Крылатый пленник — страница 39 из 42

[209] и Туполевых.[210] Право же, они, наверное, вспомнят в своих биографиях мужские беседы, сыгравшие для них эту «беспокоящую» роль…

Таял короткий осенний день. На берегу смутно чернело здание «графитки» — самое высокое сооружение Игарки, некогда предназначавшееся под графитовую фабрику, а теперь отведённое под склад. Зажигались огни на радиомачтах, а погода продолжала бушевать.

Со мной за столиком сидел лётчик в комбинезоне и сосредоточенно, аппетитно ел котлету. Рядом с ним лежали на столе защитные очки в треснувшей пластмассовой оправе. Он прислушивался к беседе и молчал. Казалось, что он никому здесь не знаком. Подавальщица почему-то оказывала ему некое предпочтение, он быстрее всех получал заказы и каждый раз слабо улыбался женщине и чуть смущённо благодарил её кивком головы.

Разговором овладел полнотелый пожилой лётчик с круглым добродушным лицом и громким басом. Он обладал тем свойством голосовых связок, которое актёры называют «носкостью»: его речь проникала, казалось, за все перегородки и слышалась даже на корме.

— Хочу я вам рассказать про одного пленника крылатого из этих вот, здешних мест, — басил лётчик, отставив недопитую кружку. — А было дело лет двадцать назад, когда город и порт этот только закладывали. Прилетел я сюда на своём По-2, сел на енисейском льду и целую зиму возил над тайгой то аэрофотосъёмщиков, то инженеров, то партийных работников. Тут ещё Егоркину избушку показывали.

— Какую Егоркину избушку?

— Да ту, от которой город название получил: охотник здесь русский жил, Егорка. Кругом по тундре кочевали эвенки, ненцы, саха. Они дружили с охотником и называли его по-своему: Игаркой. Вот и пошло: Игарка.

— А теперь уцелела эта избушка или нет?

— Нет, рассыпалась, ветха была. Да, так пришлось мне зазимовать в этих краях с экспедицией, только километров на сто вверх по течению отсюда. Там другой охотник жил, Ермаков, и местность там получила название «станок Ермакова».

— Станок? — спросила подавальщица. — Почему «станок»?

— От слова «стоять», «останавливаться», девушка! Теперь просто Ермаково, а раньше звали «станок Ермакова». Зимовали в лачужке, и дичи же там было, вокруг этой лачужки, сколько до того я за всю жизнь не встречал. Верите ли, на крышу этого «станка» до полусотни куропаток садилось. Дверь откроешь, клуб пара из неё вымахнет, как из паровоза, — мороз-то под пятьдесят — а они и не взлетают даже. Нахохлятся, только чёрные точки глаз видать, да ещё мохнатые ножки у них, с чёрным ободком.

Перезимовали, дождались сырых ветров и оттепели. В июне лёд на Енисее прошёл, и сразу за льдом — первый пароход из Красноярска, с припасами для нас. Зазеленело всё, и пошла тут комариная напасть, ну сладу нет! Нынче жидкость придумали от них, а тогда даже накомарника не из чего сшить было — марли не взяли, опыта не было. Костры жгли. Бывало, сами в дыму прокоптимся, как вобла, а комар проклятый даже сквозь дым к тебе рвётся, будто он тут, в тайге, только тебя и дожидался, чтобы досыта тобою нажраться. Да что комар! Вот к середине лета мошка повалила…

— Чего пугаешь? — засмеялся младший из лётчиков, которого в шутку товарищи называли Балалайкиным. — Тут народ весь пуганый, бывалый. Диметилфталатом теперь намазался — никакая мошка не подлетит.

— То сейчас, а я про те времена толкую, когда всё это в диковинку было. И ночи светлые, и комары жгучие, и мошка проклятая. Повертишься, бывало, на потной простыне, потомишься, и уж до того тебя это пение комариное проймёт, что плюнешь, сапоги натянешь, ружьё с гвоздя, и — пошёл середь эдакой «ночи», по солнышку, в тайгу.

Вот отошли мы раз с топографом Костей от станка подальше, километров, должно быть, за двенадцать. Ходьба по северной тайге нелёгкая, будто по мокрой пуховой подушке: нога в моховую мякоть по колено другой раз уходит. Ногу надо ставить плоско и не торопиться.

Вышли на возвышенность. Кругом — тайга, зелёное море. Поодаль от других деревьев стоит огромный лесной великан — сосна не сосна, кедр не кедр. Подошли ближе, видим — природа себе на потеху сама мичуринский опыт произвела: ветви у дерева покрыты и сосновыми, и кедровыми иглами.

— «На севере диком стоит одиноко», — процитировал лесозаводской бухгалтер. — Вы, товарищ, увлеклись. Вы ж про пленника крылатого рассказать хотели?

— А я про что же? Ишь, торопыги какие! Нет, уж вы мне по порядочку дайте… А насчёт Лермонтова — это вы правильно вспомнили, только у Лермонтова это, наверное, не сосна была, а кедр одинокий. Ведь в его-то времена много здесь кедров одиноких о прекрасных пальмах мечтали[211], да и… сейчас мы, вон, мечтаем… — он хитро подмигнул подавальщице, и та засмеялась.

Подошли мы к этому великанскому дереву, видим: сучья раскидистые, а ствол — вдвоём нам с Костей не обнять! И на высоте десятка метров — не то помост, не то огромное гнездо, уже в самой кроне. Снизу глядеть — два человека в нём свободно поместятся.

