией и прихватил с собой боцмана Урму, знавшего эстонский язык.

Домик, в котором когда‑то жил Иван Тимофеевич Егоров, они нашли быстро. Гордей остался на той же скамейке, где они когда‑то сидели с Наташей, а Урма пошел в дом. Скоро он вернулся и сообщил:

— Люди тут новые, прежних хозяев дома мало знают, а о постояльцах и вовсе ничего не слышали. Что будем делать?

— Пойдем на завод Беккера, надо разыскать Георга Луура. Лучше всего расспросить сторожа. Я опять подожду где‑нибудь неподалеку, а то одного сторожа я знаю, если он еще там, тоже может узнать меня, а это нежелательно.

— Да, вы очень приметный, — сказал Урма, с завистью оглядывая могучую фигуру Гордея.

Сам боцман был хотя и широкоплечим, но низкорослым и очень страдал от этого, полагая, что боцману по его должности требуется более солидное телосложение.

На заводе Урма задержался надолго, Гордей уже начал беспокоиться, два раза прошел мимо ворот. Сторож, к счастью, был другой, он не обратил на Гордея никакого внимания, но Урмы нигде не было видно. «Уж не случилось ли чего? — подумал Гордей. — Его могли и арестовать как советского шпиона. Не случайно же таможенник намекнул в разговоре, что у нас в команде подобраны одни комиссары. А если за нами следили?»

На всякий случай он завернул в подъезд одного большого дома, поднялся на второй этаж и оттуда через лестничное окно осторожно оглядел улицу. К счастью, на ней было малолюдно, и Гордей имел возможность проследить за каждым прохожим. Молодая женщина с коляской была целиком поглощена своим ребенком, меняла ему пеленки. Старик с бидоном прошаркал лишь пол- улицы и закрыл на засов калитку маленького палисадника, в котором металась на привязи беленькая черноухая собачка. Судя по тому, как радостно _ она заскулила и завертела хвостом, старик пришел домой. Еще две женщины с хозяйственными сумками были настолько увлечены разговором, что не заметили ни старика, ни молодой матери с коляской.

Гордей вышел на улицу…

Урма появился вместе с Георгом Лууром совсем не оттуда, откуда его ожидал Гордей, — с противоположного от завода конца улицы.

— Я узнал его адрес, он живет недалеко от завода, хорошо, что оказался дома, — пояснил Урма.

— Ну, здравствуй, Георг? Узнаешь? Или за-. был?

— Как не уснать такой польшой? — улыбнулся Георг, крепко пожимая Гордею руку. — Еще Польше фырос.

— А ты вроде совсем не изменился. Ну рассказывай, что тут у вас делается!

— Плохо телается, — коротко сообщил Георг, оглянулся по сторонам и предложил: —Тафай, где мало люти, у нас фсякий люти есть, плохой тоше.

Они зашли за дровяной сарай в глубине нежилого дворика, и Георг рассказал, что у них делается. Новости были весьма неутешительные, но одна особенно огорчила Гордея: оказывается, многие эстонские коммунисты арестованы, шестеро из них, в том числе и Иван Тимофеевич Егоров, приговорены к расстрелу.

— Мы готофим попег, но у нас трутно их спрятать. Нелься ли у фас на сутне?

— А когда побег?

— Не фее готофо. Тумаю, тней тесять нато. А то, как это у фас гофорится, поспешишь — лю- тям смешно путет.

— Это верно. Тем более что смешного тут мало. Однако боюсь, как бы мы раньше не ушли.

— Нато сатершаться.

— Не от нас это зависит. Ну ладно, поговорю с капитаном. Хорошо бы нам узнать дату побега дня за два — за три.

— Постараемся скасать. Кому и как скасать?

Условились, что лучше всего, если Урма пойдет в город и со второй и с третьей экскурсией, но отрываться от нее не будет, а кто‑то из эстонских подпольщиков каким‑нибудь образом сообщит ему все, что нужно. Георг предложил такой план: недалеко от ворот гавани, по левую руку, будет стоять мальчик в белой кепке с лотком и торговать пирожками. Всем известно, что русские голодают, и никого не удивит, если кто‑то из них будет покупать пирожки. Урма произнесет по- фински такую фразу: «Если пирожки свежие, возьму два». А лотошник по — эстонски ответит: «Берите столько‑то». Цифра, которую он назовет, и будет датой побега. А в бумажке, в которую лотошник завернет пирожки, будет написано, где и в какие часы надо принять беглецов. На случай если Урме не удастся сойти на берег или с ним, не дай бог, что‑то случится, к лотошнику подойдет капитан Андерсон.

Втягивать в это дело самого капитана, может быть, и не следовало, не исключено, что за ним особенно следят — он же эстонец. Но так или иначе, а Андерсона все равно придется посвятить в это дело, без него никак не обойдешься. Правда, он не коммунист, но не случайно же Ребров обронил тогда в разговоре, что он «наш».

Когда, вернувшись на корабль, Гордей обо всем рассказал Андерсону и Федорову, капитан задумчиво произнес:

— Сроки меня не смущают, задержаться на день — два или, наоборот, поторопиться мы можем. Погрузку будем вести своими силами, и тут все будет зависеть только от нас. Но я не представляю, как мы сможем принять на борт шесть человек незаметно? Одного — еще куда ни шло, да и один — не иголка. А где их спрячем? Таможенники обнюхают каждый закоулок. Если провалимся, нас могут тоже арестовать — весь корабль, вместе с командой, потому что это будет рассматриваться как вмешательство во внутренние дела другого государства. Представляете, какой может разразиться скандал? И это сейчас, когда мы только начинаем международную торговлю. Я не имею права брать такую акцию на свою личную ответственность, я должен получить соответствующие инструкции на этот счет.

— Да от кого же мы их тут получим? — сердито возразил Гордей.

— Погоди, не горячись, — остудил его Федоров. — В принципе капитан прав. В случае если мы засыплемся, скандал действительно получится большой. Ну а если не сорвется дело, если все продумать и почти исключить возможность провала? Конечно, абсолютно все предусмотреть трудно, известная доля риска всегда останется. Так, может быть, немножко‑то и рискнем, капитан. Все‑таки эти шестеро — наши товарищи, ваши соотечественники. А?

— Надо подумать, — уклонился от прямого ответа Андерсон.

Лишь на другой день он сообщил о согласии и велел Урме приготовить в трюме среди мешков с мукой убежище на шесть человек, оставить там запас воды и продуктов.

— На погрузку в этот трюм поставим коммунистов и комсомольцев, позаботьтесь, чтобы они держали язык за зубами, — сказал капитан Федорову. — Однако я до сих пор не представляю, как они незамеченными проберутся на судно. В порту все просматривается и проверяется, сыщики ощупывают каждый рельс, как будто можно внутри его что‑то спрятать!

Гордей со Студентом вполне разделяли беспокойство капитана по поводу доставки беглецов на корабль, но ничего путного пока не могли предложить. Тем более что оба выхода Урмы с экскурсией на берег ничем не увенчались. Оба раза на условленный пароль лотошник в белой кепке грустно отвечал:

— Берите сколько угодно, я не знаю, сколько вам хочется.

Других пояснений не требовалось: дата побега еще не определена, видимо, у эстонских подпольщиков где‑то что‑то заело. Урма уже не мог сходить на берег, туда зачастил с оформлением разных документов капитан Андерсон.

Погрузка мешков с мукой затягивалась под разными предлогами: то обнаруживался в завозе, поданном под стрелы «Лауринстона», рваный мешок, и Гордей, назначенный ответственным за погрузку, придирчиво проверял каждый мешок; то вдруг заедали блоки в талях, а запасных на паруснике не было, пришлось одалживать их в порту, а там без оплаты ничего не выдавали, и, чтобы оплатить стоимость блока, надо было обменять валюту в банке! капитану опять приходилось сходить на берег и ехать в банк. Но ехать тоже было не на что, а капитан Андерсон уже немолод, страдает одышкой, ему приходится часто останавливаться, чтобы перевести дыхание, и нет ничего удивительного в том, что он остановится между лотошниками, в тени деревьев, растирая грудь, а если и съест пирожок — другой, так это ему только на пользу — в России теперь всё голодают, и не известно еще, отчего у Андерсона эти боли в сердце — от старости и неуютной моряцкой жизни или от голода…

Лишь на седьмые сутки, вернувшись с берега, Андерсон позвал в каюту Федорова, Гордея и Ур- му. Развернув засаленную полоску бумаги, сказал:

— Смотрите, что они предлагают. Особенно смотрите вы, штурман.

