Крылатый пленник — страница 25 из 42

Здесь оказалась спальня хозяев. На широкой кровати спал старый немец. По соседству с ним — пожилая женщина в чепце. Над кроватью хозяина висело пулевое ружьё — штуцер. До него хозяин легко мог дотянуться прямо из постели. Вероятно, оно держалось всегда наготове. Накинутый на спинку стула сюртук поблёскивал золотыми пуговицами. Нельзя было разобрать, сюртук военный или нет, но дом представлял явную опасность!.. В соседней комнате кто-то зашевелился спросонья. Прижав нож к груди и погасив фонарь, Вячеслав выскользнул в кухню, спрыгнул с подоконника на улицу и здесь доложил обстановку друзьям. Кириллов в раздумье процитировал чьи-то стихи:


Чужая жизнь — на что она?

Свою ли выпью я до дна?[129]


А потом прибавил:

— Хоть он и с ружьём в обнимку спит, и в мундире ходит, этот старый немец, он всё же дома у себя сидит, в тылу. Он мирный человек, а не фашистский вояка. Посему партизанская группа дарует мир дому сему!

Кончался март. Ночи были ещё холодноваты, дни — почти летние. Река Инн вернулась в берега, но вода в ней оставалась коричневой и мутной — полая вода с предгорий. Извивы и петли реки делали весьма прихотливой черту государственной границы между Германией и Австрией[130], но реку это, по-видимому, нисколько не тревожило. Путники ничего не выяснили насчёт каких-либо осложнений, создаваемых капризной рекой для пограничной администрации, но для самих путников эти капризы были весьма мучительны. То и дело приходилось отдаляться от берега, далеко обходить сёла, речные дуги, береговые сторожки, устья речек.

Наконец на рассвете 29 марта, остановившись на днёвку, заменявшую партизанской группе ночлег, увидели с небольшой высотки огромную водную гладь впереди. В эту синюю гладь врезалась коричневая полоса Инна. Дунай достигнут! Теперь до Чехословакии остаётся не более сорока километров. А там, за Влтавой, среди друзей, идти станет много легче, можно будет одеться, вооружиться, вступить в регулярную партизанскую часть, и… вернуться к своим, к Илам, «лавочкиным», Якам…

Весь день лежали, глядя на огромный Дунай, на смутные очертания городка Пассау, раздумывали: переплывать Инн или Дунай? На чём? Вплавь — явно не под силу ни та, ни другая река. Нужны подручные средства, лодка или хотя бы простое бревно. Решили осмотреться на берегу, а для этого пройти к устью. Там, у воды, будет виднее.

Вечером, в сумерках, спустились к Инну. Вдоль берега шла мощённая плитами дорожка к маленькой деревне. Эту деревеньку осторожно обошли, заглянув в крайний сарайчик чьей-то усадьбы. Нашли стальную косу, спички и бутерброд.

Дальше двигались осторожно, то проваливаясь по пояс в канавы и речушки, то обходя их по мелким мосточкам или вброд. И вот, прямо у ног — тихая, величавая, тёмная ширь Дуная, отражающая звёзды. Самое устье! Справа катятся волны Инна, а слева — те самые, дунайские, о которых российские баянисты нажаривают прославленные вальсы…

Но ни лодки, ни плотика, ни даже бревна. Как быть?

Решили идти назад к деревне, поискать там тщательнее: ведь не может же в целой деревне не быть лодки?

Назад пошли смелее, дорогу считали уже разведанной и безопасной, никаких подозрительных примет по пути сюда ведь не было. Вот опять те самые кусты, через которые только что продирались к устью. На открытое место вышли из кустов трое, Правдивцев чуть приотстал сзади…

— Хальт![131]

Дула автоматов, каски, солдатские униформы.

Под шестью дулами все трое, застигнутые врасплох, стали как вкопанные. Один Правдивцев, замерший в кустах, не попался на глаза солдатам и скрылся.

Беглецов осветили фонарём, не опуская дул.

— Кто вы?

Кириллов, как можно спокойнее:

— Мы? А мы военнопленные. Работали на поле у бауэра[132] и идём себе назад, домой.

Вячеслав с Терентьевым молчали. Пусть Кириллов сам защищает сымпровизированную версию, мы «никс ферштейн»[133]. Больше всего тревожила мысль о парабеллуме. Вспомнили, что пистолет остался у Правдивцева.

Троих повели. Шагали по той же самой мощённой камнем дорожке, которая неожиданно привела назад в неволю. Видимо, когда путники пробирались к устью, воинский секрет, здесь расположенный, спал, а при более шумном возвращении через кусты группа разбудила солдат. Провал!

Терентьев на ходу выкинул кружку со смальцем: на ней был герб или вензель помещичьей семьи. Больше ничего опасного у беглецов не оказалось. В маленькой казарме их поверхностно обыскали. Не пришлось даже пускать в ход сложных приёмов по сохранению терентьевских часов. Солдаты не нащупали плоского пакетика с часами.

