Несмотря на то что в Астафьеве кормили, как в лучшем ресторане, а вазы с фруктами стояли в каждом номере и пополнялись по мере опустошения, некоторые дамы, сходясь в курзале, брюзгливо критиковали местное питание, сравнивая его с питанием в "Соснах" и "Барвихе".
Это был настоящий пир во время чумы. Ведь 90 процентов тогдашнего астафьевского населения было обречено, и почти все они в течение ближайших месяцев сменили комфортабельные астафьевские комнаты на верхние и нижние нары Бутырской тюрьмы. Их дети, так хорошо разбиравшиеся в марках автомобилей, стали питомцами специальных детдомов. И даже шоферы были привлечены за "соучастие" в чем-то. Но пока еще никто не знал о приближении чумы и пир шел вовсю.
Подошел новогодний вечер. Накрыли в столовой обильный стол. Дамы нарядились. Алеша потребовал, чтобы и я надела новое платье.
— Ну что ты, мамуля. Нельзя в старом. Я люблю, когда ты красивая…
Без пяти 12, когда уже были налиты бокалы, меня вдруг вызвали к телефону. Побежала радостно, думала — муж. В начале января должна была состояться сессия ЦИК. Наверно, приехал в Москву, хочет поздравить.
И вдруг в трубке забасил голос одного случайного, не очень симпатичного знакомого, который почему-то решил поздравить меня.
Пока я выслушивала его приветствия, пока добежала до столовой — Новый год уже наступил. Я вошла в столовую, когда гонг ударял в двенадцатый раз. Алеша, отвернувшись в другую сторону, чокался с кем-то. Когда он повернулся ко мне, уже прошло две минуты тридцать седьмого года.
Мне не пришлось его встретить вместе с Алешей. И он разлучил нас навсегда.
9. ИСКЛЮЧЕНИЕ ИЗ ПАРТИИ
В начале февраля мы вернулись в Казань, и я сразу узнала, что меня вызывают в райком партии. Почему Ярославский решил передать разбор моего "дела" опять в Казань — не знаю. Может, после моих дерзостей ему не хотелось больше со мной встречаться? А вернее всего — было общее решение передать дела об исключениях в низовые организации. Ведь таких дел с каждым днем становилось все больше. КПК уже не справлялся с объемом работы.
Это случилось седьмого февраля. Секретарь райкома — мой бывший слушатель по Татарскому коммунистическому университету Бикташев. Надо было видеть, какой гримасой боли искажалось его лицо, пока зачитывалось "дело". Я почти не помню, какие именно обвинения предъявлялись мне на этот раз, какие формулировки пришли теперь на смену последней московской редакции. Я почти не слушала. И я и все члены бюро райкома знали, что вопрос об исключении предрешен. И мне и им хотелось возможно сократить тягостную процедуру.
— Вопросы?
— Нет.
— Выступления?
— Нет.
— Может быть, вы хотите что-нибудь сказать, Е.С.? — хриплым голосом спрашивает Бикташев, не поднимая глаз, опущенных на лежащее перед ним "дело". Видно, как он боится, что я начну что-нибудь говорить. Неужели неясно, что он сам страдает, что он ничего не может?
Но я понимаю все, и я уже ничего не хочу говорить. Я тихонько иду к двери и только говорю шепотом:
— Решайте без меня…
Все мы знаем, что это нарушение устава, что в отсутствие члена партии нельзя выносить о нем решений. Но разве теперь до устава! И Бикташев только об одном спохватывается:
— А билет… он с вами?
И точно поперхнувшись, выкашливает:
— Вы оставьте его…
Пауза. Теперь мы с Бикташевым смотрим друг другу в глаза. Перед нами возникают одни и те же картины прошлого… Десять лет тому назад я, молоденькая начинающая преподавательница, учу его, полуграмотного татарского паренька, пришедшего из деревни. В том, что этот паренек стал секретарем райкома, немалая доля и моих усилий. Сколько их было — трудностей, радостей преодоления, исправленных тетрадок! Какими они были веселыми и любознательными — эти узкие монгольские глазки! И какие они тусклые и покрасневшие сейчас…
Все это проносится передо мной и — уверена! — перед ним. И голос его уже откровенно дрожит, когда он повторяет:
— Оставьте билет… пока…
В этом коротком "пока" выражена слабая попытка утешить, обнадежить. Оставь, мол, пока, а там получишь обратно. Ведь не навек же все эти дела!
Мне делается жалко моего бывшего ученика Бикташева, хорошего, любознательного парня. Ему сейчас хуже, чем мне. В этом театре ужасов одним актерам даны роли жертв, другим — палачей. Последним хуже. У меня хоть совесть чиста.
— Да, билет со мной.
Он еще новенький. Только в 1936-м был всесоюзный обмен партбилетов. Как я берегла его, как боялась потерять! Я кладу его на стол.
На улице, у дверей райкома дежурил мой муж. Пошли пешком. В трамвай нельзя было с такими лицами. Полдороги молчали. Потом он спросил:
— Ну что?
— Оставила билет…
Он тихо охнул. Теперь и ему уже было ясно, как близок край пропасти.
10. ЭТОТ ДЕНЬ…
Между исключением из партии и арестом прошло восемь дней. Все эти дни я сидела дома, закрывшись в своей комнате, не подходя к телефону. Ждала… И все мои близкие ждали. Чего? Друг другу мы говорили, что ждем отпуска мужа, который был ему обещан в такое необычное время. Получит отпуск — поедем опять в Москву, хлопотать. Попросим Разумова… Он член ЦК.
