Крутые перевалы — страница 71 из 77

— Те и другие христопродавцы… Нам, кажется, только и остается на нагайке и веревке выезжать.

И под весь этот шум в квартире начальника станции ожесточенно спорили Репьев и Прахаль. В коридоре около входных дверей чешские офицеры сторожили в ожидании развязки.

— Вы должны остаться, — заискивающе и в то же время угрожающе говорил Репьев. — Неужели наши братья чехи не чувствуют себя ответственными за муки России, этой старшей сестры, раздираемой предателями и отбросами какого-то Третьего интернационала!

Репьев грузно сидел, облокотившись на стол, а полковник Прахаль стоял у окна и задумчиво смотрел на кишащий людской водоворот.

— Я последний раз, генерал, прошу дать под чешские части эшелоны и добрые паровозы! — ровно, но настойчиво отвечал он командующему внутренними силами Сибири.

— Но у меня нет приказа верховного правителя, и, наконец, я имею или нет право распоряжаться войсками на вверенной мне территории?

Широкие голубые глаза Прахаля насмешливо сцепились с выцветшими Репьева.

— Никакого права ни вы, ни ваш верховный правитель не имеете. Русский народ вас голыми руками придушит, если уйдут все иностранцы… У меня есть приказ генерала Гайды. Ваше дело проиграно. — Прахаль подошел к столу и развернул перед генералом партизанскую газету. — Это отголоски Москвы… Видите, как они стоят… Вот где сила, которая скоро сбросит вас… Здесь есть и воззвание наших чешских большевиков… Поймите, что я не могу допустить полного разложения вверенных мне частей… Их нужно вывести из большевистского гнезда и дисциплинировать.

— Лучшая дисциплина будет, если вы двинете сейчас же их на отряд Потылицына, который снова обнаглел и угрожает этой станции и даже городу.

— Я не могу с вами спорить! — вырвалось у Прахаля. — Завтра к восьми часам вечера мы должны уехать.

— Вы не получите составов, — робко возразил генерал.

— Мы их возьмем!

Чешский полковник звякнул шпорами и, оставив русского генерала, вышел из квартиры.

К вечеру все проходящие пассажирские и товарные поезда были разгружены на станции Брусничная. Ошеломленная толпа высаженных людей с бранью разбредалась по поселку, теснилась в буфете и перла к вагонам, откуда ее отгоняли чешские штыки. И всюду слышалось:

— Назад! Куда, русский скот! Я чешский комендант!

И люди снова отступали, ища вынужденный ночлег на станции, зараженной тифозными вшами.

Оставив лошадей и пятерых кавалеристов с пулеметами в лесу, Корякин наложил на подводу листового табаку и мешок муки. Он въехал в поселок по заимочной дороге, откуда нельзя было ожидать нападения партизан. В первой улице пулеметчик завернул к молодому слесарю Карасеву, квартирующему в маленькой избушке, и быстро переоделся в тулуп железнодорожника.

— Ну, как Ковалев? — спросил он, имея в виду секретаря подпольного комитета.

— За него теперь я.

Коряков даже в полумраке избы заметил, как молодое тонкое лицо слесаря исказилось злобой.

— Максима повесили на столбе, — шепнула от печи полногрудая жена Карасева.

— Повесили? Когда?

— Третьего дня семь человек из депо выдернули, — вздохнул слесарь. — Тут, брат, такая собачья свадьба, что и подумать страшно. На вас надежда.

Корякин стукнул ладонью по коленке собеседника и потянул из-под лавки куль с газетами.

— Ночная смена работает?

— Теперь даже три смены, — ответила женщина. — Гонят работать плетями и расстрелами.

— Ну так вот, давай чего-нибудь проглотить — и айда в депо.

— Это придется проносить частями, — указал глазами Карасев. — Вот вовремя… А мы к завтрему готовим выступление и боялись, что вы не поспеете на подмогу.

Через час два человека с туго забитыми кошелями выпрыгнули из паровоза, входившего на ремонт в депо. Трубы вышек заслоняли свет, падающий от вокзала, и людям нетрудно было скрыться от караула в толпе сменяющихся рабочих. В это же время в руках проходивших белыми птицами замелькали листовки. В сутолоке выкрикивал подговоренный Карасевым разносчик:

— Свежая газета! «Свободная Сибирь!» Иностранные государства признают адмирала Колчака верховным правителем всей России!

— Ловко! — посмеивался Корякин, разбрасывая в толпе свою литературу.

А через час, когда станки, молоты и машины затянули неизменную стальную песню, Карасев провел пулеметчика темным коридором в один из сломанных паровозов и торопливо шепнул:

— Мажь лицо угольной пылью, нам придется здесь провести экстренное совещание революционного комитета… Вот клещи и ключи, развинчивай пока гайки.

Корякин поправил около бока ручной пулемет, сильно натянувший ему плечо, и остановил слесаря:

— Нет, ты обожди… Это дело, знаешь, мне ни при чем, а ты дай половчее ребят, которые пусть присмотрятся, где у них стоят орудия, пулеметы и сколько их, — понял?

Карасев махнул рукой и теневой стороной побежал в слесарный цех, а пулеметчику из темной утробы паровоза было видно, как около завывающих токарных станков, около наковален и локомотивов люди украдкой читали маленькие листовки, серьезно переглядывались, передавая дальше обращение партизан.