Решили добраться, посмотреть, уж не человеческих ли рук эта постройка: в самом деле, мыслимо ли, чтобы ветви в руку толщиной птицы натаскали и сплели? Полез я на дерево, а товарищ мой с винтовкой караулить остался.

До гнезда я добрался, вижу: кругом на ветвях много птичьего помёта, и на голых сучьях кора ободрана, будто железками исцарапана. Заглянул в гнездо, а там птенец желторотый сидит, орлёнок, величиной с большого домашнего петуха, а то и больше. И видимо, из яйца вылупился дня за два до этой нашей встречи, потому что скорлупа яичная ещё нераздавленная лежит. Заметил я ещё заднюю часть зайца и примерно с половину рыбины: видно, родители птенцу натаскали.

Только успел я крикнуть товарищу обо всех этих находках, вдруг наверху, над деревом, как зашумит! Будто истребители налетели. И набрасывается на меня с вышины орлица-мать, а следом атакует и самец. Орлы громадные, разъярённые, решительные. Я только голову прикрыл и кричу: «Костя, поддержи, а то собьют меня отсюда к чертям собачьим!»

Ну, Костя открывает беглый огонь. Пули одна за другой: взи-взи-взи! А воздушная волна от каждого выстрела так в ухо меня и толкает, так и толкает! Вижу, увлёкся мой товарищ, того гляди самого меня пулей зацепит — не совсем приятное у меня положение оказалось. Всё-таки отогнал мой Костя выстрелами орлов. Поднялись они высоко, но кружат над нами, никуда не уходят. Неуютно! Тем более — на дереве. Мы, лётчики, к такой высоте непривычны, она нам как-то не по нутру. Верите ли, вот я скоро третий десяток лет долетать надеюсь, с парашютом два раза прыгал, а вот с вышки парашютной в парке культуры сигать для меня хуже, чем в кипяток нырнуть, право! Ну, а тут с дерева — удовольствие тоже небольшое — загреметь.

Был у нас в экспедиционной партии один славный парень, казах. Он часто рассказывал, как там у них в степях охотники-орлятники промышляют лисиц и волков. Мне Костя снизу и кричит: давай, мол, сделаем нашему казахскому хлопцу подарок, порадуем рабочего человека.

Я, конечно, согласился, велю Косте заложить в винтовку новую обойму, а также дробовик осмотреть. А сам наверху приготовился действовать: забрался на сук, изловчился и стал одной ногой в гнезде. Птенец повернул ко мне голову и клюв раскрыл: мол, гляди, какой я страшный, и убирайся подобру-поздорову! Над головой опять шум… Орлы снижаются! Быстро заклекотали, прошли надо мной со снижением, но на атаку не отважились: Костя опять внизу всю обойму расстрелял. Схватил я птенца, завернул кое-как в плащ-палатку и сунул за спину в вещевой мешок. С мешком на спине благополучно спустился на землю.

Принесли мы орлёнка домой, подарили нашему казаху, так тот, верите ли, даже прослезился от радости. У него срок северного договора к концу подходил, и готовился человек в свои степи, домой воротиться. А там, говорит, такой орёл тысячу рублей стоит, не по средствам мне.

Кормил он его сперва из рук. Раскроет орлёнок свой жёлтый клюв, берёт кусочки мяса и рыбы. А клюв уже большой, вот с этот крючок от вешалки… Присмотрел себе птенец место на дворе, выбрал старый пень и на нём сидел. Тут вся наша партия его, бывало, часами рассматривала. Он был покрыт тёмно-бурым пером, посадка — прямая, гордая. Ноги — будто в тёплых штанах навыпуск, только вместо обувки торчат из-под мохнатых штанов длинные, сильно загнутые когти. Когда спал, голову опускал и клюв под крыло прятал.

Месяца через два желтизна вокруг клюва ещё не совсем прошла, а ростом он уже стал сантиметров на семьдесят. Размах крыльев сделался шире, чем раскинутые руки человека. Новый гость всегда пугался, когда нашего орла впервые видел. На нас он, впрочем, внимания не обращал, только с казахом в дружбе жил. Войдёт, бывало, казах во двор, а орлёнок к нему со своего пня спускается и шагает навстречу хозяину тяжёлыми неуклюжими шагами.

И примерно к концу второго месяца стали мы примечать, что появился у орла новый интерес к жизни. Видно, тут и пришло ему предчувствие воздушной своей судьбы! Посадил его однажды казах на руку и поднял на крышу нашей лачужки. Глянул орлёнок с этой высоты да как закричит победно, радостно. Крылья в стороны вытянул, взмахнул ими несколько раз и снова закричал радостно. Потом застыл, будто каменный, и долго что-то на дворе высматривал. А лежал там обыкновенный булыжник, камень из моренной гряды. Глядим, подобрался орлёнок весь, прицелился и — бух на камень с крыши! Слетел он грузно, но камень когтями ухватил с первого прыжка. Прибежал тут казах, обрадовался, как хозяйка, чей котёнок мышь поймал, сунул орлёнку кус мяса, а камень из когтей выпростал. Очень говорит, у них это признак хороший — значит, боевой будет орёл!

Потом орлёнок целыми днями по двору расхаживал, на пенёк свой забирался и с него, с пня, опять на камень кидался. Упражнялся недели две и научился сам на крышу забираться, уже без помощи казаха. Очень много он в эти дни ел: что ни принеси — сразу уберёт: хоть рыбу, хоть зайца, хоть копалуху (глухарок здесь копалухами зовут).