Когда Гордей, ознакомившись с чертежом, выполненным между строк какой‑то газеты, сказал, что это невозможно, Андерсон возразил:

— Вот это‑то как раз и возможно. Вы поняли, что они придумали?

— Да, понял.

— А они нет. — Андерсон кивнул на Федорова и Урму. — Объясните им.

Гордей объяснил:

— Эстонские товарищи предлагают такой план: в условленный день и час, когда мы, закончив погрузку, будем стоять на рейде, в разное время из разных мест рыбаки подвезут освобожденных из тюрьмы товарищей на рейд, но не к самому борту «Лауринстона», а чуть поодаль, чтобы не вызвать подозрений. Оттуда каждый из узников будет добираться до нас вплавь и подниматься по якорь — цепи на борт. Ясно?

— Да, ясно, — сказал Урма. — Не ясно одно: как мы успеем закончить погрузку за одни сутки и выйти на рейд, если мы за четыре дня не погрузили и половины мешков?

— Значит, за сутки надо сделать то, что мы сделали за четыре дня, — тоном приказания, подлежащего неукоснительному исполнению, подытожил Андерсон. — Идите, боцман. —

— Есть! — выпалил Урма и выскочил из каюты.

Уже привыкшие к неторопливой работе матросы роптали:

— Сколь дней чесали затылки, а теперь, видишь ли, давай вкалывай, будто мы железные.

Но Федоров, Шумов и Урма сумели их успокоить:

— Надо, ребята. Некогда нам тут прохлаждаться, если в Питере дети от голода мрут.

— Чего ж тогда цельных четыре дня волынили? — резонно спрашивали обленившиеся матросы.

— Так ведь не от нас зависело. Худой мешок как возьмешь? Нам каждая горсть муки нынче дорога.

— Это верно, — соглашались матросы и взваливали на спины тяжелые мешки. По решению ячейки комсомола отменили даже перекуры, и матросы торопливо глотали дым цигарок, когда возвращались на причал порожняком.

3

Расплескавшаяся в полукупола заря была светло — синей и чем‑то походила на окалину в кузне отца, когда металл уже подвял после горна, но еще мнистый и сыплет из‑под молота не искры, а именно окалину…

Вспомнив отцовскую кузню, Гордей надолго отвлекся от текущих забот. Из воспоминаний его вернул закончивший приборку камбуза и вышедший на палубу подышать свежим воздухом кок Полищук.

— А вот в нас, на Украине, ночи бильше тэм- ны, — сказал он и вздохнул.

Гордей ждал, что кок продолжит разговор, но Полищук умолк, наверное, вспомнил темные южные ночи, белые хаты и девушку в вышитой блузке, которую впервые поцеловал в одну из тех темных ночей. Гордей уже решил, что кок не намерен продолжать разговор, когда тот воскликнул:

— Нэ разумию я!

— Чего не разумеешь?

— Та вот. Був на берегу, дывився. Тут даже жинки у коротких штанах ходють. Чорты называются.

— Шорты, — поправил Гордей и пояснил: — Шорт — по — английски — короткий.

— Во, коротки до я ж не скажу чого! Те, ко- торы гарны, воны и у чортах гарны. А те, шо кривы та худы ноги имеють, те у тех чортах на черта похожи. Одным словом, Европа!

— Так ведь твоя‑то Украина тоже в Европе расположена, — напомнил Гордей.

— Може, и так, — согласился кок, полагаясь на авторитет штурмана, знавшего мудреную науку географию, или не желая пошатнуть этот авторитет. — Тильки в нас совсим друга Европа!

«Да, другая», — мысленно согласился Гордей, опять вспомнив отцовскую кузню, свою деревню. И вслух добавил:

— Для любого человека нет краше той земли, на которой он родился. Одно слово — Родина, а сколько в этом слове для каждого!

— А что вы в этом слове смыслите, сволочи?! — вдруг донеслось снизу, с причала, злобное восклицание.

Гордей перегнулся через фальшборт и увидел стоявшего на причале морского офицера. Он был при всей форме, даже при погонах царского флота. «Откуда он тут взялся?» — удивился было Гордей, но потом вспомнил, что встретил на берегу немало эмигрантов. Но чтобы вот так, при всей форме!..

— Да уж, поди, больше вашего смыслим, — ответил Гордей и презрительно добавил: — Ваше благородие.

— Большевикам вы Россию продали, сволочи! — опять ругнулся снизу офицер.

Голос его показался Гордею знакомым, и, приглядевшись, он узнал Павла Глазова.

«Так вот куда он утек!»

— Мы‑то ее никому не продавали. А вот ты, Павел Александрович, кому продаешь?

Услышав свое имя, офицер вздрогнул, тоже вгляделся в Гордея, но не узнал.

— Откуда знаешь? — коротко спросил он.

— Встречались. У вас в доме, между прочим. Это ведь ты матроса Дроздова убил, гад ползучий!

— Я бы всех вас своими руками!.. Ненавижу! — опять злобно воскликнул Павел и, только теперь узнав Гордея или догадавшись, смягченно произнес: —А, это ты!.. Я тебя в Гатчине видел.

— Жалко, не поймал я тебя там, — сказал Гордей, — не пришлось бы тебе тут формой выхваляться.

Павел что‑то ответил, но Гордей не расслышал: по сходне прогрохотала сапогами очередная смена, идущая на погрузку муки.

Гордею тоже надо было идти, и он посоветовал Павлу:

— Ты бы тут не путался под ногами, а то зашибут ненароком.

Но Павел не ушел, ое ждал Гордея у сходни.

— Послушайте, Шумов, вы не могли бы уделить мне две — три минуты? — попросил он.

«Смотри‑ка, даже фамилию вспомнил!» — удивился Гордей и ответил грубовато:

— Ну, чего надо? Только покороче, у меня нет времени с тобой рассусоливать.

— Я надолго не задержу, — уже совсем неспесиво сказал Павел и, опасаясь, что его не дослушают, торопливо и сбивчиво заговорил: — Мы тут ни черта не знаем, что там у вас делается. Слухи ходят разные, а верить никому нельзя. Так вот, скажите откровенно: как думаете, надолго вы захватили власть?

— Насовсем, — твердо и убежденно ответил Гордей.

— Ну а какую реальную силу представляют оппозиционные партии? Ну там меньшевики, эсеры и прочие?

— Никакой. Если уж мы от четырнадцати государств отбились, то со своими контриками как- нибудь управимся.

— И последний вопрос… — Павел помялся и совсем упавшим голосом трудно выдавил: — Не слышали, случайно, как там мои?

«Ага, тоскуешь все‑таки!» — подумал Гордей и, пожалев Павла, ответил помягче:

— Все живые и здоровые. Александр Владимирович работает там же, в клинике.

— Как работает? — изумился Павел.

— А вот так и работает, как все. Больных лечит. Между прочим, моя жена с ним работает, хвалит его.

— А вы и женаты уже? — опять удивленно и вроде бы даже завистливо спросил Павел.

— Да вот женился. А ты думал, у нас уже и не женятся и детей не рожают? Жизнь есть жизнь, все идет своим чередом.

— Да, конечно, — согласился Павел, будто огорчился этим сообщением. — А Ирина?

— Она пока у нас в деревне, но скоро в Питер вернется. Тогда, в Гатчине‑то, ее не встречал? Она у нас там в лазарете работала. И отец твой приезжал, операцию моему дяде делал.

— Что Ирина с вами — не удивительно. А вот отец… Непонятно!

— Ничего, поймешь когда‑нибудь, — усмехнулся Гордей и в свою очередь полюбопытствовал: — Ну а ты как тут устроился? Чем командуешь: крейсером или линкором?

