Кружилиха. Евдокия — страница 37 из 56

В веденеевском доме новость приняли хорошо. Старик Мартьянов сказал:

– Надо полагать, горластый будет ребеночек…

Никита Трофимыч сказал:

– Ну, Марья, больше не разрешу жить на отшибе! Будет внук – перейдете в наш дом. Что, в самом деле! За какие грехи мы должны одинокую старость мыкать?

А Мариамна ничего не сказала – пошла копаться в сундуках: где-то должны быть Никиткины младенческие вещички – распашонки, чепчики, вязаные башмачки. Вот опять пригодятся!.. По временам Мариамна смеялась тихим густым смехом: сегодня в обед пришло письмо из Мариуполя от Павла и Катерины, и в конверт было вложено письмецо от Никитки, написанное по-украински. Павел писал, что Никитка учится в школе, где преподают и русский язык, и украинский, и вот написал деду и бабке по-украински, чтобы видели его успехи. Мариамна перебирала крошечные, кукольные чепчики и смеялась, перестать не могла: господи боже, Никитка пишет на украинском языке, можно с ума сойти от смеха…

В этот вечер Нонна опять осталась одна в конструкторской, и Листопад пришел.

Еще издали в пустынном коридоре она услышала его шаги, смотрела на дверь и ждала: шла судьба.

– Не помешаю? – спросил он с порога.

– Нет, – ответила она.

– Можно?.. – он взялся за спинку стула.

– Да.

Он сел и облокотился на ее стол.

– Нонна Сергеевна… – Он замолчал.

– Ну, что? – спросила она с ласковой иронией.

– Мы тогда не доспорили, – сказал он. – Помните?..

– Разве мы спорили? О чем мы спорили?

– По поводу того, что в производстве мелко, что крупно. Еще вы сказали, что вы – конструктор машин и чтобы вас оставили в покое…

Она смотрела на него и думала: «Ну, о чем ты говоришь, тебе совсем не об этом хочется говорить, вот мы вдвоем с тобой… Встать, подойти к нему, откинуть ему волосы со лба…»

И она вдруг сказала – точно бросилась с высоты:

– О чем вы говорите? Вам совсем не об этом хочется говорить.

Он отшатнулся от неожиданности… Она бесстрашно смотрела на него.

Он достал папиросу, закурил.

– Вы разве знаете? – спросил он.

– Да, – сказала она, продолжая свой сумасшедший полет. – Я знаю с самого начала.

Стол разделял их, они не двигались с места, ни один из них не знал, что он сейчас скажет. Потому что ни один не выбирал слов.

– С самого начала? – повторил он, доверчиво глядя на нее. – Это когда вы приходили ко мне?

– Ну да.

У нее тоже было полное доверие к нему. Ни на секунду ей не пришло в голову, что он может подумать: «кокетничает», «вешается на шею» или что-нибудь в этом роде. Это было исключено.

– Не знаю, – сказал он, – на радость это или на беду, но вот как оно получалось…

Она подошла к нему, стала рядом и обеими руками откинула ему волосы со лба.

В серый ноябрьский день Толька с чемоданишком в руке вышел из дому.

Он перебирался в юнгородок. Ему предоставили койку, освободившуюся после Петьки Черемных.

Матери Толька сказал, что будет жить в общежитии. Мать заплакала – не от горя, а от растерянности; слезы ее не смягчили Тольку.

Выйдя на улицу, он окинул взглядом знакомые дома, и они вдруг посмотрели на него очень серьезно. Вся улица, и осеннее небо, и заводские трубы, дымящие в отдалении, выглядели сегодня как-то скучнее, взрослее. И Толька понял, что с этой минуты жизнь начинается всерьез.

Дул холодный ветер. Толька на минутку поставил чемодан на землю, опустил наушники шапки и, снова взяв чемодан, быстро пошел к трамвайной остановке.

Глава четырнадцатаяНочью

Ночь над поселком.

Фонари здесь не стоят правильными рядами, они разбросаны беспорядочно: фонарь тут, фонарь там; один – у трамвайной остановки, другой – над воротами пожарного парка. Единственное освещенное окно высоко под крышей пятиэтажного дома. Кругом чернота, в черноте местами поблескивают рельсы и немые, спящие стоят дома.

Это час, когда последний трамвай давно прошел. Когда ночная смена на заводе давно заступила. И в Доме культуры, и в кинематографах не осталось никого, кроме ночных сторожей. И гуляки угомонились. И влюбленные не шепчутся в подъездах.

Тихо в домах. Люди спят, и каждый видит свои сны.

Мирзоев провел минувший день хлопотливо.

Утром он возил директора в горком. Директор велел дожидаться, но Мирзоеву подвернулась работа: хорошенькая дамочка попросила подвезти ей швейную машину, и он вез ее к чертям на кулички, на окраину, а дамочка в благодарность пригласила позавтракать, а машина, как выяснилось, шила плохо, а дамочка была прелесть какая хорошенькая, и Мирзоев починял машину и любезничал с дамочкой, а потом гнал свой «ЗИС» на третьей скорости обратно к горкому, и милиционер остановил его и записал номер, и он чуть не опоздал, – но ему повезло по обыкновению: подкатил к подъезду горкома как раз в тот момент, когда директор спускался с лестницы. Мирзоев вез его на завод и, смеясь, подмигивал своему счастью.

