КИРЕЙ МЭРГЭНКрыло беркутаКнига первая
Кирей Мэргэн (1912–1984) — известный башкирский писатель, ученый-фольклорист. В историю башкирской литературы прочно вошли его роман «На склонах Нарыштау», многие рассказы.
Ведущая тема исторического романа «Крыло беркута» — добровольное присоединение Башкирии к Русскому государству, заключение союза двух братских народов, ставшего поворотной вехой в истории башкирского народа.
Роман «Крыло беркута» переводится на русский язык впервые. Вторая книга романа выйдет в Башкнигоиздате в 1988 году.
Крыло беркутаКнига первая
Часть перваяРАСПАД
Будь чист душой, возвыситься стремясь.
К делам твоим да не пристанет грязь!
1
Слякотный выдался день. С утра моросит и моросит нудный дождь. Тучи, тяжелые, как промокшая насквозь одежда, затемнив небосвод, нескончаемо текут с юга на север. На яйляу[1] у горы Акташ все отсырело.
На берегу неторопливой, благонравной речки Шешмы полукругом поставлены юрты. Становище невелико, но, взглянув на белые войлочные жилища, нетрудно догадаться, что место это облюбовано знатным аймаком[2]. Величина юрты определяется числом кирэгэ — боковых решеток — в ее остове. Так вот, здесь лишь в нескольких крайних юртах — по девять, как обычно, кирэгэ, в остальных — по двенадцать, а в одной, выдвинутой к воображаемой тетиве полукруга, — даже пятнадцать.
В этой, самой просторной юрте слышится разговор, порой кто-то поет протяжную песню и слушатели вознаграждают старания певца одобрительными возгласами.
Благодать сидящим в юрте! Моросит снаружи дождь или не моросит — им все равно, лишь бы пенился в чашах кумыс да были под рукой куски мяса пожирней.
Иная доля у тех, кто на побегушках, кто хлопочет у больших котлов, подвешенных над кострами. Не позавидуешь женщинам-стряпухам, особенно в такой вот день. Куда бы ни шло — поддерживать огонь в лачуге либо под навесом, а под открытым небом — мучение. Мокрые дрова чадят, не разгораются, мясо никак не сварится, турэ[3] гневается. Вдобавок гости распалили его гнев, расхваливая какого-то ханского ашнаксы[4], который якобы сварил однажды под проливным дождем шесть котлов мяса так же быстро, как в сухую погоду. Эк не терпится людям! Куда спешить, коль уж приехали? Будет, будет и мясо, а чуть раньше или чуть позже — какая разница.
Но у гостей, сидевших в большой юрте, пояса в пути поослабли, невтерпеж стало им ждать, когда подадут горячее, потому разговор и свернул к искусству ашнаксы, закружил вокруг еды. При этом ни хозяин с его приближенными, ни приезжие все ж не теряли времени даром, каждая из сторон приглядывалась к другой, стараясь угадать ее умонастроение.
Беседа поначалу текла вяловато. Лишь после того как измаявшая стряпух баранина, исходя духовитым паром, легла грудою посреди пиршественного круга, гости заметно оживились, глаза их заблестели. Уговаривать проголодавшихся, чтоб ели, нужды не было — без особых приглашений гости отдали должное и мясу, и жирному отвару, опорожняя плошку за плошкой.
Насытившись, старший из гостей громко рыгнул, и хозяин подкрепил этот знак удовлетворенности восславлением аллаха:
— Альхамделилля!..
— Да не лишит нас всемогущий своих милостей! — отозвался гость. — Скот у тебя, Шакман-турэ, вроде бы упитанный. Все ли благополучно в ваших кочевьях? Не терпите ли урона в чем-нибудь?
— Кто ныне может сказать, что не терпит урона?.. — уклонился от прямого ответа Шакман-турэ.
Он, предводитель всех четырех родов племени Тамьян, мог бы, конечно, рассказать о многом, но решил, что покуда сдержанность разумней откровенности. Кто знает, может быть, эти люди близки с недругами тамьянцев, предпринявшими недавно нападение на одно из кочевий племени. Может быть, и приехали-то с намерением что-то выведать, хотят прощупать его, Шакмана, силу. В нынешние неспокойные времена приходится держаться настороже даже с гостями. Пусть больше говорят они, пусть раскроются. С виду прост Шакман, но всякое испытал он на своем веку, умудрен опытом. В самой Казани добился, чтобы распахнули перед ним ханские ворота, и с ханом разговаривал лицом к лицу…
Видя, что гость собирается задать новый вопрос, Шакман опередил его:
— Все ли благополучно у вас самих? Что слышно в ваших краях! Не нацеливаются ли где-нибудь на барымту[5]?
Старший из гостей помедлил с ответом. Его спутник, мужчина средних лет со шрамом на щеке, усмехнулся:
— Что барымта! От охочих до нее можно отбиться, тут только глаз нужен…
— По моему разумению, прежде всего нужна сила.
— Силы у нас для этого достаточно, — сказал старший гость. — Теперь ведь за барымтой всем родом-племенем редко ходят. Бывает, набежит толпа ногайцев или свора шатунов из Крыма, отогнать их не так уж трудно.
— Все ж, брат, и они то тут, то там клок вырвут. Какой-никакой, а урон. Да и беспокойство…
— Крепкому стану, Шакман-турэ, толпа не страшна. Ну, вырвет случаем клок, коль зазеваешься, — досадно, это так, но не гибельно. Ханский баскак пострашней: вот кто ощиплет, так уж ощиплет!..
Именно это желал услышать предводитель тамьянцев, именно это! Но он должен убедиться, что слова о баскаке произнесены не случайно. Дабы гость повторил или подтвердил сказанное, Шакман сделал вид, будто не расслышал его последних слов.
— Кажется, почтенный, ты упомянул хана?
Гость слегка смутился, — неосторожным словом о хане недолго навлечь на себя беду, — и счел нужным пояснить:
— Речь не о хане. Я говорю о баскаке.
— Ну да, ну да! — поспешил исправить свою оплошность Шакман, понимая, что поставил гостя в неловкое положение. — Так что же — баскак?
— Сам, турэ, знаешь… Воистину, куда баскак глянет, там все вянет.
Шакман вздохнул облегченно: теперь ясно умонастроение гостей, можно и самому приоткрыться.
— Верно судишь, почтенный! Идущих за барымтой можно отпугнуть, а баскака… Этот не только ощиплет, но и выпотрошит.
Все, сидевшие в юрте засмеялись, и не столько оттого, что пришлось по душе остроумное замечание предводителя племени, сколько оттого, что настороженность обеих сторон рассеялась: нашли наконец общий язык!
— Да, уважаемый Шакман-турэ, недаром говорится, что от смерти не уйдешь, а баскака не уймешь…
Опять посмеялись, но уже не так весело, как перед этим, — чувствовалась в смехе горечь.
Если разговор до сих пор шел тяжеловато, рывками, как арба по кочкам, то теперь словно бы дорога выровнялась. Младший гость помалкивал, а старший подступил к тому, ради чего проделал долгий путь.
— Суть дела, по которому, турэ, мы посланы к тебе, как раз в этом…
— Но ты еще ничего не сказал о самом деле…
— Наш турэ Булякан велел известить тебя: баскак Суртмак скоро повернет коня к твоим кочевьям. Булякан-агай[6] сказал: пусть достопочтенный Шакман приберет то, что не хочет потерять.
— Вот как! — проговорил Шакман, задумчиво зажав реденькую свою бороду в горсти.
Хоть и недобрую, но важную весть сообщает Булякан, предводитель племени Сынгран. Однако было бы странно, если бы он снарядил гонцов только для этого. «За этим кроется что-то более важное», — подумал Шакман и, чтобы подтолкнуть разговор дальше, спросил:
— Суртмак уже побывал у вас?
— Да. Прошелся по нашим землям и вдоль и поперек. Много скота взял. И пушнины — больше ста шкурок…
Тамьянцы и сынгранцы в числе других башкирских племен, подвластных казанскому хану, платят ясак[7] таким вот образом. Иной ненасытный баскак появляется на их землях не единожды в год и, пользуясь устрашающей силой ханского войска, превращает сбор ясака в откровенный грабеж.
— На то он и баскак, чтобы обирать, — вздохнул Шакман. — Что тут поделаешь? Скот от зверя можно уберечь, а как от баскака убережешь?
Так-то оно так, но сам Шакман вынашивает мысль отдать нынче в ханскую казну лишь половину обычного ясака. Только пока не представляет ясно, каким путем осуществить свое решение, а поделиться этой мыслью с кем-нибудь, посоветоваться не хочет. Опасается: в случае неудачи предстанет перед людьми пустословом, унизит свое достоинство.
— Теперь уж не буду скрывать, Шакман-агай, — продолжал гость. — Наш турэ говорит: рот у хана шире ворот — не хватит скота, чтоб заткнуть; утроба у баскака больше короба — не хватит еды, чтоб набить…
— Говорить-то говорит, а ясак непомерный все ж платит. Что толку от говоренья!
Гости многозначительно переглянулись, младший опять усмехнулся. Шакман понял: предводитель сынгранцев не намерен ограничиваться разговорами.
— Хуш[8]! Что еще передает ваш турэ?
— Он сказал: было бы на руку и нам, и вам жить в большем согласии. Вместе проще оградить наши земли от набегов, а при нужде — и воевать.
— Что верно, то верно.
— Лошадям, Шакман-агай, и тем легче тащить повозку в паре. Времена, сам знаешь, ныне тяжелые.
— И это верно: тяжелые. Всяк норовит урвать у нас что-нибудь. Нет покоя в долине Шешмы.
— Мало того, что Казань обирает, так еще ногайские баскаки наезжают, а то и Крым дотягивается.
— Баскаки, говоришь! Казань, Крым!.. Да свои же, башкиры, того и гляди что-нибудь урвут. Прошли мимо нас табынцы, один их род на Меллу откочевал. Тут уж не зевай! Не знаю, как у вас, а у меня лишнего добра нет.
— И у нас через край не льется. Потому наш турэ и говорит: легче будет защищать свое добро, коль объединить силы.
— Я тоже так думаю.
Шакман, казалось, со всем соглашался, однако не спешил дать определенный ответ на предложение предводителя сынгранцев: лучше сделать это при встрече с самим Буляканом. Старший гость попытался добиться большей ясности:
— Выходит, с соизволения аллаха вы, главы племен, договоритесь меж собой. А что до народа — куда турэ повернет, туда он и пойдет.
— Много ль народу надо! Была б еда посытней да жизнь поспокойней.
— Так, так, Шакман-агай! — Тут гость угодливо хихикнул. — Да еще — был бы турэ хороший. С этой стороны вы с Буляканом оба удались, оба умны и справедливы, достойны друг друга…
Хоть и приятно услышать похвалу себе даже из уст гостя, готового, как водится, вознести хозяина до небес, Шакман недовольно поморщился. Нет, не откровенная лесть покоробила его — какая уж тут лесть, когда Булякана поставили на одну доску с ним, Шакманом! Ишь ты — «достойны друг друга!..» От такой похвалы не хочешь, да разозлишься. Выходит, предводитель сынгранцев предлагает объединиться с условием, что Шакман должен признать его ровней себе. Занесся Булякан, сильно занесся! Запамятовал, видно, что есть Тамьян и что есть Сынгран. Не равенства он должен добиваться, а проситься под надежное крыло. Ибо Тамьян — это четыре сильных многолюдных рода, Сынгран же — не племя даже, а увядающая ветвь надломленного племени. О союзе равных тут не может быть речи. Сынгранцы должны принять покровительство, покорно склонив головы. Где еще в тревожные времена найдут они таких выгодных покровителей, как тамьянцы, и такого дальновидного турэ, как Шакман? Этому гостю не хватает сообразительности, иначе не хвалил бы он предводителей двух явно неравных племен, будто равных.
Правду сказать, давно не любит Шакман Булякана. Глава тамьянцев уже предпринял однажды попытку присоединить малосильных сынгранцев к своему племени, но натолкнулся на упорное сопротивление. Булякан открыто и резко сказал тогда, что подчинить его не удастся. И вот теперь его посланец подтверждает это.
Шакманом овладело раздражение, но он умел скрывать свои чувства. Недовольство скользнуло по его лицу лишь легкой тенью. Гость между тем гнул свое:
— Вам было бы полезно не только прийти к согласию, но и породниться. У одного — сын, у другого — дочь…
Шакман, невольно округлив глаза, уставился на собеседника. Тут, можно сказать, зверь сам бежал на ловца. И впрямь недалекий человек этот гость, да и Булякан… Неужто не понимает, чем обернется для него такое породнение? Раздражение в душе Шакмана сменилось тихим торжеством, но и на сей раз он ничем не выдал своих чувств. Спросил, прикидываясь простачком:
— Вы, что же, сватать моего сына приехали? Обычай нарушаете, почтенный!
— Нет, не сватать, Шакман-турэ. Это просто мой совет. Породнившись, вы подперли бы плечами друг друга, а по-другому сказать — потянули бы воз общих забот, как пара в упряжке.
«Опять — пара! — подумал с досадой Шакман. — Ну ладно, пусть будет пара, пристяжным-то идти Булякану…» Шакману ясно представилось: его сын, Шагали, женится на дочери Булякана. Отец невесты должен дать в приданое немало скота, а скот — это богатство и сила.
То есть у Тамьяна силы прибавится, у Сынграна — убавится, и тогда проще будет прибрать его к рукам. Значит, уже сейчас не лишне набить цену сыну.
Шакман шевельнулся, гордо вскинул голову.
— Не всякая девушка ровня моему Шагалию. По силе, стати, уму сидеть бы ему на ханском троне!
— Дай-то аллах!.. Но при хане нужна и ханша. Дочь нашего турэ прекрасна и нежна — не уступит ханской дочери.
— Нежность хороша лишь в час ночной утехи. Жена того, кому предназначено повелевать, должна быть разумной и твердой.
Теперь Шакман уже не прикидывался простачком, напротив — всем своим видом как бы утверждал свое и всего своего рода высокое предназначение.
— Да, жена турэ должна быть разумной и твердой, — повторил он. — А к мужу — почтительной.
— Это уж как сложится, — хмуро отозвался старший посланец Булякана. — Я, Шакман-агай, высказал то, что пришло мне в голову при разговоре, а ровня ваши дети или неровня — решать вам. По мне, так дело это для обеих сторон благое.
Гость замолчал, больше, казалось, уже не о чем говорить. Молчание затягивалось, но никто не трогался с места. Приезжие все еще надеялись услышать что-то определенное, чтобы вернуться домой с благоприятными вестями, а Шакман раздумывал, как лучше воспользоваться складывающимися выгодно для него обстоятельствами.
Оборвать разговор на этом — без всякого результата — было бы неразумно. Шакман глянул в сторону входа в юрту.
— Эй, кто там есть! Принесите еще мяса, кумысу! — И уже для сидящих рядом добавил: — Я не могу отпустить гостей, не накормив их как следует.
Ашнаксы, ворча, принялись снова, на всякий случай, разводить костры. Один из слуг внес в юрту объемистую кадку с кумысом. Угощение началось заново и, может быть, затянулось бы надолго, если б за дверью не залаял вдруг охотничий пес Шакмана, приученный также охранять жилище хозяина.
— Что там такое? — сердито крикнул Шакман, услышав голос любимца.
Растолкав суетившуюся у входа прислугу, в юрту шагнул ильбаксы[9].
— К становищу прискакал чужак, — сообщил он, не здороваясь.
— Что за человек? Откуда? Что ему здесь нужно?
— Говорит — из племени Ирехты, просит позволения переночевать у нас.
— Накормите его. Коня к нашим косякам не подпускайте, пусть пасется на привязи.
— Он говорит, что хотел бы видеть тебя, турэ.
— Хай, чтоб ему пусто было! Что ж я — должен бросить гостей ради проезжего?
Хотя гости, по мнению Шакмана, были не очень-то сообразительны, они поняли: пора прощаться. Стало ясно, что продолжение разговора пользы не сулит, мысли хозяина будут теперь заняты ирехтынцем.
Посланцы Булякана поднялись, Шакман вышел проводить их. Его подмывало сказать на прощанье: «Передайте Булякану, что я готов принять сынгранцев под свое крыло», — но вместо этих желанных слов он сказал:
— Передайте вашему турэ: я согласен продолжить разговор с ним самим. Пусть приедет.
— Передадим, Шакман-агай, — пообещал старший гость. — Но не лучше ли соблюсти обычай? Мы-то ведь — сторона невесты…
— Ладно. Коль так, пусть Булякан ждет меня на будущей неделе.
Двух оседланных коней подвели к самой юрте.
Возвращаясь в юрту, Шакман оглянулся. Кони гостей шли рысью по раскисшей дороге.
Дождь прекратился.
2
Чужак, неожиданно появившийся в становище тамьянцев, не был ни знатным турэ, ни воином либо батыром, — оказался он одним из простолюдинов племени Ирехты, человеком на побегушках, но, как позже выяснилось, душу его отягощал груз, непосильный даже для иного батыра, а следом за ним тянулась огромная мрачная тень.
Проницательный Шакман сразу угадал в представшем перед ним егете[10] преступника и спросил, особо не церемонясь:
— Кто ты — беглый или изгнанник?
— Как тебе ответить, турэ-агай?.. Я вырвался, когда меня везли в темницу.
— В чем твой грех? Ограбил кого-нибудь, подпалил яйляу?..
Егет опустил голову.
— Или попался на воровстве?
— Нет, турэ-агай, я не вор.
— Что же ты совершил?
— Убил…
— Убил человека? Кого?
— Да был там один… Баскак. Суртмаком звали…
Понравилась смелость егета или подкупило его поразительное признание — Шакман смягчил голос.
— Ну-ну, расскажи, как это случилось!
— Прости, турэ-агай, невмочь рассказывать… Скоро услышишь от других — такие вести быстро разносятся.
— Стало быть, не сегодня-завтра нападут и на твой след…
— Это верно.
— На что ж ты надеялся, направляясь к нашим кочевьям, а? Думал — у Шакмана две головы, чтобы скрыть тебя под своим подолом?
— Я не задержусь, прошусь только на ночлег.
— Место беглого — в лесу.
— Беглому везде худо. Я слышал: Шакман — турэ с доброй душой, в ней хватает тепла для всех. Поэтому направил коня сюда.
Помолчав немного, егет продолжал:
— В сон меня клонит, турэ-агай, три ночи глаз не смыкал. Без еды человек может долго продержаться, без сна — не может. Но засни-ка близ дороги, приткнувшись к пеньку там или кочке, — угодишь в руки тому, кто высматривает да вынюхивает… Я и подумал: лучше пристроиться за пазухой большого племени. Говорят, где людно — затеряться не трудно.
Слова егета, его простодушная доверчивость, открытость тронули сердце предводителя тамьянцев. Но Шакман не был бы Шакманом, если б над чувствительностью в нем не возобладала расчетливость. «Пускай день-другой отдохнет, а там видно будет, — решил он. — Егет, осмелившийся поднять руку на ханского баскака, может мне пригодиться. Таких поискать…»
— Ладно, оставайся под видом проезжего. Язык свой попридержи. Для твоей же пользы говорю. Что рассказал мне — больше никто не должен знать!
— Спасибо, Шакман-агай!
— Вот еще что: имя тебе надо сменить. Пусть ты будешь здесь… скажем, Биктимиром. Для всех на этой земле ты — Биктимир, понял? Иди…
Шакман еще раз окинул шагнувшего к выходу егета оценивающим взглядом. Широк в кости, налит силой… Иметь при себе таких крепкотелых храбрецов не лишне. Более того — необходимо. Чем больше их будет, тем лучше. Отменный воин может получиться из этого егета. И преданный хозяину, как пес. «Провинившийся раб усердней усердного» — утверждает присловье.
Заманчивы мечты и замыслы предводителя племени Тамьян. Для того чтобы они сбылись, нужны воины. Много воинов…
Когда Шакман-турэ, довольный минувшим днем, погрузился головой в мягкую подушку и предался сладостным думам о днях предстоящих, новоявленный Биктимир уже похрапывал в углу лачуги, пропахшей вареным мясом и кислым молоком. Лежал он на замызганной войлочной подстилке, подушкой послужило старое седло.
Впрочем, и на земле ирехтынцев Биктимира — будем и мы звать его так — жизнь не баловала: родом не вышел. Ни отец его, ни дед не ходили в именитых; хоть до седьмого колена предков перебери — ни одного знатного имени. Предки его не принадлежали к собственно ирехтынцам, а представляли ветвь рода кара-табынцев, присоединившегося не так давно к племени Ирехты. Большая часть рода жила теперь в услужении у племенной верхушки, выполняя самую черную работу.
Все родственники Биктимира, обитавшие прежде на табынской земле в долине Агидели[11], были искусны в звероловстве, а потому и там каждый из аймачных, родовых и племенных турэ старался подчинить их себе. Когда разросшееся племя Табын начало дробиться, возникла даже мысль поделить лучших охотников меж малыми племенами и родами, но Исянгул, глава рода кара-табынцев, сказал — как отрезал: «Дележа тут быть не может. Тимербулат и все его ближние останутся в роду, с которым кровно связаны издревле».
Вскоре Исянгул поднял свой род и увел искать новые кочевья на северо-запад, к долинам Ика и Таныпа. Но легко потерять родину, да не просто обрести вновь. Переправляясь через многочисленные притоки Агидели то туда, то обратно, теряя людей и скот в стычках с недругами, вдоволь набедовавшись, кара-табынцы в конце концов вынуждены были примкнуть к ирехтынцам. То было время усилившегося межплеменного раздора, участившихся набегов и ограблений, время, когда барымта стала для иных предводителей самой вожделенной целью. Малосильному роду, не имевшему достаточно воинов для защиты своего достояния, не оставалось ничего другого, как искать спасения под чьим-нибудь крылом.
Ирехтынцы приняли пришлый род добросердечно. Правда, это относится лишь к низам. Исянгул пытался сохранить в какой-то мере свою независимость, между ним и главой племени Асылгужой случались споры, порой нешуточные, но простолюдье ни той, ни другой стороны об этом не ведало. Не зря сказано: турэ дышат — пуговицы не слышат.
Исянгул не стронул бы свой род с места, не повел в чужие края ни с того ни с сего. Кто ж покинет искони родные земли и воды, не будь на то веской причины! Была причина. Не давали житья табынцам ногайские ханы и мурзы, не переставая свистела баскакская плеть. И возбудилось племя, как большой пчелиный рой. Старейшины двенадцати табынских родов съезжались чуть ли не ежемесячно, держали совет: как быть? Но и умудренные долгой жизнью акхакалы[12] не видели выхода. Нет, считали, средств против ханской воли, надо терпеть.
На одном из таких собраний Исянгул и объявил:
— Вы — как хотите, а я не могу больше терпеть. Уведу свой род.
На вопрос: «Куда?» — ответил не задумываясь:
— Куда глаза глядят! Туда, где орда не достанет.
А вышло: бежал от волка, набежал на медведя.
Спасаясь от ногайского гнета, кара-табынцы уходили все дальше от родных мест, пока не приткнулись к многолюдному племени. Думалось: хоть и не свое племя, а все ж не чужой народ, и лучше уж подчиниться ирехтынцам, чем стать жертвами искателей барымты. В конце концов можно поладить даже с людьми, говорящими на другом языке, а тут, авось, удастся и жить сносно.
Только не всегда в жизни получается так, как тебе хочется. Точно воронье, высматривающее падаль, кружили ханские баскаки в поисках добычи и по земле ирехтынцев. Ушел род кара-табынцев от когтей ногайских баскаков, но оглядеться не успел, как угодил в когти баскаков казанских, ибо племя Ирехты платило ясак в казну казанского хана.
Долго Исянгул не мог смириться с этим. Возмущался: «Волк, серая ли у него шкура, черная ли, все одно — волк! Какой бы из них не зорил стадо — разницы нет…» Горевал, сожалея, что покинул отчий край. Но что теперь было делать? Разве лишь устроить засаду на баскака и перерезать его ненасытное горло.
Исянгул понимал: так от ханской власти не спасешься, ибо она, власть, подобно тени, неотступна. Уберешь одного баскака — явится другой. А все ж… Все ж, пока явится, пройдет сколько-то времени, а за это время, глядишь, выпадет путь в иные, более благополучные края.
Если втемяшится человеку в голову навязчивая мысль, то ни о чем другом он уже думать не может, и сон от него отлетает. Потерял в те дни покой Исянгул, отчаянная мысль сверлила и сверлила его затуманенный усталостью мозг. И чем сильнее становилось желание исполнить задуманное, тем смелей стучало сердце.
Оставалось ждать подходящего случая.
Ясак у ирехтынцев и в соседствующих с ними племенах собирал свирепый баскак по имени Суртмак. Понятно, в одиночку он не ездил, сопровождало его не меньше десяти охранников, а к башкирам построптивей могло последовать за ним и целое войско. Прибыв в становище, Суртмак несколько дней пировал — пил в лучших юртах медовку, бузу и кумыс, наедался до отвалу, затем приступал к делу. Дело у него известно какое: набрать побольше скота, мехов, съестных припасов. Тут уж вынь да положь, что бы он ни потребовал. Баскаку ждать недосуг. Дабы не умалить достоинство своего повелителя — хана, он дважды одно и то же не повторит, о сказанном напомнит плеть.
Так же, как в других местах, в племени Ирехты ясачная повинность раскладывалась на всех в равных долях. Такой порядок был выгоден для верхушки племени, она теряла не так уж много, но для остальных выполнение повинности оборачивалось сущим разорением. Размер ясака зависел от прихоти сборщика, ясно установленных пределов не имел, баскак и его люди брали все, что попадалось на глаза, отчего страдал даже предводитель племени: ему-то с разоренных что взять?
Предводителю тоже полагается кус, и народ притерпелся к этому. Что свой турэ, когда хан, как говорится, сидит в печенке да баскак — на горбу!
Велики нужды ханские, но и о своих нуждах баскак не забудет, урвет, сколько надо, и для себя. Такие, как Суртмак, в ведомых лишь им самим местах копят неведомые хану богатства.
Суртмак не терпел недоимок, не оставлял в долг ни одной головы скота, ни одной меры меда, ни одной шкурки. Что будет завтра, то — завтрашнее, дорого то, чем владеешь сегодня. Была у баскака тайная мысль: поскорее накопив богатство, набравшись сил, зажить более независимой жизнью.
Лучшая пора для сбора ясака — поздняя осень, когда скот откормлен, мед запасен и охотники уже бьют пушного зверя. Но ныне Суртмак заявился к ирехтынцам намного раньше обычного, как раз к ежегодному йыйыну — собранию племени, к которому приурочивались состязания и увеселения. Удивленному народу объявил:
— Урусы пошли войной на Казанское ханство. Наш повелитель вступил в жестокую битву…
Воспользовавшись случаем еще сильней устрашить и без того испуганных людей, баскак добавил:
— Случись, что победят кяфыры[13], — все взовьется пеплом, не останется от вас ни племени, ни семени.
Это надо было понимать так: великие нужды правоверного хана еще более возросли, придется уплатить больший, чем прежде, ясак, к тому же задолго до осенних прибытков. Какие уж тут игры, какое веселье! Всего лишь раз в году мог человек увидеть вместе всех своих соплеменников, порадоваться, глядя, как они состязаются в силе и ловкости, уменье и сноровке, послушать остроумных сэсэнов[14], но вот явился баскак, чтобы лишить и добра, и единственного праздника, подсыпать соли в давнюю незаживающую рану.
Суртмак, испортив праздник, и сам пировать не стал, сразу приступил к сбору ясака. Народ роптал, злость рвалась из оскорбленных душ наружу, но баскака это не обеспокоило. Продолжая свое дело с пущей свирепостью, он полоснул плетью нескольких строптивцев. В числе пострадавших оказался и Тимербулат, отец Биктимира.
Старику вроде и терять-то было нечего, лишь пару лисьих шкурок приберег на шапки себе и сыну, а потому вначале он смотрел да помалкивал. Но когда Суртмак потянулся к лисьим шкуркам, Тимербулат, забывшись, схватил его руку и тут же отшатнулся, получив тычок в грудь. Едва устояв на ногах, старик взмолился дрожащим голосом:
— Оставь, турэ, хоть одну! Шапка вконец износилась. Вот…
Для убедительности стянул с головы облезлый малахай и потряс перед носом баскака. Тут и ожгла ему спину плеть-семихвостка. Старик скорчился от боли. Биктимир, следивший за происходящим сжав зубы, не стерпел — ударил баскака кулаком в плечо.
— Это кто? Это что?! — изумленно вскрикнул Суртмак.
Биктимир рванулся было ударить еще, но телохранители баскака повисли на егете.
Как ни удивительно, Суртмак не поднял в ответ плеть. Походил в ярости вокруг схваченного, выдохнул:
— Поднять руку на меня!.. Я убавлю твою прыть! — И приказал: — Посадить в яму. Завтра с обозом отправим в Казань. Хану нужны сильные рабы — ломать камень…
Отправлять строптивых в каменоломни было в порядке вещей. Приговор баскака никого не удивил, но люди жалели храбреца. На земле ирехтынцев хорошо знали: в каменоломню — значит, в вечное рабство, тем более, если ломать камень для ханских дворцов. Сам егет, когда его посадили в специальную яму ирехтынского предводителя Асылгужи, еще не представлял ясно, что его ждет. Как разъяренный, угодивший в ловушку зверь, он метался из угла в угол, царапал влажную глину, иногда зычно кричал — то ли подбадривал криком себя, то ли давал знать, что участи своей покоряться не желает. Не слыша в ответ ни звука, дотягивался до тяжелой каменной плиты, надвинутой на яму, отчаянно старался сдвинуть ее, но плита не поддавалась.
Как он там ни бился, ни кричал, до утра никто не поинтересовался его состоянием. Утром плиту отодвинули и, дав узнику выпить плошку мясного отвара, снова надвинули. Когда егета подняли из ямы, Суртмака в становище уже не было: нагрузив повозки, сбив отнятый скот в большое стадо, отъехал в сопровождении своих телохранителей и стражников. Перед отъездом, несколько изменив прежнее решение, объявил:
— От вас в Казань должны поехать десять крепких егетов — враг идет, надо строить укрепления. Пошлете преступника с ними.
Глава кара-табынцев Исянгул был турэ не из глупых. Понимал: крепкие люди ему и самому понадобятся. Поэтому посылать в Казань кого-либо из своего рода отказался. И егета, поднявшего руку на баскака, оставил при себе. Но оставить-то оставил, а продержал недолго. Суртмак, видя, что людей для возведения укреплений, равно как и преступника, все нет и нет, что повеление его не спешат исполнить, снова нагрянул с несколькими армиями[15] к устью Меллы.
