Кружилиха. Евдокия — страница 38 из 56

– Я живу очень хорошо, – сказал Мирзоев. – Не хуже директора, между нами говоря.

– Зарабатываешь слева, – сказал комбат. – Понятно.

– Знаете, – сказал Мирзоев, с тревогой почувствовав, куда ведет разговор, – иметь такую машину и такого директора, как у нас, и не заработать слева – это надо быть форменным идиотом.

Он достал еще свертки и выложил яства на тарелку.

– Слишком, слишком хорошо живешь, – сказал комбат. – Это тебе вредно. Откровенно сказать, – прибавил он, – я воевал не за то, чтобы несколько веселых парней могли зарабатывать слева и жить без забот.

– Я понимаю вашу мысль, – сказал Мирзоев, покраснев. – Я тоже. Я воевал за то самое, что и вы.

– Постой, – сказал комбат, откинувшись на спинку стула и глядя на Мирзоева черными очками, – ты же комбайнер?.. Ну да, комбайнер. Где же твой комбайн, лодырь собачий? Чего ты околачиваешься в директорских шоферах?

– Вы думаете, он меня отпустит?.. Ого!

– Да ты у него просился?

– Сколько раз, – не моргнув, сказал Мирзоев. – Слышать не хочет.

– Врешь, врешь, – сказал комбат. – Вижу, что врешь.

Он взглянул на часы и встал, обдергивая пиджак на фронтовой манер, как гимнастерку.

– Время. Вези.

– Еще пятнадцать минут! – вскричал Мирзоев. – Вы должны меня выслушать! Сядьте, я вас прошу! Наш спор не кончен.

– Да какой же спор? – сказал комбат добродушно. – Спора нет и не может быть.

Действительно, спора не было, но в душе Мирзоева под влиянием смущения, огорчения и водки поднялся такой вихрь, что ему показалось, будто они с комбатом ожесточенно спорят уже несколько часов.

– Вы должны выслушать, – твердил он, хватая комбата за плечи. – У каждого может быть своя точка зрения. Вы должны узнать мою точку зрения.

– Ладно, валяй, – сказал комбат. – Только быстро.

– Вы сядьте, пожалуйста. Такую вещь я не могу быстро.

Комбат терпеливо сел. Мирзоев перевел дух и заговорил вдохновенно.

Он был фантаст. Мысли рождались в его мозгу мгновенно.

Он сам был уверен, что исповедует то, что только что пришло ему в голову.

Почему люди жалуются на жизнь? Потому что они недостаточно активны.

Разве Советская власть говорит мне: «Не думай, я буду думать за тебя»? Да ничего подобного. Только дураку она говорит: «Поступай вот так-то, а то пропадешь». Умному она говорит: «Думай хорошенько, думай сам; все обдумай, а я тебе помогу». Я умный, я думаю сам.

Молодой человек хочет быть инженером. Держит экзамен и проваливается. Озирается кругом и видит, что еще успеет в этом году поступить учиться на агронома. Есть, видите ли, вакантные места, и смотрят сквозь пальцы на то, что он плохо знает алгебру. И только из-за того, что он плохо выучил алгебру, он идет учиться на агронома, когда он не отличает редьку от капусты. И пожалуйста – судьба человека испорчена. Он будет растить редьку и думать про эту редьку: чтоб ты провалилась. Вы скажете, что все-таки он молодой, что при нем остается и любовь, и физкультура, и хорошая погода, так что он все равно и с редькой будет счастлив. Я не так понимаю счастье…

Человек мечтает жить в Тбилиси, а живет тут у нас. Я его спрашиваю: почему же ты не живешь в Тбилиси? Он говорит: меня не прописали. Вы понимаете, его не прописали, он заплакал и поехал жить в этот климат… Могу я к нему относиться серьезно?

Мне говорят: почему не женишься, столько кругом девушек. Потому что я знаю, на какой я женюсь. Я ее еще не встречал. Если встречу завтра, то завтра женюсь. А если не встречу, то не женюсь ни на ком. Я не плыву по течению. Я выбираю себе жизнь.

Он замолчал со страстно блестящими глазами. Когда он начинал свою речь, она представлялась ему до конца последовательной и убедительной. И вдруг мысль оборвалась и за нею не оказалось ничего.

– Вы понимаете, чего я хочу?

– Понимаю, – сказал комбат. – Ты хочешь еще выпить. Чтобы дойти окончательно.

Он налил Мирзоеву еще водки.

– Я хочу, – торжественно сказал Мирзоев, поднимая стакан, – чтобы человек не был иждивенцем. Чтобы он не плыл, куда его несет, а размышлял и выбирал. Боже мой, в нашей ли жизни мало возможностей выбора?.. Когда нашей молодежи открыты все дороги…

– Хватит, – сказал комбат и встал решительно. – Ты полчаса учил меня жить, а теперь еще начнешь агитировать за Советскую власть… Поехали.

Мирзоев убито натянул свое кожаное пальто. Он не убедил комбата, наоборот, еще больше испортил дело: у комбата суровое лицо; он рассердился…

Комбату стало жаль Мирзоева. Он обнял его здоровой рукой.

