Захотелось курить. Мужским движением похлопав себя по карманам штанов, Толька достал папиросы и спички и стал закуривать. В это время в комнату вошел Уздечкин, вернувшийся с работы.
Он и прежде не раз видел, как Толька курит, и не обращал на это внимания. Но сегодня вид мальчишки, стоящего к нему спиной и закуривающего папиросу, вдруг привел его в бешенство. Он бросился к Тольке, схватил его за шиворот и потащил к двери:
– На улице кури, дрянной мальчишка!
– Что ты делаешь! – сквозь зубы говорил Толька, упираясь. – Что ты делаешь!..
– Федя! Толька! – жалобно закричала Ольга Матвеевна, привстав с места.
Она испугалась, что они подерутся.
Когда входная дверь захлопнулась за Толькой, а Уздечкин вернулся в комнату, она успокоилась: Федя, конечно, чересчур разволновался, но Тольке ничего не сделается. Покурит на улице, Федя прав, нечего в квартире дымить.
Наутро в кабинет Уздечкина пришел Рябухин.
– Федор Иваныч, нехорошая вещь получается, – тихо и серьезно сказал он. – Парнишка, родственник твой, в юнгородок просится; ты его выгнал, что ли… Воля твоя, не можем мы в своей среде допускать такие явления…
Уздечкину стало душно: этого недоставало…
– Подожди, – сказал он. – В чем дело? Я его не выгонял, я велел ему курить на улице…
– Там как-то получилось, что когда ты его выталкивал, по лестнице поднималась Марья Веденеева, она увидела… Коневский расстроенный пришел. Парнишка-то твой не учится, даже семилетку не кончил… Как это так, Федор Иваныч? Как ты допустил? Как получилось, что, живя в семье, парнишка был предоставлен самому себе, даже кормился отдельно? Ты же человек с положением… Ни-че-го не понимаю!
Уздечкин молчал, собираясь с мыслями. Нападение было слишком неожиданно.
– Теперь он в юнгородок просится и слышать не хочет – вернуться домой. Ты его ожесточил… Он говорит, его все в доме вором считали, а он не был вором.
– Врет! – сказал Уздечкин, ударив по столу кулаком.
– Ну, – сказал Рябухин, – если он был вором, это для тебя не так уж благовидно, Федор Иваныч. А почему он не учится?
Уздечкин не ответил.
– А почему его выделили из семьи в смысле харчей?
– А черт его знает, – сказал Уздечкин растерянно. – Это еще до моего возвращения у них началось… Не знаю я этого ничего…
Рябухин прямо посмотрел ему в лицо:
– Не знаешь? Ты же председатель завкома, большая фигура! Он сегодня у приятелей в юнгородке ночевал, твой парень; приятели и разнесли по цеху. А после работы он к Коневскому пошел, а Коневский ко мне. Я повидал парнишку, просил поменьше языком трепать… Реноме твое берегу! Ты чувствуешь, как это выглядит? У руководящего работника, призванного воспитывать беспартийных рабочих, сын сбежал от дурного обращения…
– Он мне не сын!
– Это все равно, Федор Иваныч, ты сам прекрасно понимаешь, что это все равно. А еще уговариваем людей: берите на воспитание сирот из детского дома. А сами…
Рябухин помолчал.
– Ты вот Листопада обвиняешь. Рассердился на него – сердись. Борешься с ним – если борьба принципиальная, борись. Во многом он ошибается, верно. Но по человечеству – я ему сто грехов прощу хотя бы за его отношение к молодежи, только за это одно, не говоря о другом!..
«Надо помирить их с Листопадом, – думал он, уходя от Уздечкина, – пускай Макаров скажет Листопаду пару веских слов».
К Листопаду позвонил Макаров, секретарь горкома:
– Александр Игнатьевич, не можете ли заехать на минутку, очень нужно.