На этот раз баскак повел себя вовсе уж разнузданно: не скот хватал, а людей, детей адамовых. Перевернул со своими головорезами все вверх дном и отобрал самых здоровых, сноровистых егетов, каждый из которых, как говорится, мог бы добыть добра на тысячу алтынов.
Перегнать из края в край стадо — и то дело многотрудное, хлопотное, в пути подстерегают всякие опасности — не мор нападет, так любители брать не спрашивая. А гнать людей — похлопотней. Люди не скот, тут головы считанные. Правда, опять же по присловью, на том, что считано, веревка испытана. Веревка — вещь надежная. Рабов ли надо с места на место перевести, осужденных ли в каменоломню гнать — погонщики, чтоб спокойней было в пути, ведут их в связке. Кому только не врезалась в тело крепкая волосяная веревка, кого только не лишила воли! Веря в ее надежность, и распоясался вконец баскак Суртмак: надувшись хмельной бузы до мути в глазах и наевшись до отрыжки, пожелал, чтобы Исянгул-турэ, у которого угощался, привел ему девушку.
Исянгулу, когда надо, хитрости не занимать. Не растерялся он, услышав, чего хочет баскак, не стал перечить. Сказал, хитро улыбнувшись:
— За такой малостью дело не станет. Найдем. Для дорогого гостя все найдется.
— Знай: хан твоим усердием будет доволен, — пообещал баскак. — Заслугу не забудет.
— Хан-то не забудет — сам Суртмак-турэ бы не забыл, — сказал Исянгул, по-прежнему плутовато улыбаясь.
— Я забу-уду? — протянул баскак и пьяно захохотал. — Суртмак — да чтоб забыл! Я возвышу тебя. Ты займешь мое место. Слышишь? У меня там… в устье Зая… Словом, я поселюсь там. Великий хан назначил… назначит меня наместником. Понял? А мое место займешь ты. Для ханской службы нужны порядочные люди…
— Вряд ли столь высокая служба мне по плечу. Где уж нам! Мне бы хоть со своим родом управиться. Великому хану — да продлит аллах его дни! — послужат более достойные…
— Верно: да продлит… Здравствует наш хан — здравствует страна, и вы благоденствуете.
— Да будет так, достопочтенный Суртмак! Дай аллах долгую жизнь и тебе!..
Баскака томило нетерпение, а Исянгул тянул тянучку, дожидаясь, когда в становище утихнет шум, люди улягутся спать. Ведь что ни говори — нечистое предстояло дело.
Наконец Исянгул поднялся и перед тем, как выйти из юрты, спросил, понизив голос, будто бы по секрету:
— Какую желаешь? Помоложе или постарше? Та, которую прошлый раз приметил, годится?
— Когда, где приметил?
— Когда этого… негодяя… посадили в яму, она упала тебе в ноги, просила помиловать его.
— Ха! А с чего это она так? Кто она ему — жена, невеста?
— Да разве не все равно? Неспроста, конечно, просила. Что-то, наверно, между ними было. Но теперь-то, раз его не будет, зачем зря добру пропадать?
— Хи-хи-хи… — меленько захихикал Суртмак. — Ну и шутник же ты, Исянгул-турэ! Оставлю, оставлю я тебя вместо себя! Скоро пред ханским ликом предстанешь…
Когда уже стемнело и народ в становище угомонился, вдруг нарушил тишину над Меллой собачий лай. Кто-то громко выругался, собака взвизгнула и жалобно заскулила. Немного погодя раздался отчаянный девичий крик, но тут же оборвался, и снова воцарилась тишина.
Наутро Суртмака нашли в гостевой юрте мертвым. Лицо его почернело, глаза, вчера лишь недобро глядевшие на мир сквозь узкие щелочки, вылезли из глазниц, язык вывалился, на шее, с обеих сторон, темнели кровоподтеки. Баскак был задушен.
Исянгул-турэ быстро установил виновного. Перед толпой выставили связанного егета.
— Этот егет уже был наказан за то, что поднял руку на слугу великого хана, — гневно вскричал Исянгул. — Но урока он не извлек и содеял такое, чего в нашем роду не бывало: самочинно порешил человека! Да какого человека! Слугу великого хана, баскака. Почтенные! Мы не можем оставить виновного у себя. Отправим его на суд к самому великому хану. Пусть там держит ответ…
Что-то слишком напирал Исянгул-турэ на величие хана. Впрочем, это и понятно.
Происшествие, грозившее тяжелыми последствиями, настолько поразило всех, что больше никто не издал ни звука.
Виновного под охраной повезли на далекий суд.
А через несколько дней пришла весть: убийца сбежал в пути.
Исянгул-турэ облегченно вздохнул. Он ждал эту весть.
3
Егет, получивший в краю тамьянцев имя Биктимира, убив баскака, принес многим несомненную пользу. Пока хан назначил нового баскака, там, где ясак не был собран, за дело это взялись предводители родов и племен и сами же отправили собранное в Казань. Так люди пострадали меньше: свой турэ все же знает, у кого сколько взять, меры не теряет, потому что лишь последний глупец рубит сук, на котором сидит. Если кто и прихватил лишнего, так себе, на своей земле оставил, не отправил куда-то.
Таким образом, происшедшее возле устья Меллы коснулось не только кара-табынцев, но и соседних родов и племен, порадовало не одного лишь Исянгула, но и других турэ. Тот же Шакман, предводитель тамьянцев, узнав об убийстве Суртмака, едва скрыл радость.
Когда Биктимир отоспался, Шакман призвал его в свою юрту, чтобы снова порасспрашивать и попутно выяснить, какой силой располагает Исянгул.
— Худо твое дело, — припугнул он егета. — За Суртмака будут мстить, хан это дело так не оставит. Потребует, чтобы нашли убийцу. Что мне тогда делать? Самого ведь за горло возьмут.
— Я не попадусь, Шакман-агай, чуть что — скроюсь.
— Не в тебе только дело. Ведь и мне перепадет за то, что укрыл убийцу баскака. Понимаешь?
— Сейчас же уехать, что ли?
— Дурень! А куда? Где тебя ждут?
— Так об этом я и толкую, Шакман-агай. Беглому податься некуда: в лесу — темно, в степи — светло, далеко видно. Куда мне теперь?..
— Как же ты решился на такое дело, а? За что убил баскака?
— Да уж вышло так. Сгоряча…
Биктимир тяжело вздохнул и, смущенно потупившись, как это делают лишь совестливые люди, продолжал:
— Была у меня, Шакман-агай, девушка на примете, к свадьбе дело шло. И отец мой, и мать были согласны. Хотели с осенней охоты потратиться. Не судил аллах… — Егет сглотнул подступивший к горлу комок. — Суртмак собрался отправить меня в каменоломню. Я под стражей сидел. Ночью услышал ее крик. Стража своя была — я сумел уйти в темноте. Пометался туда-сюда, догадался заглянуть в гостевую юрту. А там Суртмак одежду с нее р; вет. Ну, я разум и потерял…
— А невеста-то твоя теперь где?
— Где ж ей быть? Там слезы льет…
— Звать ее как?
— Минзиля.
— Сплоховал ты, егет. Надо было ее с собой позвать.
— Так сам же знаешь, Шакман-агай, я не из становища бежал. Буду жив-здоров — вернусь я туда, заберу ее.
— Кто ж тебе ее отдаст? Турэ твой опять повелит схватить тебя. Я вот тебя тут скрываю, но ведь не все такие, как Шакман…
— Доведет, так я и самому Исянгулу голову сверну. Будет другим урок, как сородича в рабство, а девушку на позор отдавать!
— Хра-абрый ты! Но таким и надо быть, — неожиданно поддержал Биктимира Шакман-турэ. — Я тебе помогу. Когда шум немного уляжется, слетаешь в свое становище. Дам тебе пяток наших егетов. Они у нас не из робких. Вихрем налетите. Отомстишь Исянгулу, гнездо его тряхнешь, возьмешь свою невесту — и обратно. Только не прямо — попетляешь, след запутаешь на случай погони…
Тут Шакман спохватился: да ведь он выкладывает чужаку свои сокровенные мысли, раскрывает затаенную думку!
Жила эта думка с тех пор, как произошла стычка с проходившими мимо кара-табынцами. Хотелось Шакману проучить дерзкого Исянгула. И не только проучить, — коль подвернется случай, ослабить и подчинить себе его род.
Давняя заветная мечта Шакмана — собрать вокруг себя, то есть покорить слабые окрестные племена и самостоятельные роды, возвысить свое племя всем — даже самому хану — на удивление. Но в отношении кара-табынцев он пока что ничего не мог предпринять: за ними стояло племя Ирехты, за Исянгулом стоял Асылгужа-тархан[16], каким-то образом добившийся расположения Казани.
Сам аллах послал Шакману грешного Биктимира, и было бы непростительным не воспользоваться этим. «Его руками я поймаю сразу двух зайцев, — самодовольно подумал Шакман. — Разорю гнездо Исянгула, а то больно быстро входит в силу. И предстану в выгодном свете перед ханом: если что — все объясню отмщением за смерть Суртмака».
Ему надо, очень надо было поднять свою значимость в глазах хана. Да и не только хана. Шакман не упускал случая отметить или хотя бы намекнуть, что есть на свете племя Тамьян и что оно, как ни взгляни, обладает превосходством над другими, то есть вправе главенствовать и должно выступать как самое значительное, влиятельное и славное племя. В особенности же старался он внушить всем, кто не доходил до этого своим умом, что во главе славного племени стоит лучший турэ, умный предводитель по имени Шакман.
Шакман понимал: если удастся склонить под свою власть тех, кто послабей, хитростью или угрозой, то против упрямых и слишком заносчивых предводителей придется применить силу, — и готовился исподволь к предстоящим схваткам.
Мир человеческих желаний беспределен. Потянешь ниточку мечты — и нет ей конца. Человек тянет ее и тянет, и надежды начинают представляться ему уже сбывшимися. И Шакману представлялось: вот он, владетельный турэ, разговаривает с ханом, не переламываясь в поясе. Когда сила его еще более возрастет, появится даже возможность выступить против хана.
Заманчивые мечты и видения вели все дальше. Мысль о том, что можно самому стать ханом, править страной, вобравшей в себя множество племен и охватившей невесть какие дали, возбуждала неуемную страсть.
Вот придет время… Да, придет время, когда Шакман, став повелителем могущественного государства, выберет у синеющей вдали горной гряды удобное место, построит на высоком холме город с крепкими дубовыми стенами. В сравнении с ним побледнеет Имянкала[17], что стоит там, где вливают в Агидель свои воды Караидель и Кугидель[18]. Новый город будет больше, просторней и непременно с двумя воротами: ханскими — естественно, для выездов и въездов хана, то есть Шакмана; и обыкновенными — для караванщиков, торговцев и прочего всякого люда. Ничем его, Шакмана, дворцы не уступят казанским, будут ослеплять великолепием узоров, сиянием золота и серебра.
Правду сказать, в молодости Шакман не имел никакого представления о ханских дворцах, судил о них понаслышке. Поэтому решил хоть раз в жизни взглянуть на хана и его богатства, осмотреть его дворцы. Взяв с собой нескольких соплеменников из достойнейших, погрузив дары для хана, отправился в дальний путь.
В ту пору на казанском троне сидел Мухаммед-Эмин-хан. Его слуги встретили Шакмана не очень-то приветливо, заставили поторчать у ворот кремля. Но Шакман не счел это унизительным для себя, вернее, не понял, что его унижают, решил — таков порядок. А Мухаммед-Эмин-хан, прежде чем допустить к себе предводителей племен, в особенности — прибывших впервые, умышленно заставлял их ждать, дабы глубже прочувствовали свою зависимость от ханской воли и прониклись должным почтением к имени того, пред чьим ликом хотят предстать. Ведь чем круче повелитель, чем тверже его рука, тем выше степень его достоинств в глазах подданных…
Шакман, однако, не терял времени зря. Хоть и снаружи, но оглядел с разных углов крепость повелителя. Покрутился возле торговцев, облаченных в невиданные одежды и говоривших на непонятных языках. Зрелищ было предостаточно. Увлеченный ими, предводитель тамьянцев в конце концов набрел на человека в чалме, накрученной, как у дервишей. Человек этот занимался прорицанием судеб. Перед Шакманом он тоже раскрыл Книгу предсказаний.
Гадальщик не ограничился тем, что поведал в туманных выражениях о счастливом будущем своего слушателя. Закрыв Книгу предсказаний, он раскрыл другую и прочитал вслух несколько удивительных историй. Оказалось, что книга называется «Чингизнаме» и повествует о необыкновенной жизни великого завоевателя. Шакман поразился: человека давно нет, но, благодаря строчкам на белой бумаге, жизнь его как бы продолжается. В удивлении долго простоял около предсказателя. Когда выяснилось, что дервиш, рожденный в Хорасане, прибыл с юга, с земли бухарской, и проповедует установления мусульманской веры, симпатия Шакмана к нему усилилась. «Коль увезти его к себе, это возвысит меня, — размышлял Шакман. — Он будет наносить на бумагу слова о моей жизни, о моих делах и сохранит мое имя для потомков». Турэ, хранивший в глубине души надежду возвыситься, счел дервиша находкой для себя и, поразмыслив, твердо решил пригласить его в край тамьянцев.
Мухаммед-Эмин-хан допустил башкирского предводителя к своей особе лишь на третий день ожидания. Введенный служителями во дворец, Шакман был поражен райской роскошью. Хан смотрел на полудикого подданного с легкой усмешкой. Когда башкир, предупрежденный служителями, опустился на колени, хан спросил, позевывая:
— Сколько дымов[19] в твоем уделе?
Шакман, услышав неожиданный вопрос, подрастерялся. Пока он раздумывал, сказать правду или преувеличить численность тамьянцев, чтобы племя выглядело посолидней, хан, повысив голос, повторил вопрос:
— Так сколько у тебя дымов?
— Пять сотен, мой повелитель.
— По шкурке с дыма — пятьсот шкурок, по овце — пятьсот овец, — вывел хан, взяв бороду в горсть. — Что ты еще имеешь? Владеют ли твои люди ремеслами?
— Они, великий хан, бортничают, собирают мед диких пчел, — угодливо вступил в разговор стоявший возле ханского трона визирь.
— Мед мне будет нужен в дар султану турков. С десяти дымов — сапсак[20] меду!
— В тех краях выгоняют деготь, великий хан.
— Деготь — дегтем, смола потребуется, много смолы, коль подступит войско урусов…
Таким образом Шакман-турэ, представ перед ханом в надежде на возвышение, нахлопотал на свою шею. И прежде племя платило немалый ясак, но сколько платить — не было твердо установлено, это позволяло как-то изворачиваться, хитрить. Теперь же, когда прозвучало точное повеление из уст хана, как извернешься? Хоть с душой своей расстанься, а названное отдай. Моргнуть не успеешь — явится баскак со своими армиями и понукальщиками.
Пораженный в Казани тем, что увидел, — многочисленностью торговцев, съехавшихся из разных земель, обилием набитых товарами лавок и прочими зрелищами, — Шакман лишь после возвращения в свой аймак, осмыслив и оценив результаты поездки, понял: Мухаммед-Эмин-хан преднамеренно унизил его. И в сердце турэ родилось чувство глубокой обиды. Через несколько лет обида удвоилась, поскольку пришла весть, что хан обласкал предводителя племени Ирехты Асылгужу, дав ему ярлык на тарханство, то есть освободив от ясака.
«Почему Асылгуже? — думал Шакман, злясь. — Почему не мне? Чем я хуже? Ни умом, ни статью не обойден. Племя у меня большое… Нет, коль так, нельзя дремать. Первым делом, надо убрать с пути этого новоявленного тархана!..»
Казанский трон в те годы был довольно шаток, то один хан всходил на него, то другой. Тем Шакман и утешил свебя. «Придет день — скинут и этого, — надеялся он. — Съезжу к другому хану. Ведь Мухаммед-Эмин-хана один раз уже свергли и посадили на трон его младшего брата Габдельлатифа. Но тот долго не просидел, спустя пять лет Мухаммед-Эмин вернул потерянное. Опять же — надолго ли?..»
Ждал Шакман, ждал падения Мухаммед-Эмина и не замечал, как время летело. Племя его множилось, скот плодился, выросла и собственная семья, народились сыновья и дочери.
Рождение у турэ сына-киньи[21] обернулось празднеством для всего племени. Шакман пригласил гостей из соседних племен, дабы они заодно убедились в его состоятельности и обширности тамьянских владений. Предстояло дать сыну такое же звучное, как у отца, имя.
Именно в те праздничные дни пронеслась по кочевьям весть: Мухаммед-Эмин низвергнут. Несказанно обрадовался Шакман.
— Слава аллаху! — проговорил он, выслушав вестника. — Кто занял трон?
— Из города Касимова позвали Шагали-хана. Он и занял.
— Шагали! — воскликнул Шакман, изменив обычной своей сдержанности. — Да будет нога его легкой, а жизнь долгой!
Не раздумывая более, предводитель тамьянцев нарек новорожденного Шагалием, вложив в имя сына и ненависть к низвергнутому хану, и большие надежды, связанные с новым властителем. Да, возродились надежды Шакмана на возвышение и славу, которой не смог он достичь при Мухаммед-Эмине. Сколько можно прозябать в положении главы заурядного племени! Он должен стать влиятельным, всеми почитаемым турэ, получив для начала привилегии тархана!
«Может быть, добьюсь не только тарханства, — прикидывал Шакман. — Может быть, Шагали-хан приблизит меня к себе, сделает мурзой…»
Но сладостные мечты опять рухнули. Когда Шакман совсем уж собрался вторично поехать в Казань, чтобы предстать пред ликом нового хана и добиться его расположения, оплевав прежнего властителя, показав свою силу и достинство, — как раз в этот момент снова все перевернулось. Пришла весть: казанцы не поладили с Шагали-ханом, послали гонцов к крымскому хану Мухаммед-Гирею, тот не заставил себя долго ждать, явился с войском и посадил на трон младшего своего брата Сахиб-Гирея, а Шагали, позванный из Касимова, дорогой сердцу тамьянского турэ Шагали, спасся бегством…
Будто громовым ударом оглушило Шакмана, долго не находил он себе места, ходил сам не свой. Вскипела в нем злость на любимцев судьбы, легко, подобно Асылгуже-тархану, удостоившихся ханских милостей. Разгорелось мстительное чувство к таким, как Асылгужа. «Надо готовиться! — решил Шакман, еще не представляя достаточно ясно — к чему. — Надо подбирать крепких, отчаянных егетов. Надо изготовить побольше луков, оперить побольше стрел, вырубить побольше сукмаров[22]…»
Эти мысли привели его к хранилищу общеплеменного достояния — захотелось осмотреть военное снаряжение. У входа остановился, задумался, облокотившись о каменную ограду.
Построил хранилище пленник-урус, сбежавший откуда-то из-под Казани. Практичный Шакман приютил его, потом дал помощников, и пленник, вырыв углубление в склоне горы, выложил каменные стены. Получилась клеть, какой не было ни у одного из предводителей соседних племен. Ничем не хуже ханских клетей! Даже дверь из железа выковал умелый урус, и Шакман входил бы в хранилище, с лязгом откинув запоры, как это делают в Казани, если бы пленник не исчез вдруг, не установив дверь на место. Пришлось просто прикрывать ею дверной проем, подпирая снаружи бревном. Зато, как всюду у особо важных дверей, днем и ночью стоял возле нее охранник. Когда племени угрожала какая-нибудь опасность, выставлялись два охранника: в случае чего один прибежит в становище, известит предводителя. Лишь в сильных, знающих себе цену племенах существовал такой порядок.
Шакман-турэ осмотрел хранимое в клети оружие. Потрогал несколько секир, подобранных неведомо когда и где. Перебрал сабли без ножен, — схваченные ременными петлями за рукояти, они висели на деревянной перекладине. Маловато было сабель, только копий набралось уже довольно много, потому что появился свой мастер выковывать наконечники для них. Неподалеку от хранилища, у речки, устроил Шакман кузницу. Никто по соседству, кроме ирехтынцев, не мог похвалиться тем же…
Немало воды утекло после того осмотра оружия, но желанного Шакман так и не достиг.
В один из пасмурных дней, когда опять ходил он сам не свой, приехали гости-сынгранцы с предложением сблизиться ради общей пользы и, заговорив о возможности скрепить союз родством, подкинули хворосту в костер желаний честолюбивого турэ.
А появление отчаянного егета с ирехтынской земли и вовсе распалило этот костер. Очень кстати угодил соколик в руки главы тамьянцев! Найдется ему дело, не заскучает! Умный турэ превратит его в охотничьего сокола, бьющего дичь без промаха!..
4
Дервиш, которого Шакман встретил в Казани и привез с собой, обосновался на тамьянской земле. В первые дни держался он несколько отчужденно и старался казаться глубоко набожным. На глазах любопытных мальчишек он совершал омовения; доставая в поклонах лбом до земли, творил намаз[23], что-то выкрикивал на чужом, непонятном языке и нараспев выговаривал молитвы. Озадачив всех необычным для здешних мест поведением, приезжий впал в сонливость. Его будили, когда наступало время поесть. Насытившись, странный гость возносил благодарения всевышнему и вновь забирался в прохладу юрты спать. Имени его в становище не знали, приняли просто как благочестивого странника, увязавшегося за предводителем племени. Стало, правда, известно, что странник этот родом из местности, называемой Хорасаном.
Спустя некоторое время интерес тамьянцев к человеку из Хорасана заметно убавился. Вернее, любопытство понемногу превратилось в чувство, какое люди испытывают, глядя на калеку, — в жалость, смешанную с отвращением. В свою очередь, это чувство уступило место насмешливому отношению к бездельнику, любившему поспать. Ему дали прозвище «Хорасанский лодырь».
«Хорасанский лодырь» прибыл в Казань несколько лет назад, выехав из Самарканда в качестве слуги и телохранителя при шейхе Ахмеде аль-Самарканди, который покинул свой дом с благим намерением проехать по следам знаменитого арабского путешественника Ибн-Фадлана, побывавшего в древней стране булгар. В услужение к Ахмеду Самарканди хорасанец поступил, когда тот еще учился в медресе «Эль-Регистан»: за серебряную таньгу, фунт риса и столько же изюма в неделю обихаживал шакирда — готовил ему еду, стирал одежду, тер спину и омывал его тело в бане.
Для родившегося в семье бедного хорасанского ремесленника и рано осиротевшего подростка шакирд Ахмед явился спасительной находкой. Бездомного оборванца подобрал в Самарканде отец шакирда, торговец, отдавший сына в медресе с тем, чтобы Ахмед, став служителем аллаха, замолил родительские грехи. Схватив подростка возле своей лавки, торговец спросил с усмешкой:
— Что продаешь?
— Ничего не продаю, у меня нет товара, — ответил оборванец растерянно.
— Чем же ты промышляешь?
— Ничем.
— Может быть, ты владеешь каким-нибудь ремеслом?
— Нет, не владею, господин мой, — сказал подросток, немного успокоившись. — Отец владел, но он умер.
— Как тебя зовут?
Подросток не сразу ответил на вопрос: давно никто не обращался к нему по имени, и он, кажется, даже стал забывать, как его зовут.
— Так кто же ты? Кем тебя нарекли?
— Габделькадиром, — пропищал оборванец, как это случается у подростков, когда у них ломается голос. — Имя отца тоже нужно?
— Не нужно, — сказал торговец, вытирая полой халата пот со лба. — Ну, пошли, Апкадир!
Как кроткий теленок, Апкадир последовал за ним. Сообразительный торговец привел его в один из каменных закутков, в которых шакирды денно и нощно постигали премудрости учения, и, указав на бледного из-за малой подвижности и духоты юношу, сказал:
— Вот он будет твоим господином.
Будущего шейха нельзя было назвать бессердечным, юному слуге он пришелся по душе. Апкадир, вознося тысячи благодарностей аллаху и благодетелю-торговцу за счастливый поворот в своей судьбе, заодно обслуживал и некоторых других шакирдов: кипятил чай, а тем, кто побогаче, готовил плов, стирал белье.
Вращаясь среди шакирдов, он понемногу стал различать знаки письма и через несколько лет овладел грамотой настолько, что мог без запинки читать рукописи, исполненные арабской вязью. А ко времени, когда его хозяин удостоился звания шейха, умел уже не только читать, но и писать. Молодой шейх стал поручать ему даже такую благородную и крайне ответственную работу, как переписывание книг.
Фанатично преданный аллаху и молитвам, шейх Ахмед после смерти отца передал унаследованное состояние родному медресе, решив полностью посвятить себя утверждению учения пророка Магомета. Он мечтал о высших заслугах перед аллахом, хотел подняться до уровня святых, обращавших в древности сердца язычников к мусульманской вере. Но переполненные такими же, как он, фанатиками окрестности Самарканда не могли удовлетворить его, и шейх отправился на север, туда, где жили народы тюркского происхождения, описанные в свое время Ибн-Фадланом.
Путь оказался трудным, может быть, не менее трудным, чем шесть веков назад, когда проделал его в составе арабского посольства Ибн-Фадлан. Но дорожные тяготы лишь закалили Апкадира. Он прибавил в росте, пополнел, выглядел лучше прежнего. Только голос у него остался тоненьким, как у подростка. Впрочем, это его не волновало. Бывают же люди с тонкими голосами. А шейх считал, что слуге даже идет такой голос. Да, в дороге Апкадир окреп. А вот господин его, потерявший здоровье в каменной нише медресе, тяжести длительного путешествия не выдержал. Достигнув пределов Казанского ханства, Ахмед аль-Самарканди покинул этот мир. С помощью местных жителей, оказав возможные почести, Апкадир предал тело своего господина земле, помянул покойного, как положено, на третий, седьмой и сороковой от кончины день и, нагруженный оставшимися от него рукописными книгами, один добрался до Казани.
Похоронив шейха, оказался Апкадир сам себе хозяином, мог жить как заблагорассудится. Был он здоров и крепок, единственное, что смущало, — начал, вдобавок к тонкому голосу, гундосить: то ли из-за смены жарких краев на холодные заложило нос, то ли проявилось нечто врожденное. И вошло в привычку при разговоре подергивать носом и всхрапывать в попытке нтянуть воздух через ноздри.
Казанцам он объявил себя шейхом и по примеру покойного хозяина принял имя Габделькадира Хорасани. К тому моменту, когда набрел на него предводитель племени тамьянцев, Апкадир уже освоился в новом своем положении. Избрав основным занятием сбор пожертвований простодушного люда за чтение вслух рукописных страниц о жизни пророков, святых и великихповелителей, за предсказание судеб, молитвы и проповеди, он достиг желаемого — утвердился в звании шейха.
Но жить среди случайных людей на мелкие пожертвования было слишком хлопотно. Приехав в становище Шакмана, он почувствовал себя заново родившимся. Впервые в жизни Апкадир мог спокойно спать, сколько влезет. Отоспавшись и познакомившись поближе с окружающими, он открыл, что башкиры, живущие на тамьянской земле, удивительно чистосердечны, бесхитростны, доверчивы. Это безмерно его обрадовало. Возблагодарив аллаха за возможность прожить остаток жизни в таком краю, Апкадир предался молитвам.
Между тем странное поведение благочестивого хорасанца, живущего столь безмятежно, угодило на язык острословов, и Шакман-турэ обеспокоился. «Постой-ка, не промахнулся ли я, привезя с собой этого бездельника? — задумался он. — Бьет поклоны, сгибается и разгибается якобы во имя святой веры — только и пользы от него». Видя, что хорасанец превращается в глазах народа в посмешище, Шакман даже вознамерился прогнать его, но удержала от этого мысль: «Как ни говори, мое приобретение. Негоже отвергать то, что сам же и сделал. К тому же, не ханский ведь баскак, а служитель аллаха, убыток от него невелик, а пользу какую-нибудь, глядишь, и принесет».
Но сомнения возникали вновь и вновь.
Как раз в пору, когда отношение к хорасанцу опять раздвоилось, у Шакмана родился последыш и своим появлением заделал трещину в отцовском сердце. Шакман по случаю наречения сына устроил празднество, и тут цена «Хорасанского лодыря» сразу подскочила, ибо потребовалось освятить торжество молитвами.
Надо сказать, при выборе имени хорасанец даже вступил в препирательства со своим покровителем.
— Назовем Габдуллой! — вскричал он тоненьким, как у подростка, голосом, будто речь шла о его собственном сыне. — Габдулла — святое имя. «Раб всевышнего» — вот что оно означает.
Не получив согласия на это имя, он стал предлагать другие, того же ряда: Габдрахим, Габдрахман, Габдельбакар… Шакман не принял и этих имен, а потом — как отрезал:
— Сын мой получит имя нового хана. Назовем его — Шагали!
— Тогда уж — Шахгали, — поправил его лжешейх. — Шахгали ибн Шагбан…
Так и обозначил он младенца, начав в специальной тетради записи о племени Тамьян с сообщения о его рождении. В этой тетради, которая должна была донести до потомков летопись племени и описание жизни достославного Шакмана-турэ, хорасанец вывел куфическим[24] письмом следующие отроки:
«В 926 году хиджры, году зайца, под знаком звезды Сэрэтэн[25], Творец наш ниспослал главе племени Тамьян господину Шагбану сына. Младенцу в честь великого хана казанских владений дано имя Шахгали. Да будет его жизнь долгой! Аминь! Слава аллаху всемогущему!»
5
После первой краткой записи в тетрадь, предназначенную для истории земли тамьянской, довольно долго ничего более не вписывалось. Нельзя сказать, что в жизни никаких происшествий не было, напротив — события следовали одно за другим, но значительных, достойных увековечения Габделькадир Хорасани среди них не находил, поэтому не спешил браться за перо, пока Шакман-турэ не вспомнил вдруг, что привез с собой этого дервиша или как там его не бока отлеживать, а чтобы на бумагу наносились слова о предводителе племени, то есть о нем, Шакмане, о его жизни и деяниях, о том, что нидел он, слышал и говорил сам. Почему же хорасанец должен бездельничать? Пусть пишет! Пусть записывает все, что связано с бытием Шакмана-турэ, ничего не упуская! «Надо как-нибудь на досуге позвать Апкадира и поговорить с ним», — решил Шакман.