В душе отлично знали, что ничего этого не будет, что ждем совсем другого. Мама и муж попеременно дежурили около меня. Мама жарила картошечку. "Поешь, деточка. Помнишь, ты любила такую, когда была маленькой?" Муж, возвращаясь откуда-нибудь, звонил условным звонком и вдобавок громко кричал: "Это я, я, откройте". И в голосе его звучало: "Это еще я, а не они".
"Чистили" домашнюю библиотеку. Няня ведрами вытаскивала золу. Горели "Портреты и памфлеты" Радека, "История Западной Европы" Фридлянда и Слуцкого, "Экономическая политика" Бухарина. Мама "со слезами заклинаний" умолила меня сжечь даже "Историю новейшего социализма" Каутского. Индекс расширялся с каждым днем. Аутодафе принимало грандиозные размеры. Даже книжку Сталина "Об оппозиции" пришлось сжечь. В новых условиях и она стала нелегальщиной.
За несколько дней до моего ареста был взят второй секретарь горкома партии Биктагиров. Прямо с заседания бюро, которое он вел. Зашла секретарша.
— Тов. Биктагиров, вас там спрашивают.
— Во время заседания? Что они?.. Я занят, скажите…
Но секретарша вернулась.
— Они настаивают.
Он вышел. Ему предложили одеться и "проехать тут недалеко".
Этот арест озадачил и потряс моего мужа еще больше, чем мое исключение из партии. Секретарь горкома! Тоже "оказался"?
— Нет, это уж что-то чекисты наши перегнули. Придется им многих повыпускать…
Он хотел убедить себя, что это проверка, какое-то недоразумение, временное и отчасти даже комичное. А вот в следующий выходной Биктагиров, возможно, будет снова сидеть в "Ливадии" за столом и с улыбкой рассказывать, как его чуть было не приняли за врага народа.
Но по ночам было очень плохо. Сколько машин проходило мимо окон нашей спальни, выходивших на улицу! И каждую надо было "прослушать", холодея, когда казалось, что она замедляет ход перед нашим домом. Ночью даже оптимизм моего мужа уступал место СТРАХУ, великому СТРАХУ, сжавшему горло всей страны.
— Павел! Машина!
— Ну и что же, Женюша? Город большой, машин много…
— Остановилась! Право, остановилась…
Муж босиком подскакивает к окну. Он бледен. Преувеличенно спокойным голосом он говорит:
— Ну вот видишь, грузовик!
— А они всегда на легковых, да?
Засыпали только после шести утра. А утром снова новые вести об "оказавшихся".
— Слышали? Петров-то оказался врагом народа! Подумать только — как ловко маскировался!
Это значило, что этой ночью увезли Петрова.
Потом приносили кучу газет. И уже нельзя было отличить, которая из них "Литературная", которая, скажем, "Советское искусство". Все они одинаково выли и кричали о врагах, заговорах, расстрелах…
Жуткие были ночи. Но это случилось как раз днем.
Мы были в столовой: я, муж и Алеша. Моя падчерица Майка была на катке. Вася у себя в детской. Я гладила белье. Меня часто тянуло теперь на физическую работу. Она отвлекала мысли. Алеша завтракал. Муж читал вслух книгу, рассказы Валерии Герасимовой. Вдруг зазвонил телефон. Звонок был такой же пронзительный, как в декабре тридцать четвертого.
Несколько минут мы не подходим к телефону. Мы очень не любим сейчас телефонных звонков. Потом муж произносит тем самым неестественно-спокойным голосом, которым он теперь так часто разговаривает:
— Это, наверное, Луковников. Я просил его позвонить.
Он берет трубку, прислушивается, бледнеет как полотно и еще спокойнее добавляет:
— Это тебя, Женюша… Веверс… НКВД…
Начальник секретно-политического отдела НКВД Веверс был очень мил и любезен. Голос его журчал, как весенний ручеек.
— Приветствую вас, товарищ. Скажите, пожалуйста, как у вас сегодня со временем?
— Я теперь всегда свободна. А что?
— О-о-о! Всегда свободна! Уже упали духом?.. Все это преходяще. Так вы, значит, могли бы сегодня со мной встретиться? Видите ли, нам нужны кой-какие сведения об этом Эльвове. Дополнительные сведения. Ох и подвел же он вас! Ну, ничего! Сейчас все это выясняется.
— Когда прийти?
— Да когда вам удобнее. Хотите — сейчас, хотите — после обеда.
— А вы меня долго задержите?
— Да минут так сорок. Ну, может быть, час…
Муж, стоящий рядом, все слышит и знаками, шепотом настойчиво советует мне идти сейчас.
— Чтобы он не думал, что ты боишься. Тебе бояться нечего!
И я заявляю Веверсу, что приду сейчас.
— Может быть, забежать к маме?
— Не надо. Иди сразу. Чем скорее выяснится все это, тем лучше.
Муж помогает мне торопливо одеться. Я отсылаю Алешу на каток. Он уходит, не попрощавшись со мной… Больше я его уже не увидела.
По какому-то странному совпадению маленький Вася, привыкший к моим постоянным отъездам и отлучкам и всегда совершенно спокойно реагировавший на них, на этот раз выбегает в прихожую и начинает настойчиво допытываться: