В городе был еще один человек, который мог бы назвать себя моим единомышленником, поскольку он тоже пробовал взобраться на Провинстаунский обелиск. Как и я, он застрял под козырьком и был снят пожарниками-добровольцами, хотя на сей раз (симметрия имеет свои пределы) на конце спасательного троса оказался не Бочка.
Он предпринял свою попытку всего четыре года назад, но в пене огромной стиральной машины, в которую Провинстаун обращается летом, мельтешит столько чудаков и психопатов, что никто ничего не помнит. Легенда моего отца путешествовала по жизни вместе с ним, но здесь, к тому времени как Хэнк Ниссен совершил свой сомнительный подвиг, все уже забыли о моем – слишком много народу перевидали! – и в общем, наверное, один только Ниссен и помнит, что я пытался сделать это до него.
Честно говоря, я сожалел о возникшей между нами параллели, поскольку терпеть не мог этого малого. Довольно ли будет сказать, что его прозвали Пауком? Паук Ниссен. Генри Ниссен, он же Хэнк Ниссен, он же Паук Ниссен, – и последнее имя было неотделимо от него, как дурной запах. Коли на то пошло, в нем было что-то от гиены – обращали вы внимание, что во взгляде гиены, сидящей за решеткой, проскальзывает некая гнусная доверительность: нам, мол, обоим по вкусу протухшее мясцо? Вот так же смотрел на меня Паук Ниссен – и похихикивал, точно мы в два смычка трахали одну девчонку и по очереди сидели у нее на голове.
Он раздражал меня невероятно. Возможно, причиной тому были разделенные нами слава и стыд на стене Обелиска, но стоило мне увидеть его на улице, как мое настроение портилось на весь день. В его обществе я испытывал физическую тревогу, словно он держал в кармане нож и всегда был готов сунуть его мне под ребро – да он и впрямь ходил с ножом. Собственно говоря, он был из тех людей, что способны продать вам отравленную гербицидом марихуану, когда им не хватает бабок на кокаин. Паршивый тип, но зимой – и каждую зиму – один из двух десятков моих городских друзей. Зимой мы вынуждены были приносить дополнительные жертвы подобно жителям Аляски: друг был человеком, с которым можно на часок объединиться против Великого Северного Владыки. В пору зимнего затишья скучные знакомые, пьяницы, зануды и отщепенцы могли быть возведены в ранг тех, кого именуют друзьями. Да, я недолюбливал Паука, но мы были близки, мы оба испытали то, чего никто больше не испытал, хотя наши звездные часы и были разделены промежутком в шестнадцать лет.
Вдобавок он был писателем. Зимой мы были нужны друг другу пусть лишь ради того, чтобы на пару покритиковать современников. Бывало, в один вечер мы искали недостатки у Магуэйна, а на следующий переходили к Делилло. Роберт Стоун и Гарри Крус придерживались нами для особых случаев. Наша ненависть к таланту тех, кто был нашего возраста и имел успех, составила начинку множества вечеров, хоть я и подозревал, что моя продукция Пауку не нравится. Мне-то его писанина не нравилась определенно. Однако насчет этого я помалкивал. Он был мой грязный, подлый, мерзопакостный друг-приятель. Кроме того, в некотором роде его манера мыслить заслуживала восхищения. Он пытался начать серию романов о частном сыщике, который никогда не покидал своей комнаты, – паралитике в кресле-каталке, способном решать все преступления с помощью компьютера. Он внедрялся в гигантские коммуникационные сети, устраивал сбои на внутренних линиях связи ЦРУ, лез в дела русских, но не обходил своим вниманием и интимные тайны, подглядывая в личные компьютеры. Он вычислял убийц по их магазинным счетам. Этот герой Паука был самым настоящим пауком. Как-то я сказал ему: «Мы развивались от ползающих к прямоходящим. А ты хочешь сделать из нас мозгошевелящих». Говоря это, я видел головы с усиками вместо торса и конечностей, но его глаза засверкали, точно я выбил главную мишень в игровом автомате.
Достаточно будет просто описать его наружность – она ясно представлялась мне теперь, когда я шел к его дому. Он был высокий и тонкий, с очень длинными руками и ногами и длинными, жидкими светлыми волосами – немытые, они казались какими-то сине-зелеными, а его вытертая голубая джинса – наоборот, почти грязно-желтой. У него был длинный нос, который не вел никуда – то есть не имел кульминации, а просто завершался двумя рабочими ноздрями и невнятным кончиком. У него были широкий, плоский, крабий рот и темно-серые глаза. Потолки в его доме были слишком низки для него. Обнаженные стропила отстояли от пола всего на восемь футов – вот что такое сарай из Адова Городка! – и весь дом представлял собой четыре маленькие комнатки, куда можно было попасть по узкой кейп-кодской лестничке, над четырьмя маленькими комнатками внизу, причем везде царила какая-то тоскливая затхлость, воняло капустой, давно пролитым вином, диабетическим потом – у его подруги, кажется, был диабет – и старыми костями, псиной, прогорклым майонезом. Это напоминало нищету старушечьей комнаты.
Однако зимой мы ютились по своим домам, словно жили не в нынешнем, а в предыдущем веке. Его домишко стоял в одном из узеньких переулков меж двумя нашими длинными улицами и был обнесен высокой живой изгородью, так что снаружи вы даже крыши его не видели. Сразу за изгородью был вход. Дворика не было – кусты примыкали к дому вплотную. Из всех окон первого этажа были видны только эти кусты и ничего больше.