До поездки в Казань нанесению слов на бумагу он должного значения не придавал. Испещренные замысловатыми значками листки ему доводилось видеть и прежде, но, правду сказать, он не понимал, что с помощью таких листков можно вести серьезные дела, не верил в их силу, оттого и недооценивал. Коль у людей возникает нужда что-то решить, следует сесть друг против друга и объясниться. Коль один турэ хочет что-то сообщить другому, но не может к нему поехать сам, то он должен снарядить в путь надежного посла. А какая вера и цена тоненькой бумаге? Любой человек в любой момент может ее уничтожить, превратить, порвав, в мусор или, кинув в огонь, — в пепел. И важное дело будет погублено! Нет, разговора лицом к лицу бумага не заменит! Так думал он раньше.
В Казани, в те самые дни, когда он слонялся у крепостных ворот в ожидании ханской милости, случилось ему набрести еще на одного дервиша с такой же, как у Апкадира, чалмой. Человек, облаченный в зеленый халат, держа перед собой большую раскрытую книгу, что-то читал вслух, а вокруг него сидели, поджав ноги под себя, слушатели.
Запомнилось: чтец время от времени умолкает, и слушатели торопят его:
— Что же было потом?
— Читай дальше!
— Куда отправился Абугалисина[26]?
Но дервиш не спешит. Многозначительно глянув на лежащую перед ним тюбетейку и переложив накиданные в нее монетки в карман халата, он сосредоточенно творит молитву, затем берет в руки другую книгу.
— Продолжение — завтра, а сейчас я почитаю эту… — объявляет он, придав лицу сугубо серьезноё выражение, и начинает читать нараспев: — Во имя аллаха всемогущего…
— Эту часть можно и пропустить. Читай со слова «кисса».
— Аль-кыйссаи[27] Чингиза и Тимура, прозванного Хромоногим…
— Ты уже читал нам про них. Возьми книгу, что лежит пониже!
Дервиш достает из кожаной сумы еще одну книгу и после вступления, в котором восславляется аллах, объявляет, повысив голос:
— Аль-кыйссаи Юсуфа и Зулейхи!..
Эту книгу слушают, подбадривая чтеца восклицаниями в местах, где повествование становится особенно напряженным. Чтец тоже порой восклицает, выделяя то, что считает наиболее значительным:
— Лик Юсуфа был столь прекрасен, что светом своим озарял все вокруг!..
Шакман сначала наблюдал это зрелище стоя, но, заинтересовавшись, подсел к дервишу и стал внимательно слушать.
Книги, которые случайно встреченный дервиш носил в замызганной суме, неожиданно открыли Шакману доселе неизвестный ему мир, позволили ясно представить себе людей, живших в том мире. Особенно обрадовало его то, что заполненные ровными строчками страницы сообщали нечто новое о людях, чьи имена он знал по преданиям, передававшимся из уст в уста. Выходит, знаменитые имена остаются не только в живой памяти народа, но могут жить и в записях на бумаге. Конечно, если ты для своей земли личность значительная, тебя и так не забудут. Во всяком случае, кого-кого, а главу племени должны помнить. И все ж на память человеческую нельзя положиться с полной уверенностью. Сам Шакман, к примеру, знает своих предков лишь до седьмого колена. Вернее, делает вид, что знает, дабы не срамиться перед соплеменниками, по правде же сказать — ни о ком дальше четвертого колена представления не имеет. А вот если попадет имя в книгу, то живет оно, оказывается, долго. Вечно и всюду живет! Книги ходят по рукам, переписчики размножают их или обновляют, ежели страницы истреплются.
Эти открытия показались Шакману даже более важными, чем честь предстать перед ханом.
Его увлекла возможность увековечить славу своего рода и племени, передать потомкам предания о дедах-прадедах, в особенности же — возможность прославиться самому. Поэтому он и решил взять на содержание Апкадира, назвавшегося шейхом из Хорасана.
— Умеешь ли ты колебать перо, писать книги? — спросил он тогда у Апкадира.
Хотя хорасанец не сочинил ни одной книги и даже чужих книг переписал не так уж много, звание шейха обязывало его ответить утвердительно.
— Умею, — сказал он. — Я искусен в этом деле.
И вот пришло время обмакнуть перо, и в тетради уже появились первые строки.
То, что мы именуем тетрадью, представляло собой кипу редкостной белой бумаги, сшитой по краю и заключенной в кожаный переплет, — предназначалась она для переписки какого-нибудь замечательного сочинения. Шакман приобрел ее у купца из страны Айястан, отдав взамен одного из баранов, пригнанных в Казань в дар великому хану, вез домой очень бережно, обернув тканью, и хранил в обитом железом сундучке среди самых ценных своих вещей.
Хорасанец не счел такое отношение к дорогой тетради проявлением недоверия к себе, нисколько не обиделся, напротив — был рад избавлению от лишних хлопот и ответственности. Но выдав тетрадь однажды для внесения записи о рождении сына, Шакман спустя некоторое время специально позвал Апкадира в свою юрту и передал драгоценность в его руки. Лжешейх несколько растерялся. О чем писать? Наберется ли столько важных событий, чтоб заполнились листы объемистой книги?
Кстати, надо сказать, что запись о первом событии, то есть о рождении Шахгалия, предварялась вступлением, обычным для всякого многотрудного сочинения, с обращением к аллаху от лица того, кто «повелел написать сию книгу», а также того, «в чьих руках колеблется перо». Уповая на помощь всемогущего, упомянутые лица просили аллаха простить их прегрешения, вольные и невольные. Далее всевышнему сообщалось, что самые благочестивые из его рабов живут в «стране Тамьян», а добродетельнейший из них, достойный самой и еще раз самой высокой степени славы носит имя Шагбана. Шагбан — повелитель не только своего племени, но и окрестных племен…
Читая вслух это велеречивое вступление, Апкадир краешком глаза следил за Шакманом: что скажет, понравится ли ему? Не услышав ни одобрения, ни порицания, вздохнул свободно.
Одно лишь слово обронил турэ:
— Пиши…
— О чем писать? Как писать?
— Кабы я знал, о чем и как писать, не привез бы тебя, не канителился с тобой, а писал сам. Пиши!
И Габделькадир Хорасани вскоре вывел такие строки:
«Благородный Шагбан женился дважды. От первой жены у него в этом мире два сына и две дочери. От второй, последней, он имеет сына. Дитя, рожденное под знаком звезды Сэрэтэн и нареченное именем великого хана, должно прожить жизнь долгую и счастливую. Владения господина Шагбана обширны, богаты лесами, пастбищами, реками и озерами. Племя, коим он правит, называется Тамьян…»
Тут хорасанец должен был приступить к изложению истории племени, но не сделал этого. Сведений, услышанных из уст предводителя, было недостаточно, чтобы составить по ним целостную картину прошлого.
6
Племя Тамьян прикочевало на эти земли не в поисках пастбищ и воды — искало оно спокойствия. Было это очень давно, при одном из Шакмановых предков не то шестого, не то седьмого от него порядка, чьим именем и назвало себя племя.
Предания утверждают: Тамьян, глава племени, прослышал, что где-то на севере, у большой реки Сулман[28], много никем не занятых и удобных для жизни мест, и, даже не посоветовавшись со своими акхакалами, повел соплеменников в неведомый край. Никто не пошел наперекор, все дружно поднялись и последовали за ним. Не то, чтобы людям надоела степь, нет, — устали жить в страхе перед каждым, кто проходил мимо с войском, а случалось это часто.
Жить в степи вообще-то неплохо: мир широк, скоту вольготно, есть трава на земле, есть вода в реках, довольно и света, и тепла. Прошумит благодатный дождь, оросит землю, поручит дальнейшую заботу о ней солнцу, и всему живому — и человеку, и птице небесной, и скотине безмятежной дышится легче, — в омытой, освеженной степи жизнь вскипает, ликуя.
Степь просторна, степь неоглядна, бессчетны ее дни и ночи, но в ней, бескрайней, предназначенной для привольной жизни детей адамовых, опасностей больше, чем где-либо еще. Нет покоя в степи ни кочующим, ни оседлым. Осядут люди — так их селение каждому разбойнику издали видно, кочуют — так сами могут ненароком угодить в пасть хищнику. Потому-то в течение многих лет связывало племя Тамьяна свое будущее с мечтой о мирной жизни где-нибудь в объятиях гор или под сенью лесов, недоступных для врагов. Когда набеги за барымтой особенно участились, сомнения уступили место решимости осуществить мечту, и племя рассталось с великой степью, навсегда покинуло ее, направившись на север.
Тронулись в путь весной, в пору кукования кукушек, а когда, преодолев немало рек и других препятствий, достигли невысокой, изогнутой луком горной гряды, у склонов которой били пять-шесть родников и брали начало две реки, уже миновали знойные летние месяцы, был на исходе месяц желтого листа, обещавший хороший урожай поздних лесных ягод и плодов. Усталое племя, намереваясь передохнуть, остановилось.
На все племя, как на измученного путника, коснувшегося головой подушки, сразу навалилась дрема. Через несколько дней, отдохнув, очнулись люди, осмотрелись и видят: место это вполне приличное. Куда ни глянь — лес, куда ни повернись — исток либо родник. Вода такая чистая, прозрачная, что боязно сунуть в нее руку. Порадовались ее вкусу, насладились умыванием. А уж скот и подавно взбодрился, коровы и дойные кобылицы вдвое, втрое прибавили молока.
Никому не хотелось снова трогаться в путь, бросив это место, хотя конечная цель была впереди — оставалось сделать до нее пятнадцать-двадцать дневных переходов. Понравилось людям тут, вошли во вкус, но предводитель племени старик Тамьян решительно велел собираться в дорогу. В изнуренном племени много было больных. Пока не случилось с ними худшее, надо было добраться до намеченных мест — тела старейшин нельзя предавать земле где попало.
Начались приготовления. Все ж кое-кто из приближенных предводителя, людей почитаемых, пытался изменить его решение.
— Может быть, турэ, останемся здесь? Место ведь хорошее, — говорили ему.
— Нет! Дойдем до мест, куда мы в самом начале нацелились, — отвечал турэ.
— И там, наверно, не лучше. Коль не хуже.
— Что решено, то решено. Ничем мы с этой землей не связаны: никто здесь не родился, никто не умер, — твердо стоял на своем Тамьян.
Народ, не привыкший противиться воле турэ, продолжал сборы. Уже скатали войлок с юрт, разобрали кирэгэ. Котлы, кадки, бадейки — всю утварь уложили в повозки. Пастухи выпустили скот из загонов, сбили стада. Разведчики отправились вперед, дозорные заняли свои места сзади и с боков готового тронуться в путь обоза. Оставалось только Тамьяну-турэ вскочить на коня и издать клич племени. И тут случилось непредвиденное.
У Тамьяна, вступившего в четвертый год седьмого десятка, сердце оказалось слабей его воли. Должно быть, переутомился старик в долгом пути, а короткий отдых не снял напряжения. Когда подвели к нему любимого, черного, как пиявка, коня и взял он в руку повод, будто ущипнул его кто-то напротив сердца. Турэ вдруг обессилел. «Как сяду в седло — пройдет, — пробормотал он. — Видно, перепил холодной воды…»
Он взялся за луку седла, чтобы привычным рывком вскочить на коня, но не смог сдвинуться с места. Перехватило дыхание. Потеряв сознание, Тамьян упал навзничь…
Похоронили предводителя с почестями. Положили рядом его оружие и любимого коня.
— Земля притянула его здесь, и мы не можем теперь уйти отсюда, — объявили акхакалы.
И племя осталось у горной гряды, на земле, богатой лесами и родниками.
Конные гонцы по велению нового предводителя племени поскакали в разные стороны на разведку окрестностей и вернулись с вестью, что в низовьях Зая и Шешмы, берущих начало как раз здесь, где похоронили Тамьяна, обитают какие-то племена.
— И те земли будут наши, — сказал новый турэ, высокомерно взмахнув рукой. — Кто владеет истоком реки, тот владеет и устьем. Скачите, сообщите им: эти долины перешли в наше владение. Хозяева здешних рек — мы.
Снова поскакали гонцы. Они установили, что Зай и Шешма, проделав долгий извилистый путь, втекают в Сулман. Кроме того, подтвердилось, что обе реки принадлежат другим. В их долинах ниже по течению обитало большое, состоятельное и сильное племя Юрматы. Юрматынцы считали эти земли своей родиной, завещанной давним их предводителем и закрепленной за ними волей богов.
7
Время, точно резвый жеребец покойного Тамьяна, безостановочно мчалось вперед, унося годы, прожитые племенем на новом месте.
Сменялись предводители, и каждый из них, желая упрочить свое положение, расширить свои владения, устремлял взгляд все дальше, за пределы, племени уже известные. Окрестные земли были осмотрены, изъезжены вдоль и поперек. Ни один турэ не нашел мест удобней, чем у склонов изогнутой луком горной гряды, да к тому же долинами рек и речек владели другие племена, пришедшие в эти края раньше тамьянцев. На пространстве от Сургута и Шунгыта до впадения Зая и Шешмы, от Большого Черемшана до прекрасных приикских лугов помимо юрматынцев облюбовали себе прибежища племена помельче: Еней, Буляр, Киргиз, Тазлар, План, Сынгран и прочие. Вездесущие баскаки казанского хана давно углядели их и по закону, никем не писанному, никем не утвержденному, взимали ясак. За что платилась дань — за землю, за воду, за воздух ли, которым дышали люди, — никто не мог бы сказать.
Впрочем, как бы само собой разумелось, что все народы мира должны жить под чьей-либо властью, ведь даже звери и птицы, собирающиеся в стаи, имеют своих повелителей. Ханская власть воспринималась как нечто неизбежное. Силен хан, могущественна держава — и народ защищен по крайней мере от внешних врагов. Видно, для того, чтобы преумножить силы хана, и надлежит платить ясак. На все племена распространяется эта повинность, никого она не минует. Можно излечиться от болезни, но невозможно избавиться от баскака. Свободен от ясака лишь сам хан или, в крайнем случае, тот, кто получил из ханских рук ярлык на тарханство.
Сколько скота потеряли тамьянцы с тех пор, как обосновались в этих краях, сколько своего добра отдали баскакам! Считанны милости хана, но бессчетно то, что он берет. Отданное повелителю не оставило следа даже в драгоценной тетради, которую приобрел Шакман-турэ. Хотя в эту тетрадь вносились и более малозначительные сведения, писать о ясаке Шакман не позволял, и не оттого, что стеснялся, то есть боялся унизить себя в глазах потомков, а скорее всего потому, что утверждал себя в мысли: платить дань он не обязан.
Шакман видел свое место не в ряду тех, кто дает, а в ряду тех, кто берет. Он верил: придет время, когда его племя, собравшись с силами, подчинит другие племена и роды. Если уж сам не доживет до тех дней, то сыновья должны дожить и обрести ханское достоинство, думал турэ. Надежды свои он возлагал прежде всего на младшего сына: вот кто выполнит священную задачу! Не зря же Шакман дал ему имя хана. Пусть только подрастет Шагали! Он станет могущественным предводителем, станет ханом! Не успеет сам Шакман достичь этого, так, что ж, — сын достигнет…
Годы уносят, убавляют силы пожилых, а молодым, напротив, прибавляют крепости и мужества. Правда, не всем в равной мере: одним — больше, другим — меньше. Но все равно молодое тело, упершись ногами в землю, изо дня в день растет и крепнет.
Вытянулся, окреп и Шагали, отцовская надежда и радость, вот уже и стройным егетом стал. Видимо, подошла пора женить его, иначе посланец сынгранского турэ не заговорил бы о свадьбе — со стороны, говорят, все виднее.
Предводитель тамьянцев о женитьбе сына прежде не задумывался, был поглощен другими мыслями: как бы нарастить свою мощь, сделать свои владения неприступными не только для проезжих разбойников, но и для войска, хотя бы даже ханского.
Главное становище племени он перенес к горе Акташ. Место это было безопаснее: с одной стороны — крутой обрыв, с другой — лес и река. На вершине горы можно выставить наблюдателей, — если появится вражье войско, будет замечено вовремя. Склоны и подножье Акташа достаточно просторны, чтобы пасти скот, летом нет нужды откочевывать слишком далеко. И самое важное: с умножением людей в аймаке можно расширять становище, места хватит. Да что там становище — построит Шакман городок не хуже Имянкалы, был бы только жив-здоров. А со временем и с Казанью потягается Акташ. Пусть даже без Шакмана — завершит дело Шагали.
Сынгранцы льнут к тамьянцам, конечно, неспроста. Чувствуют, куда правит хозяин тамьянских владений, сильную руку чувствуют. А может быть, и догадываются, какие думы о будущем одолевают Шакмана, потому и стремятся к сближению.
Как бы там ни было, приезд сынгранских посланцев затронул в душе Шакмана самые чувствительные струны. Тут и раздумывать не стоило, дать согласие на породнение или нет, ясно — дать, дело для него выгодное. Но согласие должно выглядеть так, чтобы все вокруг поняли: сильный турэ подал руку помощи слабому, занимающему более низкое положение. Иначе пострадает достоинство и племени Тамьян, и самого Шакмана. Сближаться с Буляканом как с равным он не желал и считал необходимым внушить сынгранцам мысль о превосходстве тамьянцев. Если сказать открыто, Сынгран со временем должен быть поглощен племенем Тамьян…
Какова собой дочь сынгранского турэ, пригожа ли, понравится ли сыну — такие вопросы Шакману в голову не приходили. Это не имело значения, ибо человек, которому предназначено стать могущественным предводителем, а даст аллах, так и ханом, одной женой не ограничится. Лишь бы Буляканова дочь не оказалась калекой.
Шакман сдержал слово: как обещал, поехал к сынгранскому турэ, и сразу — со сватовством. Договорились быстро. Решено было приурочить туй[29] к летним племенным собраниям и празднествам.
Обе стороны начали готовиться к свадебным торжествам.
8
Есть у природы восхитительные мгновения — перед рассветом. Все живое — птицы, звери, скот, даже насекомые, притихнув как бы в изумлении, погружаются в эти мгновения в сладкую дрему. И не только живое — земля и воды, горы и леса отдыхают в глубокой тишине. Желтая полоска зари прорезается на горизонте осторожно, словно боясь нарушить покой притихшего мира.
У человека в эти мгновения — самый сладкий сон. Как раз в эти мгновения слетаются к нему увлекательнейшие сновидения. Но предрассветные сновидения, подобно несбывшимся мечтам, не имеют счастливого конца, обрываются на самом интересном месте.
Так случилось и у Минлибики. Только-только рванулась она, чтобы прильнуть к груди будущего мужа, — остановил чей-то крик. Сон оборвался, девушка открыла глаза. Сквозь отверстие в макушке юрты пробивался слабый свет — должно быть, забыли вечером закрыть слегка пожелтевшую по краям отдушину. Вместе с этим светом в юрту ворвались тревоги, сжимавшие сердце девушки в последние дни. Сквозь отдушину она увидела кружочек неба — там властвовала тишина, таившая в себе и спокойствие, и беспокойство, сулившая и радости, и печали.
Кто же разбудил ее? Кто оборвал сновидение?..
С вечера Минлибика долго не могла заснуть. С того дня, как узнала, что скоро выдадут ее замуж, спала она мало — потеряла покой, отгоняли сон думы о неведомом будущем. Что за человек ее жених? В чьи руки вручит отец ее судьбу, кто станет ее повелителем?
Думы, как птицы, улетали и снова возвращались.
Крутившиеся возле девушки енгэ[30] старались подбодрить ее, успокоить. Одна заранее хвалила жениха, другая возвеличивала. Одна предсказывала счастье, другая — богатство.
— Глядишь, и сам примчится, — обещала одна. — Наверняка не выдержит. Сговоренную девушку егет может повидать до никаха[31], есть же обычай…
— Так, так, — подхватывала другая. — Мы вас сведем…
Отец назвал имя жениха: Шагали, сын Шакмана… Приедет он или не приедет — в положении Минлибики теперь мало что изменится. Дело сделано: отцы договорились, назначили день бракосочетания. Решено даже, кто сотворит брачную молитву. Шакман-турэ отверг мелких мулл, обитающих в этих краях, поставил условие: поручить никах тамьянскому мулле Апкадиру. Что остается теперь Минлибике? Голос девушки не слышен дальше порога юрты. Остается ждать. Лишь бы жених, выпавший на ее долю, был не хуже других…
Минлибика, конечно, представляла суженого нарядным егетом. Виделся ей уверенный в себе, высокий, стройный здоровяк, — обнимет — косточки затрещат. И лицом красивый, милый… Созданный воображением Шагали неотступно стоял перед ее мысленным взором. И днем, и ночью, во сне, думала только о нем, пока чужом, но уже и близком.
Сегодня перед рассветом Шагали привиделся летящим по небу. Парит, парит, раскинув руки, хочется ему скорее долететь до нее, но никак не долетит… Минлибика рванулась навстречу — вот-вот прильнет к его груди… И тут кто-то крикнул: «Минлибика, очнись!» Девушка проснулась.
В скудном свете, падавшем сквозь отдушину юрты, Минлибика увидела вдруг одну из енгэ, приставленных в последние дни к ней.
— Минлибика, — проговорила енгэ чуть слышно, — вставай, пригожая, приготовься…
Хотя Минлибика обозлилась на женщину, оборвавшую сновидение в самый волнующий миг, недовольства своего не выразила и противиться не стала. Вскочила бесшумно.
Приготовления длились недолго. Вмиг расчесала волосы и заплела косы. Потянулась к крючку, чтобы снять кашмау[32].
— Оставь кашмау, моя красавица, — прошептала енгэ. — Надень елян[33] и накрой голову платком.
Девушка не стала допытываться, почему она должна выглядеть как замужняя женщина, поэтому енгэ сочла нужным объяснить:
— Монеты могут зазвенеть, а нам это ни к чему.
Минлибику взволновала догадка, она растерялась, но виду не подала, даже спросила, будто не понимая, что к чему:
— Куда мы пойдем?
— Там увидишь, не спеши… — ответила енгэ, но сама же не выдержала, прошептала игриво: — Приехал твой… Коль уж не поленился такую даль одолеть, пусть на тебя взглянет…
Шагали приехал на яйляу сынгранцев еще вечером. Сначала он колебался — ехать или не ехать, но наконец решился, взял с собой двух товарищей и отправился в путь. Люди постарше посоветовали: «Айда, съезди. Не тобой установлена встреча с невестой до никаха. Скот ли приобретаешь, жену ли — лучше посмотреть своими глазами».
Родители в таких случаях прикидываются, будто ничего не замечают, ничего не знают. Шакман отнесся к поездке сына так же. Увидев, что егеты седлают коней, спросил у приближенных, придумав подходящий вопрос:
— На охоту, что ли, собираются? Нет, чтоб коней поберечь перед свадьбой…
А про себя подумал: «Пускай съездит. Понравится — не понравится, а невесту лучше увидеть до свадьбы. Если что, — калекой там окажется или как, — можно и отказаться. Еще не поздно».
Шагали не очень рвался на эту встречу. Душа, как говорится, стремилась сюда, а мысли шли вразброд. Какой бы ни оказалась девушка, узел завязан. Это он хорошо понимал. «Ладно, пусть и некрасивая, да чтобы людям не стыдно было показывать, — размышлял он в пути. — Хоть и не приглянется, жить можно. Лишь бы не рябая была, не кривая…»
Ублаготворенные подарками енгэ на рассвете вывели девушку на свидание. Яйляу спал, даже собаки потеряли в эту пору свою бдительность. Кто спал, тот знать не знал о встрече, кто знал, тот ничего не видел. Енгэ привели Минлибику в условленное место, к роднику, и поставили перед женихом.
Шагали сначала не мог понять, которая из женщин, прикрывших лица платками, суждена ему. Но вот две енгэ с двух сторон оттянули платок девушки назад, и Шагали увидел молодое, чуточку загадочное лицо.
— Минлибика! — вскрикнул он невольно.
— Тихо! Коль невеста — красавица, так кричать, что ли, надо? Люди услышат, — предупредила одна из женщин.
А девушка взглянула на него и потупилась. Жених хотел сказать еще что-то, но замялся. Ради приличия или для того, чтобы дать молодым возможность поговорить, женщины отошли в сторонку. Шагали немного осмелел, приблизился к девушке и повторил уже потише:
— Минлибика!..
Более слов он не нашел. Пытаясь преодолеть неловкость, взял ее за руки. Девушка почему-то вздрогнула; взмахнув ресницами, еще раз взглянула на него и опять потупилась.
Сколько времени длится встреча — они не замечали, не в состоянии были заметить. И хотя все время молчали, и он, и она огорченно вздохнули, когда одна из женщин подала голос:
— Ну, пока хватит, наверно. Перед свадьбой не переедают. Остальное будет потом…
Минлибика ожидала, что жених обнимет ее, и готова была чуточку, скромности ради, попротивиться. Но Шагали обнять не осмелился. Услышав медоточивый голос енгэ, он отпустил руки невесты и сказал тихо, чтоб только она услышала:
— До свидания, Минлибика!
Минлибика ответила еще тише, почти неслышно — лишь по движению ее губ Шагали угадал слова: «До свидания, душа моя!» Это его тронуло.
Пока что Шагали не мог разобраться, понравилась Минлибика или не понравилась, люба она ему или нет. Он отправился домой с неопределенным чувством. Однако невеста долго стояла перед его глазами — скромно опустив взгляд, как приличествует хорошо воспитанным девушкам.
Ну, а Минлибика? Пришелся ли ей по душе будущий муж? Пришелся — не пришелся, полюбится — не полюбится, — это она тоже не могла еще ясно определить.
Понятно, любимый, который жил в ее мечтах, был не таким. Вместо крупнотелого, статного егета она увидела еще неокрепшего юношу, почти подростка и едва сдержала вздох разочарования. С нетерпением ждала она, что скажет, как поведет себя ее будущий хозяин. Ласковый голос жениха немного успокоил, согрел ей душу. Собственное имя, услышанное из его уст, породило какую-то надежду, ожидание чего-то хорошего. Девушке захотелось, чтоб он снова повторил ее имя, но Шагали молчал, и она не понимала — почему. Расставшись с ним, Минлибика пожалела, что сама не держалась посмелей, не сказала что-нибудь приятное ему.
Возможно, и сказала бы, и жених не стоял бы столбом — расковался, заговорил, но поторопились енгэ, не дали времени разговориться. Дескать, до никаха довольно… «Перед свадьбой не переедают…» Зачем он нужен, этот никах? Кому нужен туй? Да хоть останься у нее Шагали сразу, без всякой молитвы и свадебной мороки — мир бы, что ли, перевернулся?
Туй, никах — не потребность врачующихся, а дело обычая. Свадьбы справляются особенно пышно, когда сходятся дети турэ. И тут уж ни старший, ни младший, ни знатный, ни худородный — никто не может безучастно стоять в стороне. Владетельные люди в такой момент необычно расщедриваются, стараются превратить свою радость во всеобщее торжество.
Туй, говорят, и поднатужиться велит, и народ веселит. Хоть потом многим тяжеленько становится, всякий не прочь встряхнуться, отвлечься от забот. Древние старики и старушки — и те словно молодеют при общем веселье, готовы пуститься в пляс, а про зеленую молодежь и говорить не стоит…
Сынгранский турэ к свадьбе дочери готовился основательно. Приобрел у проходивших мимо караванщиков атласные и шелковые одежды, дочку и жену разодел, сам приоделся. Велел на случай непогоды построить несколько новых лачуг для приготовления угощений. Послал людей в сторону Нукрата, чтобы привезли еще пять-шесть котлов. Сам съездил к ирехтынскому предводителю Асылгуже-тархану и с его разрешения привез двух прославленных мастериц готовить угощения, в особенности такие яства, как юаса, баурхак, выставляемые лишь на свадебных торжествах. Для забоя Булякан заранее наметил из крупного скота несколько телок, из отары — десяток овец. Не забыл пригласить на праздник наиболее известных в округе певцов и кураистов.
Сынгранские женщины приготовили сапсаки, чтобы взбить побольше кумысу. Пошли в дело кадки, предназначенные для медовки и бузы. На речном берегу кипятили в котлах крепко прокисшее после закваски молоко, полученную таким путем приятно-кислую творожную массу — корот, слепив в комки, раскладывали для просушки на специальных навесах — ылашах.
На свадьбе, говорят, и колотушка в лад с плясунами подпрыгивает. Сынгранцы старались оправдать пословицу. Все, кому это было по силам, под предлогом приготовления к свадьбе подновляли одежонку. Конечно, не каждый смог приобрести у караванщиков редкостные товары, но кое-что выменяли на меха. Девушки раскраивали полотна, вытканные зимой своими руками из тончайшей шерсти, шили наряды. Усердные енгэ выстирали в пене мыльного цветка целые охапки исподнего, перебрали одежду мужчин, починили, подлатали где надо. Старушки перетрясли свои пожитки, вытащили из узлов праздничные белые платки и камзолы, украшенные вышивкой и монетками: им тоже захотелось покрасоваться при народе на свадьбе дочери турэ Минлибики.
Словом, племя Сынгран старательно готовилось к торжеству.
9
Два бракосочетания пришлись на те дни. Первое свершилось на тамьянской земле.
Беглый егет, названный Биктимиром, предпринял с благословления Шакмана-турэ ночной набег на ирехтынское становище и вернулся, похитив там давно приглянувшуюся девушку Минзилю. Свадебное угощение длилось недолго, стоя перекусили возле лачуги стряпух. Мулла Апкадир свершил брачный обряд на скорую руку. Однако Шакман выказал знак внимания к новому своему слуге — брачная молитва была прочитана в гостевой юрте: пусть помнит, насколько великодушен турэ!
Невеста, сидевшая с несколькими местными девушками тут же, за занавеской, произвела на него приятное впечатление. Запомнились разалевшиеся щеки, спелые смородинки глаз, сдержанно поблескивавшие из-под длинных ресниц. Он поглядывал в сторону занавески удовлетворенно, с чувством хозяина, чье стадо пополнилось упитанной скотинкой. Ему захотелось похлопать похищенную по спине, погладить по плечу. Поймав себя на том, что мысли заходят слишком далеко, Шакман даже слегка вздрогнул и, дабы скрыть свое замешательство, а может быть, просто желая обрадовать невесту, громко объявил:
— Минзиля-килен[34], от меня тебе — телка! Живите хорошо, будьте счастливы, трудитесь старательно…
За занавеской из глаз-смородинок выкатились две слезинки, Минзиля, взволнованная щедростью турэ, обняла сидевшую рядом незнакомую девушку. Но Шакман этого не видел. Ожидая одобрения, он глянул туда-сюда и, остановив взгляд на одном из слуг, уточнил:
— Покажешь телку от пестрой коровы, которая отстала от стада кыпсаков. Пусть пользуются на здоровье!