— Какое там! — махнул рукой Павел и сутуло побрел прочь.

От его высокомерия и выправки ничего уже не осталось, он был похож на старого боцмана, списанного с корабля за негодностью, и у Гордея даже шевельнулось чувство жалости, но он тут же одернул себя и торжествующе подытожил: «Достукался!»

Самое сложное состояло даже не в том, сумеют ли они закончить погрузку, а в том, выпустят ли их на рейд. Могло ведь получиться и так, что они загруженными простоят у причала столько, сколько вздумается местным властям. Посовещавшись, Андерсон, Федоров, Шумов и Урма решили поторопить власти, устроить в порту нечто вроде митинга. Тогда‑то уж наверняка их выгонят на рейд, тем более на ночь. Но выгонят, скорее всего, вместе с «Лауринстоном» и «Ястребом», а на нем ничего не знают и могут шлюпки с беглецами задержать, поднимут шум… В суете как‑то забыли, что кроме «Лауринстона» есть еще и «Ястреб». Гордею так и не удалось встретиться с Деминым, но сейчас он твердо заверил:

— За капитана «Ястреба» я могу поручиться головой. Я его давно знаю, парень надежный.

— Допустим, — согласился Андерсон, — хотя ваш знакомый, пожалуй, слишком горяч.

— Зато свой в доску и душа в полоску.

—< Допустим. А команда?

— Чего не знаю, того не знаю.

Решили, что Гордей тотчас отправится на «Ястреб» и переговорит с Деминым. Чтобы не делать из этого посещения никакого секрета для эстонской полиции, обменялись открытыми семафорами насчет дальнейшей буксировки, и Гордей средь белого дня отправился в тузике на «Ястреб».

Демин встретил его как адмирала, даже подсменную вахту у трапа выстроил.

— Все выхваляешься? — насмешливо спросил Гордей, когда они оказались в капитанской каюте вдвоем. — Гляди, как бы с курса не сбиться, поправочку на ветер возьми, а то сядешь ненароком на мель.

— Не сяду. Пока что я вас на буксире тяну, а не вы меня, — самодовольно сказал Демин, однако, подумав, совсем неспесиво добавил: —

А может, ты и прав. Ну да ладно! С чем пожаловал?

Гордей коротко рассказал, в чем дело, и посоветовал:

— Ты на ночь, пожалуй, поставь на вахту надежных людей. |.

— Да уж как‑нибудь соображу.

— Вот и соображай. Встретимся в Питере, тогда и поговорим, а сейчас некогда. Ты уж прости.

— Ладно, дело ясное, что дело темное. Еще бы и ночку темную господь преподнес.

А ночь и в самом деле выдалась темная, все небо было обложено тучами, сыпался мелкий дождь, шорохи его растекались по кораблю ровно! и успокаивающе, не мешая, однако, слышать любой посторонний звук. И когда из‑за тонкой занавески дождя послышался легкий всплеск весел, вахтенный на баке вполголоса сообщил:

— Идут.

Шлюпка прошла в полукабельтове от борта, из нее вывалился человек, доплыл до якорь — цепи и быстро, прямо‑таки по — обезьяньи влез по ней на борт. Две неслышные тени ловко подхватили его и провели к люку грузового трюма.

Потом с другого борта тоже послышался легкий всплеск весел и почти так же бесшумно поднялся на борт еще один из освобожденных арестантов. За ним последовали третий и четвертый. Пятого и шестого пришлось ждать долго.

Андерсон уже забеспокоился:

— Не нравится мне все это. Сигнальщик, запросите у «Ястреба» скорость течения.

С сигнального мостика поморгали фонарем, но ответа не получили: пелена дождя стала гуще и, очевидно, до «Ястреба» позывные не дошли.

— Не отвечает «Ястреб», — обеспокоенно доложил сигнальщик и, помолчав, сообщил: — Слышу плеск с правого и левого борта.

Теперь и на мостике слышали этот плеск.

— Слева плывет саженками, а справа — на спине, — определил Гордей. — Тот, что слева, похоже, силенки израсходовал. Разрешите послать дежурных пловцов?

— Посылайте, — согласился Андерсон.

Дежурные пловцы были назначены не случайно. Шлюпки рыбаков не должны были подходить к борту «Лауринстона», чтобы не привлекать внимания береговых постов наблюдения и связи.

— Сейчас с берега ничего не видно, можно было шлюпкам подходить прямо к борту, — сказал Андерсон, переходя с правого борта на левый. — Впрочем, все должно идти по плану, вот только не утонули бы эти двое.

Гордей промолчал, чтобы голосом не обнаружить свою тревогу. Один из этих двоих — его тесть Иван Тимофеевич Егоров. «Здоровьишко у него и без того слабое, неизвестно, как их там, в тюрьме, кормили, надо думать — худо. Хватит ли у него силенок добраться до корабля? Ага, вот с левого борта двое пловцов буксируют кого- то, кажется, именно его…» Гордей поспешил на бак, помог пловцам поднять Ивана Тимофеевича на борт. Тот не мог держаться на ногах, его положили на палубу. Гордей стащил с него мокрую рубаху, начал растирать ему грудь.

— Не надо, сам отойду, — слабым голосом произнес Иван Тимофеевич.

— Самсонов, сбегай‑ка за фельдшером, — попросил Гордей одного из пловцов. — А вы, Иван Тимофеевич, пока спокойно лежите.

— Вроде бы отдышался малость. Постой, а ты откуда знаешь, как меня зовут?

— Так ведь я Шумов. Гордей. Мы же с вами здесь, в Ревеле, и познакомились. Помните?

— Как же, помню. А вот не признал тебя в темноте‑то.

— А ведь я теперь вашим зятем стал, мы с Наташей поженились, — сообщил Гордей.

— Вот тебе раз! — Иван Тимофеевич сел и спросил: —А ты, парень, не шутишь?

— Не шучу.

— Ну, поздравляю. — Егоров пожал Гордею руку. — Как она там? Жива — здорова?

— Да ведь если замуж за меня вышла, значит, жива, — рассмеялся Гордей.

— Ну да, конечно. А я вот чуть не утонул. Совсем было сбился с пути, не знал, туда ли плыву. Хорошо, что вы фонарем поморгали, на огонек и поплыл. Да вот силенок не хватило, если бы не ваши ребята, не дотянул бы.

Тем временем подняли на борт шестого, и Урма заторопил:

— Пора идти, надо закрывать трюм. Потом, когда выйдем в море, наговоритесь.

— Пусть он пробудет ночь у меня в каюте, — попросил Гордей.

— Да вы с ума сошли! Таможенники могут нагрянуть в любой момент.

Таможенные чиновники и представители власти прибыли утром. Они опять обнюхивали каждый уголок, и, когда попросили снять брезент, которым был затянут люк трюма, у Гордея за мерло дыхание. «Убежище закрыто мешками, но вдруг на них остались мокрые следы или кто- нибудь обронил что?» Вместе с чиновником он заглянул в трюм и осмотрел ровные ряды мешков, наверное, более придирчиво, чем таможенник.

— Можете закрывать трюм, — сказал чиновник, и у Гордея отлегло от сердца.

Боцмана во главе с Урмой начали так торопливо закрывать трюм, что это могло вызвать подозрение. Пришлось их немного остудить:

— Аккуратнее зашнуровывайте, чтобы ни одной капли воды в трюм не попало. Видите, облака какие? Это к плохой погоде.

Урма понимающе кивнул.

Наконец катер с представителями таможенных и портовых властей отошел от борта. Андерсон приказал играть аврал, тотчас завалили трап и стали заводить буксир с «Ястреба». Потом почти час выбирали вручную якорь, хотя на каждую вымбовку шпиля было поставлено по три человека. «Ястреб» потянул парусник к выходу из бухты.

Как только вышли из территориальных вод Эстонии, открыли трюм, и узники, щурясь от яркого света, вылезли на палубу. Там собрались все свободные от вахт и стали знакомиться, расспрашивать друг друга. Среди спасенных оказался и моряк — капитан дальнего плавания старый коммунист Нук. К тому же он оказался великолепным рассказчиком, сразу овладел вниманием команды, и потом матросы часами слушали его.

