На столе под лампой лежала папка с бумагами. Листопад открыл ее, прочитал бумажку, другую: заявления от рабочих; ссуды просят, ордера…
– Утопаете?
Уздечкин сказал с трудом:
– После войны у всех в быту обнаружились прорехи.
– И вы из своего завкомовского бюджета предполагаете все прорехи перештопать?
Глаза Уздечкина потухли. «Сейчас, – подумал он, – я возьму папку у него из рук и скажу: давайте завтра на заводе; я спать хочу…» – но Листопад сам отодвинул бумаги и спросил:
– Чаю дадите? Плохо встречаете гостей – даже чаю не предложите. Я бы выпил, откровенно говоря.
– Чаю предложить могу, – сказал Уздечкин, – только сладкого, кажется, ничего нет.
– Знаете, что я вам скажу? – сказал Листопад. – Жить надо так, чтоб было сладкое. Обязательно.
– Обязательно? – переспросил Уздечкин.
– Обязательно.
Оттого, что было уже очень поздно и все кругом спали, голоса у обоих были негромки и слова ронялись замедленно, по-ночному.
– Так-таки обязательно! – повторил Уздечкин с кривой улыбкой.
– Все-таки чаю дайте, – сказал Листопад. – Несладкого дайте, только горячего.
Ему нужно было хоть на минуту остаться одному: не получалось разговора с Уздечкиным! Трудно человеку одолеть собственный характер; пожалуй, это самое трудное, что есть на свете.
И Уздечкину хотелось остаться одному, чтобы привести мысли в порядок. Он нарочно долго возился в кухне, подогревая чайник. «Что это значит, – думал он, – зачем он явился среди ночи и зачем я буду поить его чаем, дурак я, и больше ничего!» Сердце у него дрожало и болело. Он налил стакан чая и пошел в столовую.
Листопад стоял на пороге детской и смотрел на спящих девочек. Они были укрыты стегаными одеяльцами до ушей; только две светлые макушки видел Листопад в слабом свете, падавшем из столовой, да слышал сладкое, безмятежное детское дыханье… Он обернулся на шаги Уздечкина, взгляд у него был растерянный и мягкий.
– Вот, – сказал Уздечкин отрывисто. – Согрел, пейте.
Листопад вернулся к столу, но не стал пить. Облокотился и, нахмурясь, глядел на Уздечкина с недоумением. И вдруг сказал тихо:
– Что это у нас с тобой происходит, а? Ты не можешь объяснить?..
– Все понятно, – сказал Уздечкин, – что тут объяснять! Ты имеешь счет на меня, я на тебя. Я тебе моего счета еще не предъявлял.
– И я тебе тоже!
– Нет, ты предъявлял. У тебя выдержки нет, чтобы держать в секрете. Я все знаю, что ты обо мне думаешь. Ты думаешь, я мало даю… партии, народу… Ты думаешь, что ты много даешь, а я мало; и ты на меня смотришь как на муравья… Не спорь, я знаю.
Листопад не спорил, он молчал. Уздечкин перевел дыханье.
– Отсюда все и вытекает. Какие у тебя основания думать, что я мало даю? Потому что работаю тихо, без звона? Мне звона не надо!
– А что тебе надо?
– Много надо; только не звона.
– Так ты считаешь, что много даешь партии? Что же ты даешь?
– Все! – отвечал Уздечкин. – Все, абсолютно все, что имею. Последнее понадобится отдать – отдам последнее. А ты сколько даешь? Три четверти? Половину?
– Я тоже все, кажется.
– Нет, ты не все. Разве столько у тебя, сколько ты даешь? У тебя больше!
– Спасибо на добром слове, разреши считать за комплимент.
– Ты, может, и все отдаешь, – сказал Уздечкин, подумав, – так ты этого не чувствуешь. Ты радости много взамен получаешь. Сделка для тебя выгодная.
– Э, заговорил как подрядчик! Так бери и ты радость. Это ж у нас не нормированный продукт, бери, сколько можешь унести!.. Не умеешь? Так и скажи. Нескладно как-то все у тебя. Незграбно, как на Украине говорят.
– Я сочувствия не прошу, если кто сочувствует, так это просто глупость. Уходи с твоим сочувствием!
– Не уйду, Федор Иваныч. Потому что если уйду, то второй раз мне не прийти. Я пришел с тобой помириться раз и навсегда, окончательно. А ты меня гонишь.
Выражение лица у Листопада было отчаянно-упрямое, мальчишеское… Уздечкин улыбнулся невольно, ему вдруг стало легко: как будто и с его плеч упало двадцать лет, и он тоже мальчишка, который и ссорится напропалую, и мирится прямодушно.
– Вот ты пришел, – сказал он, – и с маху поставил на мне клеймо: нескладно все у меня, говоришь. Ты меня знаешь – сколько? Меньше двух лет?.. Ты хоть раз говорил со мной не как директор, а как человек?
«Да ведь и ты передо мной являлся не иначе, как председателем завкома», – хотел сказать Листопад, но не сказал: мелки показались ему эти слова, и не стоило прерывать Уздечкина, раз уж тот заговорил.
Пусть выскажется.
– Я на заводе вырос. Я помню, как тут еще дореволюционное оборудование стояло… как начали строить новые цеха, повезли оборудование по последнему слову техники. Новые мартены ставил комсомол, я был в числе бригадиров. На месте нового поселка пустырь был, голое поле – я помню, как закладывали каждый фундамент… Сейчас, конечно, много у нас нового народа, а до войны – идешь утром на работу, так голова заболит кланяться: со всеми встречными знаком! И каждый тебя знает по имени-отчеству, и каждому ты нужен!.. Тебе Кружилиха – что? Ты до нее, может, на десятках предприятий побывал. У меня тут и дом, и семья, и родина, и отцовская могила, и все!.. А тебя завтра переведут в Челябинск или Свердловск – ты и поехал! И хоть бы что тебе!..