Специальную юрту для брачующихся никто не приготовил. После молитвы егеты вывели Биктимира наружу. Возбужденные интересом к происходящему подружки, что сидели за занавеской, последовали за ними, ведя Минзилю, теперь уже узаконенную никахом жену, и поставили ее перед мужем. Тот, схватив молодую большой, как лопата, ручищей, потянул к себе, девушки сделали вид, будто не хотят отдавать, но особо не усердствовали — знали, что у Биктимира ничего нет, стало быть, ни лоскутков ткани, ни каких-либо других подарков не дождутся.
Вскоре гурьба девушек с криком-визгом побежала к речке. Егеты, посвистывая, пошли следом. Молодожены скрылись в лесу.
Так прошла первая свадьба.
Вторую справили у сынгранцев. Что ни говори, невеста — их девушка. Шакман было высказал мысль выбрать место где-нибудь посередке, на равном расстоянии от главных становищ двух племен, но отступился от нее, найдя сторону невесты более подходящей для торжеств. «Все равно, даст аллах, всем племенем перейдете ко мне, — думал он, — а покуда покажите, как живете-можете».
Когда предводитель тамьянцев седлом к седлу с сыном Шагалием, с выставленными впереди и сзади дозорами, с повозками, в которых ехали женщины и мулла Апкадир, прибыл на сынгранскую землю, все было готово к свадебной байге[35] и играм: кони, предназначенные для скачек, разгорячены разминкой; батыры, желающие помериться силой, определились; юнцов, охочих до состязаний в беге, томит нетерпение, а сопливая мелкота уже и бегает наперегонки. Едва мальчишки, посланные наблюдать за дорогой с горы, закричали: «Едут! Едут!» — всадники, ждавшие этого сигнала, с гиком помчались встречать караван тамьянцев и, пристроившись к нему, сопроводили до юрты, приготовленной для Шакмана-турэ.
Шакман пренебрег байгой — пусть, мол, кто хочет, развлекается, а мысли турэ заняты более важным, то есть судьбою рода и всего народа. Брачную молитву велел сотворить сразу же, как только приступили к пиршеству.
При угощении здесь не было суетни и спешки — не то что на Биктимировой свадьбе. Мужчины и женщины угощались наособицу, в разных юртах; егетам, приехавшим с женихом, и местным их ровесникам тоже предоставили отдельную юрту.
В юрте для старших собрались самые значительные люди обоих племен. На почетном месте — полный чувства собственного достоинства Шакман. По правую его руку — рядком — тамьянские гости, слева сопит мулла Апкадир, всем своим видом вопрошая: «Понимаете ли, кто я такой?» Рядом с муллой — глава сынгранцев Булякан-турэ. Спеша воспользоваться тем, что оказался меж двумя предводителями, Апкадир обращается лицом то к одному из них, то к другому — блистает красноречием. Сидящие по левую руку Булякана старейшины поглядывают на говорливого муллу в нетерпении: когда же он кончит? Кураисты, устроившиеся у входа, смотрят мулле в рот, будто ждут каких-то небывалых слов. Чтобы юрта наполнилась задорными или задушевными мелодиями, нужно разрешение хозяина. А он подаст знак, когда Апкадир сотворит брачную молитву…
Соседняя юрта — во власти молодежи. Здесь на почетное место посажен Шагали, с одной стороны от него сидят тамьянцы из сопровождения жениха, с другой — близкие родичи невесты. В этой юрте, где тоже нет ни единой представительницы женского пола, шумно, весело. Нить разговора перехватывают друг у друга разбитные егеты. Они пересказывают, слегка привирая, услышанные когда-то от кого-то смешные истории. Сидящие в юрте поддерживают их смехом или одобрительными возгласами. Но Шагали не смеется, не восклицает, — он сидит, как чужой, отдавшись своим мыслям. А мысли его вьются вокруг Минлибики.
Шагали, после того как повидался с ней, вроде бы должен был успокоиться, а покоя в душе нет. Невеста его не наделена бьющей в глаза красотой, однако миловидна. Будь она даже некрасивой — Шагали притерпелся бы. Ведь красота, говорят, лишь на свадьбе нужна. Но почему она не поднимала глаз, все время стояла потупившись? Слишком робкая? Или старалась выглядеть перед ним скромной? Да, ладно, главное — не уродина какая-нибудь…
И в мыслях Шакмана мелькало беспокойство. Лишь сейчас пришло ему в голову, что он, стремясь умножить свою силу, не принимал во внимание чувства сына. «Всякий прибыток отвечает и моим, и его желаниям, — подумал он. — Но что за невестой придет — это только одна сторона дела. Как бы девчонка не оказалась страхилой, не повергла будущего турэ в тоску».
Шакман не ставил условием, чтобы та, кто станет его снохой, непременно была красавицей. Напротив, жена турэ, считал он, не должна слишком бросаться в глаза. Тут предпочтительна золотая серединка. И сыну он внушал: «В старшей жене все должно быть в меру. Слишком красивая вызовет зависть, слишком умная — смуту. Все равно ты, став предводителем, не ограничишься одной женой. Аллах даст жену и по душе…»
Пока в двух мужских юртах таким вот образом думали о невесте, в девичьей наряжали ее. Что сказать о девушке? Не из красавиц, но будущий свекор беспокоился напрасно — руки-ноги на месте и лицом недурна. Лишь приглядевшись, можно заметить крохотную бородавку на крылышке носа. Под левым ухом — родимое пятно, потому и назвали ее Минлибикой[36].
Минлибика готовилась к свадьбе без особого рвения. После встречи с женихом и она погрузилась в раздумья.
Росла дочь предводителя не так вольно, как другие дети. Сверстники сторонились ее, егеты смотрели на нее, как на ветку, до которой не дотянуться. А сыновей турэ, равных ей, поблизости не было. Жила она грустно, подобно птице, птенцом угодившей в клетку, в ожидании каких-то необыкновенных радостей, кого-то неведомого, но желанного, а поскольку ожидания не оправдывались, часто находила на нее печаль, портилось настроение. Сумеет ли Шагали дать ей ту радость, какой она жаждет? Как сложится ее судьба?
Узнав, что мулла уже читает брачную молитву, Минлибика откинула занавеску, решительно направилась к выходу и затем — к юрте уединения молодоженов, чтобы приготовиться к встрече с мужем там, — пошла сама, не дожидаясь, когда наряжавшие ее енгэ поведут под руки. Это нарушало обычай, однако ни енгэ, ни подружки не решились укорить дочь предводителя.
Едва мулла Апкадир завершил молитву, утвердив тем самым брак, с горы, возвышающейся над яйляу, донесся пронзительный крик:
— Видим всадников! Скачут сюда!..
В большой юрте никто и ухом не повел, полагая, что крик связан с байгой. Зашевелились лишь после того, как послышались тревожные голоса высыпавших из своей юрты егетов.
Между тем пронзительный крик повторился, над макушкой горы закачался столб дыма, оповещая племя о грозящей ему опасности. Тут уж все поднялись на ноги. Раздался клич сынгранцев:
— Барлас!
Клич подхватили в разных концах яйляу:
— Барла-ас! Барла-ас!
Трудно сказать, кто из-за неожиданного переполоха испытывал неловкость в наибольшей мере. Все пришли в замешательство. И Минлибика, поспешившая к брачному ложу, пренебрегая обычаем. И Шагали, который вот-вот должен был заключить в объятия молодую жену. И Шакман-турэ, устремившийся к своему коню, дабы ускакать, пока не угодил в руки неведомых врагов чужого племени. И Булякан-турэ, готовый заплакать со злости на недругов, — помешали завершить свадьбу, — и досады на себя — не хватило ума поберечь лучших коней, беспечно разрешил взять их на скачки…
Внезапная опасность привела всех в движение, требовала переступить все мелочное, собраться в кулак, но растерянные участники расстроенного пиршества бестолково суетились, не зная, куда кинуться, что делать.
Снова прозвучал клич:
— Барлас! Барла-ас!
Однако клич, который должен был вывести сынгранцев из состояния растерянности, сплотить их для защиты своего племени, своей земли, — этот священный клич почему-то не оказывал нужного воздействия. Несколько удивленный этим, Шагали, забыв, что находится в гостях, издал клич тамьянцев:
— Тутыя! Тутыя!
Тамьянские гости взлетели в седла. Они, может быть, показали бы, что могут действовать быстрей, дружней сынгранцев, но Шакман-турэ осадил их тяжелым взглядом и, приблизившись к сыну, процедил сквозь зубы:
— Ты не на своей земле!..
— Не на своей, так на земле тестя! — ответил возбужденно Шагали. — Я должен ему помочь!
— Коль охота — помогай, но клича тамьянцев не касайся! Пока что хозяин ему — я!
— Надо же что-то делать, отец!
— Мы отправляемся в обратный путь.
— Я останусь!
— Не глупи! — закричал Шакман и, видя, что Булякан обернулся к ним, продолжал: — Что мы, безоружные, можем здесь сделать? Тесть твой, в случае чего, даст нам знать. Да-да, коль дело обернется круто… И ты вернешься, вооруженный, с батырами.
Шакман посмотрел на Булякана и добавил громко, чтобы все кругом услышали:
— Какой-нибудь кучке любителей барымты сват и сам не поддастся. Сынгран — племя крепкое!..
10
Беда, нагрянув в разгар свадебной байги, развернулась совсем рядом, у подножья горы, в образе вооруженной конницы енейского предводителя Байгубака.
— Эй, Сынгран! Выходи на бой, коль хватит силенок!
Только что безмятежно праздновавшие сынгранцы, ошеломленные внезапным появлением врага, сбились в толпу. Егеты попроворнее вооружились — кто луком, кто пикой, кто сукмаром, вскочили на коней. А растяпы ограничились тем, что драли горло, поддерживая клич племени.
— Барлас! Барла-ас! — без конца звучало над яйляу. Крик то усиливался, то слабел.
При иных обстоятельствах, не в такой день, сынгранцы, наверное, не замешкались бы. Но надо же: коварный враг угодил в свадьбу! Появись он хоть чуть раньше, до начала байги — и то сынгранцам было бы легче. А то ведь от гнедого жеребца, на котором ездит сам глава племени, до коней гонцов и дозорных мчатся сейчас где-то к черте, откуда повернут назад.
Пока похватали оружие и оседлали оставшихся в табуне лошадей, пока установился мало-мальский порядок, прошло немало времени.
Со склона горы со свистом полетели стрелы енейцев.
— Барлас! — выкрикнул Булякан-турэ и первым ринулся на схватку с врагом.
— Барла-ас! — подхватило все племя. Мужчины кинулись за предводителем.
И тут вдали показались возвращающиеся обратно участники байги. Вздымая пыль, с криком, визгом ничего не подозревающие мальчишки-наездники мчались прямо на врага с тыла. Енейцы, уже готовые ринуться навстречу наступающим спереди, должно быть, приняли мальчишек за невесть откуда взявшихся сынгранских воинов и смутились. А Булякан и его егеты воодушевились, их боевой клич прозвучал с новой силой.
Вместо того, чтобы кинуться в схватку, некоторые из енейцев подались назад, а сзади все ближе накатывался крик-визг, который с испугу вполне можно было принять за «Барла-ас!» Сынгранцы приближались с устрашающими воплями с двух сторон, и вера енейцев в победу сильно пошатнулась.
— К лесу! — закричал их предводитель.
Не успей воинство Байгубака повернуть коней и взять с места в карьер — сынгранцы спустя какие-то мгновения сшиблись бы с ними. Но енейцы, не приняв боя, который сами же навязывали, понеслись прочь, в сторону леса, и разгоряченным сынгранцам оставалось только начать преследование. Они помчались вслед за ударившимся в бегство врагом, победно издавая все тот же клич.
Вскоре скакуны, участвовавшие в байге, достигли конечной черты, однако их не встретила, как бывало, взволнованная толпа, не раздались одобрительные крики и никто не обвил вышитым полотенцем шею коня, пришедшего первым. На них глазела только кучка мало что смысливших ребятишек. Дети постарше помогали матерям и бабушкам увязать пожитки на случай, если дело примет неблагоприятный для племени оборот. Часть людей перегоняла скот через речку, спешила скрыть его под сенью леса.
Мальчишки-наездники, ничего не понимая, натянули поводья, неторопливо совершили круг по майдану, чтобы распаленные скакуны немного остыли, а потом, сообразив, что к чему, не ожидая чьих-либо распоряжений, поскакали галопом туда, куда умчались их отцы и старшие братья. К счастью утомленных коней, гнать их пришлось недолго: старшие сынгранцы уже прекратили преследование и возвращались обратно.
Праздник прервался. Зато внезапное нападение было отражено. Дело, правда, не дошло до схватки, о которой впоследствии можно было бы вспоминать с великой гордостью. Все ж сынгранцы вернулись к своим юртам с видом победителей.
Однако успокаиваться пока было рано. Тот же враг, устыдившись своего поспешного бегства, возжаждав мщения, мог вернуться, напасть ночью. Конечно, порядочные воины так не делают. Но кто их знает, этих енейских вояк, — времена наступили такие, что в войне благородных правил люди не придерживаются, не дают даже выносить раненых с поля боя.
Племя Сынгран провело ночь в волнении. Не только дозорные, но и все мужчины, а глядя на них, и женщины не сомкнули глаз. Враг в эту ночь не появился. Вовсе отказались енейцы от своей затеи или готовили какую-нибудь каверзу — трудно было сказать. Но сынгранцы несколько успокоились. Значит, появилась возможность связать оборванную недругами нить праздника.
Булякан послал гонцов к Шакману с просьбой вернуться и продолжить свадебные торжества. Тамьянцы вернулись как ни в чем не бывало. Скачек решили больше не затевать, но сочли нужным заново выслушать брачную молитву.
— Давай, мулла-агай, читай, — сказал Булякан-турэ Апкадиру. — Повторение святого слова не повредит, а волосы молодых, может, покрепче свяжутся.[37]
Шакман не возражал. Мулла, подергав носом, приступил к делу, однако прочитал молитву с пятого на десятое, поскольку никто, кроме него, слов ее не знал.
Казалось, все встало на свои места. Свадьба продолжалась. Но стоило послышаться снаружи какому-нибудь незнакомому звуку, как в юртах все настораживались. Лучшие кураисты и певцы не могли полностью завладеть вниманием слушателей, не в силах были рассеять их беспокойство. Енейцы не появлялись поблизости, а все же тень их как бы простиралась над пирующими.
При таких обстоятельствах не было желания затягивать торжества надолго. Гости спешили уехать подобру-поздорову, хозяева не слишком настаивали на том, чтобы они оставались подольше. Молодых решили уединить после того, как невеста переедет к тамьянцам.
Говорят, и дурной ветер иногда одаривает теплом. Попытка енейцев напасть на племя помогла Булякану поскорей избавиться от свадебных хлопот. Он вздохнул облегченно, быстро покончив с утомительным праздником, который по обычаю мог затянуться на недели. «Теперь одна Забота осталась — благополучно проводить дочь», — думал он, прощаясь со сватом.
А Шакман, имея в виду предстоящее празднество по случаю приезда снохи, думал: «Каково начало, таким будет и конец. Надо поскорее заполучить приданое и покончить с этой колготой».
11
Булякан радовался: хорошо, что енейцы повернули обратно, не прошлись по его кочевьям, не разорили племя; хорошо, что добро и скот, предназначенные в приданое дочери, остались в целости и сохранности. Иначе нельзя было бы поручиться за счастливое будущее Минлибики. Заносчивый Шакман мог бы и отказаться от снохи без приданого, это ему — что сплюнуть…
Предводитель сынгранцев спешил сбыть дочь с рук. Пока мирно-тихо, пока ничего худого еще не произошло, надо ее и все, что обещано дать при ней, отправить во владения свата. Даже не посоветовавшись с Шакманом, Булякан назвал срок проводов: в первый день следующей недели Минлибика должна выехать в становище мужа.
Шакман решение свата не оспорил, в душе одобрил, но согласие высказал, походя кольнув Булякана.
— Хотелось хорошенько подготовиться, — сказал он. — Начало скомкалось, прошло кое-как, в спешке, так хоть день открытия лика молодой я надеялся провести по-человечески… — Из опасения, как бы сват не переменил своего решения, Шакман тут же свернул на другое: — Ну ладно, пусть будет по-твоему… Я пришлю погонщиков — осмотрят скот перед тем, как гнать… Вы сами тоже не мешкайте, выезжайте следом за молодой. И впрямь затягивать дело ни к чему. Завершим его поскорей.
Вернувшись в свое становище, Шакман-турэ занялся подготовкой ко дню, когда молодая сноха откроет свой лик, то есть будет представлена тамьянцам. Но прежде всего он направил к сынгранцам опытных пастухов, чтобы выбрали и приняли, точно сосчитав, скот по уговору о приданом. Затем разослал гонцов приглашать гостей, не забыв послать повторное приглашение свату и его ближним. Для снохи Шакман велел приготовить самую нарядную, богато обставленную юрту, которую открывали только для дорогих гостей.
Таким образом, тамьянцы готовились торжественно встретить молодую килен, а сынгранцы хлопотали в связи с предстоящими проводами.
И вот наступил день проводов. Скот отобран. Прочее имущество из приданого погружено в повозки. Лошади запряжены. Кибитка, предназначенная для Минлибики, подкатила к ее узорчатой юрте.
Минлибика давно была готова. Она поднялась рано, расчесала волосы и стала наряжаться без чьей-либо помощи. Не раздумывая, какое платье, какой елян выбрать, сразу решила: на землю того, кому вручается ее судьба, она ступит в одежде, в которой встретилась с ним первый раз. Мать ее говаривала: «Не следует сбивать мужчину с толку, часто меняя наряд, — может подумать, что изменились и твои чувства». Минлибика сама заплела волосы, сама же закрепила накосники, украшенные кораллами и монетами. И лишь тогда, когда она уже потянулась за сложенным вдвое платком замужней женщины, явились енгэ, чтобы одеть ее, приготовить к сенляу — прощальным причитаниям.
— Похоже, очень проворной женушкой окажется наша Минлибика, — сказала одна из енгэ. — Уже и оделась.
— Вот и хорошо, — сказала другая. — Главное — не что и как одето, а что на душе. На молодой да стройной, кто бы ее ни одел, все сидит ладно. Лишь бы душа была довольна…
Енгэ затараторили без умолку — то давали советы, то переговаривались меж собой.
— Ты, Минлибика, зря слез не лей. Причитать — причитай, а думай о чем-нибудь другом, что придет в голову.
— Да пусть поплачет, пусть! Как не поплакать девушке, когда она со своим родом-племенем прощается? Даже неприлично без слез-то.
— Прикрой лицо платком — никто и не увидит, сухие глаза или мокрые…
— Ладно, ладно, не учи! Сама знает. Ныне девушки умные, не то, что в наше время.
В юрту вошла мать Минлибики, оглядела ее наряд, пригладила рукой там-сям, по обыкновению ласково похлопала дочь по спине. Ласка доставила Минлибике невыразимое удовольствие, и в то же время ей стало вдруг очень грустно. Она взглянула на мать и тихо заплакала — не оттого, что сама уезжает в чужедальнюю сторону, а от жалости к матери, остающейся здесь. Захотелось прильнуть к ее груди, как в детстве, приласкаться, но Минлибика сдержала себя — постеснялась при людях. Тук как раз шумно набежали в юрту ее подружки, а за ними потянулись женщины постарше.
Мать отошла к нарам, сколоченным в юрте, заняла место среди пожилых женщин. Осушив уголком платка глаза, — тоже всплакнула, — она кивнула двум енгэ, вставшим по бокам Минлибики:
— Начинайте, не будем терять время.
Но до начала сенляу одна из старух, сидевших на нарах, высказала пожелание:
— Переезжай, дочка, вместе со своим счастьем!
Другая старуха, воздев руки, призвала:
— Обратимся с мольбой к Тенгри[38]! — И продолжила, повысив голос: — Сердца наши обращены к тебе, мой Тенгри, и дочь свою поручаем тебе. Не оставь ее без помощи!
— Не оставь ее без помощи! — в один голос повторили остальные.
Теперь наступила очередь енгэ, стоявших возле Минлибики. Неузнаваемо изменившимися голосами они начали причитать от имени молодой, нараспев произнося стихи, передаваемые от поколения к поколению:
Корень веры — в слове «бисмилла»[39],
Корень радости — в земле родной.
Расстаюсь с землею, где росла, —
Как мне жить среди чужих, одной?
Начало сенляу не произвело впечатления, хотя для причитаний были выбраны самые искусные в этом деле енгэ, — при проводах девушек, отданных замуж, они всегда показывали свое искусство вдвоем, доводя взволнованных слушательниц до слез, до неудержимых рыданий. На сей раз они не сумели пронять женщин, как бывало, сразу, никто не присоединился к ним, не поддержал печальную песнь. Одна из исполнительниц сенляу прокашлялась, взяла более высокий тон, другая подладилась к ней, и голоса зазвучали пронзительней. Енгэ жаловались от имени отъезжающей:
Лошади уже запряжены —
К свекру отвезти меня должны.
Юрта свекра, говорят, низка,
Рядом ходит, говорят, тоска…
К жалобе по-прежнему никто не присоединялся, и одна из енгэ кинула с досадой:
— Плачьте же! Что за проводы — без слез, без стенаний?
Тут же кто-то произнес, тяжело вздохнув:
— Уф, аллах мой, до чего же коротка девичья жизнь!
И кто-то еще словно тронул струну — послышалось стенание:
— Эй-й-й!..
Теперь и остальные отозвались на этот протяжный горловой звук:
— Эй-й-й!.. Эй-й-й!.. Эй-й-й!..
Исполнительницы причитаний продолжали:
Боль терпеньем можно превозмочь —
Плачу не от боли, атакай[40].
В край далекий отсылаешь дочь —
Лишней стала, что ли, атакай?
Стенания слушательниц слились в один горестный выдох:
— Эй-й-й!..
Любая девушка, покидая родное гнездо, могла по освященному обычаем праву попенять на отца, высказать ему в поэтической форме свои обиды. Минлибика же подумала с признательностью: «В хорошее место отдал ты меня, атай, не унизил своим выбором перед людьми».
Причитания между тем делали свое дело. Грустное настроение в юрте усиливалось. Не только пожилые женщины, но и девушки все чаще осушали или делали вид, что осушают слезы, все чаще слышались охи-вздохи. Мастерицы по части сенляу от имени Минлибики обращались по отдельности к ее матери, ближайшим родичам, подругам; изливая обиды или высказывая просьбы и пожелания. После каждого такого обращения участницы проводов дружно издавали звук, означающий стенания, и тяжело вздыхали, однако по-настоящему плакала, пожалуй, одна только мать провожаемой.
Минлибика смотрела на мать из-под опущенного до бровей платка. Сама она не плакала и не собиралась плакать. Но когда прозвучали слова:
Белый да каурый — два коня
Ржут нетерпеливо, ждут меня.
Еду, эсэкей[41], в немилый край,
На прощанье дочку приласкай, —
девушка не выдержала, закрыла лицо руками и зарыдала. Женщины, как бы одобряя ее слезы, еще дружней и, может быть, на этот раз вполне искренне застенали:
— Эй-й-й!.. Эй-й-й!.. Эй-й-й!..
Мать, у которой веки давно припухли, опять залилась слезами, ее тоже душили неудержимые рыдания.
Прощальный обряд набрал силу, взволновал всех. После причитаний, обращенных к родной земле, не было уже никого, кто бы не прослезился. Тут к горести расставания прибавилась горесть, вызванная воспоминаниями о прерванной свадьбе, о внезапном появлении недругов, и в грустной мелодии сенляу, в стенаниях, вырвавшихся словно из единой души, зазвучала печаль всей сынгранской земли.
В незапамятные времена были сложены слова сенляу, обращенные к богам чужого племени и к Тенгри — предводителю всех богов. Только услышав эти слова, Минлибика отняла ладони от лица.
Тенгри, хозяин жаркого огня,
Не отлучай от радостей меня!
Чужие боги, доверяю вам
Все, что храню для будущего дня!
Женщины вновь воздели руки:
— О, Тенгри, обереги нашу дочь! Сопроводи к другому огню вместе с ее светлой долей, с ее счастьем!
— Прими ее, эй, Тенгри! Прими под свое покровительство!
Две енгэ, завершив сенляу, взяли Минлибику под руки, вывели из юрты. Она без чьей-либо помощи села в кибитку. Среди шума, гвалта, восклицаний услышала голос отца:
— Ну ладно, трогайтесь…
Обоз Минлибики пополз из главного становища племени.
Три дня спустя Булякан-турэ выехал вслед за дочерью. Предводитель сынгранцев не упустил из виду, что он — знатный сват. Велел оседлать иноходца, на котором ездил по праздникам. На случай, если потребуются гонцы, да и для большей безопасности в пути, взял с собой десяток егетов. Посадил жену в повозку, битком набитую гостинцами. Чего только не было в этой повозке! Тут и круги казы[42], и головки корота, и бурдюки с кумысом и сапсаки с медом и маслом, и даже несколько кадок с медовкой, не опробованной на свадебных торжествах из-за нападения енейцев. Всем этим Булякан хотел сказать Шакману: смотри, насколько я состоятелен и как щедра моя рука, — тебе достался вполне приличный и доброжелательный сват…
И тамьянцы тем временем не сидели сложа руки, готовились к празднику открытия лика молодушки. Люди припасали подарки, чтобы преподнести их в виде платы за право увидеть ее лицо, — курмялек. И две енгэ, которым предстояло показывать молодую, уже заранее напевали:
Коль взглянуть хотите,
Курмялек несите…
Шакман-турэ приготовил подарок, самолично выбрав в стаде несколько овец и корову с приплодом. Было и у него в мыслях блеснуть перед сватом своим состоянием и под хмельком — медовка для этого уже набирала крепость — растолковать Булякану, с кем тот имеет дело. Возможно, растолковал бы. Но…
Замыслам сватов не дано было осуществиться.
Праздник открытии лика невесты не состоялся.
До главного становища тамьянцев Минлибика не доехала. Вместе со своими сопровождающими, обозом, скотом она бесследно исчезла на пути к мужу.
Пропала сноха, невестка, молодая жена.
Связанная нить опять оборвалась…
Расстояние между главными становищами двух племен было не так уж велико: на хорошем скакуне можно одолеть летом с рассвета до заката солнца, а в повозке — за два-три дня. Правда, обоз Минлибики, приноравливаясь к стаду, двигался совсем медленно, но во всяком случае на четвертый день он должен был прийти к подножью Акташа. Молодую ждали в течение всего этого дня, но понапрасну. Всадники выехавшие навстречу, вернулись ни с чем. Наступил вечер. Шакман забеспокоился, снова послал людей навстречу обозу, велев порыскать и в стороне от дороги. Всю ночь рыскали, даже узкие тропы не обошли вниманием — итог все тот же. И следующий день ничего нового не принес.
Уже и Булякан, выехавший через три дня после дочери, успел приехать, а Минлибики нет и нет. Канула, как серебряная монета — в воду. В песок ушла…
Беспокойство обернулось тревогой, тревога пугающей вестью разнеслась по кочевьям. Булякан вынужден был поспешно отправиться назад, чтобы поднять соплеменников на поиск. Тамьянцы со своей стороны, тоже искали, всё более удаляясь от Акташа.
Шагали, ждавший жену с детским нетерпением, был оскорблен и унижен этим неожиданным поворотом событий. Готовый лопнуть от злости, он собрался в путь с двумя самыми надежными дозорными отца. Шакман попытался отговорить его: мол, не обязательно искать тебе самому. Шагали — откуда что взялось! — поставил отца на место:
— Ты женил меня, атай. Разве это по-мужски — махнуть рукой на судьбу жены? Я не вернусь, пока не найду ее!
12
Хотя Апкадир получил прозвище «Хорасанский лодырь» не без оснований, был он не из тех, кто бездумно предается одним лишь молитвам. Убедившись, что башкиры большей частью бесхитростны и простодушны, стал оборачивать это себе на пользу, напоминая людям об установлениях и высказываниях пророка Магомета по поводу подношений служителям аллаха. Поначалу принимал он мелкие подношения, затем, видя, что в этих краях, далеких от торговых страстей, не только серебро, но и золото особо не ценится, деньги не в ходу, пожелал, чтобы плата за труды, завещанные святым пророком, шла в виде скота. Так хорасанец после долгих странствий укоренился на тамьянской земле, и бродяга-дервиш превратился в муллу-скотовладельца.
Какой бы ни был скот — выращенный в поте лица, взятый в набеге за барымтой или приставший к твоему стаду по воле случая, — словом, любой скот требует ухода. Надо о нём заботиться. Скот лишь тогда дает приплод, когда о нем заботишься, и становится состоянием, если умеешь его беречь.
С ростом стада росли заботы муллы, и сон ему стал не в сон. Первое время его скотинки паслись на дальних пастбищах вместе со скотом людей малоимущих, а потом пришлось завести свое отдельное стадо, которое было прозвано «святым стадом». Случалось, что у племени поголовье скота резко уменьшалось, у Апкадира же понемногу прибывало и прибывало, ибо люди, бедовавшие в этом мире, надеялись с помощью муллы обеспечить себе сносную жизнь на том свете. Да и в хлопотной земной жизни как без муллы обойдешься? Родился у тебя ребенок — надо дать имя, женишь сына или выдаешь дочь замуж — нужна брачная молитва, умер кто-то в твоей семье — не похоронишь без прощального обряда. Тут уж волей-неволей отдашь скотинку в «святое стадо».
Апкадиру пришлось нанять пастухов. И сам он — вошло в привычку — стал каждый день наведываться к своему стаду. Каждый раз, тыча пальцем, заново пересчитывал свой скот. Нужды в столь частом пересчитывании не было, но что тут скажешь, если это доставляло человеку удовольствие. В жадных глазах муллы появлялся радостный блеск. Покрутившись вдосталь возле стада, он садился под дерево, обращал взор к небесам и возносил единому аллаху тысячу благодарностей за его щедроты. Муллу охватывало чувство умиротворенности, и он погружался в дрему, в туман сладостных мечтаний. Это были минуты, доставлявшие ему высочайшее наслаждение.
Пастухи в такие минуты почтительно смотрели на своего хозяина издали, порой вздыхали, слегка завидуя ему, потому что сами не владели языком разговора со всевышним и не знали секретов обогащения. Впрочем, уход за скотом, над которым покровительствует сам аллах, они считали тоже благим делом, это служило им жизненной опорой и поддерживало надежды на лучшее будущее.
