Партийная работа сталкивала его с множеством людей. Память у него была цепкая: запоминал лица, имена, должности – но как эти люди живут, не слишком интересовался. Выполняет человек свои общественные обязанности, держится достойно, худого о нем не слыхать – и слава богу.
Война бросила его на Украину. Он был назначен комиссаром дивизии и выполнял свои обязанности так же самозабвенно и вместе методично, как и в мирное время. Ему недолго пришлось выполнять их: под Киевом его подкосила немецкая мина. При ранении он был тяжело контужен и на два месяца потерял зрение и слух. Слепого, глухого, пораженного газовой гангреной, его отвезли в дальний тыл, в госпиталь.
Странные это были дни, ни на что не похожие, – дни пребывания в госпитале. Когда прошел жар и бред и Рябухин осознал свое положение, ужаса у него не было: он быстро сообразил, что если глаза не болят и целы, то зрение обязательно вернется, нужно только терпеливо ждать; так же и слух вернется. Трудно было быть терпеливым в такое время; но Рябухин держал себя в руках. Он спросил кого-то, кто ставил ему градусник: «Немцев выгнали? Если да – сожмите мне руку». Никто не дотронулся до его руки, которую он протянул перед собой. Ему стало жутко, он спросил: «Москва цела? Если да – сожмите руку». На этот раз невидимый собеседник взял его за руку и сжал крепко…
Этим способом Рябухин получал сведения о войне.
В глазах был мрак, днем красный, ночью черный. В ушах – словно вода налита… Доносился запах пищи – значит, принесли обед. Ложка дотрагивалась до губ. Рябухин открывал рот, его кормили. Быстрые, привычные руки ловко меняли белье на нем и под ним. Поднимали, клали на носилки – значит, на перевязку. «Товарищи, – говорил Рябухин в пространство, – кто тут близко ходячий, дай закурить». В безмолвии, окружавшем его, кто-то вставлял ему в рот папиросу, подносил зажженную спичку – от нее мгновенным теплом веяло на лицо, – и он курил…
Рябухин лежал и думал. Он думал обо всем на свете! Представлял себе линию фронта и соотношение наших сил с силами противника, представлял опустошения и беды, причиненные нам немцами, подсчитывал наши ресурсы. Он думал о будущем страны, о будущем мира, о родных своих, о людях, которых знал. Он видел их, он слышал их голоса. Он думал о человеческом сердце, о жизни, о смерти… Однажды утром, проснувшись, он открыл глаза и увидел перед собой белую стену, на штукатурке была маленькая змеевидная трещина. Рябухин повернулся на другой бок и увидел койку, на койке спал человек такой красоты, какой ни раньше, ни потом не встречал Рябухин. Взял со столика папироску и спички, потряс коробком – спички весело затарахтели в коробке – и закурил. Подошла старуха сиделка.
– Батюшки, видит! – сказала она.
– И слышу, – сказал Рябухин. – Какая вы, оказывается, красавица, няня.
– Да уж теперь все мы для вас будем красавцы, – сказала сиделка. – Соскучились, столько времени нас не видавши; вот и красавцы.
Прошло больше трех лет. Рябухин уже не помнил, как это он был незрячим и какие думы его тогда посещали: он весь был в сегодняшнем своем труде и сегодняшних заботах. Но до сих пор ему казались прекрасными все лица кругом. Скажи ему кто-нибудь, что, например, Уздечкин некрасив, или он сам, Рябухин, некрасив, – он бы не поверил.
Когда он выписался из госпиталя, ЦК партии послал его парторгом на Кружилиху. То, что Рябухин видел на Кружилихе, с каждым днем укрепляло его веру в человека, в красоту человеческой души. Люди не жалели сил, жертвовали всем, чтобы помочь Красной Армии разбить врага. Рябухин знал, что им нелегко; ему и самому было нелегко; но никто не жаловался, никто ни разу не помыслил о мире без победы.
И вот завиднелся светлый день, во имя которого совершался этот великий всенародный подвиг: Красная Армия приближалась к Берлину.
Первого марта из Москвы пришел заказ на оборудование для К-ского завода боеприпасов; заказ почти в два раза превышал обычные. Листопад, рассмотрев его, сказал:
– Так. Понятно.
И по телефону сказал Рябухину:
– Сергей, будет жарко.
– Кому жарко? – спросил Рябухин.
– Гитлеру, – отвечал Листопад. – Иди сюда.
Они сидели вдвоем с полчаса; потом пришли начальники цехов, вызванные на совещание. Предстояло обсудить вопрос, как расставить силы, чтобы сдать заказ своевременно.
Совещание было бурное. Только Грушевой, начальник литерного цеха, сидел молча, со скучающим и равнодушным видом. В литерном цехе производились взрыватели для минометов; заказ на оборудование его не касался. Грушевому это было досадно: кто-то другой станет в центре внимания заводских и городских организаций, получит награды…
– А на погрузку, – сказал кто-то, – придется позаимствовать людей из цеха товарища Грушевого.
Грушевой даже качнулся: этого недоставало! Его уже начинают третировать… Можно подумать, что у него рабочие сидят сложа руки…
– Вряд ли это будет возможно, – сказал Листопад. – Полагаю, что на цех Грушевого тоже ляжет в этом месяце двойная нагрузка.
Он рассчитал правильно: через два дня поступил дополнительный заказ на взрыватели.