Директор дожидался инженеров на совещание и разрешил Мирзоеву съездить проведать земляка, находившегося на излечении после тяжелой контузии. Почти два года земляк лечился: чем его ни лечили – и электричеством, и ваннами, и гипнозом, и возили на курорты, а припадки не проходили. Никакой особенной дружбы у Мирзоева с земляком не было, но Мирзоев считал бы себя последним скотом, если бы раз в месяц не проведал земляка и не отвез ему гостинцев.

В клинике Мирзоев попросил швейцара присмотреть за машиной, с удовольствием надел белый халат и, чувствуя себя похожим на доктора, поднялся во второй этаж. Он шел неторопливо, чтобы встречные девушки успели наглядеться на него. Он понимал, что девушкам, работающим в клинике для нервнобольных, приятно посмотреть на красивого нормального мужчину… Земляк встретил Мирзоева восторженно, другие больные тоже. Мирзоев вытащил из кармана гостинцы. Больные уселись в тесный кружок, выпили и закусили. Сестра, входившая в палату, сделала вид, что ничего не заметила. Мирзоев налил было и для нее полстакана и сделал ей томные глаза, но она отвернулась и вышла. Потом русские больные пели по-русски, а Мирзоев и земляк – по-тюркски. Потом Мирзоев спел хорошую русскую песню «Выхожу один я на дорогу…» «Ночь тиха, пустыня внемлет богу, и звезда с звездою говорит», – пел он высоким, несильным тенором, и от умиления слезы проступали у него на глазах: хороша песня!..

Довольный, ушел он из клиники и решил съездить на вокзал к московскому поезду.

По пути прихватил какое-то семейство с узлами и чемоданами. Приехал на вокзальную площадь – денек только чуть смеркался… Семейство хотело уплатить мелочишку, но Мирзоев поглядел на детишек, на узлы и сказал: «Ну что вы, не надо мне ничего…»

Скоро народ посыпал с вокзала – пришел московский поезд. К машине Мирзоева, хромая, подошел человек в демисезонном пальто и теплой кепке, в одной руке чемодан, другая глубоко запрятана в карман, на глазах черные очки…

– В горисполком сколько возьмешь? – спросил он.

Явно командированный. Столковались. Командированный сел на заднее сиденье. Поехали.

Мирзоев не был равнодушен к людям, которых возил, он всегда интересовался, кого везет и за какой надобностью. И он уже хотел повернуться к седоку и спросить прилично-сочувственно, указывая на очки и на руку, спрятанную в карман: «На Отечественной потеряли?..» – как вдруг седок положил здоровую руку ему на плечо и сказал:

– Ахмет.

Мирзоев повернулся, подскочил на сиденье: как только этот голос произнес его имя, он узнал его сразу.

– Товарищ комбат! – закричал он.

Машина вильнула и чуть не налетела на проходивший трамвай…

– Смотри, черт, – сказал, улыбаясь, комбат. – Ты меня второй раз закатаешь!

Мирзоев задохнулся, слезы брызнули у него из глаз.

– Постойте, – сказал он. Остановил машину около тротуара, повернулся к комбату, и прохожие замедляли шаг, наблюдая с удивлением, как в машине целуются долго и нежно шофер и седок.

– Нализались, – сказал кто-то.

– Вы живые! – восклицал Мирзоев.

– Да, брат, выпутался, – сказал комбат. – Ну-ка, поедем все-таки. А то мы вон толпу собрали.

– Я вас везу к себе, – сказал Мирзоев, берясь за баранку.

– В другой раз, – сказал комбат. – Мне в горисполком срочно.

– Завтра! – сказал Мирзоев. – Завтра я вас лично отвезу в горисполком к началу занятий. Сегодня не может быть никакого горисполкома. Я вас во сне видел сколько раз. Мы только заедем на минутку в магазин «Гастроном».

– Ладно, – сказал комбат, – только в горисполком все-таки сегодня, часа через два. Я всего-то на сутки. А водочки с тобой, по старой памяти, выпьем.

Мирзоев не стал рассказывать о том, что у него вырезана почка и что он воздерживается пить по этой причине: совестно выскакивать с какой-то почкой перед человеком, который так пострадал. Он заехал в магазин и купил всякой снеди на все деньги, какие нашлись в карманах. Потом доставил комбата к себе на квартиру, завел машину по соседству в пожарный гараж, чтобы была под рукой, и, запыхавшись, примчался домой. Он был в детском восторге, ему приходилось изо всех сил держать себя в руках, чтобы говорить связно.

– На-ка, выпей успокоительных капель, – сказал комбат, налив ему в стакан.

Мирзоев обеими руками принял от него стакан, глотнул в экстазе – с отвычки водка опалила ему горло и в самом деле несколько успокоила.

– Ну, как же вы? – спрашивал он счастливо, с любовью заглядывая комбату в очки. – Как вы?.. Где вы?..

Комбат рассказал, что работает в Москве по строительной части. На вопрос: «А как вообще жизнь?» – ответил:

– Да что. Время трудное, что же тут скрывать. Сам знаешь, какова международная обстановка. Ничего, переживем. Не такое переживали, вспомни-ка. – Он улыбнулся своей спокойной улыбкой.

– Международная обстановка – да, – сказал Мирзоев. – Нет, я в смысле вашего личного устройства. Вашего личного, чисто бытового устройства.

Комбат немного нахмурился.

– Ну, что ж личное, чисто бытовое, – сказал он. – Живу, как все. – И, оглядев стол, добавил: – А ты, кажется, устроился неплохо.