А Иван Тимофеевич чувствовал себя неважно, лицо у него было землистого цвета, глаза ввалились. Гордей отвел его в свою каюту и оставил там на попечение фельдшера, а сам поспешил на мостик, потому что барометр сильно упал и подул штормовой вест — норд — вест. Он поднял большую волну, и, хотя она была попутной, «Ястреб» едва с ней справлялся: его мотало, как щепку, он то и дело зарывался в волну.

Едва они успели прийти в Петроград и ошвартоваться у стенки порта, как приехал Ребров и велел Федорову собрать митинг. Сыграли большой сбор, и Ребров с полуюта произнес короткую речь:

— Разрешите поздравить вас с благополучным завершением первого заграничного похода советского корабля в Эстонию. Вы с честью пронесли флаг молодой Советской Республики и доставили ей самое ценное для человека — хлеб. Потомки наши будут гордиться вами, потому что вы первыми проложили курс в открытое мкэре! — Ребров сделал паузу и уже тише добавил: — Правда, вы немножко ссамовольничали и провели непредусмотренную акцию освобождения наших эстонских товарищей. Но это великая акция пролетарского интернационализма, и я думаю, что ваш корабль вполне заслужил и с честью пронесет через моря и океаны свое новое имя — «Товарищ».

Сообщение о присвоении паруснику нового — пролетарского — наименования было встречено восторженно, матросы долго кричали «ура» и качали Реброва. Боцмана вскоре вывалили за борт беседку и стали зубилом срубать буквы прежнего названия корабля.

После митинга Гордей подошел к Реброву и спросил:

— А мне‑то теперь куда?

— Пока домой. Тестя‑то привез, теперь давай свадьбу играй. Пригласишь на свадьбу‑то?

— Да я хоть сегодня… Ну а потом‑то куда?

; У тебя же есть назначение на «Марат». Насколько мне известно, место твое там не занято.

Глава одиннадцатая

1

Видимо, сказалось нервное перенапряжение последних месяцев. Ирина вернулась в Петроград совершенно разбитой. Ею вдруг овладела хандра, она почти все дни была в трансе, ей были почти безразличны и старания отца, и хлопоты Евлампии, и даже появление Наташи ее не обрадовало. Наташа стала расспрашивать о том, что с ней было. Ирина лишь вздохнула:

— Об этом даже вспоминать не хочется.

Наташа настаивала, Ирине непонятно было, почему она так настаивает.

— Да ведь мы с Гордеем‑то поженились, — сообщила Наташа.

Это сообщение почему‑то огорчило Ирину. Может быть, потому, что, привыкнув к семье Гордея, полюбив ее, Ирина где‑то в глубине души надеялась, что у них с Гордеем когда‑нибудь что‑то и будет. Правда, она видела его всего три раза, но уже почувствовала в нем что‑то устойчивое и чистое, а она после всех передряг нуждалась именно в этом.

Она начала было рассказывать Наташе все по порядку, потом сбилась и попросила:

— Лучше я как‑нибудь в другой раз.

Наташа и не стала настаивать — наверное, поняла ее состояние, — лишь посоветовала:

— Тебе встряхнуться надо. Может, пойдешь в клинику? Александр Владимирович, наверное, говорил, что у нас не хватает сестер?

— Что вы, Наташенька! — запротестовала Татьяна Ивановна. — Ирише отдохнуть надо. И развеяться.

Татьяна Ивановна разыскала прежних подруг

Ирины, они стали навещать ее, зазывали к себе, и по настоянию матери Ирина стала ходить в гости то к одной, то к другой из своих соучениц, почти не делая между ними различия, тем более что вечера, которые они проводили вместе, были удивительно похожи один на другой. Там много пили и ели, танцевали и пели какие‑то странные песни, читали еще более странные стихи. Один раз Ирина увидела в этой компании даже Пупыр- кина, и, к немалому ее удивлению, галиматья, которую он читал с упоением и завыванием, пришлась компании по вкусу.

На одну из таких вечеринок она затащила Наташу и видела, как та смотрела на все это с ужасом и отвращением. Когда они возвращались домой, Наташа спросила:

— Неужели тебе это нравится? Ведь это же падение, агония, пир во время чумы.

Наташа говорила очень умно и запальчиво, она разрумянилась и стала еще красивее, ее большие глаза светились каким‑то внутренним огнем. Ирина залюбовалась ею, совершенно перестав вникать в смысл того, что она говорила. Видимо, Наташа заметила, что она не слушает, и умолкла. Ирина виновато сказала:

— Я как‑то отстала за эти годы от жизни.

— Ничего, разберешься. А туда больше не ходи, а то и тебя втянут в эту карусель.

Однако Ирина продолжала посещать вечеринки. Но, если раньше все, что там творилось, проходило мимо нее, теперь она стала ко всему внимательно присматриваться и прислушиваться, и все стало напоминать ей разгульные шабаши Гришки Хлюста. Это ее страшно поразило. «Казалось бы, что между ними общего? — размышляла она. — А вот есть. Наташа права, это агония.

И те, и другие стараются диким разгулом и пьянством продлить уходящие дни, их безвозвратно уходящий мир. «Живи, пока живется» — разве не в этом смысл их жизни? В таком случае их падение ничем нельзя остановить…»

И все‑таки она однажды попыталась их остановить:

— Неужели вы не видите, что все это пошло и Гнусно? Неужели в безграмотном, лишенном всякого смысла наборе слов, который, как помои из ведра, выплеснул на вас Пупыркин, — поэзия? Неужели тебе, Вероника, ни капельки не стыдно от того, что этот прыщавый публично хватает тебя за колено потной рукой? — Она говорила долго и страстно, хотя видела, что ее никто не понимает, на нее смотрят как на сумасшедшую, слышала, как они, пожимая плечами, спрашивают друг у друга: «Кто такая?», «Кто ее сюда привел?»

И она поняла, что их не остановишь ни уговорами, ни принуждением, они уже летят в пропасть и лишь хотят продлить те несколько мгновений, которые остаются до удара о камни на дне пропасти.

Она решила больше не ходить в эту компанию. Впрочем, ее больше и не приглашали; если на улице ей попадался кто‑нибудь из них, то старался не заметить или перейти на другую сторону; лишь Пупыркин назойливо возвещал из‑за двери бывшей столовой или из кухни:


Мы — без иллюзий,

Мы не люди, а люзи.

И только так.

Часы отбивают наше время:

«Тик — так…»


«Похоже, недолго им осталось тикать, — думала Ирина. — Ну, положим, эти «люзи» уйдут, а кто останется? Я‑то с кем останусь? Что будет завтра? Какие люди придут? Такие, как Гордей Шумов? Но что я о нем знаю?»

2

Недели через две, когда отец завтракал, Ирина сказала ему:

— Не спеши, я поеду с тобой.

— В таком случае поторопись, я не могу опаздывать.

Опять они вместе ехали в переполненном трамвае, опять их толкали, и Александр Владимирович опять весело объяснил:

— Вот так каждое утро.

И опять Ирина не поняла: искренней или напускной была эта его веселость.

Клинику теперь трудно было узнать. Собственно, это была уже не клиника с уютными немноголюдными палатами, а больница с множеством почти вплотную друг к другу поставленных коек — ими были забиты даже коридоры. Разумеется, тут давно не было ни «мивочки» в капоре, ни промышленника Говорухина, ни тощего человека с каким‑то странным именем — не то Серапион, не то Сердалион. Койки были заполнены безрукими и безногими красноармейцами, изувеченными работой бородатыми мужиками, было даже трое или четверо мальчиков, один из них с костылем и пустой штаниной встретился им в проходе.

— Где это тебя так? — спросила Ирина.

— Тламвай наехал, — ответил мальчик и спросил: — Тетенька, сахалу нет?

— Нет, я тебе в следующий раз принесу.

— Смотли не забудь!

Наташа металась меж коек как угорелая: одному даст пить, другому всыплет в рот с гнилыми зубами какой‑то порошок, третьему сунет под мышку градусник. А тут наступило время завтрака: ходячие заковыляли в столовую, лежачим надо было подавать в постель. Видя, что им не удастся поговорить, Ирина стала помогать Наташе. Вдвоем они за полчаса управились.