Между тем в голове владельца «святого стада» мелькали мысли вовсе не святого свойства. Мулла считал, что со временем образ его жизни должен измениться. Куда он денет все более разрастающееся стадо? Не вечно же оставаться ему в положении скотовладельца! Есть в мире и другие блага. Путь к ним лежит через Казань, которая некогда не оценила Апкадира по достоинству. Да, надо будет перегнать стадо под Казань и открыть там свою скотобойню. Много всякого люда толчется в Казани. Армянские торговцы сидят там безвылазно. Приходят караваны из Бухары. Часто наезжали, говорят, купцы из Мурома и Галича, только в последние годы, когда отношения между казанцами и урусами сильно натянулись, не стало их видно. А ведь всему этому народу есть-пить надо, мясо нужно. Ежели заиметь там свою скотобойню, зазвенит золото в кармане Апкадира!
Эти заманчивые мысли, конечно, никому не известны. Хранит их мулла в темном тайнике души, держит надежды на будущее за семью замками. Боится даже во сне проговориться, потому и предается молитвам и днем и ночью, чтобы не сорвалось с языка ненароком не то слово.
Не пришел еще срок для осуществления задуманного. Шакман-турэ пока что жив-здоров, и рука у него жесткая. Зашевелись Апкадир, выдай свои замыслы — Шакман все отберет. Скажет: «Я тебя привез писать о моей жизни, а не копить богатство». И так уж начал таращить глаза на «святое стадо». Но трогать не трогает, опасается, видно, осуждения верующих. А вернее, считает, что лучше держать скот у муллы, чем отдавать хану, — как-никак «святое стадо» ходит тоже под его рукой, пасется на его земле.
Таким образом, хорасанцу приходится ждать благоприятного стечения обстоятельств. Все может обернуться в его пользу, когда глава племени покинет этот мир. Только вот Шакман-турэ еще крепок, не похоже, чтобы умер в ближайшее время. Кабы умер — Апкадир знал бы, что делать, обошелся без чьих-либо советов.
Одна пока отрада — пересчитывать скот. И хорошо, что молва о «святом стаде» разошлась далеко вокруг, никто его не трогает, лихие бродяги обходят его стороной. У разбойника тоже есть душа, он тоже побаивается божьей кары.
А лихих людей, поддерживавших свое существование чем придется, промышляющих угоном скота, развелось немало. Исчезновение дочери сынгранского турэ на пути к мужу молва связала именно с такими людьми. В обоих племенах надеялись: разбойная свора, спрятав захваченное имущество и скот где-нибудь в горах, лесах, подкинет молодую жену к становищу ее отца или свекра, в крайнем случае — оставит посреди дороги. Но надежды не оправдались. Минлибика канула неведомо куда, никто не знал, где она, в каком состоянии.
Впрочем, редки на белом свете тайны, о которых бы никто ничего не знал. И на тамьянской земле был человек, знавший эту тайну — мулла Апкадир Хорасани.
13
Не зря говорят, что семью, из которой уезжает девушка, покидает и радость. С отъездом Минлибики невесело стало в племени Сынгран. Переселение отданной замуж девушки в новую семью — древний обычай, с этим в конце концов можно было бы примириться, да вот беда: на опустевшем месте поселяется печаль, а то и горе. Исчезновение Минлибики опечалило всех сынгранцев.
Тяжко видеть страдания больного. Еще тяжелей, когда несчастный случай уносит чью-то жизнь. И все-таки, если несчастье произошло при свидетелях, память о нем понемногу тускнеет, стирается. А вот несчастье, происшедшее при загадочных обстоятельствах, не забывается. Весть о нем передается из уст в уста, из края в край, где-то обрастает домыслами, догадками и в таком виде возвращается обратно.
Так получилось и после исчезновения Минлибики. Много было о ней разговоров.
Одни говорили, будто в лесу близ Шешмы нарвалась она на медведя. Кто-то и поверил бы этому, если б люди не знали, что ехала она не одна. Положим, и нарвалась на медведя, скот в испуге разбежался. А куда же делись сопровождающие? Ведь впереди обоза ехали верхом два охранника да сзади двое. На передке кибитки сидел возница… Где они?
Другие рассказывали, будто грабители, обирающие проезжих на дорогах, устроили на пути обоза засаду. Это выглядело правдоподобней. Как было сказано, в те годы развелось немало лихих людей, которые промышляли тем, что брали чужое не спрашивая. Кто-то из них бежал от суда, кто-то, доведенный ясаком до отчаяния, предпочел бродяжничать. Подстерегали они удачу и на больших дорогах. Ходили упорные слухи, что такие люди, сбившись в кучу, бродят по тамьянским лесам близ верховьев Шешмы.
Третьи считали виновниками случившегося енейцев. Тут уж особых доказательств не требовалось, потому что всем была известна давняя, переходившая из поколения в поколение вражда племен Еней и Сынгран. В бесконечной братоубийственной войне обе стороны, действуя с переменным успехом, не упускали случая куснуть друг дружку. Енейские конные лучники при нападении на сынгранцев в свадебный день струсили всего-навсего из-за появления за спиной мальчишек-наездников, и, конечно, злость у них после этого лишь возросла. Были все основания думать, что именно они, распалившись после позорного бегства, и совершили злодеяние.
Булякан-турэ долго, целый год, слушал всякие толки и пересуды, зажав горе в кулак, и пришел к решению:
— Напасть на енейцев, отомстить за Минлибику!
Для этого не требовалась длительная подготовка, не было необходимости настраивать егетов на нужный лад, уговаривать, объяснять. Их тоже качали волны горя и ненависти, залившей сынгранскую землю, и довольно было единственного слова или знака, чтоб они кинулись мстить недругам.
И вот предводитель племени вышел из юрты, обратил лицо к небу, постоял, будто вдруг задремав, поднял руки вверх и негромко, так, чтоб услышали только несколько человек из его охраны, произнес:
— Барлас!
Два егета, точно этого и ждали, подхватили клич, услышанный из уст предводителя. Над яйляу разнеслись их зычные голоса:
— Барла-ас! Барла-ас!
Молодежь, обученная владеть оружием, мигом оседлала коней и собралась у старой березы, на которой была вырублена родовая тамга Булякана, служившая одновременно знаком всего племени.
Булякан-турэ осмотрел всех, проверил оружие и объявил, что берет в поход только двадцать своих батыров. Остальным велел безотлучно оставаться на охране родного становища.
Как у всякого достойного упоминания турэ, у Булякана были особо подготовленные батыры-ильбагары, надежнейшие воины. Булякан долгими стараниями довел их число до двадцати. Двадцать батыров, двадцать самых сильных и отважных защитников племени. Немного, конечно, если сопоставить это число с числом батыров соседнего племени Тамьян или более далеких племен Юрматы и Ирехты, — у них, говорят, по сорок батыров. Но и немало, если вспомнить о таких мелких окрестных племенах, как Буляр, Байлар, Тазлар или План, Киргиз, Сартай, Сарайгыр, когда-то многолюдных, однако по разным причинам увядших, обессилевших и превратившихся в заурядные роды. Таким образом, приходилось Булякану, глядя на сильных — размышлять и делать выводы, глядя на слабых — благодарить судьбу.
Поход во главе двадцати батыров — тоже немалое дело…
Енейцы обитали в долине Меллы. Двигаясь неторопливо, с утра, как принято, до полудня, можно было покрыть расстояние до них за четыре-пять кулемов, то есть переходов. Но Булякан заторопился. Почему-то в голову ему пришла мысль: пока он доберется до обидчиков, случится что-нибудь, что не даст поразить цель. Скорей, скорей добраться до коварного врага!
Убедившись, что батыры полностью готовы к походу, Булякан взглянул на солнце. Оно стояло в зените.
— Барлас! — вскричал предводитель и повторил: — Барла-ас!
Двадцать всадников одновременно тронули коней, двинулись, вздымая пыль, в сторону енейской земли — мстить за Минлибику.
Булякан решил двигаться без длительной послеобеденной остановки на следующий день. Сегодня на ночь они остановятся, покормят коней, завтра к вечеру достигнут енейских пределов. Там, понятно, придется переночевать, затаившись где-нибудь, а послезавтра утром…
А послезавтра предводитель енейцев Байгубак предстанет перед Буляканом, понурив голову. Конечно, предстанет, никуда не денется! Немало попортил крови сынгранцам этот енейский предводитель, рожденный марийкой. Надо проучить его как следует, пусть запомнит, кто такие сынгранцы! А то слишком уж распоясался!
Да, придется пощекотать енейского турэ. Булякан покажет свое превосходство над ним, заставит покаяться, что схватился с человеком, до которого еще не дорос. Однако у него нет намерения разорить все племя. Вообще он, Булякан, не поклонник барымты и не любит предводителей, готовых обобрать людей догола. Ему честь дорога, и сейчас важно лишь утолить жажду мести за дочь. Ну, скот и добро, захваченное вместе с Минлибикой, он вернет, это само собой разумеется…
Сначала Булякан хотел сообщить о своем походе Шакману, — сват все же, не случайный сотрапезник, а родственник, — но отказался от своего намерения. О зяте же подумал с одобрением: «Вот на него можно бы положиться. Не в отца — совестлив. Может, станет мне надежной опорой, когда отыщется Минлибика».
Уже в самом начале, предпринимая шаги с тем, чтобы выдать дочь за сына тамьянского предводителя, Булякан рассчитывал на порядочность будущего зятя и надеялся сблизиться с ним. За этим был расчет покрупней.
В столь трудные времена, считал глава сынгранцев, благоразумнее всего объединиться с сильным племенем, создать прочный союз, чтобы можно было не только противостоять всяким мелким любителям поживиться чужим добром, но и выстоять сообща в случае серьезного военного столкновения. Наиболее удобными для такого союза соседями ему представлялись тамьянцы, хотя тревожили высокомерие Шакмана, его притязания на главенство в союзе племен. Зато Шагали, по наблюдениям Булякана, не был лишен благородства, это успокаивало, поддерживало надежду на удачное решение жизненно важной для сынгранцев задачи.
У Шакмана были свои замыслы, у Булякана свои. До свершения брачной молитвы Булякан держался ласковой кошечкой, не прекословил Шакману, старался не допустить ничего такого, что могло бы вызвать у свата досаду и повредить делу. После бракосочетания сынгранский предводитель уже не поступался своим достоинством и, хотя не высокомерничал, как Шакман, однако уверенным своим видом как бы говорил: и мы не из последних. У него и в мыслях не было подчинить тамьянцев себе, но и сам он не собирался подчиняться их предводителю. Объединение он понимал как сложение сил, тесное общение и взаимопомощь равных, старался, по присловью, не ради власти, а чтобы страна стала зубастей, — могла при нужде показать зубы даже ханскому войску.
И вот когда дело пошло, казалось, на лад, нагрянула беда оттуда, откуда не ожидалась. Исчезновение Минлибики обернулось не только родительским горем. Заложенное с таким трудом основание союза дрогнуло и дало трещину, оказалось под угрозой полного разрушения. Виновен в этом коварный Байгубак. Не отомстив ему за свои обиды — и прежние, и новую — Сынгран не успокоится. Все остальное заслонила задача — дать урок Енею. Даже потные, отфыркивающиеся от пыли кони выстукивают копытами: дать урок, дать урок…
…Пока подкормили утомленных коней, выбрав полянку в уреме у Меллы, и сами освежились коротким сном, прорезался рассвет. Булякан-турэ вскочил первым, разжег костер, подвесил казанок — кипятить чай. Разбудив батыров из своих, по обычаю, рук угостил каждого кусочком оставшегося с вечера мяса. С нетерпением ждал, когда они допьют чай. Казалось ему: медлят воины, теряется время, предназначенное для возмездия. Не успел еще батыр, исполнявший обязанности ашнаксы, собрать немудреную посуду — Булякан, как всегда, негромко, но резко произнес священное слово:
— Барлас!
Батыры, словно подкинутые, бросились к коням.
Подрысили к становищу енейцев, когда солнце поднялось над горизонтом на длину копья. На яйляу продолжались утренние хлопоты. Женщины додаивали коров. У лачуг сновали старушки. Несколько пастухов щелкали кнутами, собирая стадо. Других мужчин не было видно. Неужели все еще спят?
Над яйляу прозвучал клич сынгранцев. Но никто не появился, никто не хватался за оружие — лишь женщины испуганно засуетились. Это что же? Полная беспечность? Пренебрежение к нападающим? Где их дозорные, где их воины? Почему не отвечают на вызов? Не может же Булякан воевать с женщинами! Не для этого предпринял поход. Ему нужны достойные противники, чтобы показать им свою силу и отвагу, заставить их склонить головы, встать на колени. А так хоть поворачивай обратно. Только бесчестный предводитель может опозорить свое имя нападением на беззащитных.
Булякан и рассердился, и растерялся. Выкрикивая «Барлас! Барлас!», сынгранцы объехали становище вокруг и остановились на прежнем месте.
— Эй, где ваши батыры? — крикнул Булякан. — Пусть выходят на бой! Сынгран пришел мстить!
В становище по-прежнему суетились только женщины. Из юрт выглядывали ребятишки. Выполз какой-то старик и стал разглядывать сынгранцев, приложив руку ребром ко лбу.
Булякан послал в становище одного из воинов узнать, в чем дело. Тот вернулся с известием: мужчин нет, отправились куда-то в поход. Остались одни старики, женщины и дети.
Булякан понурился, на душе было скверно. Чувствовал он себя так, будто поставили перед ним очень нужную вещь, а когда он протянул к ней руку — убрали. Потом накатил гнев, он вскинул голову и приподнялся на стременах, как бы намереваясь послать коня вперед. Может, все-таки разорить вражье гнездо? Нет! Так он проявит слабость, а не силу, добудет не славу, а позор и проклятья. Не поднимется рука справедливого турэ Булякана на женщин и детей! Но и возвратиться к себе совсем безрезультатно он не может. Надо хотя бы сообщить енейцам, почему он появился здесь.
Оставив батыров на месте, Булякан въехал в становище, подъехал к старику, что рассматривал чужаков из-под руки.
— Где моя дочь? Где Минлибика?
Старик покачал головой:
— Не знаю, улан[43], не знаю.
— Может, она в юрте Байгубака?
— Нет, там никого нет.
— Может, он продал ее?
— Наш турэ людьми не торгует…
Булякан не поверил старику. «Байгубак мог отдать ее ханскому баскаку, не привозя сюда, — подумал он. — Но скот-то пригнал, конечно. Скот, шедший за обозом, здесь!»
— А где скот? — спросил Булякан, повысив голос. — Куда дели скот, отобранный у моей дочери?
— Чужого скота вроде не пригоняли, — ответил старик и, махнув рукой в сторону пасущегося вдали стада, добавил: — Коль пригнали, должен быть там…
— Передай своему турэ: я приехал, чтобы отомстить за свою дочь и вернуть свое добро.
Сказал старик что-нибудь в ответ, нет ли — Булякан не слышал, просто слушать не стал. Вернулся к своим батырам. Он принял решение: забрать ровно столько скота, сколько пропало вместе с Минлибикой.
— Коров было десять, — уточнил он, сообщив о своем решении. — Четыре телки, два бычка, овец — двадцать, лошадей…
Сколько ушло с обозом лошадей, он почему-то не запомнил. Ему подсказали: пятнадцать.
— Да, турэ, пятнадцать. Впереди ехали верхом двое, да сзади двое — стало быть, четыре.
В кибитку были впряжены две лошади — стало шесть. Три кобылы с подводами, а с ними три жеребенка — считай, двенадцать. Да два скакуна-трехлетка и жеребец четырехлетний — значит, получается всего пятнадцать…
Столько, сколько насчитали, и угнали скота — ни больше, ни меньше.
Предводитель сынгранцев Булякан-турэ стремился быть во всем точным и справедливым.
14
Однажды, когда мулла Апкадир коротал дни свои в беспечности, теша себя мечтаниями о будущем, набрел на него грабитель. Мулла, как обычно, пересчитав своих скотинок, возвращался от возраставшего изо дня в день стада. У речки он остановился, намереваясь ополоснуть лицо и совершить омовение перед вечерней молитвой, но только-только успел наклониться и набрать в пригоршню воду, как на речную гладь легла сзади чья-то тень. Мулла испугался, колени у него вдруг ослабли. Все ж выпрямился, обернулся назад и, не разглядев против солнца хозяина тени, крикнул:
— Кто тут?
— Ассалямагалейкум!..
Перед муллой стояла некая дочерна загорелая одноухая личность.
Вместо ответа на приветствие мулла подергал носом, всхрапнул.
— Кто ты? Что тебе нужно?
— Что нужно голодному бродяге? Перекусить, как тебя… мулла, нужно.
— Да ниспошлет аллах тебе пищу!
— Аллах-то уже ниспослал, осталось, чтобы ты выложил…
— Я — божий слуга. Коль хочешь поесть, иди в становище, к миру. Вон туда…
— Мне, как тебя, мулла, нельзя идти к миру. А кроме того, я не один. Нас пятеро. Вон стоят мои спутники. Под деревьями.
Одноухий кивком указал на толстые осокори, росшие у склона горы, и, видя, что глаза Апкадира испуганно забегали, сказал:
— Не бойся, тебя мы не тронем. Ты только укажи, где можно взять. Вон то стадо чье?
Апкадир едва не сорвался на крик.
— Нет, нет, это стадо не трогайте! Нельзя. Аллах покарает.
Мясистые губы одноухого растянулись в улыбке.
— Раз так, скажи, где предназначенное нам. Укажи.
— Нет-нет, не могу, не знаю… Я — слуга божий.
— Все мы божьи слуги. Только твое добро при тебе, а наше — рассеяно по всему свету. Надо вот собрать…
И тут мулла вспомнил: много лет назад, когда он со своим самаркандским господином шейхом Ахмедом ехал в направлении Казани, одноухий встретился им в пути. Появился вот так же внезапно, сказал эти же самые слова. Пришлось тогда поделиться с ним ужином, и без того скудным.
Постой-ка, где же это случилось? Они уже миновали прииргизские степи, переправились через Самару и остановились в долине Кундурчи. Да, там, у Кундурчи, и произошла встреча. Апкадир, заставив лечь степенно шагавшего весь день верблюда, снял с него поклажу и разжигал костер, как вдруг, будто из-под земли, возник одноухий грабитель. Но должно быть, вид усердно творившего вечерний намаз молодого шейха смутил его. Хотя испуганные путники сами, ради сохранения жизни, разложили перед ним все, что было в тороках, грабитель ничего не тронул, даже ни единой серебряной монетки не взял, а только попросил накормить.
— Мое добро, мусафиры[44], там, — сказал он, неопределенно махнув рукой. — Рассеяно по всему свету. Надо будет собрать…
За ужином, разомлев у жаркого костра, он заговорил совсем по-приятельски.
Одноухий родом был тоже с юга. Служил при дворце крымского хана Мухаммед-Гирея, верно служил, но прельстился одной из перезрелых ханских наложниц, попался с нею. И его, и наложницу приговорили к смерти. Он сумел скрыться, потеряв при схватке со стражником одно ухо.
После ужина одноухий исчез, растворился в темноте так же неожиданно, как появился.
И вот, двадцать лет спустя, он повторил слова, сказанные у Кундурчи. Узнал ли он Апкадира? Если и узнал, ничем этого не выдал. Правда, оказалось, что имя муллы ему известно, но кому оно в здешних местах неизвестно!
— Ну, как тебя, мулла Апкадир, скажи, где чем можно поживиться, — настаивал на своем одноухий.
— Не знаю, не знаю…
— Знаешь! Что сам можешь урвать — не упускаешь!
— Не знаю, не знаю, — заладил мулла. — Мое дело — молитвы. Идите. Идите своей дорогой, а меня ждет намаз.
— Погоди, как тебя, мулла Апкадир, не спеши! Коль хочешь сохранить свое добро, укажи, где чужое.
— Оно — всюду. Вон у Шакмана-турэ добра несчетно.
— Очень хорошо! Значит, и нам достанется, и ему останется.
— Только ворота у него крепкие, — продолжал Апкадир, хотя на тамьянской земле никогда никаких ворот не видел. — Стражников у него много, дозорных. И все вооружены — луками, копьями…
— А сколько их?
— Много, очень много! Только батыров — сорок, а всего стражи — два раза, три раза по сорок.
— Где выставляется дозор?
— Известно — где. На высоком месте, откуда далеко видно. На горе.
— Ты, как тебя, мулла, говори ясней. Где они там?
— Нет-нет, вы туда не суйтесь! Там у вас ничего не выйдет. Что вы можете сделать против вооруженных людей?
— Это уж наша забота, — сказал одноухий, глянув в сторону, где стояли его товарищи. — Разве бывает добро без охраны и дозор без оружия?
Тут пришла мулле в голову очень удачная, на его взгляд, мысль.
— Зато есть места, где мужчин поменьше, силы пожиже. Поищите добычу там, — посоветовал он. — Бывает, стража отлучается. Или перевозят что-нибудь, а охрана слабая. Да. Я это к тому говорю, чтоб кровь человеческая не пролилась. Нельзя забывать, что кровопролитие — великий грех перед лицом аллаха.
Не дожидаясь, пока одноухий спросит, где такие места, Апкадир продолжал тоном проповедника:
— Скажем, в начале будущей недели из становища сынгранцев, коль даст аллах, выедет сюда богатая молодушка. Да. Дочь главы племени Булякана-турэ. При ней должно быть немалое приданое. Стражников будет всего четверо… Только ее, саму, то есть молодушку, трогать не следует…
Толстые губы одноухого опять растянулись, в улыбке обнажились неровные желтоватые зубы.
— Вот это стоящий совет!
— Бисмиллахиррахман иррахим! — пропел Апкадир по-арабски начало молитвы и, подтянув рукава, нагнулся к воде, дабы завершить дело, ради которого остановился у речки. — Да. Смотрите, кровь не пролейте человеческую. Аллах покарает!
— Зачем нам кровь! Нам добро нужно, скот нужен!
— Агузе биллахи… Молодушку, повторяю, не трогайте. Тут же отправьте обратно. Вместе с ее лошадьми, в кибитке. Слышишь?
— Слышу, слышу! Нам она тоже не нужна. Сказал же я тебе: мы рассеянное по свету добро собираем.
— Прощай, продолжай свой путь. Я тебя не видел и не слышал.
— Понадоблюсь, так и увидишь, и услышишь! Будь здоров! Спасибо за совет!
Одноухий опять проявил свою удивительную способность возникать и исчезать внезапно, — будто сквозь землю провалился.
Мулла Апкадир совершил омовение, размышляя о превратностях судьбы.
Признаться, он сам имел виды на дочь сынгранского предводителя Минлибику. Освоившись на тамьянской земле, Апкадир пришел к решению укорениться покрепче, свить, как говорится, свое гнездо. Годы шли, ему наскучило одиночество. Вначале он высматривал себе подругу среди тамьянок попроще, тех, что вечно хлопочут возле дойной скотины. Даже пытался заигрывать с ними. Но как-то неуклюже, неловко это у него выходило, не было по этой части опыта. К тому же девушки дичились, с криком-визгом спешили скрыться при его появлении, словно увидев страшного зверя, а женщины молча обходили стороной.
«Мне бы сошла какая-нибудь сноровистая вдовушка, — думал он тогда. — Готовила бы поесть-попить, стирала, приглядывала за скотиной — и ладно». Но со временем, чувствуя усиление своего влияния в округе, Апкадир несколько изменил подход к женитьбе. У муллы, решил он, должна быть соответствующая его положению остабика, то есть супруга, хозяйка, управительница его хозяйства. Этому условию отвечала бы, скажем, вдова видного воина или кого-нибудь из приближенных предводителя племени. Однако подходящей вдовы не было. Не было, похоже, и более или менее состоятельного человека, готового выдать дочь за Апкадира. Разве, к примеру, сам Шакман отдал бы ему свою дочь? Как же, жди!
Но вот Булякан, пожалуй, и отдал бы. Особо кичиться ему нечем, да и дочь его, помеченная родимым пятном, не такая уж красавица. Апкадир все более утверждался в мнении, что Минлибика — подходящая для него пара, и собирался уже, выбрав удобный момент, сказать об этом Шакману, а потом, не затягивая дела надолго, послать к Булякану сватов.
В тот слякотный день, когда к Шакману приехали сынгранские посланцы и зашла речь о необходимости скрепить союз племен родством, мулла Апкадир, убаюканный шорохом дождя, сладко заснул, и приснилась ему Минлибика, будто бы уже ставшая его женой.
Решение Шакмана женить сына на дочери сынгранского предводителя огорошило муллу. Безвольно, как оглушенный дубиной медведь, ехал он на свадебные торжества; без охоты втащил свое раздобревшее на даровой пище тело в юрту, где должен был свершить никах, и опустившись там на подушку, удрученно сопел и всхрапывал чаще, чем обычно. Когда он читал брачную молитву, в мыслях его была Минлибика. Молитву он читал кое-как, с пропусками, — все равно ее никто не понимал, — и даже до конца не дочитал — назло аллаху, по чьей вине или упущению Минлибика досталась другому. Никто из сидевших рядом с муллой не догадывался, что творится в его душе, да и сам он не вполне сознавал, что охвачен чуждым его сану желанием отомстить за неудачу, подпортить свадьбу.
Когда к становищу сынгранцев неожиданно подступило неведомое Апкадиру воинство и все вокруг, растерявшись, горестно засуетились, мулла испытал безмерную радость. «Аллах все же справедлив, — решил он, — услышал жалобу своего возлюбленного раба и наслал на празднество беду. Знать, свадьба затеяна не по его усмотрению».
И встречу с одноухим он истолковал как проявление помощи всевышнего возлюбленному рабу Апкадиру. Он не сомневался в правильности своих рассуждений и сделал вывод: Минлибика вернется туда, откуда выедет, как отбившаяся скотина возвращается в стадо. А вернувшаяся назад килен сюда снова не поедет, и Шагали не унизится — тоже не поедет за ней. Булякану придется поискать, где бы пристроить оставшуюся без мужа дочь. Кто на нее, ославленную, польстится? Вот тогда-то и скажет свое слово мулла Апкадир…
Но Минлибика пропала. Обшаривали окрестности, надеялись: вот-вот найдется. Никто другой не ждал этого в таком яростном нетерпении, в каком ждал Апкадир.
Не нашлась.
«Низвергнутый богом в бездну порока! — ругал мулла одноухого, терзаясь ночами в одиночестве. — Какую знатную девушку погубил! Поганец! Свинья вонючая!..»
Не счесть ругательств и проклятий одноухому, вылетевших из уст муллы.
15
О нападении на свое становище енейцы узнали, возвращаясь из долины Сургута.
Байгубактурэ предпринял разведочный поход, чтобы найти угодья, подходящие для переселения. Давно уже зародилось у него желание покинуть долину Меллы, увести племя в места поспокойнее, куда ханские баскаки, может быть, и не добираются. Слишком уж стали они досаждать. Вдобавок со стороны Ика теснили племя ирехтынцы, захватывая лучшие пастбища и сенокосные луга. И, наконец, не давала покоя вражда с сынгранцами. Поехать бы к ним и сказать: «Давайте помиримся, будем жить в согласии». Но какой турэ не посчитает унизительным для себя просить мира у вековечных врагов? Байгубак тоже не мог сделать это. «Что будет, то будет, — решил он. — Тихонько снимемся и уйдем из этих мест».
С таким намерением он уже не раз переправлялся на тот, восточный, берег Ика, разведал долину Сюни, добирался до берегов Базы и даже Сармасана. Угодья там, что правда — то правда, хорошие, но все удобные земли заняты. Живут на тех землях билярцы, булярцы, какие-то киргизы, иланцы и прочие племена, о которых Байгубак прежде и не слыхивал. К тому же и у них, куда ни повернись, тот же баскак и тот же ясак. И так же, как в долине Меллы, рыщут там всякого рода налетчики и мимоезжие охотники до чужого добра — нет им числа.
Тем не менее Байгубак от своего намерения не отказался и предпринял поход на юг, чтобы поискать свободные места в долинах Шунгыта и Сауреша, а если представится возможность, то разведать угодья также у Сургута и Кундурчи. Он спешил. В случае удачной разведки надо было до черной осени, до ненастной поры переселить племя, и не просто сорвать людей с обжитого места, но и обустроиться в незнакомом краю. Это и заставляло его метаться из стороны в сторону, не жалея ни себя, ни других. На обратном пути, проезжая по земле тамьянцев, Байгубак обратил внимание на странноватое зрелище: по узкой лощине медленно шло стадо, а сбоку сидел некто в чалме и, тыча пальцем, пересчитывал скот. Турэ послал одного из егетов узнать, что это за личность. Выяснилось: скотину пересчитывает тамьянский мулла.
Енейцам доводилось слышать, что Шакман-турэ в свое время привез из Казани то ли святого шейха, то ли весьма ученого муллу. «Может быть, он укажет удобное место, — подумал Байгубак. — Не лишне выслушать совет служителя аллаха». И сам подъехал к человеку в чалме.
— Ассалямагалейкум!
Мулла Апкадир даже не взглянул на него, пока не кончил считать. Кончив, воздел руки, пробормотал молитву, провел ладонями по щекам и только после этого обернулся к Байгубаку.
— Вагалейкум ассалям! Кто вы? Войной идете или с миром?
— С миром. Мы — енейцы, возвращаемся на свою землю.
— Хм… Енейцы… Пока вы разъезжали по чужим краям, на ваше становище напали, скот угнали…
Байгубак подскочил в седле.
— Кто?!
— Враги ваши вам известны…
Байгубак не стал выспрашивать подробностей. Все и так было ясно. Враг у него один — Булякан.
Видя, что лицо енейца исказилось от ярости, мулла проговорил наставительно:
— Ради аллаха, не проливайте человеческую кровь. Да. Скот свой вернете — и довольно!
Представив, чем обернется его сообщение для сынгранцев, Апкадир повеселел. Горесть, вызванная потерей Минлибики, все еще отягощала его душу, мулла был зол на весь белый свет. «Неплохо будет, коль они потреплют сынгранцев. В суматохе, возможно, скот разбредется, а там, глядишь, заблудившаяся скотинка примкнет к „святому стаду“, — подумал он, а вслух повторил:
— Кровь, говорю, не вздумайте пролить!..
Но слова муллы не достигли ушей Байгубака.
