Кружево — страница 2 из 34

Под вечер, уж на стану, похвалился:

— Вот так, сынок, в соображение прими: что сделано в срок, то в амбаре, а что не по времени, как по ветру развеяно!

— Только прежде, тятя, надо землю спросить: что она повелит? — добавил тот. — Остальное осень покажет...

Ночью привиделось Зарубе во сне, будто лето выдалось хлебородное, дивные хлеба народились, после молотьбы засыпал он свежим зерном полные сусеки в амбаре, лишки на базаре продал, накупил семейству обнов, сахару, пряников, вдобавок на старую телегу новые колеса поставил.

А утром, после счастливого сна, вышел из балагана и обмер: вся округа снегом накрыта! Зловредный Сиверко с холодных краев белую порошу пригнал, на леса куржак накидал, талые воды в ручьях заледенил. Экая беда! Экое горе! Схватился Заруба за голову: пропал урожай! Ладно, если хоть половина семян отогреется и даст всходы.

Днем погода взыграла: горячее солнышко наледь и снег растопило, пашни почернели, грачи в грачевнике загалдели и вылетели из гнезд пропитанье искать, а из леса нахлынул ядреный запах березовых почек, взвился к небу жаворонок и запел там свою первую вешнюю песню.

Вот и Гринька засобирался с лукошком на пашню. Не спешил, не суетился, абы поскорее отделаться, а прежде ремень по своей мерке подвязал, разулся, семенное зерно в солнечном тепле обогрел. Да и сеять начал с приглядом, хорошо ли оно ложится на пахоту.

Иван малость постоял на меже, порадовался: «Молодец, Гринька! Научать не надо,сам доходит, своим умом!» С тем и отошел на стан.

А по ту сторону межи, на пашне Сидора Давая батраки досевали уж последний клин. Сам Сидор подле проезжей дороги стоял и на ночную непогоду ругался.

Откуда ни возьмись, дед Калистрат позадь него объявился: босой, холщовые штаны засучены до колен, ворот рубахи расстегнут и посошок в руке.

— Напрасно, Сидор, погоду клянешь...

Давай накинулся на него.

— Ступай прочь отсель! Твое дело дома на печке сидеть, людям глаза не мозолить!

— До того дела я еще не дожил, — молвил тот. — А пока что всякое полюшко — моя радость и горюшко! Мужик ты богатый, не поскупись, дай мне одну горстку семян.

— Я милостынки не подаю! — отказал Давай.

— Хоть квасом напои. Утомился я.

— Эвон за тальниками болото, там вдоволь напьешься!

— А что сеешь на пашне?

— Не видишь, поди-ко! — заорал Давай. — Лебеду хочу вырастить, вас, попрошаек, кормить!

— Ну, коли охота тебе вместо пшенички траву-лебеду поиметь, то она вдосталь тут уродится! — пожелал ему дед Калистрат.

Зато Гринька приветил старика, как родного. Напоил его из лагунка свежей водой, потом совета спросил:

— Не густо ли, деда, семена кладу?

— Скупость на пашне трудов не окупит: что посеешь, то и пожнешь! — молвил тот. — Дай и мне горстку семян!

— Бери, дедушко, сколь пожелаешь!

Взял Калистрат из его лукошка горстку семенного зерна, но в карман не положил, а тут же на пашню разбросал.

— Что от чистого сердца дается, то впятеро возвернется! Матушка-земля на добро добром отвечает.

Он-то похвалил, а вот Иван Заруба расстроился, когда оглядел засеянный Гринькой осьминник.

— Эка, сколь нагустил. Полагалось на твою полоску всего пуда два семенного зерна, а ты весь мешок-пятерик опорожнил. Глазомер-то твой где? Эх, зря я доверился! Видать, соображения еще маловато, на другую вешну, смотри, так не делай. Нынче без урожая останемся!..

И не угадал.

В то лето случались дождики редко. Набежит тонкая тучка, без грома, без молнии, чуток на земле пыль прибьет и отвалит. Жаркие суховеи иссушили поля. На пашне, кою Иван сам засевал, половина всходов погинула, а остальные выросли еле-елешные — ни серпами жать, ни литовкой косить. Зато на Гринькином осьминнике при густом-то посеве поднялись всходы дружные, вешнюю влагу от суховеев уберегли и своими силами обошлись. Пройдет ли кто из мужиков по дороге, на телеге ли проедет, а уж не утерпит, остановится и подивуется: «Экое чудо! Сроду таких справных хлебов не вырастало в здешней округе». И Заруба не уставал повторять: «Ай да Гринька! Ай да сынок дорогой!» Тем временем Сидор Давай чуть ума не лишился. По всему его полю выросла одна голимая лебеда. Хоть бы где-то посередь нее пшеничный колосок проглянул. Лебеда, лебеда и лебеда, с краю до краю.

С той вешны Заруба и Давай поменялись местами. У Ивана всякий год зерно в закромах, у Давая уж и себе на прокорм не хватало. Давила и глушила посевы трава-лебеда.

Стал Давай думать, как бы не разориться совсем. И додумался: наверно-де, у Ивана Зарубы сильные семена завелись, коим погода-непогода никак не вредит.

Выбрал ночь потемнее, съездил на поле, украл с его полосы десять снопов, намолотил с них полный мешок зерна. Ничего, однако, не выгадал. На другой год опять одна лебеда уродилась.

Иной бы в его положенье сходил к Калистрату, повинился бы: так, мол, и так, дедушко, изобидел я тебя худым словом, поступил неразумно и потому, сделай милость, не гневайся на меня, обещаюсь делать людям добро, — а Давай к попу побежал.

