Крылатый пленник — страница 20 из 42

Трудно поверить, но факты — у прямая вещь! Трое суток, ровно семьдесят два часа терзали пленных в стоячих железных гробах, от которых слабодушный завоет через семьдесят две минуты.

Потом гробы открыли. Сами немецкие солдаты были чуть не испуганы тем, что ферфлухте руссен[109]ещё дышали. Их отволокли, по установленному здесь «конвейеру испытаний», в соседний холодный карцер. Тут имелись нары на двоих, но в окне не было стекла. За решёткой белел январский снежок. Когда пленные остались здесь одни, то собрали ладонями по горсточке этого снежка и им утолили жажду. Потом затихли на нарах, прижавшись друг к другу.

Только на следующий день принесли немного баланды и стограммовую штрафную пайку хлеба. В холодном карцере, на штрафном пайке, продержали пять суток.

По истечении этих ста двадцати часов пленных вывели из камеры в коридор, где их ожидал строй конвоиров с дубинками. Ещё не зажили синяки от экзекуции перед водворением в штеебункер, но тут всех троих отмолотили так, как до этого ещё ни разу не обрабатывали. Далеко было Попичу до этих мосбургских мастеров дубинки! И лишь тогда, когда живого места на пленниках уже не оставалось и сами истязатели-охранники суеверно дивились страшной живучести русского человека, всех троих кинули обратно, в карантинный блок, для устрашения остальных.

Трудно писать о том, что было дальше, потому что в повести нашей нет ни выдуманных героев, ни выдуманных сцен, ни выдуманных переживаний. Наши строки — кинообъектив и магнитофон, способные фиксировать прошлое. Пока у человечества ещё нет таких инструментов для оборудования уэллсовской машины времени[110], и автор настоящей повести пытается взять их функции на себя…

…Девяносто семь человек оставалось в карантине, когда ушли из него Иванов, Волков и Трофимов. Девяносто семь человек, как один, вскочили с пола, когда трое появились на пороге. И как только хлопнула за конвоем дверь, девяносто семь приняли троих в братские объятия. Их обнимали и целовали, им бережно гладили синяки и ссадины, их поздравляли и благодарили. Потому что по всему лагерю БСВ уже сообщил подробности о поведении троих под пыткой, и было известно главное: сам конвой и начальство напуганы русской стойкостью, и солдаты конвоя говорят:

— Этих русских ничем не проймёшь. Фюрер ошибся, пойдя на восток против них.

Товарищи рассказывали, что больше никого не выпускают из карантинного барака, ни на работу, ни на прогулку, а питание чуть-чуть улучшилось, в баланде стали попадаться кусочки картошки. Взрыв аплодисментов встретило сообщение о возмездии, постигшем рыжего унтера.

Когда буря товарищеских оваций и ласк затихла, у коврика, где расположились «репатрианты», уже лежало девяносто семь кусочков хлеба — друзьям на поправку! И только Фомин не ограничился кусочком, а принёс всю свою порцию хлеба целиком.

— Спасибо вам, ребята, спасибо за предметный урок… Увидите, и за мной дело не станет!

2

И ещё целую неделю после возвращения друзей-беглецов БСВ и товарищи по карантину держали их на «санаторном» режиме. Начальство же поняло, что в лице «сотни чёрных» оно имеет такой бикфордов шнур, который в любую минуту способен подпалить всю пороховую бочку международного шталага. Вскоре БСВ известил, что готовится дальний этап, и лётчиков отправят с ним в какую-то крепость.

Именно в этот момент, может быть, считая «сотню чёрных» уже чужим ломтём, отрезанным от шталага зибен-А, лагерное начальство сделало тактическую ошибку. Перед самым этапом по какой-то хозяйственной надобности потребовалось на сутки освободить один из общих бараков русской зоны. И население этого барака было на короткое время переведено в карантин. Неожиданно для штрафников-лётчиков к ним в карантинный блок привели пять-шесть десятков молодых советских солдат, попавших в плен на разных фронтах.

Как было не использовать такую возможность!

Иванов, Терентьев, Трофимов и Правдивцев, подружившийся с Вячеславом после «побега трёх», отозвали в сторонку одного из «чужих» солдат:

— Слушай, паренёк, нет ли среди ваших таких ребят, кому надоело здесь, в нерабочем лагере? Не найдёте ли четырёх желающих уйти на этап? Чтобы четырёх наших здесь оставить. Так нужно!

И желающие нашлись. Их быстро проинструктировали:

— Теперь вы больше не пехота, а лётчики, и фамилии ваши: Иванов Вячеслав, Терентьев Василий и так далее. Ваши номера… Годы рождения… Специальности… Запомнили? Не подведёте?

— Запомнили и не подведём. Вы, должно быть, из Братского союза? Счастливо оставаться! Прощайте, товарищи офицеры!

— Нет, это вы теперь — товарищи офицеры, а мы — рядовые пехотинцы.

И в ту же минуту за «сотней чёрных» явился конвой на этап. Их повели на браму, миг — и ворота за ними закрылись. Последним шёл Фомин. Он еле заметно кивнул Славке на прощание. Четвёрка оставшихся взглядами проводила друзей. Что-то их теперь ждёт? Удастся ли опыт? Солдат скорее могут вывести за зону на хозяйственные работы, а местность здешняя уже разведана для побега. Но останется ли незамеченным «перевоплощение»?