Он, точно разъяренный жеребец, готовый настичь в прыжке и растоптать свою жертву, уже мчался в сторону сынгранской земли, издавая боевой клич племени:
— Айкара! Айкара!
Одна лишь мысль, одно желание владело им в этот момент: скорей домчаться до врага, взять его за горло и терзать, терзать, пока жажда мести не будет утолена. Проучить его так, чтобы не смог больше ходить с гордо поднятой головой. Наказать, не считаясь ни с чем…
Существует неписаное и никем не утвержденное, но общепринятое правило: если два рода или два племени завраждовали, то по вызову нападающей стороны они должны встать лицом друг к другу и вступить в честный бой. Если же одна из сторон, нарушив правило, нападет без предупреждения, набросится на мирных, ничего не подозревающих людей, она обесчестит себя. Все будут считать, что она слаба, боится противника. Лишь в открытом, честном бою мужчина может показать свою доблесть, а племя — добыть славу.
Не будь Байгубак удручен неудачами последнего времени, не получи худую весть так неожиданно, — он, возможно, не потерял бы самообладания, не забыл о неписаном законе. Но его охватило бешенство, и он уже не мог отличить белое от черного, не в состоянии был подумать о каких-либо правилах. В ушах турэ, прикрытых краями остроконечной шапки, стоял звон, никаких слов, кроме клича племени, он бы не воспринял. Изредка Байгубак бросал взгляд назад, на своих егетов, и, пригнувшись к луке седла, гнал коня дальше. Скорей, скорей!..
А сынгранцы, для которых стычки с енейцами стали уже привычными, ждали их. Было ясно, как день, что извечный враг совершит ответное нападение. Все понимали: на этот раз енейцы явятся в озлоблении и схватка будет ожесточенной. Да, ожесточенной, но в пределах правил, то есть воины сойдутся лицом к лицу. Сынгранцы по-своему готовились к этому.
Булякан, по-прежнему считая Шакмана родственником, послал к нему гонца. «В случае чего, — если столкновение с енейцами окажется слишком тяжелым и надолго затянется, — пришли на подмогу часть своих батыров», — просил он свата.
Шакман ответил: «Ладно», — а про себя решил подмогу Булякану, в каком бы положении он ни оказался, не посылать. «Кто бы там ни взял верх, я выгадаю, — рассудил хитрый Шакман. — Коль победят сынгранцы — как-никак свои, их добыча в конце концов станет моей. А одолеют енейцы, так можно их добычу отобрать сразу, сославшись на то, что ограбили моего родственника…»
Но как нередко случается, люди рассчитывают, а жизнь распоряжается по-своему.
Енейцы напали на сынгранцев, не придерживаясь правил и порядка честного боя. Налетели вечером, в сумерках, так что дозорные вовремя их не заметили. Собаки — и те сплоховали, подняли лай слишком поздно. Беспощадный враг нанес неотразимый удар. Одна группа нападающих устремилась к табуну и отсекла его от становища. Сынгранские воины, лишенные коней, заметались по становищу, хватаясь за оружие. Но разве устоит пеший против всадника, летящего на разгоряченном скакуне! Чем пеший ни вооружись — острым ли копьем, секирой ли, тяжелым кистенем или дубинкой — конный налетчик имеет явное преимущество. Падали сынгранские егеты, оглушенные сукмарами или пронзенные копьями, падали под копыта вражеских коней. Слетели с седел и несколько енейцев, но до остальных сынгранцы не дотянулись, не смогли дать отпор, как ни старались, подбадривая себя кличем племени. Не «барлас» гремел над сынгранской землей, а чужой клич:
— Айкара! Айкара!
Вихрем пронеслись енейцы по становищу и, повернув коней, набросились снова. Никого они не щадили на этот раз — ни выбежавших из юрт женщин, ни детей. Убивали взбеленившихся собак, даже протыкали копьями войлок юрт, чтобы поразить затаившихся там, рушили лачуги. Это был не обычный налет ради барымты. Енейцы устроили кровавое побоище, их злоба обернулась для племени Сынгран великой бедой. Многие пали, многие были ранены, покалечены — племя не погибло полностью лишь благодаря сгустившейся темноте. Булякан-турэ, выскочив из юрты с копьем в руке, пытался воодушевить своих воинов кличем племени, но тоже упал, получив тяжелое ранение.
Енейцы беспрепятственно покружили по яйляу и удалились, угоняя попавшийся на глаза скот.
Племя Сынгран после этого сокрушительного удара уже не смогло оправиться.
Говорят, разоренное гнездо — пристанище для вороны, слабое племя — добыча для любого проходимца. Мысль о беззащитности племени усугубляла страдания раненого Булякана, вдобавок жег его стыд. Не подлежало сомнению, что в случившемся более всех виновен он, предводитель.
Почувствовав себя чуть лучше, Булякан созвал оставшихся в живых сынгранцев.
— Почтенные, я не сумел оберечь племя, — сказал он горестно, обращаясь к старикам. — Назначьте нового предводителя.
Сына, который мог бы возглавить сынгранцев, у Булякана не было. Акхакалы растерялись.
— А сам ты… Что сам ты намерен делать? — спросили они.
— Я, почтенные, покину эти места, где на племя пал позор.
— Куда же ты направишься?
— Куда придется.
— Тогда и мы уйдем отсюда. Наша доля здесь, должно быть, кончилась.
На том и порешили.
Собрав оставшийся после налета енейцев скот, увязав пожитки, покалеченное племя Сынгран потащилось на восход солнца. Тяжелый выпал ему путь. Дорожные тяготы и голод сильно обострили отношения путников, от прежней их сплоченности, согласия не осталось и следа. Завздорили между собой аймаки. Один из них отстал уже на берегу Ика. У Базы выяснилось, что еще один аймак не желает двигаться дальше. Затем несколько семейств, составлявших довольно значительную ветвь племени, аю[45]-сынгранцы, возразив против избранного Буляканом направления, приняли отчаянно дерзкое решение: переправиться за Агидель, добраться до Урала и перевалить на ту его сторону. Подвергнув себя нечеловеческому напряжению, преодолев тысячи трудностей, они в конце концов перебрались через уральские хребты, миновали горы Джигалги, Таганай и затерялись на равнине среди камышовых озер.
Сам Булякан с остатками племени повернул на юг. Переправившись через реку Тук, эта жалкая кучка сынгранцев приткнулась у речушки Бызаулык.
Таким образом, племя Сынгран распалось, рассеялось и исчезло в волнах житейского моря.
16
Сказав отцу, что не вернется, пока не отыщет свою узаконенную никахом жену, Шагали, сам того не подозревая, обрек себя на долгие скитания. Кружа и петляя, он все более удалялся от родных мест, но не мог напасть на след Минлибики. Все чаще с грустью думал Шагали о ней, и вскоре она, задумчивая, сдержанная, уже неотступно стояла перед его мысленным взором. В конце концов он по-настоящему влюбился в нее и, поняв это, порадовался тому, что поступил по-мужски: не махнул рукой на пропавшую, а отправился на поиски.
Взятых с собой съестных припасов — несколько кругов казы и головок сушеного корота — хватило не надолго. Не приличествует, конечно, сыну турэ питаться тем, что под руку подвернется, не упуская случая прихватить чужое, но пришлось. Впрочем, и случай еду на дорогу не выставляет, — чтобы прихватить, надо ее еще найти. Шагалию и двум его спутникам ничего другого не оставалось, как заняться воровским промыслом. Завидев где-нибудь отару, они, точно голодные волки, подкрадывались к ней, чтобы в удобный момент уволочь неосторожную овечку.
Промышляя пищу таким вот образом, доехали они до большой реки Сулман и на ее берегу встретились с человеком непривычного обличил. Была у них как раз овца. Незнакомец вышел из кустов, когда егеты, освежевав овцу, копали яму — собирались тушить мясо древним способом под жарким костром.
— Ведра у вас нет, что ли? Так ведь долго провозитесь, — сказал незнакомец.
— Да мы, агай, уже привыкли так… — ответили ему. — Не ходить же голодными из-за того, что нет ведра.
— И то верно. С голоду не только яму выроешь, но и сам в нее ляжешь.
Понаблюдав немного за работой егетов, незнакомец принялся помогать им. Выкопали яму. Завернули мясо, добавив листочки щавеля, крапивы, перья дикого лука, в только что снятую шкуру, уложили в яму и, присыпав землей, разожгли сверху костер.
— Кому же достанется тушеное мясо? — спросил незнакомец.
— Как — кому? — удивился один из егетов, не поняв, что незнакомый задал несколько нескладный вопрос для того, чтобы узнать, кто они такие. — Кто тушит, тому и достанется.
— Тебе тоже, — добавил Шагали. — Вместе закапывали, вместе и поедим. Ты — наш гость.
— Сказали бы — надо, так я ведро бы принес. У меня вон там — шалаш… — сказал гость, кивнув в сторону реки. — Куда же вы путь держите?
— Конец нашего пути неведомо где, — ответил Шагали. — Пока мы знаем только, где его начало.
Незнакомец по обличию был человек не здешний. Лицо белое, волосы светлые. И речь странноватая, не такая, как у людей, обитающих в долинах Зая и Шешмы. Говорит запинаясь, с трудом подбирая слова.
— Сам ты откуда? Куда идешь?
— Никуда не иду. Я же сказал: тут у меня — шалаш. Тут и живу. Верней — двое нас…
— Земля эта чья? Какому племени принадлежит?
— Не племени, брат, а хану. Ханская земля. И паром тут — его же…
— А вы из какого племени?
— Мы-то? Раз о племени спрашиваешь, получается — из славянского. Я сам из Галича, а товарищ мой из Мурома. Русские мы, брат, русские. Слыхал про таких? Урусы, сказать по-вашему. Ханские паромщики.
— Урусы?! — поразился Шагали.
И он, и его спутники, конечно, слышали о русских. Ходили разговоры: урусы якобы готовят большой поход на Казань, а потому, мол, придется ясака платить еще больше. Хан казанский якобы собирает войско; каждое племя, каждый род должен послать к нему своих наиславнейших батыров. И не пустые это были утверждения — уже оборачивались они для башкирских племен печальной явью. Всякое слышал Шагали о русских, а вот настоящего, живого русского видел впервые. Он и растерялся, и насторожился, стало ему не по себе.
— Что, испугался? — спросил паромщик. — Не пугайся, брат, не пугайся! Я — меченый раб хана…
Русский дернул ворот рубахи, открыл грудь, на ней багровело изображение полумесяца, Шагали вздрогнул.
— Смотри, брат, смотри! Пометили меня в Казани, в ханской кузнице. Видишь? Теперь я без всяких хлопот могу попасть в басурманский рай!
Паромщик невесело засмеялся. Почувствовав в смехе глубокую горечь, Шагали не стал докучать русскому вопросами, лишь удивленно смотрел на него.
— Крепко запомнил я тот год. По-нашему — тысяча пятьсот тридцать седьмой, — продолжал паромщик, поглаживая грудь. — Проклятым годом он оказался для меня. Хан Сафа-Гирей набежал на Галич, когда князь наш был на охоте. Спалил город, а нас пленил, руки заковал и привел в Казань. Судьба у пленников известно какая; пометили каленым железом и раздали в рабство, кому куда выпало. Мне повезло — попал сюда. Другие камень ломают, улицы мостят, крепостные стены выкладывают. А то вымачивают шкуры в вонючих ямах, кожу мнут. Мне что! Мы с товарищем паром сладили, и оставили нас тут, при реке. Паром туда-сюда ходит, в ханскую казну денежки идут. Либо шкурки, мед, хмель…
Долог был рассказ меченого паромщика. Дрова в костре прогорели, превратились в жаркие угли. Угли подернулись пеплом и превратились в золу. А он говорил и говорил, пока из-под горячей золы не пробился душистый парок…
Жадно накинулся паромщик на тушеное мясо. Давно, видать, такой еды не пробовал. Отвалился, когда уж больше в горло не лезло. Все еще жадно глядя на оставшееся мясо, спросил:
— Переправляться на ту сторону будете? Коль будете, подождите немного. Там стражник живет, ночью он уйдет к своим женам. Тогда я вас тихонечко перевезу.
— Надо ли нам туда переправляться — мы, туган[46], и сами не знаем, — сказал Шагали, вздохнув, и рассказал, кого он ищет.
Паромщик задумался.
— Нет, вроде не видели мы такую женщину, не провозили ее туда. А может, я не заметил?
— Не мог ты не заметить! Не одна она была. Были с ней четыре стражника, да кучер, да погонщики скота. Она с приданым ехала. Все пропало — и добро ее, и скот…
— Ну, скот — дело наживное, — сказал паромщик, поднявшись с места. — Жена пропала — это хуже. Но ты не горюй. Молодой еще, другую красавицу найдешь… Ладно, схожу-ка я к себе…
Паромщик канул в темноту. Шагали грустно вздохнул, и вдруг у него возникло такое чувство, будто этот жилистый человек и его рассказ приснились. Да нет, не приснилось. Но верить ему или не верить? Должен ли он смотреть на русского как на врага, раз тот оказался ханским рабом? С другой стороны, можно ли относиться к рабу сочувственно, как к обыкновенному человеку? Шагали не находил ясного ответа на эти вопросы.
Он смел с кострища золу и лег на теплую землю, слегка прикрыв ее ветками, но долго не мог заснуть.
Небосвод пестрел звездами. Звезды мерцали, будто перемигивались. Шагали отыскал взглядом созвездие Сэрэтэн. Вот оно, его созвездие, похожее на расходящиеся козьи рога. Сэрэтэн… Его созвездие среди бесчисленных звезд… Козьи рога… Нет, там всего один рог… И не рог вовсе, а полумесяц… Полумесяц на груди уруса… Вот и голос его послышался:
— Не бойся, я не хан, не помечу тебя каленым железом!..
Шагали вскочил, протер глаза. Заснул, оказывается. Рядом похрапывали его спутники, поодаль пофыркивали кони, пущенные попастись на сочную траву. «Надо взглянуть на них», — подумал Шагали и замер в испуге; перед ним в сумеречном свете звезд обозначились две темные фигуры. Рука невольно потянулась к топору. Успокоил знакомый голос:
— Заснули? Прости, решили вот разбудить…
— Что, ушел стражник?
— Не в нем, брат, дело. Есть новость. Насчет твоей жены…
— Видели ее? Когда? Где?
— Ты не спеши. Успокойся. Выслушай сначала моего товарища, потом решишь, что делать… Вот он видел: с неделю назад провезли в кибитке нарядную молодушку.
— Кто провез?
— Разве в этом мире разберешься — кто, — вступил в разговор второй паромщик. — Человек какой-то. Он вроде на том берегу с ханским псом торговался. Долго что-то руками размахивали. Может, пес и знает…
— Перевезите меня туда! Я этого пса за горло возьму! Голову ему, коль надо, оторву!
— Оторвать-то оторвешь, а куда кинешь? Прежде, говорят, чем войти, подумай, как выйдешь.
— Что это был за человек? Какой из себя?
— Черный такой, губастый. Одного уха нет…
— Я у него и второе ухо отрежу!
— Отрежь, коль сумеешь…
— А скот с ними был?
— Нет.
— Куда ж его дели?
— Это, брат, ты у одноухого спросишь. Опять же, коль сумеешь отыскать…
Первый паромщик спросил:
— Тебе, егет, что дороже — жена или скот?
Будь посветлей — паромщики увидели бы, как густо покраснел смущенный Шагали.
— Я жену ищу, — ответил Шагали. — А насчет скота спрашиваю, чтобы узнать, ее ли провезли. Раз без скота, может, и не ее. Потом, с ней же люди еще были.
— Э, долго ли скот куда-нибудь сбыть! А люди… Для иного люди — тот же скот: схватил, продал каким-нибудь караванщикам из Бухары — и дело с концом. Ханские псы тоже этим занимаются. Им только приведи связанного человека!
Шагали примолк. И снова перед его мысленным взором предстала Минлибика. Миловидная, скромная. Встрепенувшись, Шагали взглянул в сторону реки и затоптался на месте, как нетерпеливый конь.
— Давайте, перевезите нас на тот берег. Поскорей! — заторопил он паромщиков. — Эй, друзья, вставайте! Поехали!
— Перевезти — перевезем, — сказал первый паромщик. — Только вот товарищу моему перекусить бы. Два дня мы ничего не ели.
— Пусть поест… Ну, поднимайтесь же! Нашелся след Минлибики!
Шагали разозлился на голодного паромщика, который, давясь мясом, обгладывал кость. Тут каждый миг дорог, а он расселся… В нетерпении Шагали кинул грубо:
— Набьешь свою утробу, когда нас перевезешь! Успеешь! Все мясо оставим вам.
Русский, перестав есть, укоризненно покачал головой.
— Эх, барин! Видать, никогда ты не голодал…
Верно, Шагалию муки голода были неведомы. Даже когда все вокруг голодали, в юрте Шакмана еда не переводилась, и случалось, что Шагали тайком подкармливал приятелей. Потому в племени и любили его больше, чем отца.
— Что ж, пошли, перевезем, — сказал первый паромщик. — Не раздумал?
— Нет. Пойду по следу кибитки. Поеду в Казань. Все равно я ее найду!
— Дай бог, чтоб жена твоя, бедняжка, не угодила в рабство к хану. Крепкие у него когти, железные, вырвать из них человека — ой-ей какое дело!
— Она — дочь предводителя племени, рабство — не для нее! — закричал Шагали невольно и, смутившись, добавил: — В рабов превращают только мужчин…
— Ошибаешься, дружок! Сафа-Гирей увел в полон и мою дочку. Не для того, наверно, чтоб сделать ее в Казани ханшей. Либо в рабство в другие края продал, либо мается страдалица на тяжкой работе при его дворце. Марией звать ее, дочку-то. Может, услышишь что про Марию, дочь Платона. Скажешь на обратном пути, ладно?
Чуть брезжил рассвет, падала роса, когда Шагали и его спутники осторожно свели коней с парома на другой берег реки. Два паромщика, странные люди, проводили их задумчивыми взглядами.
Шагали тронул коня, взяв направление на Казань.
17
Долгое отсутствие сына обеспокоило Шакмана. Пока Шагали был рядом, на глазах, глава племени и не подозревал, что так сильно привязан к своему кинье. А теперь вдруг затосковал по нему.
Исчезновение снохи Шакмана особо не взволновало. «Значит, так было предопределено, — решил он. — Скотину, коль она тебе не предназначена, в свое стадо не загонишь. Пропала, так пропала. Придется закинуть удочку в другое место. В племя познатней…»
Словам сына: «Не вернусь, пока не отыщу…» — он не придал значения. Вернее, не поверил ему. Как это — не возвращаться из-за женщины! Это же не косяк, отбившийся от табуна!.. Тем не менее Шагали отправился на поиски, удивив своим твердым намерением не только отца.
Крутившиеся возле предводителя подхалимы довели до его сведения тревожный слух: «Сынгранцы напустили на егета чары, опоили… Иначе не переживал бы он так сильно из-за девушки, с которой и виделся-то всего лишь раз!»
Сначала Шакман и на это привычно махнул рукой:
— Ладно, они напустили чары, так вы развейте. Знахарей и у нас хватает.
Но душевная сумятица в конце концов вынудила его призвать к себе муллу Апкадира. Что ни говори, а он, Шакман, имеет преимущество перед другими — может в трудный момент воспользоваться помощью не какого-нибудь там знахаря или колдуна, а муллы. Притом ученого, записывающего все, что видит и слышит. Хоть с виду он тихонький, а больше всех знает, первым узнает, что происходит в мире. Слава муллы Апкадира далеко разошлась, зовут его и в соседние племена, когда надо свершить никах или дать имя ребенку. Потому и узнает раньше других, где что произошло. Теперь уже прозвище «Хорасанский лодырь» забыто. Называют его теперь тамьянским муллой или, что особенно приятно, Шакмановым муллой. Правда, из-за природных его изъянов не отпали еще прозвища «гундосый», «писклявый», но все чаще слышится «Шакманов мулла». И лестно самолюбивому тамьянскому предводителю слышать это: вот ведь — даже муллу считают частью его достояния. Одно лишь омрачало его мысли, когда он думал о служителе аллаха: чересчур разбогател Апкадир, слишком разрослось «святое стадо», топчущее тамьянские пастбища.
«Надо заодно укоротить поводья, придержать его, — решил Шакман. — Не должно быть в племени человека богаче предводителя».
Важный разговор не следует вести стоя. Поэтому, послав одного из слуг за муллой, Шакман поспешил в юрту, сел, скрестив ноги под собой, сунул за спину подушку и принял позу, отвечающую достоинству турэ, — так он будет разговаривать с Апкадиром.
А покуда не подошел Апкадир, Шакман откинулся на подушку, окинул взглядом пространство, видимое через открытую дверь юрты, и задумался о событиях, происшедших за время его предводительства. Замелькали в памяти годы, то пролетая мимо, то вдруг замедляя свой полет и возвращаясь, если с ними было связано что-нибудь существенное. Событий было немало, но больше всего таких, что и вспоминать о них не стоило бы: на душе стало еще тяжелей.
Жизнь проходит, а Шакман-турэ по-прежнему далек от заветных своих целей. Сколько уже ханов сменилось на его памяти, а он не добился еще даже привилегий тархана. С восшествием каждого нового хана на трон обновлялись его надежды; в ожидании птицы счастья он и не заметил, как пролетели лучшие годы жизни. Оглянешься, подобно путнику, чтобы посмотреть, сколько пройдено, — позади уже завершается счет по пятому десятку. Почти полвека прожито, а он, можно сказать, ничего не достиг. И в жизни племени особых перемен нет. Зимует большинство тамьянцев все в тех же, оставшихся от дедов-прадедов, землянках с затянутыми брюшиной оконцами. Весной, летом и осенью спасаются от непогоды в порыжевших под солнцем, забрызганных слякотью юртах. — Как было двадцать лет назад, так и теперь. Даже хуже. Положение племени ухудшается из года в год, ясак высасывает его жизненные соки.
Впрочем, несправедлив к себе Шакман, кое-чего он все же добился, не миновали его и удачи. Взять того же Апкадира. В соседних племенах довольствуются услугами всякой мелкоты, не обладающей должными знаниями, а у Шакмана мулла имеет звание шейха. Как ни суди, ближе к аллаху он, тамьянский мулла. Есть у Шакмана и еще кое-что, чему могут позавидовать другие турэ. Хоть и стоило это немалых хлопот, построил он себе у склона Акташа бревенчатый дом. Пригласил мастеров, умело орудующих топором, из дальних мест, из-под Нукрата. Поскольку отчаянный Биктимир предпочитал проводить день в лесу, подальше от людских глаз, он и валил сосны. А мастера подняли сруб, настелили пол и потолок, покрыли крутую крышу белым лубом. Когда они навесили дверь и вставили окна, Шакман нарадоваться не мог: до того все ладно получилось. Походил вокруг дома, постукал обухом топора по толстенным бревнам, будто проверяя, крепки ли, пощелкал ногтем по звонким стеклам, — специально посылал людей в Казань за настоящими стеклами… Издалека виден дом, сияет стенами и окнами на возвышении возле старого дуба, на котором вырублен родовой знак Шакмана. И сам этот дом — знак его силы и богатства.
Бревенчатый дом заметно приподнял настроение Шакмана, возвысив его над другими турэ, такими, скажем, как сынгранский или енейский. К сожалению, несколько омрачалась его радость разговорами о том, что у ирехтынского предводителя Асылгужи не один, а несколько подобных домов. Утверждали даже, что у ирехтынцев землянок вовсе нет, что зимуют они все в деревянных избах. Правда это или пустые слова — Шакман допытываться не стал, посчитал такие разговоры унизительными для себя. Зато у него есть каменная клеть, хранилище оружия и тайных ценностей! Мало этого, так неподалеку от хранилища стоит его кузница. Топоры, ножи теперь не приходится искать на стороне, наконечники для стрел, копий — тоже свои. Давно уже пользуются тамьянцы разнообразными дарами леса. Вырубают борти, собирают мед (борти, помеченные тамгой в виде крюка, принадлежат главе племени). Кроме того… Кроме того, налаживает Шакман скрытный пока промысел. В лесу, в одном из оврагов тот же Биктимир выгоняет из березы деготь. И смолу сосновую собирает этот сноровистый кара-табынец. Хоть и не своего, как говорится, стада скотинка, а пользу приносит немалую. Было уже: направлявшиеся в сторону Имянкалы торговцы охотно обменяли свои товары на деготь и смолу…
Задумавшись, Шакман слегка вздремнул и не заметил, как в юрту вошел Апкадир. Вздрогнул, услышав приветствие муллы.
— Вагалейкум ассалям! — ответил Шакман, нехотя размежив отяжелевшие веки и глянув на муллу. — Садись!
Апкадир, пыхтя, опустился на колени, подобрал ноги под себя. «Ожирел божий угодник! Надо, надо согнать с него жирок!» — подумал Шакман.
— Гляжу я на тебя, — начал он разговор, — и диву даюсь. Лопнешь ведь скоро, перекормил тебя мир.
— Волею аллаха, турэ, волею аллаха! Пищу, ниспосланную им, грех отвергать.
— Аллах не сам подает. Не забыл ли ты, мулла Апкадир, где живешь, из чьих рук берешь?
Мулла задышал учащенно, подергал носом, голос его стал еще тоньше.
— Нет, мой турэ, я не забываю об этом… Не пойму, чем я тебя прогневил. Может, кто-нибудь оклеветал меня?
— Да кому нужно клеветать на тебя! Сам вижу: скоро лопнешь. И стадо твое разрослось — дальше некуда! Со мной, что ли, решил потягаться в богатстве?
— Упаси аллах, турэкей, чтоб мне в голову пришло такое! Скот идет ко мне благим путем, а потому он огражден от бед, и стадо мое множится.
— Знаю я, каким путем идет к тебе скот, да ладно, хватит пока об этом… Рассказывай, что слышно нового.
Апкадир, встревоженный началом разговора, собрался было выложить кое-какие новости, чтобы отвлечь внимание турэ от себя, но коль уж дело не зашло слишком далеко, решил новости пока что приберечь. Он давно наловчился разговаривать с Шакманом, приноравливаясь к его настроению и вставляя новости лишь тогда, когда возникала необходимость в этом.
— Ничего нового, турэкей, не слышно. Путёвых вестей нет.
— Стало быть, есть непутевые?
— Не стоит, турэкей, портить себе настроение всякими пустяками, — сказал мулла, стараясь придать своему голосу внушительность. — Я думал: турэ позвал меня неспроста, должен быть важный повод. Может, случилось событие, о котором надо сделать запись в книге племени? Я принес ее с собой…
Не дожидаясь ответа, мулла вытащил из-за пазухи драгоценную тетрадь, переименованную в «Книгу истории».
— Ладно, прочитай что-нибудь, — сказал Шакман. В плохом настроении он любил слушать записи, сделанные в этой книге.
— Бисмилла хиррахман иррахим!.. Что предпочтешь выслушать, мой турэ: из жизни племени или из пережитого ханами?
— Погоди, скажи мне сначала вот что: где мой сын? Где сейчас скитается Шагали? Как вернуть этого неразумного мальчишку домой?
Такой поворот в разговоре вполне устраивал муллу. Он напустил на лицо серьезность, покачал головой.
— Не знаю… Пути и судьбы человеческие ведомы одному аллаху…
— Не крути, мулла! — оборвал его Шакман. — Скажи прямо: где он?
— Только аллах это знает.
— И ты знаешь. Все ты знаешь. И я должен знать. Не хитри!..
Мулла склонил голову набок, будто задумавшись, подергал носом, но ничего не сказал в ответ.
— Нельзя ли вернуть его поскорей?
— Нет, он вернется не скоро. Да. Не повернет обратно, пока не ударится лбом о стену.
— Какую стену? Где эта стена?
— Она может оказаться в любом месте. Был бы лоб — стена найдется.
— Будь она неладна! Как бы глупец из-за никудышной девчонки не расшиб себе лоб!
— И такое возможно, вполне возможно…
Мулла, пряча взгляд, принялся перелистывать «Книгу истории». Он и в самом деле не все, так кое-что знал и мог бы сообщить Шакману, что его сын направился в сторону Казани, но, верный привычке приберегать важные сведения на крайний случай, не сообщил. Шакман же больше не напирал, хотя и почувствовал неискренность в ответах муллы, — решил выждать и взять его за горло неожиданно.
Шакман подтянул горку подушек, прилег на бок.
— Читай!
Апкадир начал с записей, отражавших отношение главы тамьянцев к казанским ханам. Шакману нравились упоминания его имени вместе с ханскими именами, мулла прекрасно это знал.
«Близкий сердцу нашего турэ Шахгали-хан владел троном два года, — читал вслух Апкадир. — Наш турэ вознамерился предстать пред его ликом, приготовил богатые дары. Однако не суждено было задуманному сбыться. Казанцы (сеиды) объявили, что Шахгали-хан продался урусам, и прогнали его…»
Воспоминания о временах Шагали-хана несколько улучшили настроение Шакмана, но тяжесть с его сердца не сняли, напротив, разбередили душу, раздув в ней угольки былых надежд. Да, большие надежды возлагал он на Шагали-хана, немалые дары приготовил, но не успел преподнести… Впрочем, хорошо, что не успел. А то пустил бы свое добро на ветер, пропали бы дары зря.
Апкадир продолжал:
«После Шахгали-хана на казанский трон сел Сахиб-Гирей-хан, вслед за ним ханом стал его младший брат Сафа-Гирей. Родом они — крымцы…»
Шакман хорошо помнит: узнав о захвате власти Сахиб-Гиреем, он пришел в такую ярость, что готов был подпалить собственную юрту — гори все жарким пламенем! Восшествие на престол Сафы-Гирея воспринял спокойнее. «Того быстро прогнали, и этот долго не усидит, — решил он тогда. — Сменит его кто-нибудь попорядочней. Надо набраться терпения. Может, вернется тот же Шагали…» В терпеливом ожидании и колебаниях — не поехать ли к хану, а если поехать, не окажутся ли хлопоты и траты пустыми — Шакман и не заметил, как прошло семь-восемь лет. В конце концов, решив — будь что будет, он собрался в путь, чтобы предстать перед Сафа-Гиреем. «Ханский рот шире ворот, — рассудил он. — Какой бы дикой породы ни был хан, от даров не откажется и, глядишь, отблагодарит ярлыком на тарханство».
Нуждался он в этом ярлыке, крайне нуждался! Дождавшись лета, приготовил изрядно меду в сапсаках, пушнины в тюках и уже вот-вот должен был выехать, но поездку пришлось отставить. Не усидел-таки Сафа-Гирей на казанском троне, свалили его и передали власть Янгали-хану.