У Листопада были дела на заводе, но он их отложил и поехал в горком. С Макаровым у него были хорошие отношения. Макаров вмешивался в его дела редко и всегда тактично. Постепенно у Листопада о Макарове выработалось мнение, что это человек умный и очень осторожный – из тех, которые семь раз отмерят, прежде чем отрезать. «Полная противоположность Рябухину, – думал Листопад. – Рябухину придет в голову мысль, он ее изложит сразу. А Макаров помалкивает, говорит только самое необходимое, проверенное».
Росту Макаров был высокого, но сутул – от этого казался ниже. Лицо широкое, бледное, голос ровный; руки белые – руки человека, давно не занимавшегося физическим трудом…
Листопад не очень понимал этого человека, но старался с ним ладить.
Макаров был не один, против него сидел в кресле Рябухин. Листопад насторожился. Здороваясь с Макаровым, он сказал беззаботно:
– Гадал по дороге, для чего я вам экстренно понадобился.
– Поговорить надо, Александр Игнатьевич. Прошу садиться. – Макаров медленным жестом указал на кресло. – Поговорить о жизни, о работе, о душе и прочих таких вещах… Об Уздечкине надо поговорить! – коротко и резко вдруг закончил он, ударив по столу суставами пальцев.
Листопада задело за живое. Никогда с ним так не говорили в горкоме!
Все дело в том, как сложатся отношения. Иной человек всю жизнь говорит тебе в глаза резкости – и ты ничего, как будто так и надо; даже нравится. А тут отношения сложились иначе. Тут все было отменно корректно в течение трех с лишком лет. И вдруг такая перемена тона.
Мирить его с Уздечкиным будут, что ли?
Листопад сел и вольно положил руки на подлокотники кресла.
– Так! – сказал он. – Кто же перед кем извиняться должен: я перед Уздечкиным или Уздечкин передо мной? И как нам – христосоваться или нет? Шагу не могу ступить, чтобы меня не попрекнули Уздечкиным.
– Куда бы мы ни ступили, – сказал Макаров, – мы приходим к вопросу о человеке, о нашем советском человеке, строителе и защитнике нашего будущего.
– Слишком общо, – сказал Листопад. – Под это определение подходит каждый советский гражданин.
– В том числе и Уздечкин, – сказал Макаров.
– Сложность положения в том, – сказал Листопад, – что с Уздечкиным ровно ничего не происходит. Есть взаимное непонимание, основанное на несходстве характеров и вкусов. Не думаю, чтобы с этим что-нибудь удалось поделать.
– Есть разные формы так называемого «непонимания», – сказал Макаров. – Партии они все одинаково чужды. И как бы ни расходились характеры и вкусы, есть база, на которой всегда сходятся два коммуниста: эта база – их общая принадлежность к партии и партийный долг, обязательный для каждого из них. Партия не может приказать вам питать симпатию к Уздечкину. Но создать ему нормальную обстановку для работы – это ваш долг.
– Тем более, – сказал Рябухин, – что он человек очень достойный.
– Друзья! – сказал Листопад добродушно-беспомощно. – Допустим, я ему выкрашу кабинет под мрамор – он любит мрамор; это ж ему не улучшит самочувствия!
– Александр Игнатьевич, – сказал Рябухин, поморщившись, – разговор идет всерьез. У него было другое самочувствие, когда он вернулся из армии.
– Вы знаете, – сказал Макаров, – на что сейчас пойдут все силы народа; и если ваша новая эра начинается с недоразумений между дирекцией и профсоюзом, то плохое это начало. Вы ссылаетесь на разность вкусов и склонностей – не знаю. Не знаю. Не могу входить в такие тонкости. Но объективно это выглядит так, что вы не переносите критики и иногда теряете принципиальность.
– Это тяжелое обвинение, – сказал Листопад.
– При объективном рассмотрении многие вещи принимают другую окраску, – сказал Макаров. – Я мог бы предъявить вам и другое обвинение, не менее тяжелое.