— Работать пришла? — спросила Наташа.

* Ирина смутилась, пробормотала почти невнятно:

— Я, собственно, так…

— А! Ну присмотрись пока. Тут скучать не приходится, вон сколько больных да калек.

На другой день Ирина пришла в клинику работать. Ей даже не пришлось выправлять документы, оказывается, она так и не исключалась из штатов клиники, только числилась в командировке, завхоз предложил даже выплатить ей за все время зарплату, но и отец, и она с негодованием отвергли такое предложение.

А еще через два дня Наташа радостно сообщила:

— Знаешь, вместе с Гордеем вернулся из Таллина мой отец. Так что ты приходи к нам сегодня.

Когда после работы они с Наташей добрались до Охты, в маленькой комнатушке Наташи уже стоял дым коромыслом. Кроме отца Наташи и Гордея Шумова здесь были Михаил Захарович Ребров с женой Варварой Федотовной и молодой чернявый человек в форме моряка торгового флота. Он пытливо глянул на Ирину и представился коротко:

— Федоров. Василий, — и почему‑то смутился.

Пока Наташа с Варварой Федотовной хлопотали на кухне, Гордей усадил Ирину в уголке, стал расспрашивать. Она рассказывала сначала сбивчиво, перескакивая с одного на другое, потом, поняв, что Гордея интересует абсолютно все, даже мелочи, стала рассказывать обо всем последовательно и обстоятельно. Ребров и Федоров говорили сначала о чем‑то между собой, потом и они заинтересовались ее рассказом, затем и Наташа с Варварой Федотовной присоединились к ним, причем Варвара Федотовна часто перебивала рассказ восклицаниями:

— Господи, а мы тут и не знаем, что на свете делается!

Рассказ Ирины затянулся, уже давно остыли и картошка, и самовар, а к еде никто не прикасался. И когда Ирина закончила, все еще долго молчали. Первой спохватилась опять же Варвара Федотовна:

— Ой, батюшки, полночь скоро! — и, схватив кастрюлю с картошкой, убежала на кухню.

Но ели все как‑то неохотно, вяло и задумчиво. Ирина никак не ожидала, что ее рассказ произведет такое гнетущее впечатление.

— Жалко Петра! — вздохнула Варвара Федотовна. — Хороший был человек. Может, не надо было ему угрожать тому бандиту, может, тогда его отпустили бы с миром. Как думаешь, могли бы? — спросила она Ирину.

— Не знаю. Пожалуй, отпустили бы.

— Нет, тут все правильно, — возразил Федоров. — Петр не мог поступить иначе. В этом, если хотите, есть его цельность и законченность.

— Но человека‑то нет!

— А чТо он должен был сделать? Пойти на одну уступку, потом на другую, на третью?

— Ведь с него никаких уступок не требовали.

— Формально — да, не требовали! — Федоров начал горячиться. — Просто он не мог не высказать своего отношения к этому Хлюсту, к его позиции. Петр Гордеевич не мог молчать. Молчание или уклончивое поведение в данном случае были бы уступкой. Поверьте, Хлюст почувствовал бы это…

Федорова поддержали и Наташа с Гордеем. Слушая их, Ирина все больше и больше удивлялась Гордею. Если Наташа и Федоров были образованными, интеллигентными людьми, то в Гордее еще не вытравилась деревня, он был неотесан, иногда просто грубоват, но тем более разительны были в нем и смелость мыслей, и широта суждений, и незаурядность. «Откуда это в нем? — недоумевала Ирина. И опять в ней шевельнулась зависть к Наташе. — Да, с таким не пропадешь». Но и самой Наташе следовало отдать должное: в глубине и широте мыслей она не уступала ни Федорову, ни Гордею, ни даже Реброву, который тонко и умело направлял разговор.

А разговор опять шел о политике. Ирина мало что поняла, но твердо уяснила одно: эти люди выше ее по своему интеллекту, при всей своей внешней обыкновенности они незаурядны и значительны, они истово верят в то, что провозглашают, и наверняка добьются своего. Она сравнила их с компаниями сверстниц, которые недавно посещала, и теперь еще убедительнее обозначилась вся никчемность и безнадежность жизни последних.

Федоров вызвался проводить Ирину. Трамваи уже не ходили, им пришлось добираться чуть ли не через весь город пешком. Путешествие заняло не менее трех часов. Они этого не заметили; им казалось, что они прошли квартал или два, и, ко гда оказались перед домом, где жила Ирина, Федоров сказал:

— Не так уж и далеко. — И, приглядевшись к дому, произнес: — Послушайте, а ведь я вспомнил, где вас видел. Знаете, весь вечер пытался вспомнить и не мог, а вот сейчас узнал ваш дом и припомнил. Это вы тогда выбежали из подъезда помочь раненому матросу? Вот уже и забыл его фамилию?

— Дроздов, — упавшим голосом сказала Ирина, полагая, что Федорову известны дальнейшие обстоятельства, связанные с этим матросом.

— Да, кажется, Дроздов. Я забыл, потому что больше его не встречал.

— И не могли встретить. — Ирина с отчаянием, с которым, наверное, бросаются в омут, подробно рассказала всю историю с Дроздовым, не скрывая ничего, даже своего подозрения об участии в этом Павла.

— А потом?

— Потом я убежала в Гатчину, где и познакомилась с Наташей. Оттуда меня, как я поняла, по настоянию отца отправили в его клинику, а потом вот на Урал, с Петром Шумовьш. Остальное вы знаете.

— А теперь?

— Теперь я совсем запуталась. С одной стороны, Наташа, Гордей, вы… С другой… — И она рассказала о подругах, о вечеринках, даже о Пу- пыркине.

Почему‑то Пупыркин его развеселил.

— Вот бестия, и тут утверждается.

— Вы его знаете?

— Встречал. Раньше, еще в университете. Мы вместе учились, правда недолго. На втором курсе меня посадили в тюрьму за распространение революционных прокламаций среди студентов.

— Вы, значит, и в тюрьме сидели? — удивилась Ирина.

— Приходилось. — Он сказал об этом просто, как о само собой разумеющемся. Ирина вспомнила Егора Шумова. «Ну тот сидел за убийство. Хлюст сидел за грабежи. Что у них общего с Федоровым?» — Странно, — произнесла она вслух.

— Что странно? — не понял Василий.

— Да вот то, что вы — и вдруг в тюрьме.

— Ничего странного нет, все закономерно.

— Да, конечно, вы ведь против власти шли. А не страшно было?

— Нет.

— А я вот трусливая. Знаете, когда Хлюст начал ко мне приставать, я чуть не умерла со страху.

Ирина неожиданно для себя рассказала, что испытывала тогда, как возненавидела все плотское, рассказала без всякого стыда, потому что ей давно хотелось об этом кому‑то рассказать, а все было некому, а вот этот Федоров, ни о чем не спрашивая, заставляет ее говорить ему все. Что- то в нем располагает к доверию. Вот и сейчас он даже не стал спрашивать, чем это кончилось, хотя она могла бы сказать, потому что для нее это кончилось все‑таки хорошо.

— Вас никогда не пугала ваша импульсивность? — только и спросил он.

— А вас?

— Ну, меня это не пугает… — Он вдруг умолк, испытующе посмотрел на нее. — Почему вы об этом спросили?

— Потому что вы мне нравитесь, — вдруг призналась она как‑то вызывающе.

Она боялась, что Федоров тут же расхохочется, как при упоминании о Пупыркине, но он вдруг нахмурился, помолчал и решительно, тоже с вызовом заявил:

— А я вот возьму да и женюсь на вас!

Ее это почему‑то обозлило, она резко сказала:

— Я не люблю таких шуток!

— Я тоже. Или вы шутили?

Она смутилась, на нее вдруг напала слабость, она присела на ступеньку и откровенно призналась:

— Не знаю… Наверное, не шутила Я не знаю, что со мной происходит..

— Вот и я не шучу, — тихо сказал Федоров и опустился рядом с ней. — Может, это выглядит нелепо, но мне захотелось жениться на вас.

