Кружилиха. Евдокия — страница 48 из 56

– Не знаю, – ответила она упавшим голосом. – Я не была.

У нее не хватало сейчас силы лгать, ей было все равно. Или нехороша она показалась вчера Ахмету, что он так поступил с ней? Она пошла в коровник и поплакала.

Евдоким словно не замечал ничего, шутил с детьми и только после ужина, когда они остались вдвоем, сказал:

– Послушай. Сядь-ка, да обсудим, что же это у нас с тобой получается. Неважно получается. Что было раньше, то… Ладно уж. Но больше не хочу обмана. Хочу честной жизни! – сказал он и ударил по столу своей широкой твердой ладонью. – Хочешь Ахмета – будь с Ахметом. Но потихоньку к нему не бегай, слышишь? Я его сегодня чуть-чуть потрепал, а ведь если трахну серьезно, то ему живому не быть. И пойду я через тебя, дура ты баба, под строгую изоляцию, а детей куда денешь? По белому свету размечешь? Ты об этом подумала? Или у тебя ни души, ни рассудка нет, а только жадность бабья? Врешь – и рассудок есть, и душа, можешь себя придержать.

– Что ты с ним сделал? – шепотом спросила Евдокия.

Евдоким задумчиво разгладил усы:

– Ну… нашел его и говорю: забирай ее по-хорошему либо свертывай с дороги, чтобы тебя и близко не было! А он пьян, что ли, был, полез драться. Тоже!.. Отделал я его маленько: не лезь! Может, еще в суд подаст от большого ума-то.

Она закрыла лицо руками. Он продолжал:

– Погоди реветь, послушай, что я предлагаю. Я же не старорежимный насильник какой-нибудь, чтоб неволей тебя держать. Если так уж полюбила, что жить без него нет возможности, – люби, что ж тут поделаешь. Но меня при этом не будет!.. Может, боишься, что бездомной останешься? Не на улицу гоню, не бойся. Ты в этом доме как была, так и будешь, – он твой, дом этот.

Пораженная, она взглянула ему в глаза:

– А ты?..

– Обо мне разговора сейчас нет. Мы с детьми другой дом построим, – ответил он. – Дети со мной уйдут: Ахметке детей не оставлю. И тебя-то оставлю скрепя сердце: только если сама захочешь. Не верю этому прохвосту, на полкопейки не верю, безответственный человек… Ну, дело твое.

Евдоким встал. Увидел ее растерянное лицо, усмехнулся невесело:

– Вот, значит, Дуня. Такое мое предложение. И ты решай скорей. Ни мне, ни тебе так жить неинтересно, как Ахмет нам определил. Из меня, скажу откровенно, за прошлую ночь десять лет жизни ушло. Решай. А на свиданья бегать – не допущу. Я не покойный папаша твой, со мной этой легкости не будет, не жди. Я за тебя ответчик, понятно тебе?

Евдокия сидела не двигаясь. Он вышел. Не в спальню – к мальчикам в светелку пошел и затворился.

И затих дом, и она сидела одна в тишине, словно привыкая к будущему своему одиночеству.

Так вот будет она сидеть по вечерам и ждать Ахмета – дождь будет шуметь по крыше, – а Ахмет придет ли, нет ли, – ненадежный человек, обманщик, хоть красивый, ах, красивый…

Бесконечно будет шуметь дождь, и дом будет тихий, мертвый.

А те, что вносили в него жизнь, – уйдут, и не понадобится им больше ее забота, и не будет она каждый день узнавать от них разные новости и обсуждать с ними их дела, и если, встретясь с ней, кто-нибудь по привычке назовет ее «мама», – это уже ровно ничего не будет значить.

Евдокия горько заплакала.

Ей стало обидно за них и ужасно, что они уйдут отсюда из-за Ахмета. Уйдут для того, чтобы она в этих комнатах миловалась с Ахметом.

А ужасней всего, что уйдет Евдоким, добрый, разумный, работящий Евдоким, без которого не было бы ни дома, ни семьи, – ничего бы не было.

Невозможно было перенести такую несправедливость, чтоб из-за Ахмета ушел Евдоким. Евдокия зарыдала в голос.

Наверно, Евдоким слышал рыдания. Но не вышел ее утешать. Она рыдала, рыдала, потом подумала: «Чего это я плачу, глупая; ведь Евдоким сказал решай. Решай, сказал. Как захочу, значит, так и решу – кому тут быть, а кому не быть».

И, успокоенная этой мыслью, чувствуя, что гора свалилась с плеч, умыла лицо, помолилась, улыбаясь счастливо и виновато, о здравии Евдокима, детей и своем собственном и легла спать. А утром, когда Евдоким и Андрей поднялись, чтоб идти на работу, уже топилась, как всегда, печь, был готов завтрак, и Евдокия степенно хозяйничала у стола.

Они никому не рассказывали об этой истории. Но неведомо откуда пошла по заводу молва – может быть, от всезнающей Марьюшки, она же и подшепнула Евдокиму, что Ахмет вернулся… Молва пошла, и однажды инструментальщик Мокеев, склочник и сквернослов, обозлясь за что-то на Андрея, назвал его: «шлюхин выкормыш». Андрей ринулся драться – не успели его удержать; откинутый тяжелым кулаком Мокеева, он бросался снова и снова. Сильный Мокеев испугался исступления мальчишки, попятился, крича:

– Ну чего ты, чего, чего?! Она с татарином гуляет, дурак!

Несколько человек схватили Андрея за руки, увели, усадили. Андрей выплюнул кровь – Мокеев разбил ему зубы – и сказал:

– Все равно изувечу подлеца.