Грушевой воспрянул духом и потребовал добавочной рабочей силы. Он привык к тому, чтобы все его требования удовлетворялись сразу. Но на этот раз Листопад сказал:
– Не выйдет. Управляйтесь собственными силами. Во всех цехах такое же напряженное положение, как у вас.
За все годы войны завод не имел такого высокого задания.
Марийка пришла домой поздно вечером, против обыкновения молчаливая и задумчивая. Взяла листок бумаги и карандаш и стала писать какие-то цифры, шевеля губами.
– Ты что считаешь? – спросил Лукашин.
– Ох, Сема, не мешай, – сказала Марийка. Писала долго, потом бросила карандаш и сказала: – Ну, не получается. Что я поделаю?
– Да что не получается? – спросил Лукашин.
– Рябухин говорит, я вполне могу на трех автоматах справиться, – сказала Марийка со слезами на глазах. – А я подсчитала, что не выйдет. Если бы я инструктором не была; полдня с ребятами вожусь. Никак мне.
Лукашин видел, что она расстроена. Ему очень хотелось утешить ее, но он не умел: если бы какая-нибудь домашняя неприятность, а то такое тонкое дело, в котором он, новичок на производстве, вовсе не разбирается. Он еще едва свою норму начал выполнять. Он посматривал на Марийку с уважением.
– Я не знаю, откуда он выдумал три автомата, – жаловалась Марийка. – Ты, говорит, стахановка. Ты, говорит, рабочий коммунистического будущего. – Марийка засмеялась. – И мастеру наговорил: она может! И мастер посулил: завтра, говорит, поставлю тебя на автоматы «Берд», давай нажимай. Я нажму! – вдруг закричала Марийка. – Только пускай они ко мне не подпускают детишек!
Ночью она спала тревожно, а утром пришла на работу сердитая и сказала своим ребятам:
– Чтоб не морочили мне голову зря. Буду сегодня рекорд становить. Чтоб тихо было мне. – А мастеру Королькову сказала: – Ну, давайте три автомата.
К Марийкиным ребятам, в числе которых был Толька, приставили временно другого инструктора.
– Ребята, – сказал им Саша Коневский, – нашего брата, молодежи, на Кружилихе тридцать пять процентов. Если не возьмемся с полной ответственностью, заказ не может быть выполнен в срок, сами понимаете.
– Агитация агитацией, – сказал Вася Суриков, когда Коневский ушел, – а ведь на самом деле, разобраться практически: на этих станках, которые мы делаем, сделают снаряды, и эти снаряды полетят на Берлин.
– Прямо в Гитлера, – сказал Алешка Малыгин и свистнул. – Я докажу Веденеевой, – с ожесточением сказал он немного погодя, – что я и без нее обойдусь. Раскричалась!
– Она орет, так дело делает, – солидно сказал похожий на девочку Вася. – А ты орешь, так от этого толку мало. Что смотришь? Смети вон стружку со станка!
Перед концом смены Марийка забежала в цех к Лукашину и сказала:
– Сема, ты не волнуйся, я сегодня ночевать не приду. Возьмешь на окошке, между рамами, котлеты, разогреешь и съешь. Хлеб выкупишь, вот тебе карточки. Я, может быть, рано утром приду, а может, и не приду, не волнуйся.
Марийкина спецовка за один день вся пропиталась маслом от автоматов, коричневый масляный мазок был на виске – верно, тронула висок запачканной рукой, заправляя волосы под косынку. И вся Марийка показалась Лукашину новой и трогательной – было досадно, что кругом люди и нельзя ее даже обнять. Он скрыл свои чувства и сказал независимо:
– Ладно, придешь, когда сможешь.
В этот день он впервые выработал сто десять процентов нормы. Не потому, что работал лучше обычного: лучше он еще не умел. Но он рассудил, что если потратить на обед не час, а полчаса, и если курить не больше трех раз за смену, то сэкономится какое-то время, и больше можно будет сделать. Так он и поступил: не пошел обедать в столовую, а присел возле станка и поел хлеба, взятого из дому. Курил всего три раза. И был доволен своим маленьким результатом так же, как другие довольны своими тремя, четырьмя нормами: все-таки уже не сто процентов, а больше ста.
Он обтирал станок, когда к нему подошел председатель завкома Уздечкин.
– Домой?
– Вроде как домой, – отвечал Лукашин, – а что?
– Собираю роту, – сказал Уздечкин, – надо маршрут погрузить. Не чересчур устал?
– Нет, ничего, – ответил Лукашин. – Только я схожу, хлеб выкуплю.
– Рукавицы есть у тебя? – спросил Уздечкин. – Там на путях ветрище – у! – он вздрогнул и повел плечами.
– Ничего, – сказал Лукашин, – у меня рукавицы добрые.
«А кто сшил? – подумал он с благодарностью. – Марийка сшила. А я на нее все обижаюсь».
У выхода из цеха его догнал Мартьянов, на ходу застегивая тулуп.
– Баиньки, Сема?
– Нет, – отвечал Лукашин, – маршрут грузить будем.
– Помогай бог. А я опохмелиться иду. Мне без чекушки ночь не отработать – ноги протяну. Я, Сема, раб правильного режима.
И Мартьянов исчез в густом вечернем мраке.
«Тоже остается на ночь, – подумал Лукашин. – А что, если и я завтра останусь? От меня, конечно, не такая польза, как от него или от Марийки; но все же…»