Кружево — страница 22 из 34

Днем сходил в лавку к купцу Толстопятову, сбыл ему серебро, купил муки, соли, керосину для лампы, себе новые шаровары, рубаху ситцевую, а Макарихе шаль кашемировую, батисту на кофту, серьги с камушками и две печатки красного мыла, каким она отродясь ни лицо, ни руки не мыла.

Макариха-то думала, что приснилось ей, когда он покупки принес. Села на лавку, принялась глаза протирать, сама себя под бока подтыкать.

А как уверилась, что ей не поблазнило, поназдевала на себя все обновы, поохорашивалась в них, даже спросить забыла, где Недрема деньгами разжился.

В тот день напекла шанег и пирогов, до отвалу натрескалась и только тогда ее снова прорвало:

— Эх ты, тумак-недотепа! И схитрить не умеешь! Я ведь еще вечор догадалась: не попусту ты за бабешкой во двор выбегал. Сколь же она за твой труд положила?

— Ни много, ни мало, а все, сколько есть, — увильнул от ответа Недрема. — С толком — хватит надолго, без толку — зубы на полку!

Макариха осердилась на него, опять забралась на печь и ворчала там, покуда ее сном не сморило.

Купленые припасы она за одну неделю извела. До икоты наедалась, до седьмого поту чаю напивалась.

Недрема снова тайком достал из дупла две горсти серебряных зерен, купил в лавке припас для домашности, а сверх того пряников печатных, но домой их не понес, а по дороге угостил малолетков, кои на катушке катались. То-то было любо смотреть, как эта игручая орава пряники уплетала и радовалась!

На другой раз подсмотрел он, у кого из парнишек справных обутков нет, привел в лавку и купил им все новое.

После того Макариха совсем ошалела.

— То ли. ты последний разум потерял? С чего это вздумал чужих детишек одаривать? Коль капитал завел, так давай хоть новый дом купим...

Такими злыми словами его поносила — повторить невозможно.

Сам Недрема в городе никогда не бывал, настоящей цены серебру не знал: сколь Толстопятов оценит, не спорил.

Тот принимал серебро по дешевке. Наживался. Потом стал догадки строить: «Откуда же мужик серебро берет? Неужто на клад натакался?» А уж известно: чем каши больше, то и жадный рот становится шире. Задумал Толстопятов Недрему дочиста обобрать. Стал у него всяко выведывать, неужто-де и в нашей местности самородное серебро появилось и пошто-де ты о том не объявишь, такой капитал в большое дело не пустишь? Завел бы свой магазин, торговлей занялся. Но ничего не добился. Недрема ухмыльнется, а слова не вымолвит.

Толстопятов после того начал к Макарихе приставать. Бабешка ленивая, глупая — с ней быстро сладился. Заманил ее в лавку:

— Честь и место дорогой покупательнице. Давно жду, когда ты сама придешь за покупками. Любой товар выбирай.

Велел приказчику примерить на нее суконную шубу на лисьем меху, шаль пуховую на плечи накинул, кружева достал, разное шелковье, сапожки с подковками. Закружил Макариху, с толку сбил. Напоследок увел в горницу, сладким чаем напоил, попотчевал пряниками с изюмом. Та наелась, напилась и совсем разомлела. Какой ей почет, уважение! Навсегда бы так.

— За всяко-просто в гости ко мне приходи, — поклонился ей Толстопятов. — Мужик твой богатый стал. Пудами, поди-ко, гребет серебро. Только, что-то утаивает. Гляжу на тебя и дивлюсь: при таком богатстве, а одежка на тебе вся худая.

У Макарихи дух перехватило. Пуще прежнего на Недрему озлилась. Ту прохожую вспомнила. Ну, и призналась:

— Не видала, не слыхала, куда Недрема припрятал клад. Хитрит он. Обманывает. Мне на расход даже пятака не дает.

— А ты что же: схитрить не умеешь? — упрекнул Толстопятов. — С коих это пор повелось от жены секрет заводить? Коли Недрема клад утаивает — догляди за ним и заставь поделиться. Довольно проживать в его курной избе. Пора барыней стать. Не управишься с кладом — меня позови. Завсегда приду к тебе на подмогу.

А Недрема продолжал чеботарить день-денски и ночь-ноченски и даже во вниманье не взял, чего-де Макариха редко стала на печи лежать, ухватами не гремит, не ругается, а с него глаз не сводит.

Снова понадобилось ему прикупить в лавке кожевенного товару. Сходил в огород, взял из дупла серебряных зерен, а не приметил, как Макариха подглядывала за ним из-за плетня.

В тот же день указала она Толстопятову потайное место.

Тот вмиг ее надоумил:

— Истопи баню пожарче и, покуда в ней будет угарно, пошли Недрему попариться. Угорит он в бане, занеможет и нам помешать не поспеет.

Попарился мужик, нахватался угару, еле живой вышел оттуда.

В избе лег на лежанку, маялся-маялся и уснул

Принялись Макариха и Толстопятов из дупла серебро выгружать. Три ведра набрали. Потом Макариха сундук притащила, Толстопятов дубовую бочку прикатил. Каждый для себя стал стараться. Оба разохотились побольше добыть, себе выгадать, ну и подрались: Толстопятов вцепился в Макариху, а та схватила его за сивую бороду.

Потом порешили березу срубить, чем всякий раз в дупло руку просовывать.

Ударил Толстопятов по комлю березы топором — топорище сломалось. Притащил пилу. Ширк-ширк пилой-то, и пила не берет.

