— И где же твоя подружка? — интересуюсь я, сутулясь и судорожно потирая лоб, — того и гляди появится дырка.
— Подойдет к половине двенадцатого.
— Понятно.
На часах только десять.
«Что же делать? — размышляю я, раскачиваясь на подлокотнике. — Как я обычно поступаю в подобных случаях?»
Просто ухожу. Утоляю печаль в объятиях другого. Первого встречного. Утешаюсь калорийным шоколадным мороженым. А в полнолуние и вовсе теряю голову: набрасываюсь на объект страсти, умоляю взглянуть мне в глаза, забрать меня с собой, взять меня — и поскорее. А потом разыгрывается привычная пьеса в пяти актах.
Однако сегодня этому не бывать. Я дала себе слово и буду его держать. Я прислушиваюсь к своему новому «я». Оно никуда не спешит, потому что верит в себя. Призывает меня избавиться от дурных привычек и призраков прошлого. Поживем увидим, восклицает новое «я».
И я решаю повременить. Броситься в его объятия я всегда успею.
Пусть жизнь все расставит на свои места.
Пусть деревья неспешно растут, а птички беспечно поют. Пусть Ритины предсказания сбываются постепенно. Пусть Алан однажды, не сегодня и не сейчас, а когда придет время, увидит меня в новом свете.
Вечно я несусь сломя голову, не пора ли наконец сделать остановку и малость отдышаться?
Даже когда папа был при смерти, я сгорала от нетерпения, постоянно ловила себя на желании поторопить события. Мне хотелось, чтобы все поскорее закончилось, увидеть, в какое состояние повергнет меня Его смерть. Я никогда еще не сталкивалась с ней так близко, и мне было любопытно, как все это будет.
При этом воспоминании голова начинает раскалываться так, что я невольно откидываю ее назад. Перед глазами встает больничная палата, где в ожидании папиной смерти, сидя у изголовья белой металлической кровати, я нетерпеливо притопывала ногой. Ну же, папочка? Не пора ли тебе преставиться? Сколько можно? Давай же поживее…
Я ненавижу себя. Ненавижу свою вечную спешку.
Я закрываю глаза, чтобы не разреветься. Не дать волю слезам при Алане, а то он вообразит, что я плачу из-за него, и начнет меня жалеть, а это вообще самое ужасное, что можно себе представить.
Я не позволяю слезам вырваться наружу. Открываю глаза и снова смотрю на него. Я так мучительно хочу этого мужчину, что он кажется мне почти нереальным. Так и подмывает ущипнуть его посильнее, чтобы из недосягаемого Принца он вновь превратился в обычного человека.
Мы молчим.
У него есть подружка. Они вместе уезжают на выходные, и он целует ее в губы.
И в точеную шею…
И в грудь.
И между ног, доводя до крика.
Для меня места не осталось, и поцелуя мне не будет.
Надо подумать о чем-то другом. Может, стоит вернуться в Париж?
В Париже у меня друг, он славный, красивый, влюблен в меня. У него тоже длинные руки и большая машина с круглым пропуском на ветровом стекле. Приезжает он нечасто — дел по горло, и любит меня на скорую руку. Зато заваливает подарками и пишет нежные письма. Я обожаю их читать, когда его нет рядом. Они мне безумно нравятся.
Гораздо больше, чем он сам.
Странно, что я так долго про него не вспоминала…
Я мотаю ногой из стороны в сторону. Закусываю удила. Слежу глазами за людским потоком, текущим из зала в туалеты и обратно. Покусываю пальмовую ветку, которая щекочет мне нос. Алан дожевывает свои льдинки, вытягивается в кресле, отчего я едва не падаю с подлокотника, поворачивается ко мне и изрекает:
— Что-то мне здесь не нравится. Пойдем есть пиццу?
Он ездит на кадиллаке. Сиденья обиты красной кожей и так широки, что сзади можно уложить двух бродяг со всем их скарбом. Я усаживаюсь в кресло и принимаюсь нажимать кнопки радиоприемника, чтобы скоротать время и собраться с мыслями. Меня так и подмывает открыть ящик на передней панели и взглянуть, нет ли там пудреницы или губной помады, но я не смею. Вместо этого делаю глубокий вдох — аромата духов не ощущается, ни малейшего.
Слегка успокоившись, я откидываюсь назад. Хочется задрать ноги повыше, но я себе этого не позволяю, хотя соблазн велик — места в машине предостаточно. Расстояние между нашими креслами полтора метра, без преувеличения.
Он берет наугад кассету, и салон наполняется музыкой в стиле кантри. Рэй Чарльз и Вилли Нельсон исполняют дуэтом «Семь испанских ангелов». Неплохо, констатирую я. Заснеженные улицы, обледеневшие небоскребы, Алан за рулем, старые мэтры, поющие каноном. Добавить к этому нечего, и я молчу.
Он тоже молчит.
Мы поднимаемся в верхнюю часть города. Я пытаюсь понять, куда мы едем. Меня, конечно, тянет ехидно поинтересоваться, успеет ли он на свое свидание, но я держу себя в руках. Вдруг он и вправду забыл о нем, а моя соперница с ума сходит! Меня пронзает жгучая волна наслаждения. Я заранее ненавижу эту стерву и при мысли о том, что она изводится в ожидании Алана, испытываю нечто подобное оргазму. Тем не менее окончательной уверенности в таком повороте событий у меня нет, и временами внутри все так и сжимается: я представляю, как Алан наклоняется к ней, а она гордо сияет губной помадой и гарцует на своих шпильках. Наверное, она похотлива, как кошка…
Молчание затягивается. Кажется, мы вот-вот заговорим о самом главном и просто готовимся к этому ответственному моменту.