— Отслужи, батюшко, на моем поле молебен, святой водой покропи. Сними заклятье, кое Калистрат наложил!

Стребовал поп с него денежки за свой труд, взял большую икону, отслужил на поле молебен, во все стороны водой покропил, кадилом подымил, но и боженька не помог. Не зря сказано: на бога надейся, да сам не плошай!

Тогда и смекнул Сидор: это у Зарубы Ивана парень шибко удачливый! А потом уж решился — надо в зятья его взять! Не мило, не знатно с простым мужиком породниться, но иначе не сманить к себе Гриньку.

Так и заставила неволя самому к Ивану Зарубе идти — свою дочь Фетинью в невесты навеливать.

Иван по началу-то себе не поверил: опять-де, наверно, задумался и вот блазнит, чего сроду в уме не держал! Быть не может, чтобы Сидор Давай к нему снизошел! Потом уж озлился:

— Хочешь перед всей деревней опозорить меня? Не бывать тому, чтобы я, честный хлебороб, с эким прохиндеем связался!

И Гринька Фетинью отверг:

— Она умеет только шанежки лопать да на перине отлеживаться! Живет на земле, а не видывала, чем пашню пашут, с коей стороны серп в руки берут!

Выбежал от них Давай, будто ошпаренный.

Прежде точила его лишь зависть к Ивану Зарубе, а тут, на придачу к ней, неодолимая злоба явилась. Всю ночь Давай самогонку пил и кулаком по столу гвоздил: «Сничтожу! Дотла сничтожу!»

На ту пору жатва хлебов на полях была уже кончена У Ивана на жниве стояли суслоны один к одному, в каждом по десять снопов, в каждом снопе колосья в четверть длиной. Только у Давая в поле лебеда от края до края.

Выбрал он самую темную и глухую ночь, тайно пробрался на поле Ивана Зарубы и пустил по сухому жнивью палы. Сначала пыхнул маленький огонек, чуть погодя разгорелся и, подхваченный попутным ветром, побежал от суслона к суслону.

Занялось бы зарево, в большом пожаре погинул бы весь урожай, но тут враз что-то случилось, будто весь огонь кто-то шапкой накрыл. А под ногами у Давая земля накалилась. Он туда, он сюда, как заяц, начал прыгать с места на место, круть-верть в разные стороны — везде пятки жжет, пуще чем на сковородке каленой. На пенек вскочил, и там жаром обдало. На березу залез — та закачалась и сбросила.

Вышибло Давая из ума. Заохал. Запричитал. Кинулся было бежать, а кто-то его за штаны удержал:

— Обожди, еще попляши!

Обернулся Давай. Это дед Калистрат на него заругался.

— Земля супроть тебя возмутилась. Обидчик ты! Остальное, Давай, сам понимай...

Чего-то замолол Давай совсем невнятное-непонятное, потом еще раз подскочил, вырвался из рук деда Калистрата и рванулся к дороге. Скачет да оглядывается, будто от стаи волков убегает.

Утром раненько пришел Гринька на поле суслоны проведать. Увидел кое-где опаленную стерню. Кто это здесь побывал? Кому вздумалось с огнем баловаться? Экая беда могла приключиться!

Покуда в догадках терялся, за одним из суслонов деда Калистрата приметил. Сидел дед на земле и о чем-то сам с собой разговаривал.

— Не заблудился ли, дедушко? — спросил его Гринька.

— Тебя жду, — промолвил старик.

— А пошто?

— По то, что времячко подошло! Перво-наперво, с Даваем расчет произвел. И ваш урожай уберег. Чую, посередь ночи мой посошок начал постукивать, знак подавать. Пришлось скоренько в путь собраться...

— Неужто твой посошок не простой?

— Приходилось ли тебе про Хлебосея что-нибудь слышать?

— Баушка Капустиха сказывала, да можно ли верить ей...

— А потому молве о нем плохо верится — никто Хлебосея в лицо знать не знает. Не оказывает он себя, живет меж людей неприметно, ну, мужик и мужик. Неприметно же и повеленье матушки-земли исполняет. Она ведь много не спрашивает, лишь бы всюду ложились на пашни добрые семена, жили бы люди в дружбе, не порочили бы хлеборобское звание. И не к чему Хлебосею-то оказывать самого себя. То добро не живуче, не долговеко, кое сделано лишь во славу себе. Зато оно останется навсегда, если обогрело кого-то, из нужды вывело, накормило досыта, одело-обуло да еще и поклонилось вдобавок из уважения за труд и за совесть. Не терпит хлебородная земля бесчестья, не даст поблажек ни лодырю, ни хапуге. Велика, широка, просторна из края в край наша хлебная сторона. Вот и приходится Хлебосею, коему матушка-земля оказала доверие, за вешну, лето и осень не раз ее обежать и оследовать, худые всходы поправить, редкие зеленя загустить, помочь колоскам силу набрать, а где встретится варнак и стяжатель — изгнать его прочь!

— Как же Хлебосей управляется? — засомневался Гринька. — Мудрено!

— Ничего мудреного нету, — заверил дед Калистрат. — На то ему особый посошок препоручен. Ты, поди, думаешь, мой посошок — это просто палка березовая? Верно, палка, только в середке у нее есть живинка, и завсегда можно слушать, чего надо нашей кормилице, какую службу для нее справить...

— А сам-то ты, дедушко, Хлебосея встречал или тоже лишь молву пересказываешь?

— Мы с ним в одной избе живем, одной ложкой кашу едим, одну лопотину носим, вместе с утра до ночи ходим, одно имячко носим: Калистрат Хлебосей!