Будто следуя ходу мыслей Шакмана, мулла читал:
«Сафа-Гирей-хан пробыл у власти восемь лет. После него был посажен на трон брат Шахгали-хана Янгали-хан. Произошло это в 939 году хиджры[47]. Янгали-хан был молод и не женат. Спустя год он обратился к великому князю урусов Василию. Попросил его разрешения на женитьбу, ибо зависел от него…»
В памяти Шакмана раскрылась новая страница прошлого. Опять порадовался он тогда благоприятному стечению обстоятельств. Не потратился зря — одна радость. Янгали оказался братом Шагали-хана — вторая радость. Ведь чуть поторопись Шакман, успей предстать перед Сафа-Гиреем — все хлопоты, все дары пошли бы прахом. Пришлось бы горько сожалеть, что поспешил. Но более всего воодушевила его мысль о том, что давние надежды близки к осуществлению. Шутка ли, новым повелителем стал брат любезного его сердцу касимовца! Вот уж к нему надлежало поехать непременно. Только выждать, пока семнадцатилетний хан немного возмужает. Само провидение как будто указывало: избегай поспешности — избежишь ошибки…
Мулла Апкадир, уткнувшись в книгу, продолжал:
«В 940 году хиджры великий князь Василий скончался, дав Янгали-хану разрешение жениться на Суюмбике, дочери ногайского мурзы Юсуфа. Суюмбика была на четыре года старше Янгалия. Она ни во что его не ставила, обратила лик свой к свергнутому Сафа-Гирею. Казанцы опять взбаламутились и убили Янгалия…»
Шакман вздохнул, вспомнив, какую горечь доставила ему весть о гибели молоденького хана.
«После Янгали-хана троном снова завладел Сафа-Гирей. Сразу же свершив никах, он взял овдовевшую Суюмбику в жены и продолжает править ханством…»
На этом история казанских ханов пока заканчивалась. Не то что мулла Апкадир — даже вращавшиеся в придворном кругу мурзы и сеиды не смогли бы сказать, долго ли продержится Сафа-Гирей, кто его сменит.
«Вернул-таки власть, будь он неладен! — подумал Шакман о Сафа-Гирее. — Силен, видать. Не скоро теперь его свалят…»
Апкадир же сделал из прочитанного такой вывод:
— Ханы приходят, турэкей, и уходят, а Шакман-турэ живет и благоденствует.
Разумеется, мулла хотел этим угодить Шакману, но тот вдруг взъярился:
— Не благоденствует Шакман! Не может! Не дают возможности!
Мулла, не ожидавший такого отклика на попытку польстить самолюбию предводителя, удивленно заморгал глазами, повел туда-сюда носом, забормотал:
— Дадут, турэкей, дадут! Будет возможность, все будет. Щедрость аллаха безгранична. Даст аллах, сам станешь ханом.
— Как же, жди! Что-то не замечаю я щедрот твоего аллаха! Не успеет дать, как тут же отнимет!
— Грех, грех роптать на всевышнего! Должно благодарить его за бесчисленные милости. Надо иметь выдержку. Святые пророки учили терпению…
— Выдержка у меня поистратилась, терпение лопнуло! Где мой сын? Говори!..
— В руках всевышнего, турэкей.
— Ты — его служитель. Должен знать!
— Говорят, лучше не знать. Кто не знает, тому легче нести свое бремя.
— Вот как! Зажирел ты, я гляжу! — прорычал Шакман, вытаращив глаза. — Придется помочь тебе избавиться от жира. Вытрясу я из тебя лишнее и до стада твоего доберусь!
Апкадир не раз уже становился свидетелем решительных поступков предводителя племени. Глаза муллы испуганно забегали. Стараясь придать голосу загадочность и в то же время как можно больше озабоченности, он принялся успокаивать Шакмана:
— Не тревожься, турэкей! Вернется твой сын, как всякое творение аллаха возвращается к своей кормушке…
То ли уловив в словах муллы некий смысл, то ли сумев обуздать свою ярость, Шакман смягчился, проговорил устало:
— Ты мне одно только скажи: где его искать?
Мулла снова почувствовал под собой твердую почву.
— Не обременяй себя поиском, мой турэ! Он не вернется, пока не придет для этого время. Не о сыне — о скоте нужно сейчас позаботиться, о скоте!
— О скоте? О каком скоте ты говоришь?
— Из приданого твоей снохи. Не угнали же невесть куда…
Никто лучше муллы Апкадира не был осведомлен, куда делся скот, шедший за обозом Минлибики. Но он умел пользоваться своей осведомленностью, до поры до времени пряча концы в воду и при необходимости прибегая к лисьим уловкам. Вот и теперь он поманил Шакмана жирным кусом, а сам, делая вид, будто совершенно равнодушен к этому кусу, вознамерился вписать что-то в книгу истории племени: вытянул из-за голенища ичигов очиненное гусиное перо, достал из кармана и открыл шкатулочку, в которой хранил серебряную чернильницу.
— Нет уже приданого снохи, — сказал Шакман с сожалением. — Пеплом развеялось, как и само племя Сынгран.
— Не развеялось, мой турэ, — ответил мулла как бы между делом, осторожно обмакнув перо в чернила. — Да. Не развеялось, а только перешло из рук в руки. Разве ты не слышал, что оно у енейцев?
— У Байгубака?!
— Енейцы — племя небольшое. Да. Сила у них — так себе, незначительная. Вернуть свой скот тебе особого труда не составит.
«Подстрекает, негодяй! — подумал Шакман. — К походу за барымтой склоняет. А все же есть в его словах доля правды. В самом деле, почему скотом, предназначенным племени Тамьян, должны владеть какие-то там енейцы? Кто такой Байгубак против Шакмана? Никто. С какой стати я должен мириться с тем, что скот, принадлежащий жене моего сына, ходит в чужом стаде? Мулла прав, надо пощекотать Байгубака, отобрать у него свое добро…»
— Что ты пишешь? — спросил Шакман, прервав свои размышления. — Весть, что ли, какую-нибудь вспомнил?
— Нет, турэкей, ничего я не вспомнил. Просто вношу в эту священную книгу, где значится твое благородное имя, слова, обращенные к богу. Ограждаю ее страницы со всех сторон, чтобы не коснулись их злые силы.
Мулла Апкадир снова солгал. Занявшись книгой только ради видимости, он вписал в нее не молитвенные слова, а первое, что пришло в голову. Но как раз в этой записи Шакман, умей он читать, мог бы обнаружить очень важные для него строки:
«Младший сын нашего турэ, Шахгали, отправился на поиски своей пропавшей в пути жены. Он перебрался через реку Сулман и погнал коня в сторону Казани».
Шакман, приподнявшись с подушек, сказал повелительно:
— Пиши! Напиши так: «глава племени Тамьян предпринял поход, чтобы вернуть приданое своей снохи, и вернул, показав бесчестному предводителю енейцев Байгубаку, кто он такой…»
Мулла не понял, к кому относятся слова «кто он такой»: то ли к самому Шакману, то ли к Байгубаку, то ли и к тому, и к другому. Пока он, держа перо на весу, размышлял над этим, турэ переменил свое решение:
— Нет, не так. Сначала напиши: наш турэ послал к предводителю енейцев послов… А уж коли они по-доброму не вернут…
Шакман сжал пальцы в кулак и кашлянул с таким видом, будто Байгубак со всем своим племенем был уже зажат в его кулаке.
18
Итак, Шагали направлялся в сторону Казани. Никуда не сворачивая, он и два его спутника мчались вперед. Останавливались лишь ненадолго, чтобы у попавшейся на пути речки или родника поесть, покормить коней и снова вскочить в седла. Шагалия не интересовали названия рек, которые утоляли его жажду в зной и предоставляли зеленые ковры прибрежных лугов для ночлега. Одно лишь название занимало его — Казань. Неотступно следовавшие за ним егеты ухитрялись иногда подбить дичь, а однажды стрела догнала стремительную косулю.
Увидели Казань на четвертый день пути от Сулмана, вечером. Чем ближе подъезжали к городу, тем чаще Шагали подергивал поводья, тем нетерпеливее бил пятками изнуренного коня. Обогнали несколько повозок, двигавшихся в ту же сторону. Прислушавшись к голосам путников, Шагали узнал, что простирающаяся вокруг местность называется Арским полем. До городских стен было рукой подать, и у него возникло чувство, будто он уже нашел свою Минлибику. Скоро, скоро наступит счастливый миг, когда они вместе тронутся в обратный путь!..
— Осталось сделать еще рывок! — крикнул он, оглянувшись на товарищей. — Вперед, Гнедой! Хайт, хайт!
Однако силы у Гнедого, видно, иссякли, даже ременная плетка не прибавила ему резвости. Почувствовав жгучую боль, конь скакнул пару раз и вовсе остановился.
Навстречу шел человек, неторопливо ведя запряженную в телегу лошадь под уздцы.
— Куда спешите? Все равно ворота уже закрыты, — сказал он, остановившись.
— Какие ворота?
— Городские, какие же еще! Теперь их закрывают перед заходом солнца.
— Как это — закрывают?
— Ну, как всякие ворота… Так повелел хан. Придется вам до утра приткнуться где-нибудь здесь. Я вот тоже местечко присматриваю…
Странно было это для Шагалия. На земле, где он живет, нет никаких ворот, ни открывать, ни закрывать их не надо. Человек в любое время может пойти или поехать, куда желает, лишь бы дозорные не остановили. Неужто у хана нет дозорных и ему приходится прятаться на ночь за воротами? Смешно…
Пришлось расположиться на ночлег.
Легли спать, не поужинав: навалилась усталость. Переживания последних дней и дорога сильно утомили Шагалия, к тому же душевное напряжение сменилось, как это случается в конце пути, чувством успокоения. Он провалился в глубокий сон и ни разу за ночь не пошевельнулся. Как ткнулся вечером головой в седло, так и проснулся утром.
Когда Шагали открыл глада, солнце уже встало. Он принялся будить товарищей и вдруг похолодел.
— Где кони?!
Егеты вскочили, протерли глаза — нет коней.
Под Казанью, где кишмя кишел сбродный люд, водились ловкачи, которые коня не то что с луга увести — из-под всадника выкрасть смогли бы. Хорошо еще, если головушку свою тут не потеряешь… Побегали тамьянцы туда-сюда, порасспрашивали встречных, обшарили приречные заросли — от коней ни следа. Пока бегали, лишились и седел, оставленных на месте ночевки. Что теперь было делать? Пешим ходом, с луками за спиной и колчанами на боку, двинулись к городу.
Ворота, преградившие вчера путь в город, были растворены. По обе стороны ворот толклись люди, одни шли туда, другие обратно. Подивило Шагалия такое многолюдье. На него, не видевшего больших скоплений народа кроме как на собраниях племени, особое впечатление произвела базарная площадь.
Хотя казанский базар тех времен уступал прославленным торжищам других крупных городов Востока, было и на нем чему подивиться. Торговля начиналась уже у городских ворот. Тут прежде всего бросались в глаза разномастно одетые воины хана. Воинам было недосуг ждать покупателей, они сами выискивали людей, с виду более или менее состоятельных, и, встав на их пути, предлагали награбленные где-то товары самого разного рода — от драгоценностей до сущих безделиц. Покупатель, спасшийся от настырных армаев Сафа-Гирея, попадал в окружение собственно торговцев.
Знающий человек легко мог определить по одежде, откуда приехал тот иной купец. Вот армяне в серых и черных каракулевых папахах. С надменным видом стоят купцы в красных фесках с кисточками — это турки либо крымские татары. Пестрые халаты и длинные, похожие на полотенца кушаки выдают бухарцев. А вот русский купец в круглой меховой шапке. Храбрый, должно быть, человек, коль рискнул приехать в Казань при Сафа-Гирее…
На одном краю базарной площади торгуют скотом. Продают коз, овец, коров, лошадей, ослов, верблюдов. Продают сено в возах. Поэтому место это называется Сенным базаром.
Посредине площади, подстелив под себя бешметы, сидят мелкие торговцы всякой всячиной, для которых базар стал родным домом, местом жительства. Они взывают к прохожим, громко расхваливая свой товар. Один отмеривает маленьной деревянной ложечкой соль. Второй, чихая, извещает, что перед у него необыкновенно жгучий, и, если находится покупатель, отсыпает е, му в уголок платка щепотку. Третий, размахивая пучком душицы, прельщает ее целебными свойствами, а прельстившемуся предлагает еще и белену. Четвертый продает березовые веники… И все кричат, зовут к себе, навяливают нужное и ненужное.
Купцы, одетые по-чужеземному, не горланят так и не мелочатся. Лишь завидев какой-нибудь ходовой, сулящий выгоду товар, они налетают коршунами и забирают все подчистую, чтобы увезти в свои далекие края. Если же нет такого товара, степенно выжидают, запрятав за пазуху кожаные кисеты с монетами. По части купли-продажи особенно ловки армяне. Они частенько оставляют с носом надменных турецких купцов, первыми подоспев к казанскому сафьяну, к добытым где-то за Нукратом, на Урале, собольим и норковым шкуркам, к доставленным с того же Урала, с верховьев Сулмана, драгоценным камням. Армяне держатся дружным землячеством. Рядом с самым оживленным местом базарной площади стоят их каменные лавки — особый городок внутри города. Они рассчитываются преимущественно деньгами, в их кошельках не переводятся серебряные и золотые монеты, отчеканенные в разных странах в разные годы и даже века.
Продираясь сквозь возбужденную толпу, три тамьянца вышли к узкому безлюдному переулку. Голод — со вчерашнего дня ничего не ели — и базарная толчея притомили их, поэтому они обрадованно свернули в этот переулок, откуда повеяло прохладой. В тени переулка легче стало дышать. Егеты, почувствовав себя посвободней, даже заулыбались. Но тут какой-то бедно одетый старик, плюнув им вслед, прокричал:
— Кяфыры! Порази вас аллах!
— Кого ты бранишь, бабай? — поинтересовался один из прохожих.
— Кого же, как не этих армаев! Воины хана потеряли всякий стыд, средь бела дня идут в переулок Гуршадны. Тьфу! Хоть бы подождали до захода солнца, бесстыжие!
Шагали, конечно, не понял, чем нехорош переулок Гуршанды и почему должно быть стыдно ходить здесь при свете дня, но ему понравилось, что его с товарищами приняли за воинов. Обернувшись к старику. Шагали сказал:
— Мы, бабай, идем во дворец хана. Верно ли идем?
— Верно, верно! — засмеялся прохожий, заговоривший с рассерженным стариком. — Уже дошли. Сейчас Гуршадна-бика проводит вас, куда надо…
А старик, разъяренно взмахнув палкой, посунулся к Шагалию:
— Черноликий! Пусть поглотит тебя земля за то, что насмехаешься над старым человеком! — Старик снова взмахнул палкой, но ударить не ударил. Еще раз плюнул и пошел прочь, не оглядываясь.
Удивленные этим странным происшествием, тамьянцы двинулись было дальше, но, сообразив, что глухой переулок — не слишком подходящее для ханского дворца место, повернули обратно и остановились возле выступающего на мостовую каменного крыльца. Крыльцо вело в большой дом, окна которого изнутри были затянуты голубыми занавесками. Гладкие, выложенные из пятнистых плит ступени поманили присесть, а у егетов гудели ноги. Недолго думая, они пристроились сбоку крыльца — немного отдохнуть.
— Красивые камни, — сказал один из егетов, поглаживая рукой пыльное крыльцо. — Откуда их, интересно, привезли?
— Да есть, наверно, гора вроде нашей, — равнодушно отозвался Шагали. Мысли его были заняты другим. — Эх, коней жалко! — вздохнул он. — Были б кони — не сидели бы мы тут…
Возможно, просидели бы они, беседуя, довольно долго, отдохнули в холодке после базарной духоты, но неожиданно заскрипела дверь, и из дому вышел полнотелый скуластый мужчина. Смуглое потное лицо его блестело, будто смазанное жиром. На ходу, спускаясь с крыльца, он надел на голову войлочную шляпу, притронулся к висящему на поясе кинжалу, — должно быть, проверил, на месте ли висит.
Егеты вскочили на ноги.
В дверном проеме показалась женщина в расшитом еляне.
— Захаживайте, не забывайте нас! — пропела она вслед мужчине с кинжалом. — Дверь моего заведения для воина всегда открыта. При вашей нелегкой службе не мешает и развлечься…
— Благодарю, Гуршадна-бика, за заботу! Услуги твои не забудутся.
— А это тоже ваши? — спросила женщина, кивнув на тамьянцев.
Мужчина взглянул на них, свел брови.
— Нет, Гуршадна-бика, я их прежде не встречал, — ответил он и ушел.
— Вы, наверно, первый раз… — сказала Гуршадна-бика, обращаясь к егетам. — Добро пожаловать! Заведение у меня просторное. Подружка найдется на любой вкус!..
— Мы это… Мы думали, тут — ханский дворец, — растерянно пробормотал Шагали.
— Не ханский тут дворец, а райский, хе-хе-хе, — захихикала хозяйка заведения. — Рай у меня для вас, право, рай! Ну, входите! Я на улице не торгуюсь. Деньги-то у вас есть?
— Нет у нас денег.
Шагали даже провел рукой по груди, как бы доказывая, что за пазухой у него пусто.
— Ну, за пазухой ничего нет, так в карманах, наверно, что-нибудь есть, — заключила Гуршадна-бика. — В карманах воинов всегда что-нибудь водится — колечки, браслеты, ожерелья. Мне и это годится…
— Мы не воины, — сказал Шагали.
— Не воины? Тогда кто же вы? Зачем торчите у моей двери?
— Мы приехали издалека…
— Аллах мой! Уж не воры ли вы? — закричала Гуршадна-бика. — Это воры! Жулики!..
За спиной хозяйки заведения, привлеченные ее криком, появились пестро разодетые, нарумяненные девицы. Гуршадна-бика закричала уже на них:
— Вы что — жуликов никогда не видели? Не высовывайтесь на улицу! Нечего тут глаза таращить, идите в комнаты!..
Однако любопытные девицы и не подумали уходить, напротив, норовили выбраться на крыльцо.
— Мы не жулики, — сказал Шагали оскорбленно. — Я сын предводителя племени Шакмана-турэ!
— Чей ты сын — Шакмана ли, шайтана ли — мне дела нет! Что ты у чужого дома крутишься? Что вынюхиваешь?
— Ничего не вынюхиваю! Я приехал к хану!
— Хе! Хан, говорят, тебя ждет не дождется. Беги скорей! Он уже к воротам вышел тебя встречать…
Девицы прыснули, захихикали.
— Я приехал за своей женой, ее увезли сюда, — продолжал Шагали, не зная, как быть: доказывать, что он не жулик, или просто обругать эту женщину. — Попрошу хана, чтоб вернул ее, мою жену…
Девицы опять запрыскали.
— Да он, бедняга, видать, тронутый, — предположила одна из них и в нарочитом испуге спряталась за спину хозяйки.
Между тем возле крыльца столпились оказавшиеся поблизости зеваки. Охотников разнести по Казани весть о происшествии, случившемся у непристойного заведения, оказалось немало. Гуршадна загнала своих девиц в дом и захлопнула дверь, крикнув напоследок Шагалию:
— Убирайтесь отсюда! Чтоб духу вашего тут не было!
Испытывая и стыд, и злость из-за того, что попал в нелепую историю, Шагали чуть не бегом кинулся вон из злосчастного переулка. За ним и его товарищами в предвкушении новых происшествий увязалась кучка зевак.
— Направо! — подсказал один из них. — Сворачивайте направо! Ко дворцу надо идти по этой вот улице…
Добровольные провожатые были уверены, что у ханского дворца с приезжими простаками случится что-нибудь забавное, и наперебой подсказывали им, куда идти.
— Пришли! — объявил, наконец, бездельник, дравший горло больше всех. — Тут и живет хан.
Дворец высился за каменной стеной, выделяясь среди других строений величиной и внешним великолепием. Жилище хана произвело на Шагалия сильное впечатление, он долго стоял, разглядывая его издали.
— Ну, иди! Вон же ворота! — прокричали ему сзади.
Шагали решительно направился к раскрытым железным воротам, но два стражника преградили ему путь и, ничего не говоря, оттолкнули назад. Сгоряча егет снова сунулся к стражникам, и снова его оттолкнули.
До сих пор для Шагалия представление о власти было связано с отцом, в чью юрту он входил беспрепятственно, поэтому поведение стражников удивило его. «Наверно, из-за одежды моей не пускают, сильно запылилась и поистрепалась в пути, — решил он по-своему. — Да ведь они к тому же не знают, кто я такой…»
— Я — сын Шакмана-турэ, главы племени Тамьян. Мне нужно повидаться с ханом, — громко сообщил он и в третий раз шагнул к стражникам.
— Смелей! — подзадорили его сзади.
— Дай им по зубам, чтоб не толкались!
Один из зевак, будто бы возмущаясь непонятливостью стражников, прокричал:
— Почему вы не пропускаете сына турэ? Великий хан ждет его не дождется!
Тут из ворот вышел богатырского телосложения человек, настоящий великан; он молча подошел к Шагалию, взял его одной рукой за шиворот, приподнял и принялся другой рукой дубасить по спине.
— Хан тебе понадобился, собачий сын? — прорычал великан. — Я покажу тебе хана! Будешь знать, где устраивать шум!
Шагали издал яростный вопль. Не от боли он закричал, нет, а в изумлении: никто никогда не смел его и пальцем тронуть, и вдруг — избиение на глазах зевак. В зычном голосе, набравшем силу на тамьянском приволье, прозвучали гнев и призыв оказать справедливую помощь. Он привлек внимание жены хана Суюмбики, которая в сопровождении наперсниц и прислужниц возвращалась откуда-то во дворец. Суюмбика остановилась и приказала одной из прислужниц:
— Выясни, что происходит.
Узнав, что для острастки, за попытку самовольно пройти во дворец, побит сын башкирского турэ, приехавший издалека с намерением предстать перед ханом, Суюмбика распорядилась:
— Скажите, пусть его пропустят.
И прошла со свитой в ворота.
— Ханбика повелела пропустить его! — возгласил один из стражников.
— Твое счастье, что попался на глаза молодой великодушной ханбики, — проворчал великан. — Другая могла бы и на виселицу отправить! Проходи…
Шагали, обернувшись к своим товарищам, предупредил:
— Ждите меня здесь!
За воротами у него отобрали лук, колчан, сукмар. Потом, передавая его из рук в руки, дворцовые служители подробно расспросили, кто он, зачем прибыл, долго втолковывали, как он должен вести себя, представ пред ханским ликом. Каждый следующий служитель оказывался важней предыдущего. Наконец, самый важный из них, оставив Шагалия возле недвижного стражника, скрылся за высокой резной дверью, тут же вернулся и позвал кивком: идем!
Шагали очутился в убранной многоцветными коврами палате. В противоположном конце палаты сидел на троне хан, окруженный придворными. Непривычный к дворцовым порядкам и роскоши егет, представ перед ханом, растерялся. Все, что втолковывали ему перед этим, вылетело из головы. Тот же служитель приблизил его к трону и надавил рукой на плечо, заставляя встать на колени. Шагали безропотно подчинился…
Хан Сафа-Гирей в эти дни был в хорошем настроении. Ловко убрав чужими руками Янгали-хана, он вновь утвердился на казанском троне и чувствовал себя умным и сильным правителем. Он приобрел не только власть. Одним из важнейших его приобретений явилась Суюмбика, дочь могущественного ногайского мурзы Юсуфа. Он осуществил давнее свое стремление, овладев сердцем прославленной красавицы, которая волею судеб оказалась и заметной фигурой в сложной игре. Недаром великий князь московский счел выгодным для себя женитьбу Янгали-хана именно на Суюмбике.
Однако своенравная красавица, уже будучи замужем, вступила в смертельно опасную тайную связь с Сафа-Гиреем и открыла ему путь к потерянному трону. Еще при жизни Янгали-хана Сафа-Гирею, не без помощи опытной в таких делах Гуршадны, удалось несколько раз проникнуть к ложу молодой ханши. Суюмбике свергнутый хан, здоровый, крепкий мужчина, представлялся в сравнении с нелюбимым слабеньким мужем настоящим орлом. В его объятиях она забывала обо всем на свете, таяла, впадала в безрассудство и, в конце концов, ради возлюбленного поспособствовала устранению мужа. Сафа-Гирей не мог не оценить этого. Овдовевшая красавица стала любимейшей из его жен. Желания Суюмбики исполнялись беспрекословно, ее воля воспринималась придворными как воля самого хана. Сафа-Гирей посвятил любимой жене два похода — на Кострому и Галич, вернулся с богатыми подарками для нее и велел передать на ее усмотрение нескольких плененных русских девушек, полагая, что Суюмбике захочется взять их себе в услужение.
Всем этим и объяснялось хорошее настроение хана. Он благодушно взглянул на представшего перед ним дочерна загорелого башкира и лишь усмехнулся, заметив, как дворцовый служитель поставил его на колени. На первый взгляд, егет был еще жидковат, но чувствовалось, что плечи его раздадутся и руки скоро нальются силой. По опыту своему хан знал, что из таких неотесанных, не приученных к дворцовым порядкам парней получаются неплохие воины…
— Он прибыл из племени Тамьян, сын предводителя, — сказал служитель, который ввел Шагалия к хану.
— Тамьян? — переспросил хан… — Очень хорошо. Привез дары?
— Нет, великий хан. Он приехал по странному делу…
— Делу? Какое у него может быть дело к хану? — Сафа-Гирей, слегка сморщив горбатый нос, бросил взгляд на стоявшего рядом придворного. — Ясак от племени поступил?
— Нет, мой повелитель. Ясак с башкирских земель поступает плохо. Там… там нет должного порядка. Как раз в тех краях убили нашего баскака…
Сафа-Гирей при этих словах дернулся, шея у него вытянулась из пышного одеяния, глубоко посаженные глаза округлились, в них плеснулась ярость. Хан стал похож на рассерженную сову, и Шагали, не упустивший ни одного его движения, едва не рассмеялся.
— Зачем же он явился сюда? — проговорил хан злобно. — Кто его пропустил? Куда смотрела стража?
— Ханбика наша Суюмбика повелела пропустить его и представить тебе, великий хан.
Имя Суюмбики произвело магическое действие. Сафа-Гирей принял прежнюю позу, лицо его смягчилось.
— Ну, в таком случае говори, что у тебя за дело…
— Я, великий хан, — начал Шагали, следуя примеру придворных, — ищу свою жену.
— Жену?
— Да, жену, с которой соединен никахом…
Сафа-Гирей вдруг разразился смехом, придворные тоже затряслись в смешке: смешно не смешно, а нужно было поддержать повелителя.
— Куда же подевалась твоя жена?
— Мне сказали, что ее увезли сюда, к тебе, великий хан.
Поняв из рассказа егета, что к чему, Сафа-Гирей развеселился и принялся разыгрывать его, как ребенка.
— Обманули тебя злодеи, обманули! — сказал он сокрушенно, напустив на лицо сугубую серьезность. — Ты же видишь: нет тут твоей жены. Вот хоть под трон загляни — нету…
Придворные, уловив настроение хана, сдержанно посмеивались.
— У меня своих жен достаточно, — продолжал Сафа-Гирей. — Не иначе, как твою жену похитил другой хан, а?
— Так, так, великий хан! — в один голос подтвердили его слова придворные подпевалы.
— Раз тебе жена так дорога, придется поискать ее в другом месте… — Голос Сафа-Гирея стал слащавым до приторности. — Согласен?
— Где же поискать-то?
— Должно быть, она в руках урусов. Они любят молоденьких женщин.
— Да, да, великий хан, — поддакнул кто-то. — Ее похитили урусы. Есть очевидцы…
— Вот слышишь?
— Она ведь молоденькая? Дочь сынгранского турэ? Минлибикой зовут?
— Да, — растерянно подтвердил Шагали.
— Выходит, она самая. Несколько урусов схватили и увезли ее. Наши видели…
Тут хан резко изменил выражение лица и сменил слащавый тон на тон повелителя, сообщающего о важном решении:
— Урусы — наши враги. Значит, и твои враги. Надо отвоевать твою жену у них!
— А как отвоевать?
— Я готовлюсь к походу. Если пойдешь с моим войском, и жену вернешь, и богатство добудешь. Понял?
Не ожидая ответа, Сафа-Гирей сказал что-то стоявшему рядом с ним человеку, затем снова обратился к тамьянцу:
— Ты ведь на коне?
Сообщение простодушного егета о том, что коней у него и двух его спутников прошлой ночью украли в местности, называемой Арским полем, опять рассмешило хана.
— Ладно, — сказал он, отсмеявшись. — Найдут тебе коня. Твоим спутникам — тоже. Оружие твое вернут. Я принимаю вас в свое войско.
Такой неожиданный оборот дела привел Шагалия в замешательство. Неизвестно, сколько еще простоял бы он на коленях, если б давешний служитель не надоумил его подняться и поклониться хану.
Хан торжественно продолжал:
— Лишь отправившись в поход против урусов, ты сможешь отомстить за похищение своей жены. Вступление в мое войско — большая честь для тебя. Мои воины не знают страха. Будь смел, не щади врага!
Шагалия вывели из тронной палаты и передали войсковому турэ.
19
Молодой конек, отбившись от своего косяка, мчится куда глаза глядят, обрадованный свободой, а потом, заблудившись, в тревоге мечется по незнакомым местам. Так получилось и с сыном Шакмана Шагалием. Между тем в родном его краю множились разноречивые слухи не только о той, кого он искал, но и о нем самом.
Сначала, конечно, не сходило с языков имя Минлибики. Тамьянцы жалели ее, может быть, не меньше, чем сынгранцы. Жалели и сожалели, что не доехала килен до них, что не довелось ее увидеть. У женщин, известное дело, слезы недорого стоят, многие из них даже всплакнули, а иные пытались выяснить судьбу пропавшей с помощью ворожбы.
Жены Шакмана решили скрытно от мужа позвать к себе приблудившуюся к племени старуху-ворожейку с берегов Сулмана. Турэ почему-то невзлюбил эту старуху, морщился, увидев ее, и ворчал: «Прогнать ее надо, чтоб не путалась под ногами, не морочила людям голову». Однако не прогонял, терпел ее, зная по опыту, что всякий человек, тем более такая пройдоха, может для чего-нибудь понадобиться.