Вдруг теплый ветер подул, зашумела береза, а из дупла талая вода ручьем хлынула, и все серебро, что в ведра, в сундук и в бочку было накидано, тоже растаяло.

Макариха в голос запричитала. Толстопятов глаза вылупил: сплыло богатство! Везде вода, ступить некуда!

Обернулся, хотел убежать, а позадь него, на срубе сама Серебрянка оказалась. Схватилась за бока и ну-ко хохотать над ним:

— Попляши, чтобы этот день не запамятовать!

Ударила в ладошки, у Толстопятова ноги сами ходуном заходили, от сапог во все стороны брызги полетели, борода и брови закуржавели.

Так он и добрался до своего дома вприсядку, а дома хватился в шкатулку заглянуть, куда складывал прежнее серебро, и в ней вода.

Макариха, покуда ревмя-ревела и ругалась на Серебрянку, к месту пристыла. Ладно, что Недрема вышел из избы и помог ей из наледи выбраться.

В избе он ее упрекнул:

— Не хотела по-людски жить в чести, вот снова лежи на печи, дави спиной кирпичи!

ДВЕНАДЦАТАЯ СЕСТРА

Было лихоманок двенадцать сестер: Трясуха, Ознобиха, Утриха, Полудниха, Вечериха, Жаруха, Холодиха, Желтуха, Суставиха, Ломиха, Худоба и самая младшая — Охохоня.

У всех глаза лягушачьи, носы вострые, волосья на голове схожи с осокой болотной, ноги кривые, руки когтистые. И одежу они на себе никогда не меняли: у каждой зеленый сарафан и кофта зеленая, сроду не стиранные.

Одна Охохоня выродилась чудной красавицей: лицом белая, синеглазая, русая коса чуть-чуть не до пят. Верба в вешнем цвету и то, поди, краше ее не бывала!

Любой бы парень пал перед ней на колени, не то взял бы на руки и понес на край света, кабы она посреди людей могла жить.

Осенью лихоманки убегали вслед за перелетными птицами. Не глянется им в холоду. Но едва минует зазимье, сойдут снега, стают льды, а на болотах забунчат комары — сестры снова возвращались на людей хворь наводить.

Заночует мужик в поле, где комарья полно, не то из болота воды напьется, и лихоманка уже тут как тут.

Если нападет на него Жаруха — мужик весь в жару мается, если Ознобиха — согреться не может, если Трясуха — почнет трястись, хоть к постели привязывай.

Бывало, вместе с Трясухой и другие сестры робить мужику не давали: Утриха с утра, Полдниха в полдень, Вечериха после солнцезаката.

Потрясут, прознобят хворого, остальных сестер призовут: Суставиху, Ломиху, Желтуху, Худобу.

Надо мужику-то пашню пахать, хлеба сеять, к сенокосу и жатве готовиться, а он желтущий, худющий на горячей печи под овчинным тулупом отлеживается и сам не в себе.

Охохоня была нравом помягче, только тоской изводила. Днем от людей сторонилась, зато ночью подкрадется к иному сонному молодому мужику или неженатому парню, погладит его рукой по лицу, и станет тому свет не мил, дорогая жена опостылит, сладкая шанежка во рту загорчит, а холостой молодец уже не спешит к подружке на свиданку, сколь бы та его ни звала.

Самой-то Охохоне еще не приходилось испробовать, что это такое — любовь? В лесах ее сестры вели знакомство только с Лешаками-уродами, у коих вся радость — по пенькам скакать, в траве валяться да в болотах воду мутить. Соберутся с ними в круг, вертятся, визжат, хохочут, всяко кривляются. Ночные совы с испугу плачут, филины ухают. В другой раз Лешаки на мужицких полях спелые хлеба ногами помнут, лежбищ наделают или ради озорства, вместе с лихоманками, нагонят в деревню тучи комаров и мошкары.

И никто ее ничему доброму не наставлял. Старшие сестры Трясуха и Ознобиха беспрестанно меж собой похвалялись, сколь уж людей погубили, а у Желтухи было одно на уме:

— Ты, Охохоня, никого не жалей: мы всякому человеку зловредные!

Стала Охохоня их гульбища избегать. Присядет у болота на кочку, при свете ясного месяца посмотрит на свое отражение в стоячей воде и в одиночестве запечалится.

Начала людям завидовать. У них день на день не похож. Всяко живут: и в горе, и в радости, в трудах и заботах, но ничего им не в тягость. Куда ни повернись, в кою сторону ни взгляни — ни у кого на лице неприметно унылости. А поют-то, поют-то сколь душевно и мило! Век можно слушать — не надоест!

Довелось ей однажды неподалеку от деревенского игрища притаиться. Когда свечерело, парни и девки собрались тут за околицей на поляне. Все нарядные, умыты, причесаны. Сначала попели, потом под гармонь топотуху сплясали, кадриль сыграли и так-то ли закружились в разгулье — хоть гром греми, хоть молния в небе сверкай, не стали бы разбегаться.

И стало с ней твориться что-то неладное: от гармониста не могла глаз отвести! Глядела и глядела на него. Шибко он казался приглядным. И статен собой, и кучерявый, удалой и сильный. Развернет гармонь, крутым плечом поведет, запосвистывает, так будто жаром обдаст!

Совсем ей тошнехонько стало, когда приметила, что девушка, которая рядом с гармонистом сидела, припадала к нему головой и ласково чего-то нашептывала.