Кружево — страница 13 из 34

— Самому тебе, ваше благородие, с белым светом прощаться пора, — промолвил в ответ Дорофей. — А я своим сыном доволен. Не зря мы его с Марфой поили-кормили и добру наставляли!

Выхватил офицер у ближнего солдата саблю, замахнулся на Дорофея и порубал бы, но тут Кузька в один миг перед ним очутился и самого порешил.

А мужики похватали кто колья, кто оглобли, кто железные вилы. На ту пору и отряд партизан поспел в деревню войти.

Но, видно, не суждено было Кузе вместе с народом порадоваться. Сплоховал он, когда встретился лицом к лицу с Богомолом. Тот собрался тайно ускользнуть из деревни, да в проулке нагнал его Кузька.

— Поворачивай обратно!

Тут и зарубил его Богомол топором.

На том месте, где Кузя погибель принял, Степанида Веретея посадила березку. Покуда жива была, сама ее охраняла, не дозволяла даже веточку обломить.

За прошедшие годы береза высоко поднялась, вширь раздалась. Так вроде бы она ничем не приметна, а подойди к ней поутру, перед восходом, когда небо от края до края озарено, да взгляни на вершину: каждый листочек мерцает, осыпает с себя красные искры, будто кровинки одна за другой падают вниз.

ПЕРВЫЙ ЗЕМЛЕМЕР

Я еще вот этаконький был ростом, аршин с вершком, шел мне тогда, наверно, восьмой, не то девятый год, но дядю Андрея Кондратьича помню так, будто сейчас вижу.

Жил он по соседству, в избе-землянухе. Зимой заметет-занесет его избушку снегом, сразу не найдешь: торчит из сугроба труба, дымок из нее стелется, печеным хлебом припахивает. А во дворе пусто: ни амбарушки, ни погребушки, ни колодца, ни бани. Только возле огорода стоял пригон — плетень круглый, на нем крыша, соломой крытая; тут дядя Андрей корову держал и кобылу Пегуху.

Кобыленка-то была маломерка беспородная, но зато выносливая, — хоть на пашне, хоть в пути-дороге.

Со смеху иной раз надорвешься, когда дядя на Пегухе верхом проедет: лошаденка мелко-мелко трусит, копытами постукивает, а ноги седока по земле волочатся.

Один раз брал он меня с собой на мельницу. Вёшна только кончилась, зеленя уже на пашнях поднялись, а ехать приходилось десять верст, до реки Течи. Нагрузил дядя Андрей на телегу пудов двадцать зерна, меня поверх мешков усадил, сам взгромоздился, и покатили мы рано утром.

Ну, пока дорога шла ровная, Пегуха везла исправно, а версты за три до реки есть протока между болотами, тут мы застряли. За вёшну на протоке колею смыло, и как Пегуха на нее взошла, так все колеса телеги сразу утонули в грязи по самые ступицы. Тпру! Стоп! Вылезай и сгружайся!

Сколько ни бились, не могла Пегуха вытащить воз. И лошаденку-то жалко ведь, надорвется. Вот смотрю, дядя Андрей вожжи развязал, гужи распустил, снял дугу, оставил телегу в протоке, а Пегуху вывел на бугорок и пошел сам впрягаться. Оглобли-то под мышками зажал, чересседельник на плечи накинул, потом раскачал телегу в колее, туда-сюда — да ка-ак рванет! И повез...

На бугорке опять Пегуху в упряжку, пот со лба рукавом рубахи вытер, сунул в нос табаку понюшку и молвил:

— Да разве ж Пегуха могла справиться? Я сам-то еле-еле выволок!

Силища была у него непомерная, но к делу он ее применял мало, не от лени, а, пожалуй, от скуки. Помнится, так объяснял:

— Поди, кому она такая жизня на пользу? Сколько хребет ни ломай, все равно то, чем земля наградит, — богачам в утробу! Эх скушно, скушно...

Страсть как богатых отрицал, ни к кому из них во дворы не хаживал, шапку не ломал и не кланялся.

В те времена часто бывали в деревне побоища. Стенка на стенку. С оглоблями. С кольями. С одной стороны наши, третьеулошные бедняки, а с другой — богачи, что всю первую улицу заселили.

Вот и пошлют, бывало, мужики гонца к дяде Андрею. В ночь-полночь, все равно. Ломается-де наша стенка, айда скорей, выручай!

Тут он не мешкал, на сборы не тратился. Босиком, в одной рубахе, валенок в руку — и туда! Голой рукой не бил, только валенком. Как почнет со стороны на сторону помахивать, то будто медведь по густому мелколесью протопал, лесинки-то примял, придавил.

Первоулошным все это было не по нутру, так они порешили между собой во что бы то ни стало поквитаться с Андреем Кондратьевичем.

Справляли в деревне масленицу. Дядя Андрей тоже со своим дружком Аникой, старым солдатом, брагой хмельной угостился, разморились оба, уселись возле дороги на сугроб, давай песни петь.

Подобрались к ним пятеро первоулошных. Быколомы натуральные, да к тому же в варежки свинчатку положили.

Один из них развернулся вправо и со всего-то маху — бац Андрея Кондратьича по скуле!

А он будто и не заметил, сидит поет.

Снова его — бац! Тут дядя Андрей петь перестал, толкнул дружка в бок:

— Чего это, Аника? Вроде сегодня масленица, морозно, а откудов-то комары налетели, кусаются.

Потом уж поглядел на богатеев, пошевелил бровями, а брови-то у него были лохматые, вместе с бородой под один оклад.