– Постой, постой! – не выдержал Листопад. – По-твоему, значит, если я тут не родился, то уж и не могу любить завод так, как ты любишь?
– Не потому, что не родился. Потому что у тебя характер не тот. Таким, как ты, и здесь хорошо, и в Челябинске не хуже. Для тебя Кружилиха – один перегон, от станции до станции; а для меня – вся жизнь.
– Извини, пожалуйста! – сказал Листопад. – Ты о моих привязанностях суди по моей работе; а это все сочинительство – чепуха на постном масле.
– А хоть бы и сочинительство, – сказал Уздечкин. – Мало ли мы друг о друге сочиняем. Человек не книга, чтобы прочитать сразу; смотришь на него и сочиняешь… Ты мою мысль прервал, – добавил он. – Подожди, я вспомню. – Он как бы вздремнул, поддерживая голову рукой, вид у него был очень усталый. Листопад смотрел на него со смешанным чувством раскаянья и интереса.
– Да! – вдруг вспомнив, обрадовался Уздечкин. – Я о периоде реконструкции упомянул. Вот тогда уже, понимаешь, мне страшно много понадобилось от жизни. Страшно много! Я до тех пор представлял себе социализм и коммунизм абстрактно, как будто это не у нас будет, а я не знаю где, чуть не в межпланетных масштабах… Ну, я тогда мальчишкой был… А как стали кругом подниматься леса, я понял: какого черта! не на Марсе, а вот тут это будет. Вот тут! – он постучал ногой в пол. – И как представил себе конкретно… так уж меня взяло нетерпение! скорей, скорей!.. Пятилетка в четыре года – даешь; жалко, что не в три!..
Он оживился, глаза заблестели.
«А трудно тебе было с твоим нетерпением», – думал Листопад, наблюдая его.
– И тогда все старое мне перестало нравиться, – сказал Уздечкин, глядя перед собой. – Все, что мешает, понимаешь… Быт, например: гиря на ногах!..
– А что ж быт? – сказал Листопад успокоительно. – Часть жизни. Чай вон пьешь? Бреешься? Детишки есть? Вот и быт. Ничего такого страшного…
– Хочу счастья для каждого человека! – сказал Уздечкин, не слушая его. – Хочу жизни ясной и светлой для всех…
Он что-то еще говорил, а Листопад смотрел на него по-хозяйски и думал: первым делом подлечить тебя нужно; куда бы тебе съездить, в какой санаторий? Подправить тебе нервы – будешь работник что надо… «Вот какой, оказывается, у нас на Кружилихе председатель завкома!» – мелькнула привычная весело-хвастливая мысль. Макаров-то прав оказался.
– Слушай, – перебил он Уздечкина, дружелюбно тронув его за плечо, – это все так, а ты мне вот что скажи: ты полечиться не думаешь?..
Ночь над поселком. Ночь подсматривает сны и подслушивает разговоры. Выключено электричество, молчит радио. Час отдохновения и для взрослых, которые устали работая, и для детей, которые устали играя… Спокойной ночи, люди добрые!
Глава пятнадцатаяКонцы и начала
Накануне вечером пришла телеграмма о прибытии Маргариты Валерьяновны. Листопад велел выслать на аэродром машину и отрядить уборщицу, чтобы протопила квартиру. Машину послали, об уборщице забыли, никто, кроме шофера, не поехал встретить. Сам Листопад поехал бы на аэродром, если бы мог выкроить хоть полчаса. Но и четверти часа было не выкроить – готовился к докладу на заводской партийной конференции. Для доклада требовалось много цифр, фактов; плановый отдел, коммерческий директор, соцбыт, редакция заводской газеты – все сбились с ног в эти дни, поставляя материал для директорского доклада. А тут еще Макаров звонил, просил прислать тезисы. На тезисы, только чтобы продиктовать стенографистке, ушло полдня…
И Мирзоев никак не мог подступить к директору со своим разговором. В ту ночь, после встречи с комбатом, Мирзоев совсем уж было настроился уходить на учебу, но ему не удалось вовремя реализовать свою решимость, и она слабела изо дня в день, – он боялся, как бы она совсем не угасла… Нужно было заручиться кем-то для моральной поддержки. Каким-то человеком, которого он уважал бы так же, как комбата. Оглядевшись кругом, Мирзоев нашел, что единственный человек поблизости, которого он уважает почти так же, как комбата, – это Анна Ивановна. Он встал утром пораньше, чтобы захватить ее, пока она не ушла в заводоуправление.
– Анна Ивановна, – сказал он, подкараулив ее на лестничной площадке, – слышали новость? Иду учиться на инженера.
– Что вы говорите! – сказала Анна Ивановна. – Очень рада.
«Ну вот, – думал Мирзоев, вздыхая. – По крайней мере мне уже нет отступления».
Маргарита Валерьяновна вошла в свою бывшую столовую. Там было холодно и неуютно; мебель прикрыта газетами, на газетах пыль. Ручками в пуховых рукавичках Маргарита Валерьяновна сняла пыльную газету с низенького кресла, в котором она когда-то так горько плакала, узнав об отъезде, и присела отдохнуть, – у нее все еще кружилась голова после воздушного путешествия… «Опять я сижу в этой комнате, в этом кресле, – подумала она. – Пусть я проживу здесь до сме