Крузо — страница 16 из 74

– Выключателя возле двери нет, сперва надо пробраться в потемках сюда, к печке.

Послышался смешок, а может, Эд и ошибся. Рев «Мига» еще гудел в ушах, он поежился.

Напротив печей выстроился ряд разновеликих, наполовину сломанных шкафов.

– Наше вещехранилище, – крикнул Крузо, – а тут – архив! – Он сунул Эду пару брюк в мелкую клеточку, тонких, с тесемкой вместо пояса, таких же, как у молчуна Рольфа и кока Мике. Раньше Эд не стал бы мерить штаны при Крузо, но сейчас примерил. Уж этой-то способности у него не отнять: он чуял, чего от него ждут; чуял, как устроен чужой мир. Порой у него даже случались минуты точнейшего предощущения, он понимал и соответствующим образом поступал, если хотел. Может статься, это своего рода компенсация – за отсутствие некоего качества, чего-то такого, что сближает людей, связывает их друг с другом.

Первая пара оказалась чересчур велика, при второй и третьей попытке Эд тоже выглядел как лилипут в клоунских штанах. Эти этапы назывались примеркой и одеванием. Пятница получал свою козью шкуру. Когда подходящие штаны все-таки отыскались, Крузо накинул ему на плечи длинную белую поварскую куртку. Эд чувствовал взгляд Крузо, сердечное удовольствие.

– Хочу попросить тебя кое о чем.

Вещи пахли затхло, на сгибах были в саже. Эд сомневался, станет ли их носить, но одновременно чувствовал, что удостоен награды – за верную службу, или как это назвать? По спине под курткой бегали мурашки.

– Это очень важно для нашей здешней задачи. Вот я и спрашиваю, можешь ли ты взять на себя одну из печей. Топить надо спозаранку, в шесть утра, и наш завхоз слишком часто забывает. А ты знаешь, как трудно мыть посуду холодной водой, в сущности невозможно…

Пока Крузо рассказывал про печи и оснастку Черной Дыры, Эд представлял себе завхоза Института германистики в его садовой халупе, где весь пол заставлен бутылками, а еще видел завхоза привокзальной гостиницы, который сидел у себя в подвале и выжигал цифры на кубиках, видел и Эбелинга, завхоза «Отшельника» (до сих пор он его не встречал), пьяного в постели, в доме на острове, где он жил со своей матерью. На миг Эд увидел и себя самого: как на занятиях по физкультуре, все завхозы на свете выстроились по росту, он был последним в их шеренге, и над головой у него стояло: «Шесть утра».

Отныне подвал стал его берлогой, его укрытием, полным покоя и уединения. В углу, где штабелями громоздилась старая ресторанная мебель, он разыскал крохотный столик и барный табурет. Вынес их на улицу, щеткой соскоблил плесень и на два дня оставил на солнце. Столик прекрасно поместился в комнате у окна, правда пах он, увы, печалью (гнилью и углем). У табурета Эд отпилил ножки, но по сравнению со столом он все равно остался высоковат.

Затопив печь (дрова должны были хорошенько разгореться, только тогда можно подбрасывать в топку сырой уголь), Эд делал обход. Один из шкафов оказался битком набит маленькими печатками мыла, гостиничного мыла, в некогда белых обертках с тонкой медной надписью «Палас-отель». В следующем, стальном шкафу стояли папки-регистраторы и кассовые книги. Позади стального шкафа, изрядно проржавевшего, но тяжеленного, обнаружилась ниша. Сквозь щель (в руку шириной) виднелся хлам, допотопные гимнастические снаряды, заплесневелая мешковина и цинковая ванна. «Александр Эттенбург называл эту ванну камерой сожжения, крематорием, – сообщил Крузо, словно и это имело значение для Эдовой работы. – Раньше тут была и урна для пепла. Отшельник все подготовил. Дитя природы, далеко опередившее свое время. Он здесь всему дал имена – ущелье Свантевитшлухт, гора Флаггенберг, скала Цеппелинштайн. В конечном счете старикан желал только одного: чтобы его похоронили на острове, но его прах высыпали в море. Островитяне не желают хоронить чужаков в своей земле, по сей день, за редким исключением. Великих вроде Гауптмана или безымянных утопленников».

Завершая обход, Эд зажигал подвальную свечу. В углу, завешенном пластиковыми полотнищами, находилась маленькая квадратная шахта, в глубь которой вели деревянные ступеньки. Эд ставил свечу на пол и начинал собирать со стен улиток. Удивительно, с какой силой они присасывались к гладкому, почерневшему от плесени бетону. Каждое утро все новые коричневые и черные экземпляры, непонятно почему и откуда. Он собирал полную горсть, потом поднимался наверх и бросал их в огонь.

Как выяснилось, изначально шахта была душевой кабиной, и Эд использовал время в подвале на ее восстановление – выскребал из водостока допотопный ил, выбивал накипь из душевой головки. Поначалу вода шла ржавая и тухлая, но немного погодя стало лучше. Арматура скрипела и жалобно взвизгивала, но работала. Некоторое время приходилось стоять по колено в воде, потом датчик уровня заполнения включал насос. Затопив печь и дождавшись, когда вода в котле достаточно нагреется, он мог принять душ – ни с чем не сравнимая роскошь. Помимо луковицы, исключительно его собственное достояние.

В огне улитки светились. Еще раз вытягивались во всю длину, а затем резко съеживались, с легким свистом, будто выпуская из себя воздух.

– Бог знает, откуда они приползают, – шептал Эд в жерло печи. Некоторое время из углей доносился свист, потом он принимался подкладывать брикеты, аккуратно, один за другим.