Его вызвали в ячейку, уговаривали и ласково и строго, – он стоял на своем:

– Не могу его видеть. Она с меня вшей снимала…

И только когда Андрею пригрозили, что выгонят из комсомола, – он расплакался, кусая кулаки, и дал обещание не трогать Мокеева.

Евдоким не сказал жене, из-за чего Андрей подрался с Мокеевым. Больше у них не было разговора об Ахмете. И Ахмета не было: явился на миг, белозубый сатана, отуманил, ожег, набаламутил, – и нет его опять.

12

Кто-то постучал в окно. Был вечер, дети только что заснули. Евдоким еще не вернулся с завода – верно, задержался на собрании. Евдокия вышла отворить. Улица была пуста, ни души, медленными хлопьями падал снег. Евдокия хотела уже закрыть дверь, как что-то вдруг пискнуло у ее ног. Она поглядела – на крыльце лежал небольшой серый сверток, в свертке пищало. Евдокия подняла сверток, внесла в дом и положила на мучной ларь.

Она развернула отсыревшее тряпье и вынула ребенка, мальчика. Ему было недель пять-шесть, он уже держал голову. Освобожденные ножки задвигались, подтянулись к животу. Ребенок поднес кулачок ко рту и потребовал еды. «Эге… эге… эге», – говорил он, ворочая головкой, и заплакал. Евдокия зашикала и прижала его к груди, успокаивая. Лицо ее стало взволнованным, серьезным и важным, словно это был ее ребенок и она собиралась накормить его грудью. «Эге… эге…» – говорил ребенок, перестав плакать и хватая ртом ее кофту. Евдокия положила его – он опять залился отчаянным криком, побежала к печке, налила теплого молока в пузырек, заткнула чистой тряпкой и дала ребенку. «Эге… эге…» – заговорил он яростно, почуяв запах молока. «Ага!» – удовлетворенно сказал он, поймав тряпку ртом, и стал сосать.

– Ишь, жадный! – с восхищением сказала Евдокия, любуясь им.

Накормив, она налила в таз теплой воды и стала купать ребенка. Он тряс ручками и ножками, но не плакал, и она ловко обмыла его и губами собрала воду со спинки, как делали другие женщины, – от сглазу, от наговора, чтоб рос здоровым да умным. Потом она отнесла его в спальню, на кровать.

– Вот мы какие чистенькие стали, какие красивые! – приговаривала она, вытирая его.

Ребенок молчал и все поворачивался к лампочке. Евдокия запеленала его в старую простыню. Спеленатый, он стал похож на белого червячка и так же ворочал головкой, как червячок; после мытья волосы на его темени стали черными.

– Вот так-то, лежи да спи! – сказала Евдокия, укрыла его своим стеганым одеялом и, потушив свет, пошла поглядеть, какое приданое получила за ребенком.

В сером свертке оказалась застиранная женская рубаха, обрывок байкового одеяла и грубый холщовый свивальник. Все это Евдокия вышвырнула в сени. На пол упала бумажка, Евдокия подняла ее. «Крещен Александром», – было написано на бумажке. Евдокия подумала: хорошее имя Александр, можно кликать Шурой, Сашей, Саней, как понравится, а то еще Аликом.

Пришел Евдоким. Усталый и чем-то недовольный, он долго мылся под висячим рукомойником, и Евдокия заробела – вдруг он не захочет принять ребенка? Сменив одежду, он молча уселся к столу, а она, подавая ужин, все думала, как ему половчее сказать.

– Что собрание-то нынче так затянулось? – спросила она, чтобы начать разговор. Он ответил нехотя:

– Судили одного. Из заводского материала утварь делал, продавал в свой карман.

– Кто ж судил?

– Мы и судили. Собрание.

– Собрание?.. – переспросила она задумчиво, думая о своем. Погодя, повела речь напрямик:

– Без света в спальне не будь, на кровать, не осмотревшись, не бухайся, не ровен час – придавишь дитя.

– Какое дитя?

– Мальчика бог послал.

Он кончил ужинать и пошел в спальню; она – за ним. Он зажег свет, откинул одеяло, посмотрел на спокойное розовое личико:

– Это чей же?

Она ответила храбро:

– Считай, что наш.

Ребенок спал, посасывая губами.

– Подкинули, что ли?

– Подкинули. Это счастье для дома, – вспомнила она и заторопилась. – На подкидыша господь пошлет!

От яркого света ребенок затревожился, завертел головкой, стал выпрастывать кулачки из пеленки.

Евдоким засмеялся:

– Мальчик, говоришь?

– Александром зовут.

– Почем знаешь?

– Записка была вложена.

Он сел на кровать и стал разуваться.

– Вот те раз! – сказал он весело, глядя на важного младенца. – А я где лягу?

– Ложись к стенке, а я с ним с краю.

– А вдруг задавлю ночью? – осторожно укладываясь под необъятное одеяло, сказал Евдоким уже не шутя. – Придется люльку ему сработать, а то на самом деле опасно, кости-то у него мягкие…

13

Приходили соседки поглядеть, что за прибыль у Чернышевых. Хвалили ребенка, хвалили Чернышевых, ругали беспутных матерей, которые ночью на снегу, у чужого порога, кидают безвинных младенцев…

Пришла и Марьюшка. Вошла чинно, без суеты. Негромко, но требовательно опросила притихших Павла, Катю и Наталью – хорошо ли учатся, слушаются ли названых родителей и зачем дома ходят в башмаках: дома тепло, башмаки поберечь не грех, у названых родителей расходов, поди, страсть на такую ораву. Потом начальственно, как доктор, Марьюшка приказала показать младенца.