– Что ж не предъявляете?
– Потому что знаю ваш упорный характер. Если я скажу – не поверите, будете оспаривать. Очень скоро сами увидите свою ошибку.
– Какую это?
– Взахлеб живете, Александр Игнатьевич; оглянуться на себя нет времени. Улучите минутку – перевести дух; и увидите ошибку.
– Ошибки бывают у каждого из нас. Вы уж скажите, что вы имеете в виду.
– Имею в виду ваш метод управления заводом. Вы как будто и не заметили, что война кончилась.
– Вот как – не заметил?
– Или не придали этому должного значения. Сейчас уже невозможно руководить заводом так, как в военное время. Это, конечно, очень эффектно, когда без директора станка не настроят; но объективно – опять-таки объективно – это выльется в зажим, подмену и прочее такое…
Темно покраснев, Листопад перевел глаза на Рябухина:
– И ты таких мыслей?
Рябухин ответил тихо:
– Вот объявят новую пятилетку… Волной хлынет инициатива! Попробуй единолично управиться…
Листопад встал, двинув креслом:
– Так дайте людей посильнее! Таких, чтобы меня чему-нибудь научили.
– Уздечкин – работник самоотверженный и честный, – убежденно сказал Рябухин.
– Партийная организация, – сказал Макаров, – не может рассматривать характеры и вкусы, это материал хрупкий и недостоверный. Но партийная организация может и должна уберечь товарища. Вам придется жить в мире с человеком, который волей рабочих поставлен на один участок с вами и который ничем себя не запятнал.
– Хорошо, – сказал Листопад с недобрым выражением глаз, – я буду жить с ним в мире.
– Парторг! – сказал Макаров, проводив Листопада взглядом. – У тебя, парторг, для работы с Листопадом глаза чересчур голубые!
– Когда я добивался снятия прежнего директора, – сказал Рябухин шутливо, – никто не замечал, что у меня чересчур голубые глаза.
– Для Листопада, для Листопада ты мягок. На такого нужен парторг кремень. Ты его любишь – вот и пристрастен.
– Он с талантом человек, – сказал Рябухин. – Вы хорошо помните Евангелие? – Макаров взглянул с удивлением; Рябухин засмеялся. – Я когда-то, парнишкой, знал наизусть: изучал в целях антирелигиозной пропаганды. С митрополитами спорил на диспутах – так, чтобы они своими цитатами не застигли врасплох… Да, так вот: там есть замечательная притча о талантах…
– Помню, – сказал Макаров.
– Там о человеке, который зарыл в землю свой талант, сказано: «Лукавый раб и ленивый!» Как сказано, а? Придумайте слова такой же силы.
– «Лукавый раб и ленивый…» – повторил Макаров с удовольствием. Хорошо!
– Листопад не зарыл свой талант. Он не раб, не ленивый и не лукавый. Горит и не сгорает.
– Талантливые люди у нас на каждом шагу, – сказал Макаров. – И не ленятся, и не лукавят, и горят на работе не хуже твоего Листопада. Не в этом дело… А в том дело… – Макаров подумал, ему было трудно выразить свою мысль в точных словах. – Дело в том, что одни работают, жертвуя чем-то своим личным: долг выполняют… С радостью выполняют, с готовностью, с пониманием цели – а все-таки каждую минуту чувствует человек: я выполняю свой долг. А такие, как Листопад, ничем не жертвуют, они за собой и долга-то не числят, они о долге и не думают, они со своей работой слиты органически, чуть ли не физически. Ты понимаешь, успех дела – его личный успех, провал дела – его личный провал, и не из соображений карьеры, а потому, что ему вне его работы и жизни нет. Ты понимаешь: для других пятилетний план завода, а для него – пятилетие его собственной жизни, его судьба, его кровный интерес; тут вся его цель, и страсть, и масштабы его, и азарт, и размах – что хочешь.