— Вам чего тут занадобилось? Ну-ко, ступайте по-добру!

В иное время он бы их пораскидал по сугробам, но в тот год уже установилась у нас в деревне Советская власть, вот из уважения к своей родной власти и стерпел дядя Андрей.

Вскоре ревком назначил его землю перемерять. Это был у нас большой перемер, с него, можно сказать, только и воспрянули мужики. Прежде, при царе-то, богатеи позабирали самолучшие пашни и покосы, а теперь эти пашни и покосы ревком велел передать бедноте.

Михайло Крутояров, председатель ревкома, на деревенском сходе сказал:

— Ты, дядя Андрей, сделаешь по справедливости, отведи наделы сначала вдовам и сиротам, что после войны остались, потом воинам, кои за отечество страдали, потом беднеющим мужикам, а уж первоулошникам дальние поля, кому сколь по закону положено.

Андрей Кондратьич даже бороду свою наполовину остриг, подровнял ее, в новые сапоги обулся, когда в первый день пошел с печатной саженью на поле.

Начал отмерять пашни и покосы сразу от Старой рощи. Тут земли черные, без суглинков, без солонцов; палку воткни, так и то из нее дерево вырастет.

А уж талица шумела вовсю: ручьи текли; на прогалинах молодая прозелень; соком березовым пахло; грачи гнезда чинили.

Мешкать было недосуг. Вот-вот талые воды схлынут в лога, пашни подсохнут, прогреются, надо сеять начинать.

За один день Андрей Кондратьич обмахал саженью поля до Холодной пади. Там, возле пади-то, прежде самый заглавный богач из нашей деревни, Флегонт Никитич хозяйничал. У него весь лес был огорожен пряслом, в загородке изба полевая, навесы для коней. А на пашнях один чернозем.

Вся эта благодать Флегонта по земельному перемеру досталась бабам-солдаткам Татьяне Череде и Анисье Ступочке.

— Ну, — сказал им Андрей Кондратьич, — ваше счастье, бабы! Теперича вы из нужды вылезайте, сейте хлебушко на здоровье.

Флегонт в драку на Андрея Кондратьича кинулся, глаза горят, в руке топор.

— Всех порешу, — кричит, — не смейте мою землю трогать!

Бабы сразу наутек бросились, мужики, кои делить землю помогали, посторонились, но Андрей Кондратьич не растерялся, сгреб Флегонта и вместе с топором в болото забросил.

— Искупайся в холодной воде, охолонись! Народной власти не смей супротивиться!

Вскоре день кончился, туман с пади начал подыматься. Мужики с бабами ушли в деревню ночевать, а дядя Андрей на месте остался, чтобы утром пораньше встать и до их прихода обойти поля.

Разложил он на еланке костер, высушил одежу и сапоги и раздумался о самом себе. Скушная прошла жизнь, со всех сторон никудышная. Сила зря пропадала Это ведь одинаково, что взять сто рублей, положить их в карман, а самому с голоду подыхать. Ни тебе радости ни людям! Этак-то пройдет твоя пора, и добрым словом никто не помянет: был на свете, а все равно, что и не был!

Жалко ему стало себя. Вот, дескать, теперичь родиться бы или помолодеть, так развернулся бы на оба плеча. Перво-наперво, на протоках и на ручьях мосты надо поставить, чтобы кони не надрывались. Наготовить бы бревен и срубить для школы новый сруб-дворец деревянный: ну-ко, парнишки-ребятишки, садитесь за буквари, хватит вам на полатях тараканов считать, умом запасайтесь. Э, да мало ли какие нужные дела можно руками поднять...

Шибко задумался, даже в костер корья подбросить забыл и не услышал, как позади сухие сучки под чьими-то ногами хрустнули, не заметил морды козлиной, которая из чащи высунулась.

Спохватился, да поздно! Руки, ноги, оказались накрепко связанными, а сам уже на елани лежит, в темное небо смотрит.

— Что за оказия, кто балует?

Тут над его ухом по-козлиному замемекало, козлиный дух в нос шибанул, а в бок вострые рога уперлись.

Вгляделся Андрей Кондратьич: да ведь это Флегонт в козлином обличье! Та же борода сивая клинышком, та же нижняя губа отвислая, и в одной мочке серьга медная. В деревне никто из мужиков серьгу не носил. И не сам он ее вздел-то в мочку, а старуха одна прохожая на нем сделала метку, заворожила. Попросила она у него квасу попить, он даже простой воды не подал, вот старуха и наказала: «От тебя-де для людей, как от козла, — ни шерсти, ни молока! Так век козлом и промаешься, пока какое-нибудь доброе дело не сделаешь!» С тех пор по ночам у него обличье стало меняться, он дома ночевать не оставался, в загородку уезжал и до утра по лесам бегал. Дядя Андрей над такой байкой, бывало, смеялся, — врут соседи, не дорого берут! — да вот случилось, самому пришлось повстречаться.

Двинул он плечами, поднатужился, — порвать бы путы. Раз, два взял — не берет. Из конопли веревка, хитрым узлом завязана.

— Ой, наживешь-таки себе худа, Флегонт! — предупредил Андрей Кондратьич. — Сполна за меня ответишь, коли жив не останусь!

Замемекала козлиная образина, прицелилась, было, прямо в грудь рогами ударить, но ведь известно: козел хоть и любит в чужом огороде капусту глодать, все же оглядывается.

Вот и надумал Флегонт скрыть следы за собой. Как раз рядом с еланкой между берез мураши городище построили. Переволок он Андрея Кондратьича туда, поверх мурашиного городища положил.