По дороге я гадая, зачем иду к нему сегодня, и вскоре вспомнил, что во время моего последнего посещения он вырезал из дыни затычку, налил внутрь водки, а затем подал нам ее с домашним печеньем. Было что-то особенное в том, как он резал дыню, – высокая хирургическая точность в повороте лезвия, отчего меня тоже потянуло к радостям орудования ножом: так вид человека, смакующего изысканное блюдо, пробуждает аппетит у того, кто сидит напротив.
Итак, шагая по улице и размышляя о памятнике и своей наколке, я подумал не только о Пауке Ниссене, но и о том полном ужаса вопле, который он издал на спиритическом сеансе больше месяца назад, и о странном событии вслед за этим: сразу после сеанса у Пэтти Ларейн случился истерический припадок, чего с ней в жизни не бывало. Всего лишь вспомнив, как он работал ножом, и ощутив мгновенную, но непоколебимую уверенность (снизошедшую на меня подобно ангельскому дару), что он может знать, где я приобрел наколку, я неожиданно пришел к убеждению, что именно нож Паука отделил голову блондинки от ее туловища.
И все это сразу. Прежде я испытывал мучительное напряжение – сейчас меня отпустило. Невыносимо жить без ключа к разгадке, когда не можешь даже постичь степень угрожающей тебе опасности. Но теперь я кое-что понял. А конкретно: надо последить за моим другом Пауком. Боюсь, что, несмотря на все критические замечания, отпущенные мной выше в его адрес, у меня таки достало безрассудства пару раз свозить его на мою лесную делянку. Как я уже говорил, зимним одиночеством диктуется половина наших поступков.
Подруга Ниссена, Бет, открыла мне на стук дверного молотка. Я уже упоминал, что в Провинстауне нет места снобизму, и готов подтвердить это снова, но тем не менее у нас хватает людей, которые могут оскорбить ваши чувства. К примеру, многие из моих зимних приятелей, находясь дома, всегда держали двери открытыми. Не надо было ни звонить, ни стучать. Вы просто входили, и все. Если дверь была заперта, это могло значить только одно: ваши друзья трахаются. А кое-кто из моих друзей любил заниматься любовью при открытых дверях. Если вы появлялись в это время, у вас был выбор – смотреть или, в зависимости от фазы луны, присоединиться. Зимой в Провинстауне не так уж много развлечений.
Однако Пэтти Ларейн считала это пошлым. Я никогда не думал, что понимаю ее мораль, так как, по-моему, она согласилась бы повязаться и со слоном – но только ради того, чтобы выиграть спор, причем очень серьезный спор. Там, где она родилась, белая шушера вечно шастала по чужим койкам. И потому, хоть моя славная жена и готова была рассматривать многие предложения, некий элемент аристократизма был ей необходим. И этот провинстаунский обычай лезть под обтерханное одеяло к паре нечистых придурков вызывал у нее отвращение. Прочие, возможно, шли на это из-за того, что выросли в добропорядочных семьях среднего достатка и теперь пытались, как выразилась однажды Пэтти Ларейн, «отомстить своей родне за то, что на свете бывает рак!». Пэтти в такие игры не играла. Она гордилась своим телом. Она любила нудистские пикники на дальнем берегу и обожала стоять (со своим коричневым от загара пахом в медово-золотых завитках) в двух футах от лица какого-нибудь потенциального любовника на песке, жующего хот-дог: один глаз на красной сосиске с горчицей, подносимой ко рту, другой – на холмике меж ее бедер.
Она барахталась с голой задницей в море – руки обнимают двух других обнаженных женщин, скупые, прижимистые пальцы южанки теребят их соски, – этакая веселая возня девчонок-спортсменок, которые крутят друг дружке титьки и шлепают друг дружку по попке, плюхнувшись туда, где поглубже, с подвешенных к суку над обрывом качелей.
Еще она любила расхаживать по комнатам на высоких каблуках и ни в чем больше, и это было как наждачок для ее самых чувствительных тканей, когда какая-нибудь старая парка с мужиком внутри распахивала нашу дверь, осведомляясь: «Тим дома?»
«Слушай, ты, тупица, кретин чертов, – говорила она, – а стучать тебя никогда не учили?»
Так что наши друзья подчинялись правилу: прежде чем войти, позвони. И мы – то есть она – следили за тем, чтобы это правило выполнялось неукоснительно. Всем остальным такая чопорность была не слишком по вкусу, но, как я уже замечал, зимой в нашем городе процветал снобизм навыворот.
Поэтому я аккуратно постучал в дверь Паука и кивнул его подруге Бет, впустившей меня внутрь. Она с такой готовностью подчинялась всем капризам Ниссена, что на нее махнули рукой даже наиболее великодушные женщины города. Ирония заключалась в том, что Бет содержала их обоих; сам этот дом принадлежат ей, ибо был куплен на деньги ее обеспеченных родителей (служащих какой-то корпорации в Висконсине). Однако Паук царствовал здесь безраздельно. А то, что ее же деньгами были оплачены его «хонда» с движком в 1200 куб. см, телевизор «Тринитрон», видеокамера «Сони», магнитофон «Бетамакс» и компьютер «Эппл», похоже, только усиливало его власть. Она поддерживала в себе слабый огонек гордости, предоставляя ему распоряжаться капиталами; она была тихой, бледной, неразговорчивой, замкнутой, бесцветной молодой женщиной в очках, и когда мы с ней кивали и робко улыбались друг дружке, у меня возникало впечатление, что она намеренно изгоняет из себя последние крохи данного ей природой обаяния, каким бы малым оно ни было. Она походила на сорняк. И тем не менее сочиняла хорошие стихи. Прочтя то немногое, что она показывала, я открыл, что в идеях она безжалостна, как насильник из гетто, в метафорах –