— Но ведь вы же меня совсем не знаете.

— Чтобы узнать вкус морской воды, не обязательно выпить все море. Вы меня сразу… как кипятком ошпарили.

— Я не верю в любовь с первого взгляда… — начала было Ирина и тут же оборвала себя: «Господи, какая банальность!» Она презирала себя и за то, что у нее вырвалась эта фраза, и за то, что она первая призналась в том, что Василий ей понравился. Тоже как кипятком обжег. «А ведь верю, верю я в любовь с первого взгляда!» — хотелось ей опровергнуть себя же, но она сконфуженно молчала.

Василий тоже молчал. Потом вдруг потребовал:

— Посмотрите на меня.

Ирина покорно повернулась к нему. Уже светало, где‑то занималась заря, она окровавила крыши домов и окна верхних этажей, но лицо Василия было бледным, на его фоне контрастно, как‑то даже крйчаще темнели его испытующие глаза. Она смело смотрела в эти черные глаза, видела, как в них прыгают искорки зари, и чувствовала, что теперь уже ничего не боится. Она осторожно взяла в ладони его лицо, подержала его, ощущая, как жар его щек передается ее ладоням, хотела приблизить его к себе, но вдруг уронила руки, уткнулась ему в грудь и сказала:

— Господи! Хорошо‑то как!

А он сидел молча, кажется, даже не дышал, опасаясь каким‑нибудь неосторожным движением спугнуть это наваждение. И лишь потом, постепепенно осознав, что это не наваждение, точно желая еще раз убедиться в этом, робко дотронулся до нее рукой. Она вздрогнула от его прикосновения, напряглась и тут же успокоилась, и тоже осторожно коснулась рукой его плеча, потом подняла голову.

Он увидел в ее глазах блики утренней зари и потянулся к ним пересохшими неутоленными губами. _

3

Судьба опять свела Гордея с Василием: Федорова назначили на «Марат» помощником комиссара.

После возвращения из Гельсингфорса Гордей не был в Кронштадте и теперь с грустью оглядывал его запустевшие гавани, уныло застывшие заброшенные корабли, ржаво рыжевшие облупившейся краской громады корпусов, обвисло поникшие на рангоутах нити такелажа, зазеленевшую медь корабельных рынд и поручней, некогда ослепительно сверкавших на солнце. Из гавани начисто выдуло даже запах сгоревшего угля, лишь со леный ветер, тянувший с веста, беспрепятственно гулял в снастях, забирался в опустевшие, утробы кораблей и глухо погудывал там, как чревовещатель в цирке.

— Ничего, ребята, будет флот. Своими руками восстановим, — сказал матрос в бескозырке с поблекшей на ленточке надписью «Громовой», обращаясь к столпившимся на палубе молодым парням.

И Гордей понял, что парни идут служить на корабли Балтфлота. По предложению Ленина, Десятый съезд партии принял решение о возрождении и укреплении Красного Флота. Ребров перед отъездом сообщил, что Кронштадский судоремонтный завод уже начал работать на полную мощность, что на корабли возвращаются опытные моряки, в годы гражданской войны сражавшиеся на сухопутном фронте, что сейчас за восстановление флота взялся комсомол.

— Строить новые корабли нам пока не по карману, — говорил Ребров. — Но недалек день, когда мы и за это дело примемся.

Линейный корабль «Марат», прежде называвшийся «Петропавловском», был знаком Гордею еще до революции, а особенно по Ледовому переходу, но и сейчас Гордея поразила его громадность. Он с гордостью окинул взглядом его широченную палубу с вросшими в нее надстройками и могучими башнями с двенадцатидюймовыми орудиями, в жерла которых мог свободно влезть человек.

Вахтенный начальник тоже оказался знакомым, он был из кочегаров, правда, фамилии его Гордей не помнил. Он тоже узнал Гордея, однако документы проверил тщательно и, сделав запись в вахтенном журнале, сказал:

— Вам надо доложиться командиру. Проводить или сами найдете? Он у себя в каюте.

— Найду, — уверенно ответил Гордей и повел Федорова в кормовой отсек, к широкому люку, ведущему в салон командира. Раньше это была святая святых, туда не осмеливались без вызова заходить даже офицеры. Гордей и сейчас почувст- вал некоторую робость, тем более что зналз линкором командует боевой заслуженный офицер Владимир Владимирович Вонляревский, человек хотя и мягкий, но требовательный.

Перед каютой командира стоял высокий железный денежный ящик, за ним — корабельное знамя, возле которого застыл часовой. «Порядок», — отметил про себя Гордей, одернул бушлат, оглядел придирчиво Федорова и, найдя, что у того тоже все в порядке, постучался.

— Войдите, — хрипло разрешили из‑за двери, Вонляревский был ранен в горло, перенес тяжелую операцию и говорил с трудом.

Гордей распахнул дверь, пропустил вперед Федорова и вошел в каюту.

Навстречу им поднялся невысокий худощавый человек в безукоризненно отутюженной офицерской форме, с белоснежным крахмальным воротничком и манжетами, прихваченными золотыми запонками. У него было мелкое лицо с тонкими чертами, на нем особенно выделялись большие карие, чуть навыкате, глаза, взгляд их был пронзительным, он, как бы проникая внутрь, спрашивал: «А ну‑ка, что ты есть за птица?» От этого взгляда становилось неуютно и зябко. Гордей да- *же поежился, Но голос был хотя и хриплым, но мягким:

— Прошу садиться. Рассказывайте.

Он дотошно расспросил Гордея о том, где тот служил, кто и чему учил его на курсах, и подытожил;

— Опыта штурманской работы у вас пока что кот наплакал. Да где их сейчас возьмешь, опыт- ных‑то? Пока стоим в ремонте, еще пообкатаетесь, а там видно будет. Так что прошу пройти к ста- рофу, он и будет вас опекать. — И, повернувшись к Федорову добавил: — Ну — с, а вам, молодой человек, надо представиться комиссару Кедрову. Не смею больше вас задерживать.

Когда вышли из командирской каюты, Гордей, задетый тем, что Вонляревский так скептически оценил его штурманскую подготовку и опыт, заметил:

— Старорежимный командир‑то. Видел, как одет? Форму старую офицерскую носит и послал- то, слышал, к кому? К старофу, по — старому, к старшему офицеру. Вишь, что тут творится, комиссар?

— А мне он понравился, — возразил Федоров. — Обстоятельный человек, аккуратный. А что касается старорежимных названий, то ведь новых‑то, насколько мне известно, еще не придумали. Да и форму другую еще не изобрели.

— Так‑то оно так, а все же… — с сомнением покачал головой Гордей.

Федоров внимательно посмотрел на него и, положив руку на плечо, шутливо сказал:

— Эх ты, забияка! Побузить захотел? — И уже серьезно добавил: Не время сейчас бузить. Работать надо!

4

Комиссар Кедров, в прошлом боевой матрос, сразу понравился Федорову своей непосредственностью и добродушием. Он не стал дотошно изучать родословную Василия, задал лишь три — че-

тыре вопроса по существу и подытожил весьма своеобразно:

— Раз в тюрьме сидел при царе, стало быть, тертый. Флотского духу, правда, в тебе еще маловато, но пообвыкнешь. Зато грамотный, а это ох как надо теперь! А начнешь вот с * чего: будешь заканчивать на корабле революцию.

— Это как же? — не понял Василий.

— А вот так. — Кедров достал из ящика и разложил на столе дверные таблички с надписями: «Старший штурман», «Командир роты», «Старший помощник командира». — Надо снять с дверей всех «офицеров». А то вот скоро из училища придут первые краскомы, засмеют нас. Да и команду надо отучать от старых названий. Так что давай. Привлеки к этому делу комсомолию. Надо провернуть все быстро.

«Революцию» на корабле закончили за одну ночь, никто не заметил, когда были сменены таблички на дверях — размером и видом они не отличались от старых. Гордей, например, только на четвертый день заметил новую табличку на двери своей каюты.

Следующее поручение Кедрова было посложнее:

— Тут вот наша комсомольская ячейка войну танцам объявила — дескать, буржуазный предрассудок. Так это или нет, а только ребята‑то все молодые: им и попеть, и поплясать хочется. Без этого какое веселье? Так вот ты это дело обмозгуй.