Заспанный фельдфебель, криво нахлобучив фуражку и придерживая расстёгнутые штаны, допросил пойманных. Дальше врать уже не имело смысла, и Кириллов коротко сказал, что тройка больных, обожжённых военнопленных сбежала от лагерных жестокостей, чтобы пробраться домой. Солдаты и фельдфебель выслушали этот ответ с выражением какой-то свирепой жалости. Они не тронули пленных, никого не избили, но и не накормили. До утра их заперли в угольном бункере, снабжённом солидными решётками. Под окошком бункера поставили часового. Он дал сквозь решётку покурить узникам, но в разговоры не вступал.

Утром пришла машина. Повезли на вокзал в Пассау. Здесь передали пленников другим солдатам, конвойным. Эти посадили беглецов в отдельное купе пассажирского вагона и беспрерывно держали их под нацеленными автоматами. Их, видимо, крепко проинструктировали. Под автоматом водили и в уборную. Как впоследствии говорил Кириллов, отправление естественных потребностей под зрачком автоматного дула обогатило его жизненный опыт, но мало содействовало пищеварению.

Начальник конвоя, молчаливый унтер-офицер, не позволял пленникам разговаривать в купе, но не мешал смотреть в окно. На какой-то станции монахиня в чёрном одеянии принесла пленным котелок супа. Унтер был на станции, и солдат-автоматчик позволил взять суп. Потом этот солдат вёл себя так, будто свершил величайший акт гуманизма и стал благодетелем всего страдающего человечества. Он перед самим собою гордился, насколько благородно и милосердно поступил. Он же на другой станции позволил налить пленным по кружке кофе и при этом даже в зеркало взглянул: не видно ли уже нимба вокруг чела, и не превратилась ли его физиономия в лик святого? Впрочем, усердно целя в пленных из автомата, он никаких иных действий против них не совершал. Вообще, и эти конвойные солдаты, а также их унтер-офицер не были жестокими к пленникам.

Второго апреля, в свой день рождения, Вячеслав и оба его друга, Терентьев и Кириллов, прибыли в Мюнхен. Свою двадцать первую годовщину Вячеслав отмечал вместе с друзьями в одной и той же камере мюнхенской криминальной тюрьмы. Полоса активной борьбы пока что кончилась, но «тройка чёрных» твёрдо решила не сдаваться до конца.


Глава пятая
КОРИЧНЕВАЯ СМЕРТЬ

1

Каменная клетка три на четыре метра. Подвешенные к стене койки днём автоматически убираются на цепях, как подъёмные мосты средневековых замков. Арестанту не возбраняется разгонять ходьбой по камере свои невесёлые мысли. Ретироваться с койки надлежит после утренней сирены, иначе тебя прижмёт к стене вместе с койкой. Потом завтрак. Точнее, пытка запахом пищи. Тюремные порции были здесь таковы, что только раздражали аппетит, терзали нервы, вызывали обильную слюну и нимало не утоляли безумного голода, обострённого именно запахом доброкачественной еды — мисочки лапши, кусочка хлеба, чуть смазанного маргарином. На уме каждого пленника было одно: проклятие извергам, выдумавшим гнуснейшую и бесчеловечнейшую из всех медленных пыток — пытку голодом!

Перед водворением в камеру пятого этажа все трое прошли душ, и впервые за время плена Вячеслав увидел себя в зеркале. Картина была неутешительная, но юбиляр поздравил своё отражение с днём рождения. Поздравили они друг друга также и с тем, что даже при тюремном обыске, довольно тщательном, мешочек с терентьевскими часами удалось пронести в камеру. Золотой фонд побега жил!

Охрана мюнхенской криминальной тюрьмы очень гордилась этим заведением и, видимо, считала её высшим достижением мировой пенитенциарной культуры. Знатоков этой культуры тюрьма должна была поразить кафельными полами и зеркалами в душевой, наличием мыла, безупречным функционированием системы хозяйственных лифтов, подававших пищу в этажи, откуда её беззвучно разносили по камерам. Оконце тихо открывается, мисочка тихо ставится, рядом с ней кладётся хлеб. Всё методично, пунктуально и чётко. Читать, писать, спать, сидеть, дремать в камере — ферботен. Шагай — и раскаивайся!

В «камере трёх» глазок всё время держали открытым, узники находились под непрерывным наблюдением. Но в углу имелся «мёртвый сектор», не просматриваемый из глазка. Здесь все трое наловчились дремать по очереди, усаживаясь на четвереньки. Вскоре слышался лай:

— Аус дер экке раус![134]

Когда в углу отдыхал Вячеслав, дверь неожиданно распахнулась. На пороге возникло брюхо. Над ним блестели ордена, и ещё выше — лак фуражки. Ниже сияли таким же лаком сапоги. Брюхо издало рык, ринулось в угол и самолично трижды долбануло Славку по башке электрическим фонарём, зажатым в кулаке. Впоследствии установили, что это был какой-то тюремный жандармский чин. Терентьев с чувством высказал сожаление, что этот жандарм не встретился со Славкой чуть пораньше, на берегу Инна! А когда сей блюститель, окрестивший пленного фонарём, удалился и что-то кричал в коридоре, Кириллов, несмотря на трагизм положения, чуть не сел на пол от хохота: оказывается, жандарм клялся «научить эти русские свиные морды, как надлежит вести себя в приличном месте».