– Ахмет, – сказал он, – послушай меня. Это все бред собачий. Упражнения блудливого и праздного ума. Дело, брат, настолько ясное, что яснее быть не может: раны нам нанесли страшные, стройке нашей помешали… Сейчас залечиваем раны, возобновляем стройку, дорога у нас у всех одна – в коммунистическое общество, без этого народу не будет ни счастья, ни настоящего устройства. И нечего тут воду мутить. А если принять твою речь всерьез, то иждивенец – не тот, кто в трудной жизни свое дело делает и заработка слева не ищет, а иждивенец настоящий, махровый, ничем не прикрытый – это ты. Ты плывешь по течению. Я не плыву!.. Не понимаешь? Подумай и поймешь: ты же умный…

В город ехали молча. Простились коротким поцелуем. Комбат отклонил предложение Мирзоева отвезти его завтра на вокзал: он попросит машину в горисполкоме… Обменялись адресами и обещали писать. Очень поздно Мирзоев вернулся домой.

В своей комнате он долго стоял неподвижно, не снимая пальто и не зажигая света. Мелко и нежно тикали часы на его запястье…

– Стоп, – сказал Мирзоев.

Где он только не шлялся сегодня, чтобы уйти от этого отвратительного настроения. Ходил до поздней ночи, исходил весь поселок – не ушел.

Все равно как в морду дали…

В сущности, что за драма? Он же всегда смотрел на эту службу как на временную. Может человек, отвоевав, отдохнуть и подкормиться на легкой работе? Он имеет настоящее место в жизни. А может быть, он пойдет учиться. На инженера.

Сколько это лет учиться? Года два в техникуме. Потом четыре (или пять?) в институте. Минимум шесть лет. Гм…

Сколько студенты получают стипендию?..

Вспоминалась легкость нынешнего бытия, разные житейские соблазны, дамочка с швейной машиной – ух, мировая дамочка…

Комбат сказал: «Пиши в дальнейшем…»

Вернуться в совхоз? Заработок на комбайне очень и очень приличный… Воображаю, как меня будут встречать!

Или лучше в студенты?..

В общем, буду говорить с директором. Я не хочу, чтобы хорошие люди плевали в физиономию. Прижму директора в машине: отпускайте на учебу, я эти вузы и втузы отстаивал своей кровью, имею право, в конце концов…

– Трудно тебе будет, лодырь собачий, – сказал кто-то из темноты голосом комбата.

Мирзоев улыбнулся темноте.

– Товарищ комбат, дорогой, это кому-нибудь будет трудно, а Мирзоеву везде будет замечательно. Такой он человек.

Лукашину приснилась война. Он лежал в окопчике, близко кругом разрывались мины. Всякий раз как, противно мяукнув, рвалась мина, Лукашин падал лицом на подсохшую, колючую, жирно пахнущую землю и думал: вот сейчас; вот конец; вот меня уже нет. Вдруг рыхлый бугорок перед лицом Лукашина зашевелился, начал вспухать, посыпались комья в окопчик, из земли показались человеческие пальцы, потом стала подниматься голова. Лукашину стало так страшно, что он и о смерти думать перестал.

«Ну, что, Сема? – сказала голова и подмигнула веселым глазом. – Когда приступаешь к занятиям в конторе?» Лукашин закричал и проснулся. Марийка сидела около него, испуганная, и говорила:

– Что с тобой? Приснилось что-нибудь?

Она поцеловала Лукашина, укрыла его и прижалась к нему, бормоча что-то теплым сонным голосом. Но он боялся заснуть, чтобы опять не увидеть страшное, и попросил:

– Не спи. Говори что-нибудь.

– Что же говорить? – спросила она, засмеявшись. – Стих наизусть, что ли?

Но он сказал:

– Мы так до сих пор и не решили, куда поставить кроватку.

– Как не решили? – сказала Марийка бодрым, деловым тоном. – Ты забыл: между шифоньером и столиком; если столик отодвинуть к окну, станет в аккурат. И как хочешь, Сема, придется купить цинковую ванночку: ванночка будет служить лет десять, а так что? В тазу годов до трех докупаешь, не больше.

– Можно и в корыте купать, – сказал Лукашин.

Марийка всплеснула руками.

– В деревянном корыте, где грязное белье стираем?! Ну, Сема…

Лукашин вздохнул. Ванночка так ванночка. Тут была граница его мужского царства.

– Какую он фамилию будет носить? – спросила Марийка и засмеялась: так не шло к тому, о чем они говорили, слово «фамилия». – Твою или мою?

– Конечно, мою, – сказал Лукашин. – И ты – мою, какая у тебя может быть своя фамилия. – И он собрался поцеловать Марийку, но подумал, что эта женщина во многом перед ним виновата, и сказал другим тоном, очень веско: – Но только, Марийка, семейная жизнь может получиться тогда, если и муж и жена идут на уступки. Один раз я уступлю, другой раз – ты. А у нас получается такая картина, что уступаю только я, а ты делаешь все, что хочешь, и не считаешься со мной ни на копейку.

– Семочка, – скороговоркой и шепотом отвечала Марийка, привалившись к нему, – ангел мой, котик мой, прямо совести у тебя нет, ну, когда же я с тобой не считалась?!

– Я тебя просил, – сказал Лукашин, – оказать мне пустяковую услугу, я говорю о кожаной куртке, – ты отказала. Раз. Я тебя просил не бегать по соседям, когда я дома, но это, видать, выше твоих сил. Два.

Он долго перечислял Марийкины вины и в темноте загибал пальцы, чтобы не сбиться со счета. Марийка слушала-слушала и вдруг сказала радостно:

– Сема, ты вообрази, мне теперь все время соленого хочется. Ничего бы не ела, только огурцы и селедку. И до того хочется – ужас!

– Глупая ты у меня, – сказал Лукашин, сбившись со счета. – Что мне с тобой делать, что ты такая глупая?

За поздней беседой засиделись два старика – Веденеев и Мартьянов.