Мозговать пришлось долго. Простое на первый взгляд дело увеселения оказалось весьма нелегким. Те же комсомольцы после дебатов о вреде танцев компаниями разбредались по частным квартирам и чарльстонили там до упаду, и редко это обходилось без выпивок и драк. И все было Щито — крыто, втихую, потому что активисты на ве черинки не ходили, отсиживались на корабле, скучая невыносимо и принципиально.

Предложение Федорова устраивать открытые вечера с танцами во флотском клубе не встретило поддержки у клубного начальства, опасавшегося проникновения буржуазных порядков в совучреж- дение. Но «показывать артистов» там согласились, и Василий отправился в Петроград договариваться о гастролях. Ребров направил его в культсектор, и там курящая дама быстро с кем‑то созвонилась и пообещала прислать в Кронштадт даже несколько знаменитостей.

Курящая культсекторовская дама не обманула: через четыре дня в Кронштадт прибыли артисты Мариинского театра и поставили во флотском клубе «Ивана Сусанина». Потом прибыла труппа из Александринки, привезла она «Царя Федора Иоанновича». В зале покрикивали «Долой самодержавие!», кто‑то даже предложил тут же «шлепнуть» Федора, но в целом и этот спектакль приняли хорошо, он показывался на клубной сцене шесть раз.

Между тем ремонт линкора шел полным ходом. До изнеможения трудились краснофлотцы, помогая рабочим Морского завода и портовых мастерских. Стараясь быть больше на людях, Василий переходил от одной бригады к другой, не чураясь самой черной работы, за ней лучше узнавались люди, ощущалось их настроение.

Скорей выйти в море — это было общее настроение и нетерпеливое желание всей команды. Ради этого и недосыпали ночами, задыхались в отравленных ядовитой краской отсеках, мерзли в ржавой воде трюмов.

И вот он настал, этот долгожданный день! 1–го августа еще не закончивший ремонт линкор вытянули на Большой рейд и поставили на якорную бочку. А вскоре опробовали машины, и линкор поднял вымпел — вошел в боевой строй.

К линкору потянулись брюхатые баржи с углем, чтобы накормить в походе двадцать пять прожорливых котлов, распахнулись люки угольных шахт, и черные, как чертенята, матросы, на бегу перебрасываясь шутками и прибаутками, денно и нощно подтаскивали мешки и сыпали из них мокро поблескивавший антрацит в жерла шахт. Над трюмами барж и палубой линкора плотной завесой стояло пыльное облако, в котором тенями мелькали черные фигуры людей, поблескивавших непломбированными зубами и круглыми белками глаз. Музыканты выдували из закоптившихся труб бравурные марши и тонкие дымки пыли, — казалось, на палубе расставили сразу несколько самоваров и возле них хлопочут иноплеменные люди черного обличья — музыканты тоже закоптились изрядно.

А надо всем этим витало неповторимое и радостное ощущение значимости и величия творимого дела: флоту быть, он уже есть и пребудет вовеки!

5

Погрузку закончили на восьмой день к обеду, а до спуска флага успели выскоблить кирпичом и торцами палубу, с мылом и щелоком вымыть надстройки, потом все ринулись в баню. Когда Василий поднялся наверх, уже начало темнеть, лишь желто светилась уютно пахнувшая избой палуба да у обрезов поблескивали светлячки ци гарок, оттуда вместе с запахом табачного дыма доносился влажный дух распаренных березовых веников, чистого белья и мыла.

На рейд мягко опустилась ночь, из‑за купола Морского собора выкатилась луна, но небо все еще оставалось розоватым, лишь на северо — западной кромке его проступила темно — синяя полоса, и на ней особенно отчетливо выделялись крупные колючие звезды. Их отражения в серовато — стальной воде были еще крупнее и колючее, набежавший с моря легкий бриз лениво пошевеливал их, и казалось, кто‑то огромный и невидимый перебирает в широкой ладони залива серебряную мелочь.

Василию вспомнилась вот такая же розовая ночь в Петрограде, когда он провожал Ирину, и его охватило непонятное беспокойство, неясное ощущение не то тревоги, не то грусти. Он настороженно прислушивался к себе, будто ожидая чего- то, что непременно должно вот — вот случиться — таинственное и неповторимое, не изведанное еще, но почему‑то желанное. И он понял причину беспокойства: завтра он увидит Ирину. Теперь уже официально объявили, что через три дня линкор выйдет на большие морские учения. Одной трети командного состава разрешили съездить на сутки в Петроград, а краснофлотцам в три смены побывать на берегу и даже потанцевать. И сейчас, несмотря на позднее время, в густой бархатной темноте Петровского парка серебрянно плакал вальс. А когда оркестр смолк, отголоски вальса долго еще витали в розовой ночи, навевая грусть и воспоминания.

Ирина тоже не спала в эту ночь. Умирал от общего заражения крови тот самый мальчик с отрезанной трамваем ногой, который в ее первое посещение клиники просил сахару. Угасал он тихо, лишь изредка, когда накатывалась боль, он безмолвно превозмогал ее, на лбу у него выступили холодные капли пота. Наверное, лучше было бы сделать ему обезболивающий укол, но тогда он умрет во сне, а Ирина так хотела, чтобы он пожил хотя бы на час больше. Ведь он так мало прожил и в короткой своей жизни, наверное, не видел ничего хорошего. Его почти прозрачная ручонка тихо лежала в ладонях Ирины, она иногда ощущала слабое пожатие тонких пальчиков, один раз мальчик не то в бреду, не то сознательно прошептал; «Мама», и все в Ирине вдруг перевернулось, обомлело, по телу пробежали холодные мурашки, и ей показалось даже, что умирает она сама. И она готова была умереть, лишь бы выжил этот веселый мальчуган, шустрый и добрый. Наверное, он принес бы много радости другим.

Он умер так тихо, что Ирина даже не заметила когда, лишь почувствовала, как холодеют его пальчики. Она прильнула щекой к его полураскрытым губам и тут же отшатнулась, ощутив не теплую струйку дыхания, а могильный холод посиневших губ. Отшатнувшись, она не вскочила и не убежала, досталась сидеть, глядя на его умиротвореннное вечным покоем личико, вспоминая его живым. Потом припомнила болевшего Тимку, и Авдотьиного сынишку, и еще многих детей, которых она знала, и в ней с каждой минутой назревала огромная, все заполняющая любовь к ним.

Утром ее увели из палаты, дали капель, и Наташа в карете «скорой помощи» увезла ее домой. Вид Ирины страшно перепугал Татьяну Ивановну, она, как всегда бестолково, засуетилась, но ее тут же отстранила Евлампия:

— Ты сонный‑то порошок прими и ложись. Пе- ретомилась, дак сои‑то все и снимет.

Ирина послушалась, выпила сразу два порошка и ушла к себе. Наташа, присев на край кровати, что‑то рассказывала. Ирина не слушала ее, все еще думая об умершем мальчике. Однако порошки подействовали, и она вскоре уснула.

Разбудила ее Евлампия:

— Подымайся, милая, а то вон уже солнце закатывается, а на закате спать нехорошо.

— Сколько же я проспала? — спросила Ирина, поднимаясь.

— Дак утром легла, часов десять и набежало с той поры, поди. Очухалась? А у нас гость.

— Кто?

— Да моряк какой‑то незнакомый. С виду такой антелигентный и деликатный.

«Кто бы это? — думала Ирина, неторопливо одеваясь. — Гордей? Но Евлампия его знает…»

Увидев в гостиной Василия Федорова, она растерялась. После той ночи она много думала о нем и корила себя за то, что первой призналась ему. Признание было искренним, но вырвалось как- то непроизвольно. Ей казалось, что Василий теперь будет презирать ее, что сам он был не откровенным тогда и больше не будет искать с ней встречи. Но все‑таки, надеясь на встречу, она решила вести себя сдержанно, даже холодно и сейчас спросила с деланным равнодушием:

— Вы давно тут?

— Да уж порядочно.