В карантине солдат продержали не одни сутки, а несколько. Вячеслав и его друзья осторожно расспрашивали земляков-пехотинцев, приходилось ли им работать за зоной. Сведения были обнадёживающие. Четвёрка держалась среди солдат незаметно. Своё обмундирование они частично сменили, узнать их по внешнему виду было невозможно. У Терентьева по-прежнему сохранялись золотые часы. Ни конвой, ни надзор ничего не заподозрили.

Через три дня солдат вернули в русскую зону. Вместе со всеми пришла сюда и четвёрка перевоплощённых лётчиков. Стали искать связей с БСВ, но знакомых в бараке не оказалось, а выходить из барака было опасно: могли опознать кострыги или стукачи.

На четвёртые сутки жизни в зоне в барак неожиданно среди дня явился унтер и два солдата. Сперва они долго ходили среди солдат, вглядываясь в лица. Терентьев прятался, Вячеслав делал идиотские рожи. Унтер никого не обнаружил и приказал штубендинсту:

— Аппель![111]

Построив военнопленных в бараке, приказали первой шеренге сделать два шага вперёд и повернуться лицом ко второй шеренге. В этом живом коридоре унтер медленно шёл, глядя то на пленных, то на фотографические снимки, которые держал в руке.

— Выходи! — приказ относился к Терентьеву. Вскоре унтер опознал Правдивцева, Иванова и Трофимова. Всех четверых вывели из строя и, ни о чём не спросив, бросили в карцер. Вячеславу и Трофимову это помещение было хорошо знакомо, с выбитым окном и нарой на двоих, где теперь расположились четверо.

Почему выдернули? Может быть, предательство, донос? Строили догадки и с тревогой ждали вызова. Решили, что на допросе нужно держать в тени Вячеслава и Трофимова, чтобы не усугублять их положения. Тихонько репетировали допрос, готовили ответы.

Всё помещение карцера угнетало одним своим видом: приземистое кирпичное строение с коридором, по обе стороны которого идут камеры. Железные двери камер укреплены толстыми решётками и снабжены «волчками»[112] для наблюдения за узником. В камере грязный бетонный пол, на подоконнике — кофейник с ледяной водой, нары у стены, голые, дощатые, ничем не прикрытые. На стене изморозь, решётчатое окно без стекла. Тюрьма в тюрьме! Давящая тишина, жуткая, холодная. На стенах выцарапаны надписи, но в полумраке их не прочтёшь. Видны русские и латинские буквы и узорная вязь восточных письмён.

Прижавшись друг к другу, лётчики стали засыпать. Вдруг — громкие немецкие окрики, брань, шум. И — русская речь! Четверо друзей вскочили с нар, прислушались. Что это? Голос Фомина! Терентьев узнаёт и голос Седова… Топот многих ног в коридоре… Значит, этап вернули? Но, по шуму судя, привели человек двадцать-тридцать, а не сотню. Четверо терялись в догадках.

Конвоиры общались с новыми узниками бесчеловечно, это было слышно по глухим ударам, пинкам, ругани. Когда всё стихло, Вячеслав вызвал на переговоры соседнюю камеру. В стене, у самого пола, оказалась трещина, соседи вскоре отозвались.

— Я — Иванов, я — Иванов. Нас четверых разоблачили. Что у вас? Почему вернулись в лагерь?

Оттуда ответили:

— Здорово, Славка! У нас, брат, дела! Когда сажали в вагон, одного искусала овчарка, сильно изранила. Посадили в вагон тридцать человек, отделили от конвоя. Когда поезд пошёл, автоматчик-конвоир зазевался и захрапел. Фомин взял на себя команду и первым бросился на конвой. Солдат всех разоружили, связали, вагон открыли, и ребята на ходу выскочили. Остался только изувеченный собакой. На следующей станции немцы заметили пустой вагон, обнаружили связанный конвой без оружия, подняли воинские части по тревоге. Поймали человек двадцать пять, но даром мы им в руки не дались. Из автоматов отстреливались, много фашистов убили…

Рано утром, когда конвой повёл узников на оправку выпустили в уборную сразу две камеры, и четвёрка лётчиков на несколько минут очутилась вместе с Фоминым и Седовым. Вид Фомина был ужасен. У него плетью висела сломанная правая рука, на лице — раны, кровоподтёки, страшные синяки. Славка сжал его здоровую левую руку.

— Здравствуй, Иванов! Видишь, как отделали? Мы с Седовым первыми на конвой бросились…

— Знаю, слышал… На, возьми хоть сигарету, Фомин, сам понимаешь, больше нет ничего у нас…

— А помнишь суд мой, Славка? Старый счёт!

— Что ты, Фомин, какой теперь к тебе счёт! Ты просто герой, и ты тоже, Седов! Эх, как вас…

— Герои не герои, конечно, а целый полк эсэсовский с нами повозился. С полком воевали, понимаешь, Славка? Даром мы им не достались.

— А поймали всех?

— Человек пять не нашли. Возможно, и подстрелили в бою. Сидоренко моего вроде нет — может, удалось хлопцу прорваться и уйти?

Конвой заторопил: кончайте, мол, разговор, шнель, шнель!