На каланче ударило два часа, когда в топку заброшенного паровоза поодиночке потянулись люди. Они оглядывались по сторонам и неслышно, как тени, исчезали внутри искалеченного механического богатыря. Люди говорили шепотом. Через час их набралось больше десятка. С вокзала все еще доносились крики толпы и грохот спешно уходящих поездов.

— Товарищи, через два часа будут наступать партизаны! — бросали всем приходящим Корякин и Карасев. — Броневик генерала Репьева испорчен! Нападать на помещение службы тяги и крайний состав, где орудия и пулеметы!

Из-за грохота машин не все сразу расслышали стрельбу. Но Карасев и Корякин первыми бросились к условленному окну. Из темноты с противоположного хребта подавали огненный сигнал. Залпы трещали все сильнее, напоминая запаленное густое жнивье. Услышав, наконец, знакомый стук пулеметов, Корякин толкнул Карасева под бок и громко закричал:

— Давай тревогу!

Они не успели отбежать от окна, как вплотную столкнулись с пробравшимися в депо новобранцами, сбежавшими от белых. Карасев подался назад, но Корякин удержал его.

— Свои, свои! — воскликнул молодой солдат. — Товарищи, бейте стражников! — Он бросился первым к сходным воротам, в которых уже появились охранники и казачий взвод. Но страшно зарычавший гудок и выстрелы отбросили белых. В депо задрожали окна и стены, когда Корякин, положив на один из станков ручной пулемет, дал две очереди.

Станки оборвали свою песню, а залпы охранников порвали в депо электрические провода. Озлобленная, давно готовая к боям масса железнодорожников ринулась за пулеметчиком.

Они бежали туда, где, цепляясь за ступеньки вагонов, карабкаясь на их крыши, падая под колеса, в воплях и судороге мешались толпы военных и штатских белогвардейцев. А из-под насыпи, как из-под земли, вылетали другие, пришедшие из тайги через крутые перевалы, которых боялись одни и давно ждали другие.

Перрон опустел. Вслед уходившему последнему поезду трескотно били захваченные Корякиным десять пулеметов. И когда на рассвете замолкла канонада, прокопченные дымом, смолой и разными мазутами деповские и партизаны окружили на площади орудия. Слезы радости и тяжелые слезы горя по утраченным своим текли на измученных потемневших лицах женщин. В средину пробрался Николай на иноходце и зычно крикнул:

— Товарищи, укрепляемся в депо и на станции!

И все поняли, что бездействовать некогда, что из городов запада и востока каждый час могут подъехать свежие силы и отнять обратно станцию.


Перед судом Лизу перевели из больницы в тюрьму и поместили в камере политзаключенных. Раны ее подживали, но она еще слабо передвигалась на ногах. Старые большевики — мужчины и женщины — окружили ее заботами, как могли. Но и здесь вместе с ожиданиями желанных событий все дни и ночи чувствовалась растерянность и неуверенность в каждом последующем часе. Все знали, что ночью придут анненковцы или розановцы и сначала поставят на дверях намеченных одиночек меловые кресты, а через час прозвенят шаги со шпорами, и одиночки уже не вернутся.

За месяц Лиза присмотрелась и изучила быт колчаковской тюрьмы так же серьезно, как изучала и раньше все окружающее. И постепенно она свыклась с мыслью, что не сегодня-завтра придет ее черед. И лишь перед рассветом, когда каратели уводили обреченных и захлопывалась коридорная дверь, на нее нападала тоска и обида за потерянную личную и общественную жизнь. В приливе этой минутной жалости к себе она обвиняла Николая и за то, что он не был настойчив в своих предложениях совместной жизни, и за то, что не остановил ее от этой поездки. Но это личное жило в ней недолго. Лиза боялась сонной тишины и одиночества, она совершенно не выносила их. И с подъемом, когда, и в тюрьме начиналась жизнь, она снова вносила бодрость и свежесть в эту мрачную могильную обстановку, она часто пела революционные песни, когда другие, доведенные до полного отчаяния и изнеможения, не желали поднимать глаз на свет, мерцающий над потолком камеры. После разгрома станции Брусничная к ней подошла рослая старуха, бывший редактор губернской газеты «Дело рабочего», и, улыбнувшись темными большими глазами, сказала:

— От вашего командира Потылицына записка.

Старуха развернула трубочку из бумаги, которую катала в ладонях. На бумажке четким почерком Николая было написано:

«Милая, родная Лиза!

Готовьтесь, скоро увидимся. Береги себя и товарищей. Поставил белым условие: освободить за тебя ихних пять женщин… Думаю, что на суде они сделают тебе смягчение».

Старуха печально и улыбчиво смотрела на молодого редактора.

— Вы любите его? — мягко спросила она, когда Лиза с неохотой рвала записку.

— Да, мы хотели пожениться, но мешала эта борьба, и нехорошо было бы перед товарищами партизанами…

— Ну и глупо, дети мои! — вздохнула старуха. — Эти аскетические предрассудки чужды марксистам… Но дело теперь не в этом… Ты знаешь или нет, что за расстрел белых офицеров партизанами на днях вывели в расход всех членов губернского исполкома.