В полном молчании мы двигаемся дальше.
Машину он ведет на редкость аккуратно. Не кипятится, не сигналит понапрасну. Мягко трогается с места на зеленый свет, плавно тормозит на желтый. Пропускает пешеходов, выбегающих на проезжую часть в неположенных местах. Поворачивает медленно и спокойно, а в мою сторону даже не смотрит. Мурлыча себе под нос, глядит вперед. Мы минуем Юнион-сквер и сворачиваем на Мэдисон-авеню. Похоже, мы забрались так высоко, что на свидание Алан теперь наверняка не попадет.
Возможно, он принадлежит к той категории людей, которые могут есть пиццу только в одном раз и навсегда выбранном месте.
Чтобы немножко успокоиться, я начинаю играть с рекламными щитами. Эту игру я придумала еще в детстве. Проезжая мимо очередного щита, я пытаюсь найти связь между картинкой и тем, что происходит со мной. Например, на углу Двадцать четвертой и Мэдисон мой взгляд падает на рекламу кофе: Ретт Батлер сжимает в объятиях Скарлетт, внизу дымится чашка горячего напитка. Слоган гласит: «Жар кофе. Жар любви». Эту нехитрую ситуацию я смело интерпретирую в свою пользу: Скарлетт — я, Ретт — Алан, а чашка — соперница, которая, сгорая от нетерпения, поджидает Алана в клубе и, вероятно, быстро поостынет, не обнаружив его на месте в условленный час. Эта трактовка мне чрезвычайно нравится. Я преисполняюсь довольства собой, чувствую себя спокойной и счастливой, готовой к любым испытаниям, прямо-таки обреченной на успех. Все эти ощущения нахлынули на меня с такой силой, что я не удерживаюсь и бросаю Алану заговорщицкий взгляд. Он ничего не замечает, но я-то знаю, что отныне он принадлежит мне одной. Понимаю, что он влип навеки. Главное, мне теперь некуда спешить.
На уровне Пятьдесят девятой он сворачивает налево и направляется прямо к Централ-парку. Мы по-прежнему молчим. Основная проблема теперь состоит в том, что после стольких минут тишины можно изречь только что-нибудь исключительно умное и оригинальное, потому что каждое слово сейчас будет исполнено особой значимости. Стоит ли рисковать?
Алан самозабвенно слушает «Семерых ангелов», перематывает пленку снова и снова. Похоже, эта песня ему очень нравится, быть может, пробуждает приятные воспоминания.
В конце концов мне так надоело изводить себя загадками, что я перестаю думать о чем бы то ни было и всецело отдаюсь движению. Откидываюсь на сиденье и ощущаю себя маленькой девочкой, которая поздно вечером возвращается из гостей домой. Весь мир для нее сосредоточен между папиным затылком, маминым затылком и красной обивкой салона. Снаружи сигналят машины, обгоняют друг друга, дерзко перетекают с полосы на полосу, а здесь, внутри, уютно и тихо, здесь так сладко дремлется, все тревоги остались за бортом. Я потихоньку подпеваю «Ангелам» и в конце концов выучиваю припев наизусть. Мы молчим, но между нами много всего происходит. Тишина окутывает нас густым облаком, и кажется, что наши мысли неслышно курсируют между креслами навстречу друг другу. Напряжение постепенно спадает, Алан беззаботно крутит руль, я дремлю, и все наши недомолвки растворяются в этой безмятежности подобно снежкам, летящим в сугроб. Смотри-ка, подмечаю я, кажется, он ненавидит меня немного меньше! И смотрит по-другому. Наверное, понял, что не такое уж я чудовище и что он меня недооценивал. Он-то думал, что я начну болтать без умолку или сделаю морду кирпичом, потому что у него уже есть подружка. А я его приятно удивила. На фиг мне сдалась его подружка? Ревность как рукой снимает. Я ее даже жалею, потому что такой многозначительной тишины между ними никогда не было.
Мы доезжаем до Амстердам-авеню и двигаемся дальше вверх. Проезжаем Колумбийский университет, не сбавляя скорости. Не взглянув на спящие корпуса кампуса, Алан не спеша едет дальше, прислонившись к дверце, неподвижно уставившись в бескрайнюю ночь. Мы приближаемся к Монастырям.
У ворот он останавливается, заглушает мотор, раскидывает руки на подлокотниках и ударяется в воспоминания, будто обращаясь к самому себе:
— В детстве родители часто привозили меня сюда воскресными вечерами и рассказывали о доблестных рыцарях, о королях и королевах, о соборах, надгробьях и даме с единорогом. Потом мы возвращались домой, они включали радио и слушали сериал, а я сразу поднимался к себе в комнату и в тишине думал об этих доблестных рыцарях… Я и в Европу ездил только для того, чтобы посмотреть на храмы, на римские церкви. Я стал большим специалистом по соборам, крепостным сооружениям и гобеленам…
А мы с Тото в детстве воскресными вечерами просиживали перед телевизором, а потом до ночи в пижамах бегали друг за другом по коридору, крича: «Эй-эй, Ринтинтин!» Мы оба хотели быть Расти, потому что Ринтинтину доставалась самая тяжелая работа, а еще потому, что мама, проходя мимо телевизора, всегда говорила: «Какой все-таки милашка этот Расти! И такой воспитанный!» Расти представлялся нам ловким пройдохой, которому все давалось легко и весело. Я говорю об этом Алану. Он смеется. А потом мы снова молчим.