Наталью назначили помощником главного конструктора. Детей, Володю и Лену, она давно перевела на улицу Кирова, к Евдокии, а сама живет на заводе – ночует в дежурке, завтрак и обед ей приносят в конструкторскую. Она стала как будто еще выше, в ее голосе и осанке выражение властности. Сбываются ее мечты. Ей кажется, что вся ее жизнь – здесь, что дети ей помеха, напрасно она их родила… Но вот дети заболели корью, и Наталья с трудом сосредоточивается на работе и не дождется вечера, когда можно съездить к ним, своей рукой дать лекарство, поставить градусник, приласкать. И, равнодушная к еде, презирающая разговоры о пайках и карточках, она приходит в восторг от того, что в заводскую лавку привезли варенье – настоящее сахарное варенье, вишневое! Она несет полную банку и улыбается, предвкушая, как обрадуются дети, как Лена завизжит, а Володя крикнет: «Бабушка, где моя ложка?»
Дни идут.
В газете, в списке награжденных орденами, напечатано имя Чернышева Павла Петровича. Евдоким и Евдокия только собирались написать поздравление, – а от Павла письмо из госпиталя: ничего, мол, серьезного, рана пустячная, потерял немного крови, но ему сделали переливание, и он уже поправляется. Хорошо, коль правда!.. Он просит не беспокоиться, только писать почаще. Что-то от Клаши редко приходят письма… Тут Клавдия отводит глаза, а Евдокия вздыхает потихоньку. Уже два раза приходил тут какой-то в модном пальто, с черными усиками, ничего, приличный, вежливый: встретив Евдокию в сенях, посторонился и поднял шляпу… Но Евдокия готова побожиться, что брови у него подбритые, как у женщины, и не понравился он ей, бог с ним! Она спросила Клавдию:
– По делу приходил?
– По делу, – так же коротко ответила Клавдия, и весь день они не разговаривали – дулись друг на друга.
После этого красавец с подбритыми бровями больше не показывался. Зато Клавдия совсем перестала бывать дома по вечерам.
И еще большая неприятность. Евдокия недоглядела, и Катину меховую горжетку побила моль. Катя думала сделать из этой горжетки воротничок и муфту, а моль проела три плешины на самых видных местах, и Евдокия ума не могла приложить, как написать Кате об этом несчастье.
Москвичи, ленинградцы, киевляне разъехались по своим местам. И профессор со своими тараторками уехал осенью сорок четвертого года. Все четверо горячо благодарили Евдокию за гостеприимство – да, подумайте, эти вздорные старухи тоже благодарили ее со слезами на глазах и целовали, счастливые, что возвращаются домой. Евдокия собирала их в дорогу и связала на память профессору шерстяные носки.
28
Клавдия пришла из театра, встала коленями на стул, прилегла на стол головой и грудью и томно сказала:
– Ну вот, я уезжаю.
– В командировку, что ли? – спросил Евдоким. Клавдия поднялась, вся вытянулась – вот сейчас отделится от пола и полетит; достала портсигар, скрутила папироску.
– Нет, совсем. Дайте огонька, Евдоким Николаич.
Держа перед ней зажигалку, Евдоким переспросил:
– Как совсем?
Евдокия замерла с полотенцем и тарелкой в руках. Клавдия изо всех сил затянулась дымом:
– Так… Приходится.
И заплакала:
– Как будто я виновата. Разве прикажешь чувству? Я хочу счастья… Это не жизнь! Молодость уходит…
Евдоким сказал тихо:
– Ну хорошо. Ну, допустим, увлеклась. Но ты же хоть возьми во внимание, что Паша еще в госпитале.
– Вы меня сами вчера уверяли, что с ним ничего опасного. Что он там в госпитале здоровей, чем многие здесь в тылу.
– Все-таки не так же просто – нынче с одним счастье, завтра с другим. И сразу – нате вам – уезжаю!
– Он несчастный, – всхлипывала Клавдия. – Он из Литвы, у него фашисты всех убили.
– Зачем торопиться уезжать? – уговаривал Евдоким. – Обожди несколько месяцев, вернется Паша, теперь уже недолго; обсудите между собой, может, Паша тебе покажется лучше.
Клавдия зарыдала и захохотала, все сразу.
– Какой вы чудак, Евдоким Николаич. Что же тут обсуждать? Старая любовь умерла. Он уезжает на родину, я еду с ним…
– Ты послушай! Клаша!
Но тут Клавдия взвизгнула:
– В конце концов я ему жена!
Евдоким встал и ушел в спальню.
Евдокия сказала:
– А зачем он брови бреет? Несчастный, а брови бреет.
– Замолчите! – еще пронзительнее взвизгнула Клавдия. – Что вы понимаете!
И убежала наверх, дробно стуча каблуками по лестнице. Евдокия подумала, сняла передник, обтерла руки, стала натягивать пальто. Вошел Евдоким:
– Куда ты, Дуня?
– К Наталье. В завод.
– Зачем?
– Может, она ее уговорит.
– Сиди дома, – сказал Евдоким. – Наталья об такое дело мараться не станет.
И прибавил, помолчав:
– Сама слыхала – жена она ему. Этому…
Евдокия вздохнула и стала снимать пальто.
В молчании прошел час. Евдокия сказала:
– Я ее позову.
– Зачем?
– Она не ужинала ничего.
– Зови, – грустно сказал Евдоким.
Евдокия взошла наверх, отворила дверь. Клавдия лежала на кровати одетая, читала книгу.
– Клаша, – сказала Евдокия, – поужинай иди.
Клавдия опустила книгу и посмотрела на нее заплаканными глазами.