«Виола»

28 ИЮНЯ

Сегодня Рембо показал мне одну книгу и кое-что прочитал оттуда, называется она «Театр жестокости», издана на Западе. Каждую неделю в гнездышке лежит новая книга, а то и несколько. Наверняка от книжного дилера. Теперь мне позволено использовать гнездышко самому, если есть время. Ведь мы все – община.


Каждый день ровно в двенадцать Эд съедал свою луковицу. Вкупе с молчанием луковый ритуал (будто недоставало только этой координаты) создавал образ скромного чудака, которого особо нечего опасаться и принятие которого было в общем-то неплохим решением. В известном смысле луковица мотивировала его положение в «Отшельнике». Вскоре Эд сделался этаким полюсом спокойствия между галопирующими и декламирующими представителями обслуги, холерическим мороженщиком с его громыхающим ящиком и Риком за буфетной стойкой, который, потчуя всех историями и афоризмами, торговал, так сказать, житейской философией. А вот у Эда за раковиной царили сосредоточенность и раздумчивость. Уже одно это явно сближало его с Крузо, Пятница подле Робинзона, и конечно же никого особо не удивляло, что они все чаще бывали вместе. Хотя дело, как правило, шло лишь о ежедневных инструкциях для Эда, нового судомоя и истопника. Эд удивлялся переменам, вновь поражаясь, что происходит все это не с кем-нибудь, а с ним самим. Временами возникало то стыдливое счастье, что отказывалось вступать с ним в прямую связь, а иногда, совершенно неожиданно, перед глазами вдруг являлась Г. – тут он ничего не мог поделать.

Почему так приятно мало говорить?

Изначально Эд ни о чем подобном не помышлял, но потом понял, что молчание было глубинной составляющей его бегства, так он теперь называл свой отъезд. Он просто нуждался в обособленности, но знал, что ему нельзя быть в одиночестве… Мысленно он по ошибке сформулировал все наоборот, но имел-то в виду именно это: мне нужно место на свете, которое изолирует меня от всего. Позднее он шагал вдоль воды и твердил морю эту фразу, как просьбу, только вот волны были слишком высокие, море шумело слишком громко, а ветер не давал словам сорваться с губ.

Сдержанность помогала ему не обнаруживать свою слабость или неопытность. Он говорил «привет», «да», «точно». «Точно» можно сказать в любой ситуации. «Точно» – наилучший ответ, если кто-то позволял себе шутку или пробовал посмеяться над ним, что на первых порах случалось часто, а затем все реже. Благодаря этому «точно» все происходившее с Эдом просто удваивалось и в удвоении утрачивало важность, лишалось значения. Таким манером можно все быстро принять или, наоборот, отвергнуть. Эду не требовалось защиты, не требовалось окопа. Все, с чем он сталкивался в этом чужом краю, было точно тем, чем было, и только. «Точно» – самое краткое и меткое описание острова. Остров «Точно» лежал посреди его молчания, неприступный.

Из судомойни Эд в конце концов его и обнаружил – радио, которое кок Мике называл «моя “Виола”». Ламповый приемник марки «Виолетта», темный деревянный ящик высоко – не достанешь! – на полке над морозильниками, прямо под потолком кухни; по-видимому, его вообще не выключали. Полка, сделанная из грубых стальных уголков, казалась надежнее стен «Отшельника». Обтяжка динамика заскорузла от древнего жира, в котором светилась зеленым маленькая линза магического глаза. Словно подводка в макияже старой хрычовки, над ней серебром блестело название – «Виола» подмигивала Эду. Подмигивала у него за спиной, когда он склонялся над раковиной. Нередко она вообще пропадала в мутном тумане. В наслаивающихся один на другой отзвуках кухни ее голос становился раздражающе безместным и шел как бы прямиком из призрачных отсветов кухонных плит. По словам кока Мике, «Виола» досталась ему от предшественника, утонувшего при ночном купании, летом 1985-го. Когда они с Рольфом немногим позже взяли кухню «Отшельника» на себя, приемник был включен и настроен на эту самую станцию. С точки зрения кока Мике, больше и рассказывать нечего.

Эда занимала мысль, что радиоприемник – не умолкая – пережил своего владельца. В каком-то смысле его можно было считать голосом прежнего, утонувшего повара, голосом, который долгие годы неустанно изливался на кастрюли «Отшельника», затягивая стряпню пленкой своей бесконечной передачи. На безрассудный миг ему почудился в этом акт сопротивления, возможно, отсыл к некой несправедливости, допущенной давным-давно, ну, вроде руки, что снова и снова высовывается из могилы, фантазировал Эд, меж тем как едкие миазмы моющего средства дурманили голову, и он окунал тарелку за тарелкой в раковину для первичного мытья. Стараясь не сбиваться с ритма, не отставать от Крузо.

Регуляторы настройки отсутствовали, а клавиши цвета слоновой кости, похожие на вставную челюсть, были разбиты. Искалеченная «Виола» принимала в итоге лишь немецкое радио, но зато с неколебимостью солдата, который, несмотря на тяжелую рану, упорно продолжает сражаться. А все то, во что «Виола» с ее неустойчивым приемом, внезапным умолканием или упрямым ворчливым гудением, скрежетом, бульканьем и кашлем (особенно скверными были ее бронхиальные шумы) превращала передачи, сливалось в этакий звуковой фон «Отшельника». Ее бесконечное вещание было дыханием дома, неровным, но постоянным, сравнимым с рокотом прибоя и, по сути, оставляемым без внимания… «Бурчит себе и бурчит», как говорил кок Мике.