— Ириша! — с упреком сказала Татьяна Ивановна, из чего Ирина заключила, что матери Василий понравился.

После неловкой паузы Василий сообщил!

— А ведь я за вами. В училище сегодня вы пуск первых краскомов, так вот хочу пригласить вас.

— Выпуск кого? — опять равнодушно спросила Ирина.

— Краскомов, то есть красных командиров.

— Любопытно, однако я сегодня не смогу. У нас в клинике сегодня мальчик умер.

— Ну тогда… — Василий смущенно теребил стрелки брюк. — Тогда конечно… Простите, я не знал.

Тут опять вмешалась Евлампия:

— А ты пойди, развей горюшко‑то. Жалко, конешно, малое дитё. Господи, упаси его душу невинную! Да ведь сколько их мрет? Всех‑то не на- жалеешься, а жить надо. У тебя еще и свои детки будут, с ими горести хватит. Иди, иди одевайся! — Она буквально вытолкнула Ирину из гостиной.

Выпускной вечер первых краскомов флота показался Ирине скучным, было слишком много речей, все были озабочены, даже песни пели слишком серьезные, как в церкви. К тому же у Ирины не выходил из головы умерший мальчик, она опять загрустила, и Василий, заметив это, предложил просто прогуляться по городу.

С залива тянул сырой холодный ветер, он гнал по набережной обрывки газет, подбирал окурки, сгребал рано опавшие листья, фонтанчиками взвивал пыль на мостовой. Василий накинул на плечи Ирины бушлат и сказал, кивнув на проходивший по Неве корабль:

— Живет флот! Вот еще один корабль на ходу.

Ирина посмотрела на корабль, ничего особенного в нем не нашла, более того, даже в неровном свете уличных фонарей было заметно, что он весь обшарпан и местами поржавел, и ее удиви ло, что Василий сказал о нем с такой гордостью. И вообще ей не хотелось, чтобы он и с ней продолжал тот скучный разговор, начавшийся на вечере. Но она боялась и другого: как бы он не продолжил того, что было тогда, возле их дома. Боялась, наверное, потому, что слишком хотела этого разговора.

Василий молча шагал рядом с ней, не решаясь взять ее под руку. Тогда она сама взяла его руку, просунула себе под мышку и тут же почувствовала дрожь во всем его теле.

— Ты замерз? — Она уступила ему полу его бушлата, он просунул под нее руку, ладонь его легла на спину Ирине, почти совсем закрыв ее, и тотчас Ирина ощутила, как тонко, обрывисто натянулись в ней нервы, испугалась и, вывернувшись из‑под бушлата, воскликнула:

— А мосты‑то развели!

Она только сейчас и заметила, что на Неве развели мосты, хотя это ее никак не обеспокоило, ей совсем не хотелось идти домой.

Ну и черт с ними! — Он снова накинул на нее бушлат.

— Наши будут волноваться.

— Да они, наверное, десятый сон смотрят…

Когда, уже в четвертом часу утра вернулись домой, там еще никто не спал, и мать встревоженно спросила:

— Ириша, что случилось?

— Ничего, просто развели мосты, и мы не могли выбраться с Васильевского острова, — объяснила Ирина, стараясь ни на кого не смотреть, потому что в ней все кричало: «Да, случилось! Я люблю его!» Любовь обрушилась на нее со всей силой и понесла куда‑то стремительно и жутко, так, что замирало сердце.

Потом, когда все улеглись спать, она прислушивалась к себе и к тому, как скрипит под Василием раскладушка в кухне Он, наверное, тоже долго не мог успокоиться, и, когда Ирине показалось, что он уснул, она на цыпочках прошла «а кухню, чтобы посмотреть, как он спит.

Сквозь закопченное окно тускло процеживался розовый свет умирающей ночи, он падал на Василия неровно и призрачно, и в этом дрожащем свете лицо его казалось неясно — размытым, как в тумане; чтобы разглядеть его, Ирина склонилась над ним, осторожно коснулась кончиками пальцев его темных жестких волос. Он открыл глаза, так же осторожно взял ее руку л поднес к губам. Он даже не коснулся ее ладони губами, лишь уронил в нее теплую струйку дыхания и тут же испуганно отстранил руку. До слуха Ирины донесся скрип паркета, она подняла голову и в темном проеме двери увидела розовый силуэт. «Мама!» — узнала она и уже вслух, шепотом спросила:

— Мама?

Мать молча опустилась на колени рядом с ней, обняла ее и тихо спросила:

— Не спится вам, дети? Не хочется спать? И верно, такая чудная ночь! Я вам не помешала? — И, прислушавшись, спросила в темноту: —Это ты, Саша? Зачем встал?

Из темноты коридора вышел Александр Владимирович.

— Да вот покурить захотелось… — Он чиркнул спичкой, прикурил и ткнул пальцем в проем двери. — Дом с привидениями, а не коммунальная квартира. Как думаете, кто там притаился в глубине коридора?

— Евлампия, — угадала Ирина.

— Дак ведь, поди, третьи петухи пропели, — оп равдалась из темноты коридора Евлампия. — И так всю ночь полуношничали. И чего не спят? Совсем порядку в доме не стало.

— Какие петухи, Евлампия? — спросила Ирина. — Я не слышала, чтобы в городе петухи пели. Трамваи звенят. Вот слышите? Первый пошел.

Звонок первого трамвая всполошил всех.

Евлампия спохватилась:

— Господи, а я еще неодетая! — и так же неслышно исчезла, как появилась.

Отец придавил окурок и озабоченно сказал:

— А у меня — операция. — И тоже ушел, — И мне, пожалуй, надо вставать, — с сожалением сказал Василий.

— И нам пора. — Мать обняла Ирину за плечи и увела из кухни. — Пойдем, дочурка, на балкон.

С балкона им открылось темное, мрачное ущелье улицы, из глубины его дохнуло сыростью вчерашнего влажного ветра с залива. Ирина поежилась:

— Холодно, как в склепе.

Мать обняла ее:

— Выросла ты, Иришка!

А под окном шумел золотистыми листьями тополь, пересчитывая их в падавших из окон верхних этажей отсветах восходящего солнца.

— Господи, хорошо‑то как! — воскликнула мать.

— Хорошо, — подтвердила Ирина и уткнулась ей в грудь. — Мам, ты знаешь… Я боюсь сказать…

— Не надо ничего говорить, я понимаю, дочурка…

Они постояли молча и, может быть, еще долго простояли бы так, но на балкон вышел Василий, уже одетый, и робко сказал:/

— Татьяна Ивановна, извините…

Мать тотчас ушла, оставив их вдвоем в розо вом пламени поднявшегося над крышами солнца, не забыв однако, напомнить:

— Ириша, ты не одета.

Ирине только теперь стало стыдно, потому что она чувствовала, как солнечные лучи просвечивают ее насквозь, совершенно обнажая ее.

— Уйди! Я стесняюсь. Ты видишь, я не одета. Как ты посмел?!

— А вот взял и посмел — Он попытался обнять ее, но Ирина так испуганно отстранилась от него, что он раскаянно промолвил:

— Не бойся, я не трону.

А она и не боялась, даже хотела, чтобы он до нее дотронулся, но он, совладав с собой, твердо сказал:

— Я в море ухожу, может, надолго. Ты уж меня жди, Ирина. — И совсем просительно добавил: — Пожалуйста. — И, круто повернувшись, прошел через комнату и прихожую, хлопнул входной дверью и гулко просчитал по лестнице ступени. Выйдя из подъезда, поднял голову, бескозырка свалилась ему за спину, он подхватил ее на лету и, помахав ею, крикнул;

— Я вернусь!

Эхо долго еще отражалось в каменном ущелье улицы и замерло где‑то в дальнем углу ее вместе с звонком трамвая, увозившего его в тревожную даль неизвестности.

А над крышами полыхало пламя восходящего солнца; оно уже позолотило и чугунные фонарные столбы, похожие на скипетры, а белые фарфоровые фонари стали напоминать огромные жемчужины, нанизанные на тонкую нитку улицы; и только в дальнем углу за тополем умирали последние, размытые наползающим с Балтики туманом неясные краски уходящей ночи.