– Мама, – сказала она, – мне, правда, ужасно тяжело, что так получилось. Ах, бедный Паша, бедный! Но я ничего не могу поделать, – сказала она с восторгом, закрыв книгой лицо, – я люблю!
29
В старой жестяной коробке от монпансье хранятся письма Павла, Кати и Саши. Каждое из этих писем Евдоким и Евдокия знают наизусть.
Вот письмо Саши:
«Милые мама и папа!
Пишу вам в чудовищном настроении, и может ли быть веселым человек, у которого все висит на волоске по той дурацкой причине, что он на год или на два опоздал родиться, ведь война идет к концу, а нас продолжают держать в училище, и нам угрожает, что мы не примем участия в военных действиях, а будут нас водить на занятия и в столовую, так что даже к шапочному разбору не попадем, как пессимистически выразился один мой товарищ, с которым мы написали заявления, требуя, чтобы нас пустили на линию огня, мотивируя, что мы шли добровольцами не для того, чтобы нас держали в тылу, но эти заявления ни к какому результату не привели, так что мы написали также в ЦК ВЛКСМ, надеемся, там отнесутся более чутко, о результатах вам сообщу.
Любящий сын, Александр Чернышев».
Письмо Кати:
«Милые папа и мама, до чего меня расстроило ваше письмо! До чего жаль Пашу!!! Что касается Клавдии, то скатертью дорога! Больно ненадолго хватило ее любви! Черт с ней!!! Я бы на месте Паши не стала плакать! Но он будет безумно страдать, я знаю! Он ее любит глубоко и страстно!!! Папа и мама! Вы мне обязательно пишите, как он реагирует! Мамочка! Отнеси Нине Калистратовне мое белое платье, что разорвалось на спине! Пусть она мне из него сделает блузку! К костюму, понимаешь? Желательно помоднее!!! Только я не знаю, как теперь носят! Гоним фашистов в хвост и в гриву! Да вы по сводкам знаете! Мамочка, попроси Нину Калистратовну, чтобы не очень копалась! Целую вас крепко-крепко, папа, мама, Наташа, Володя и Леночка!!! Кланяйтесь всем знакомым девочкам! Пишите как можно чаще и подробнее!
Ваша Катя.
Уверена, что вы ей ничего не сказали! Напрасно! Уж я бы ей отпела! Я бы все ей сказала, что думаю о ней!!!»
Письмо Павла:
«Мои дорогие.
Спасибо за сердечные письма. Я уже совершенно здоров и возвращаюсь в строй. Пришлю новый адрес. Самочувствие у меня хорошее, не беспокойтесь обо мне. Горячо вас целую.
Павел».
И о Клавдии – ничего, будто не было ее…
30
Вечером в субботу приходит с завода Наталья.
Нахмуренная, с сжатыми губами, она приносит воду на коромысле, топит баню, купает детей – все быстро, молча. Потом сама купается и выходит повеселевшая, румяная, в красивом халате. Целует детей и говорит:
– Всю усталость с себя смыла.
Дети сидят на лежанке и болтают босыми ногами. Наталья укладывает их и по узкой лестнице с крутыми ступеньками поднимается в комнату Павла. С тех пор как уехала Клавдия, там никто не живет. На стенах висят рисунки. На одном пейзаже надписано мелко: «Клаше, любимой, в вечно памятный день 18.III.40 г.». Кроме этой надписи, ничто здесь не напоминает о Клавдии. Она забрала все до нитки, только этот пейзажик, дареный, с посвящением, видно, некуда было сунуть…
Наталья зажигает настольную лампу и садится писать письма мужу и брату Павлу. После отъезда Клавдии она пишет Павлу каждую субботу. Ни слова о Клавдии, ни слова об усталости, о том, как трудно. Написать о детях, об отце с матерью; о работе; о том, что скоро конец войне, разлукам, несчастьям…
Воскресным утром Евдокия идет на рынок. Там толкотня, продают свиную тушенку и колбасу в жестянках, молочницы и торговцы сластями зазывают покупателей, певцы поют о громах победы, о верности жен и геройстве мужей, гадатели предсказывают будущее. Евдокия не прочь бы погадать и на картах, и на бобах, и в таинственных книгах, по которым предсказывают плутоватые слепцы, но ей совестно: увидят знакомые, подумают – «а жена Евдокима Николаича, Натальина мать, совсем некультурная баба, темнота». Неприятно будет и Евдокиму, и Наталье. Евдокия отвернувшись проходит мимо женщин, теснящихся возле гадателей: может – наверно даже, – среди этих женщин есть знакомые; им тоже неловко будет, если она их увидит за этим занятием.
Евдокия возвращается домой. Печь уже вытоплена, и они садятся завтракать впятером – Евдоким с Евдокией, Наталья и дети. Не по-воскресному просторно за большим столом, пусто в чернышевском доме! Но белы как снег занавески, пышно цветут Катины цветы, в полном порядке всё, словно только что вышли молодые хозяева и сейчас войдут опять. В чистой рубахе сидит, отдыхая, на всегдашнем своем месте Евдоким. С прежней степенной повадкой движется между печью и столом Евдокия. Как прежде, чуть-чуть лукаво смотрят ее светлые глаза в легких морщинках, чуть-чуть улыбаются полные губы, но новым светом светлы этот взгляд и эта улыбка светом материнской любви и материнского терпения. Прямая, красивая, с первыми ниточками седины в гладко причесанных волосах, сидит Наталья, присматривая за детьми – чтобы не вертелись, не вскакивали, чтоб правильно держали ложку.