Ворожейка крутилась большей частью возле старшей жены Шакмана, Тарифы. Отдалившись от суетных мирских забот и исполнения супружеских обязанностей, Тарифа окружила себя любительницами знахарства, ворожбы и коротала дни за нашептываниями, гаданиями, предсказаниями судеб. Хоть и старшей, но еще не старой турэбике тоже ведь нужна была какая-нибудь духовная пища. Лучше бы тешить душу, скажем, мелодиями курая, но кураистов в свою юрту без особого повода не позовешь. А тренькать язычком кубыза, самой сочинять мелодии — занятие уже не для нее, это дело девичье. Вот и увлеклась она ремеслом заклинательниц и гадалок. Чем же еще она могла скрасить досуг? Пусть обращение к таинственным силам и не приносило какую-то большую пользу, зато от скуки и беспричинного беспокойства избавляло. Под напевные приговаривания гадалок и бормотанье знахарок турэбика погружалась в сладкое забытье. Поэтому и свои, местные, и забредавшие в становище по воле случая искусницы по части таинств пользовались ее благосклонностью. К числу бродяжек, которых Тарифа подкармливала, относилась и ворожейка с берегов Сулмана.
Это была сухонькая, вертлявая, как сорока, остроскулая и остроносая старуха. Сороку она напоминала привычкой зорко поглядывать по сторонам, как бы проверяя, нет ли чего подозрительного. Голос ее тоже походил на сорочий стрекот.
Старуха ждала, когда ей предложат поворожить насчет Минлибики. «Либо жены турэ, либо сам он захотят узнать у меня, куда запропастилась их килен», — полагала она. Чтобы подторопить события, старуха даже сетовала в разговорах с простолюдьем; мол, она давно уж выяснила бы судьбу бедняжки, да никто об этом не просит, а ворожба — не такое простое дело, как вам кажется, — без чьей-нибудь просьбы и предварительной платы раскрыть тайну невозможно.
Сетования эти должны были дойти прежде всего до слуха младшей жены турэ, Бибинисы. Как ни суди, именно она — свекровь пропавшей сынгранки. Кто-кто, а свекровь не может оставаться безразличной к участи невестки.
Однако ворожейку позвала в свою юрту Тарифа.
— Никого судьба Минлибики, видно, не волнует, — сказала она, намекая, конечно, на сидевшую тут же кюндэш[48]. — Хоть бы ты, что ли, попыталась что-нибудь выяснить. А то ведь как в воду канула…
Ворожейка вздернула свой сорочий нос, юрко глянула туда-сюда.
— Давно бы так! Меня не просили — я и не ворожила. Для кого же было ворожить?
Видя, что Тарифа и не пошевельнулась, старуха повернулась к Бибинисе.
— Просто так ничего не делается. Кто хочет раскрыть тайну? По-настоящему ли хочет? Я должна это знать…
До старшей жены, наконец, дошло, чего добивается старуха, — она вытащила из сундука поношенный камзол.
— На, бери, пользуйся на здоровье. Только ворожи старательно, раскрой правду.
Ворожейка быстренько осмотрела камзол, сложила его вчетверо и подсунула под себя.
— Да не оскудеет твоя рука! Пусть скот ваш плодится, богатство множится! Пусть ложе твое всегда будет мягким, пусть горячее тело нежат пышные одежды!..
— Ладно, — отмахнулась турэбика, — приступай поскорей к своему делу.
Ворожейка забормотала что-то себе под нос, вытянула руки вперед, зажмурилась, затем, резко открыв глаза, плюнула налево, плюнула направо.
— Никто ни о чем дурном не должен думать! Только чистым, бескорыстным душам открывается правда, — объявила она, хотя собственное ее бескорыстие было весьма сомнительно. — Ежели кому-либо на ум придет дурная мысль, из ворожбы ничего не получится. Тогда уж пеняйте на себя.
Все приглашенные на таинство женщины сосредоточились, стараясь, должно быть, думать только о чем-нибудь хорошем. Из сумы, висевшей с левого боку, ворожейка выгребла горсточку камешков, потрясла их в ладошках, бормоча заклинание, и неожиданно рассыпала перед собой. Небольшие, с кончик пальца, камешки, точно жучки, запрыгали по белой кошме.
— Тут упало, там упало! Где невестка, что пропала? Мимо леса, через речку увезли ее далечко! Конь скачет, невестка плачет. Колеса крутятся, арба катится…
Наблюдавшие за ворожбой женщины затаили дыхание. Ворожейка, приговаривая ладно да складно, поводила руками над рассыпанными галечками.
— Ох-хо-хо, добрые хозяюшки, милые подружки, худо дело у невестушки! Томится она, бедняжка, в неволе. Вот видите, видите, сколько людей оказалось на ее пути? Угодила она в руки разбойников!..
Хотя слушательницы ничего толком не поняли, одна из них протянула многозначительно:
— Да-а-а!..
— Хай, горемычная! — вздохнула другая.
Еще одна зашмыгала носом, кое-кто поднес уголок платка к повлажневшим глазам.
— Поперек пути ей встали. Вот видите? Они и схватили бедняжку…
— Да жива ли она?
— Не спеши, бика, не спеши! Сейчас еще раз кинем…
Проворные руки скользнули по кошме, с необычайной ловкостью старуха собрала рассыпанные галечки и принялась трясти их в ладошках. Она опять зажмурилась, забормотала заклинание. Женщины с нетерпением ждали, что сообщат камешки о дальнейших злоключениях Минлибики. Ворожейка только-только собралась разомкнуть руки, рассыпать камешки, как вдруг снаружи послышался голос:
— Кто из вас тут?
Это был голос Шакмана. Ворожейка замерла с вытянутыми вперед руками. Сидевшие в юрте женщины съежились, будто зайчата, перед которыми появился волк, испуганно уставились на входной проем юрты.
— Вы что, не слышите? Выйдите-ка сюда!
— Сейчас, турэкей мой, сейчас!
Старшая жена поднялась. Ворожейка высыпала камешки в суму, тоже вскочила и, сунув камзол, на котором сидела, под мышку, передвинулась поближе к выходу. Тем временем Шакман приподнял полог, закрывавший вход, и всунулся в юрту.
— Это что за сборище?
Старшая жена в растерянности не нашла, что сказать в ответ. Младшая, пока не приключилось что-нибудь, торопливо сдернула занавеску, перегородила юрту посередине, и женщины, только что увлеченно внимавшие ворожейке, попрятались за этой не очень надежной перегородкой.
Сделай Шакман хотя бы шаг вперед, ворожейка, притаившаяся рядом с выходом, может быть, выскользнула бы незаметно из юрты. Но турэ заметил старуху.
— А ты, старая головешка, что тут делаешь? Кто из вас позвал ее?
Младшая жена взяла вину на себя.
— Мы хотели выяснить, в каком состоянии Минлибика-килен.
— Вот как! — многозначительно проговорил Шакман. — Невесткино горюшко, значит, пало на твою головушку? Ты, коль есть у тебя хоть капля ума, о сыне бы своем подумала! Пропавшую невестку не вернешь. А вот сына надо вернуть. Где он, твой сын, — ты знаешь? Где Шагали?
Бибиниса понурилась, виновато заморгала, будто Шагали скитался неведомо где по ее вине. Наверно, Шакман еще немного поворчал бы на жену, но он взглянул на затаившуюся рядом, как мышь, ворожейку и перекинул свою злость на нее.
— Ты все еще здесь! Исчезни с моих глаз!
Старуха метнула туда-сюда свой сорочий взгляд и на всякий случай схватилась за рукоять плетки, которую держал Шакман.
— Не гони, турэ! Меня позвали твои жены.
— Чтоб ноги твоей тут не было!
Шакман выдернул плетку из ее руки. Старуха, воспользовавшись этим, поднырнула ему под локоть, выскользнула из юрты.
— Ты слышала, что я сказал? — крикнул Шакман, обернувшись.
Старуха, успевшая отойти на безопасное расстояние, погрозила ему пальцем:
— Я еще понадоблюсь!
Отойдя немного, добавила:
— Тебе самому!..
— Тьфу! Плетку об тебя марать не хочется, — проговорил Шакман и, забыв, зачем пришел к старшей жене, направился к своей юрте. — Вот бестолковые! — ворчал он на жен. — Разве ворожбой этой шайтановой кочерги невестку вернешь? И следа ее уже не найдешь… Узнать бы, где мой Шагали. Ах, неразумный! Уехал — и ни слуху ни духу. Хоть бы жив-здоров был…
Уже у входа в юрту мелькнуло у него в голове: «Может, попросить эту каргу поворожить на сына?» Тут же сам он отверг шальную мысль: «Эдак даже в глазах баб посмешищем станешь».
В юрте он снял елян, выпил поданный слугой кумыс, сел, прислонившись спиной к горке подушек. Мысль, показавшаяся вначале нелепой, не выходила из головы. В конце концов, Шакман не выдержал, кликнул слугу и велел привести ворожейку.
— Только как-нибудь понезаметней. Тихонечко. Понял? — предупредил он.
…Старуха поартачилась, не хотела идти к турэ. Правду сказать, струхнула. «Наверно, хочет перед народом осрамить, — подумала она. — Как бы плеткой спину мне не измерил…» Но для виду прикинулась оскорбленной:
— Понадобилась, выходит? Говорила же ему: не гони!
Все ж слуге долго уговаривать ее не пришлось. Успокоенная предупреждением не попадаться людям на глаза, она, соблюдая всякие предосторожности, одна добралась до юрты предводителя племени.
— Садись! — сказал Шакмай, стараясь казаться по-давешнему строгим. — Ну, что стоишь, будто окаменела? Или грехи к земле придавили?
— У тебя, турэкей, грехов не меньше, чем у меня, осмелела старуха. — Ежели не больше…
Шакман на миг напрягся. «Пристукнуть бы эту каргу, да нужна…»
— Почему ты не уходишь в другое племя? — спросил он, немного смягчившись.
— Нельзя мне уйти отсюда, — ответила старуха, усаживаясь. — Доля моя тут. Куда бы ни ушла — вернет сюда. И ты, коль умен, не должен гнать меня — накличешь на себя беду…
«Может, и впрямь лучше не гнать ее, — подумал Шакман. — А кабы убралась поскорей на тот свет, было бы еще лучше».
— Дребедень твоя при тебе? — спросил он, взглянув на суму ворожейки.
— Не дребедень, у меня, турэкей. Сам знаешь: больного со смертного ложа я могу поднять и сквозь семь земных слоев увидеть, что там происходит…
— Ну, хватит языком молоть! Покатай свои игрушки, что в суме носишь.
— Это можно, турэкей. Для тебя я заставлю их выложить истинную правду, вызнать незнаемое…
— Ты мне голову не морочь! Знаю я, чего все это стоит. Знаю, а велю поворожить: может, душа немного успокоится.
Старушка тут же сыпанула свои камушки на кошму и привычно застрекотала:
— Дорога выпала, турэкей, дальняя дорога. Колеса крутятся, арба движется. Конь бежит, а вот приданого не видать…
— О каком приданом ты толкуешь? Что еще за арба?
— Вэй![49] Разве ж сноха твоя не в арбе выехала?
— Хай, голова твоя куриная! До снохи ли мне сейчас! О сыне я пекусь. Хочу знать, где мой сын, отправившийся искать свою злосчастную жену, где мой Шагали. Понимаешь?
— Поняла, турэкей, поняла! Не мог, что ли, сразу мне сказать? Сейчас поглядим… Сейчас узнаем, где он. Я сама люблю ворожить на мужчин. Мужчины, они попроще женщин. Не такие заковыристые. Поэтому мои камушки говорят про них истинную правду…
Глядя на рассыпанные галечки, языкастая старуха опять затараторила:
— Ой-ой-ой! Мимо леса, через речку занесло его далечко! Видишь, вон куда занесло!.. Нет, жену он не отыскал и вряд ли отыщет. А вот, вот камушек сюда повернут. Сын твой собирается в обратный путь. Да-да, вернется он. Даст аллах, вернется! Ай-,бай! Великая слава ждет его здесь! Очень, очень прославится твой сын. Ба-альшой турэ из него получится…
— Ну, хватит! — прервал старуху Шакман. — Иди себе, убогая!
Старуха часто-часто заморгала, пытаясь сообразить, чем не угодила.
— Не спеши гнать, турэ! Коль слушаешь меня без веры, ворожба моя не подтвердится. Старания мои пропадут зря…
— Знаю, какие у тебя старания. Я тебя насквозь вижу. На, получи свой заработок и убирайся!
Шакман сдернул один из висевших на кирэгэ платков и кинул ворожейке. Старуха живо скомкала распластавшийся на ее коленях платок, сунула в суму, подобрала камешки и, подобру-поздорову, заспешила к выходу.
— Надо бы ворожбу повторить, турэкей, — сказала она уже от двери. — Чтобы всю правду узнать, надо камушки кинуть три раза.
— Хватит и одного раза!
Когда ворожейка ушла, Шакман почувствовал, что на сердце у него полегчало. Врет старая карга напропалую, а все же приободрила, словно добрую весть сообщила. На какое-то время душевная тревога унялась. Ведь часто так бывает: хоть и нет оснований верить тому, что выдумывают тебе в утешение, а настроение улучшается.
Шакман-турэ поплотней прижался спиной к подушкам и задремал.
20
Ханское войско стояло у озера Кабан. Сафа-Гирей, считавший себя незаурядным стратегом, вводил войско в город лишь в случае приближения вражеских сил, а в спокойную пору выводил за городские стены. По его мнению, жизнь в поле была полезна для воинов, в особенности при подготовке к походу: суровые условия закаляли их. Как табун зимой на тебеневке, войско зачастую само себя кормило. Воины били дичь, охотились на косуль, умыкали попадавшийся на глаза скот.
Сафа-Гирей повелел во внутреннем устройстве войска следовать древним правилам, выработанным чингизидами. На десять воинов — одна юрта, командует ими унбаши, десятник. Десять юрт — сотня под командованием юзбаши, сотника. Выше стоит тысяцкий. По составу войско было весьма пестрым: кроме подданных Казанского ханства, служили в нем и ногайцы, а также крымские татары, посланные старшим братом хана Сахиб-Гиреем и приведенные в Казань самим Сафа-Гиреем. Войсковыми начальниками, даже десятниками, назначались преимущественно крымцы.
Из ханского дворца к озеру Кабан Шагалия доставил гонец тоже из крымских татар и передал сотнику. Сотник осмотрел нового воина, точно коня при покупке: взяв за подбородок, проверил зубы, потыкал рукоятью плетки в бока, в живот, пощупал мускулы рук и зачем-то, сдернув его шапку, понюхал ее.
Шагали попал в только что сбитую десятку, еще не имевшую своей юрты. Его начальник сидел под толстым осокорем, важный, как хан, неторопливо обгладывал мосол. Перед десятником кружком сидели его подчиненные и тоже обгладывали кости. Десятник приподнял припухлые веки, окинул новичка цепким взглядом с головы до ног и, не переставая жевать, спросил:
— На Кострому ходил?
Оттого, что рот десятника был набит мясом, вопрос прозвучал невнятно, да и сути вопроса Шагали не понял. Он смутился, покраснел. Начальник ждал ответа, продолжая обгладывать мосол, а новичок молчал.
Шагалию показались знакомыми эти припухлые веки и цепкий взгляд из-под них. Где-то он уже видел десятника. Это темное, скуластое лицо, эти реденькие усы над толстыми губами, этот нос с горбинкой были связаны с чем-то постыдным. Да, вспомнилось: когда Шагали забрел с товарищами в переулок крикливой Гуршадны, этот человек вышел из непристойного дома. Он самый, человек с кинжалом!
Неловко стало Шагалию, до того неловко, что на лбу выступили капельки пота. Он почувствовал себя так, будто в чистую его душу кинули комок грязи. Ему захотелось крикнуть: «Я тебя видел, когда ты выходил из поганого дома, который стыдно называть!»
Молчание новичка обозлило десятника.
— На Кострому, спрашиваю, ходил? Или на Галич? Ну, что молчишь, болван? — рыкнул он и безнадежно махнул рукой. — Впрочем, если б ходил, я узнал бы тебя. Бывалого сразу можно отличить.
— Я туда не ходил, — проговорил Шагали, будто извиняясь. — Слышал, на какой-то Муром надо идти.
Он хотел еще добавить: «Может, моя жена там», — но промолчал.
— А воевал ты хоть где-нибудь?
— Нигде не воевал.
— Экий недоносок!
Десятник снова принялся обгладывать мосол. Униженный и словно бы виноватый в том, что не довелось участвовать в войне, Шагали некоторое время смотрел, как его будущие товарищи жуют мясо. Со вчерашнего дня он ничего не ел, голод отдавался болью в пустом желудке. Шагали не выдержал, — выбрав свободное место в кругу, опустился на корточки и потянулся к казанку с мясом.
— Хайт!
Десятник сильно ударил мослом по его руке.
— Кто тебе разрешил? Впредь без разрешения старшего не тянись к еде. Уловил?
Чернобородый воин, сидевший рядом с Шагалием, пинком отшвырнул его от круга.
— И место свое знай!
Чернобородый сидел третьим по правую руку десятника, а тут какой-то мальчишка всунулся между ним и вторым. Кто ж потерпит такое!
У котла десятки каждый занимал свое место, причем, оно, это место, определялось не возрастом воина или его боевыми заслугами, а тем, насколько он нравился своему маленькому турэ, точнее — уменьем угодить ему. Турэ есть турэ. Кто ниже перед ним склоняется, тот ближе к нему и садится, а стало быть, может выбрать кусок побольше: казанок-то перед десятником ставится. Дальние довольствуются тем, что остается. Поэтому между воинами постоянно идет борьба за удобное место. Это никем не установленный, издревле существующий порядок или, если хотите, обычай. Только что пнувший Шагалия чернобородый украл для десятника хорошего коня, благодаря чему и удостоился счастья занять место почти рядом с казанком. Так разве ж он уступит это место кому-нибудь, тем более недотепе, зеленому юнцу? Ладно еще он ограничился пинком — в войске бывали случаи и похуже.
Десятник, не глядя, кинул обглоданный мосол за спину, обтер жирные руки о голенища сапог и указательным пальцем поманил Шагалия к себе.
— Что, досталось? Ничего, это тебе урок впрок, — сказал он, как будто бы немного подобрев, и хитровато улыбнулся: — Иди, садись вон туда. Будешь сидеть на почетном месте, как раз напротив меня… Дайте ему какую-нибудь кость, пусть погрызет.
Шагалию было уже не до гордости, голова кружилась от голода. Он сел на указанное место, боязливо принял протянутую ему кость и тут же принялся грызть ее.
Подкрепившись и выпив оставшийся на дне ведра айран[50], Шагали прикорнул было под кустом, но возможности отдохнуть ему не дали. Тот же чернобородый ткнул его носком сапога в бок.
— Вставай, не к теще в гости приехал! Пошли!..
Оказывается, надо было перетаскать к толстому осокорю оснастку выделенной десятке юрты. Перетаскали, связали кирэгэ, обтянули войлоком. В юрту первым вошел десятник, постукал рукоятью плетки по решеткам, потыкал в войлок и указал, где кому расположиться. Место Шагалию, разумеется, досталось у самого входа.
Вечером воины, едва ткнувшись головами в седла, погрузились в сон — кто захрапел, кто сладко посапывал, кто посвистывал носом. Один Шагали, несмотря на безмерную усталость, долго не мог заснуть. Мысли, беспокойные, горестные мысли бередили душу, точили молодое сердце, и ныло оно, болело, не давало забыться.
Да и как было сердцу не болеть! Шутка ли — столько бед навалилось на парня! Отправившись искать нежданно-негаданно пропавшую жену, он уже обрадовался было: вот-вот встретится с нею, цель близка — но и жену не нашел, и любимого коня, которого еще жеребенком выбрал и вырастил, Гнедого своего потерял. Мало этого, так верные товарищи, делившие с ним трудности долгого пути, не дождались его у ханского дворца, исчезли куда-то. Ну и самое страшное — сам угодил в сбродное, разбойничье войско Сафа-Гирея. Эх, судьба немилостивая! Только-только ступил человек на порог зрелости, а уже полную меру лиха ему преподнесла!
И думать не думал Шагали, отправляясь на поиски, что выпадут на его долю такие приключения. Мужская честь побудила его начать этот путь. Казалось ему: быстро нападет на след, найдет Минлибику и примчится с ней в родное становище. Но в ту минуту, когда он вскочил в седло, вставил ноги в стремена и тронул пятками бока Гнедого, судьба, видно, распорядилась испытать его дорожной маетой. Чем трудней становилось испытание, тем сильней разгоралось его юношеское чувство, и гнали его вперед уже тоска по Минлибике и острая жалость к ней.
Ни в палящий зной, ни холодной, доводящей до дрожи ночью не терял он терпения. Не поддавался унынию, когда томила жажда, когда не удавалось добыть пищу и желудок сводило судорогой от голода. Стремление достичь цели толкало его все вперед и вперед. Немало тягот он перенес и в унизительное положение попадал, но перед тем, что пережил среди этих полудиких вояк, все предыдущее померкло. С такой грубостью по отношению к себе, с таким унижением человека он столкнулся впервые. Шагали теперь не был уверен, что выдержит позорное помыкание им. Одно из двух: либо он сам кому-нибудь голову проломит, либо его изомнут, истопчут. Впрочем, был еще выход: попытаться бежать. Но это не так-то просто. Ночью из войскового стана его не выпустят, днем будут следить за ним двадцать глаз. Если даже удастся вырваться отсюда, настигнет погоня или перехватит где-нибудь ханская стража. Нет, ви дно, не под счастливой звездой родился любимый сын предводителя племени Тамьян! Его звезда, звезда Сэрэтэн, оказалась жестокой…
Довольно долго горевал Шагали на своей войлочной подстилке у входа в юрту, но все же одолела его дрема. И привиделось ему бесчисленное множество перемигивающихся звезд. Звезды померцали и погасли, затем снова вспыхнули, в их неясном свете появился паромщик и, дернув ворот рубахи, показал выжженное на груди изображение полумесяца. Внезапно паромщик исчез, а на его месте возник толстомясый десятник. «Он из Галича, — завопил десятник. — Мы город спалили, а его с женой и дочерью доставили хану. Он из Галича!..»
В бреду Шагали закричал. Кто-то, выругавшись, лягнул его. Шагали поднялся и вышел из душной юрты. На свежем воздухе у него закружилась голова. Он примостился под старым осокорем и мысленно сам себе приказал: «Бежать! Вернуться на родную землю! Вырваться отсюда!»
Утром ему дали коня. Хоть и не такого статного, как Гнедой, а все же… Шагали обрадовался, как ребенок, которому подарили игрушку. Вспыхнувший ночью и пригасший к утру огонь решимости опять запылал. Весь день Шагали не отходил от этого, пока не привыкшего к нему коня. Когда сел на него, почувствовал себя прежним, еще не униженным, не лишенным воли. «Надо отыскать своих товарищей, — решил он. — Вместе и рванем в родную сторону».
Якобы приучая к себе коня, он объехал немало юрт, побывал в нескольких сотнях, но товарищей не нашел.
Зато ждала его нечаянная радость. Он возвращался к своей юрте, выполнив поручение десятника. Свернул к речке напоить коня и заодно умыться. Когда, ополоснув лицо, выпрямился, глазам своим не поверил: на том берегу стоит его Гнедой, друг его милый, разделивший с ним все тяготы долгого пути, — высокий, статный, с челкой на лбу. Смотрит на хозяина, будто сомневаясь, он это или не он, стрижет ушами. Шагали тихонечко свистнул. Гнедой заржал и, разбрызгивая воду, тут же примчался к нему. Встреча украденного коня с хозяином была, пожалуй, не менее волнующей, чем встреча братьев, давно не видевших друг друга. Гнедой положил морду на плечо Шагалия и замер, а тот, смаргивая невольные слезы, гладил шелковистую шею коня, трепал его гриву.
Шагали привел Гнедого под чужим седлом в свою десятку, но вскоре пришлось вступить в драку за него. Прибежавший следом воин налетел коршуном. Шагали не растерялся, долгое путешествие кое-чему научило его, прибавило опыта. Изловчившись, он ударил головой в живот нападающего. Разъяренный вор, вскочив, снова кинулся на него. На этот раз Шагали согнул его пополам пинком в пах. Неизвестно, чем бы дело кончилось, но появился десятник, и от его кулаков дерущиеся отлетели в разные стороны. Узнав, что драка произошла из-за коня, он отогнал чужака, пригрозив прибить насмерть, если еще раз тут появится, а Шагалия похвалил:
— Молодец! Не упускай добро, попавшее в наши руки.
— Это мой конь, — сказал Шагали, чтобы внести в дело полную ясность. — Мой Гнедой. Я сам его вырастил.
— Тут нет ни твоего, ни моего, — отрезал десятник и наставительно устремил вверх указательный палец. — Все тут ханское. Все принадлежит великому хану Сафа-Гирею.
Шагали принял это за намек: потянешься к ханскому — шкуру спущу. Но десятник неожиданно заключил:
— А из тебя, похоже, воин получится. Хваткий егет. И впредь не упускай, что можно прибрать к рукам. Уловил?
На следующий день вечером снова появился воин, с которым Шагали подрался из-за Гнедого. Тот чуть не плакал — не драться пришел на этот раз, а не зная, как быть, куда податься. Свой десятник исхлестал его плеткой за то, что лишился коня, и отлучил от общего котла. Шагали встретил его равнодушно, ни вражды, ни сочувствия не выказал.
— Конем велит обзавестись, — пожаловался парень. — Грозит повесить, коль не обзаведусь. Потерявшего оружие или коня тут не щадят.
— А где твой конь? — спросил Шагали. — С которым ты сюда пришел?
— Я без коня пришел.
— Украли, что ли?
— Нет, не было у меня коня. Совсем не было.
— Совсем?..
Парень с виду был из тех, о ком говорят: «Такой топнет, так и железо лопнет». Словом, здоровяк. Широкоплечий, круглолицый, загорелый. У Шагалия в голове не укладывалось, чтобы здоровый сильный человек мог жить вовсе без коня.
— А ты откуда? — полюбопытствовал он.
— Я-то? С Шангыта. Слыхал? Это там, у гор… Мы — булгары…
— Звать тебя как?
— Шарифуллой. Мы с братом Газизуллой вдвоем пришли сюда. Он к ремеслам способный, так его взяли на ханские работы. А я, видишь, в войско угодил.
— В ваших краях что, лошадей нет?
— Есть. Много их там.
— Почему же ты без лошади?
— Никто не дал.
Тут Шагали, исходя из собственного опыта, предположил:
— Можно же было, наверно, взять жеребенка из отцовского косяка и вырастить…
— Видишь ли, у деда косяк пошел наперекосяк. А отец и рад бы дать, да нет возможности поймать…
Шагали не понял присказку.
— Ты бы корок[51] сделал!
— Дурень ты, что ли? — удивился Шарифулла. — Были бы лошади — и без корока можно поймать. Зачем, думаешь, мы в Казань пошли? Я потому в ханское войско и угодил, что коня хотел добыть. Вот и добыл… у тебя.
— А хан разве не дал?
— Жди, даст! Тут одна надежда: в походе разживиться. Двух коней добудешь — один твой.
— А второй?
— И впрямь ты дурень, брат! Второй хану достается. Порядок такой: коль двух коней добудешь, войсковой турэ в награду повесит тебе на шею талисман, отдаст одного коня и отправит домой… Эх, вернуться бы мне из похода со своим конем! — Шарифулла даже зажмурился мечтательно, но, вспомнив, что в поход-то пешим ходом не пойдешь, попросил Шагалия: — Слушай, у тебя теперь два коня. Одолжи мне одного, а?
— У меня того отбрали, как только Гнедой нашелся…
Сердце у Шагалия было отзывчивое. Обычно, когда у него что-нибудь просили, он старался помочь. Но на Шарифуллу вдруг разозлился, Вот нахал! Гнедого украл, вверг человека в беду, а теперь еще и помощи просит!
— Еще у кого-нибудь умыкнешь, — процедил он сквозь зубы. — Ты ведь уже наловчился…
Шарифулла в ответ ничего не сказал. Может быть, и сам как раз об этом подумал. Вздохнув, он взглянул в небо. Выражение его лица говорило: «Скорей бы стемнело. Не жить мне, коль сегодня же не уведу у кого-нибудь коня».
Не попрощавшись, Шарифулла пошагал в сторону Арского поля.
21
Хан Сафа-Гирей не любил оттяжек в задуманном деле. Так же, как его предшественники на казанском троне, полководческим искусством он не отличался, но одно усвоил твердо: стадо сыто в поле, войско — в походе. Невоюющий воин — тягость для казны. И коль уж ты поднялся на такую высоту власти, что заимел войско, — не топчись на месте. Либо воюй, либо время от времени щекочи соседей, набегая за барымтой. Это хан воспринял как священный завет предков.
И на сей раз он все решил быстро: не дожидаясь, пока войско должным образом подготовится, выступил на Муром.
Насколько войско Сафа-Гирея было пестрым по составу, настолько же разнились мысли и чувства участников похода. Одних на чужую землю погнало желание поесть-попить вволю. Другие, вроде Шарифуллы, надеялись разжиться лошадью. Третьи, правоверные фанатики, шли мстить иноверцам за то, что они — иноверцы; иные из них, отрешившись от набивших оскомину мирских страстей, решили покончить счеты с земной жизнью в «священной войне». Поднаторевших в грабежах, озверевших в славном войске Сафа-Гирея, хитрых и жадных юзбашей гнало стремление захватить побольше чужеземных богатств, чтобы пожить до следующей барымты в полное свое удовольствие. А у одного из воинов была из ряда вон выходящая цель: отыскать жену.
Унижения, обрушившиеся на Шагалия в ханском войске, пошатнули его решимость осуществить это благое намерение. Но когда он, обвешанный оружием, сел на коня и в строю своей сотни, вздымая пыль, промчался мимо хана, когда почувствовал себя частицей грозной силы, душевные муки, выпавшие на его долю в последние дни, как-то забылись, даже стало весело.
Хотя о войнах ему доводилось слышать не раз, такое большое войско он увидел впервые. Пока воины, рассеянные по юртам у озера Кабан, грызлись меж собой, Шагали не представлял, сколь велико их число, да и не думал об этом. Он был занят мыслями о бегстве. Но вдруг протрубила труба, лагерь пришел в движение. Воины с необычным проворством, покрикивая друг на дружку, кинулись разбирать юрты.
Вскоре снова затрубила труба, воины повскакали в седла. Подхваченный общим порывом, Шагали поставил коня в строй десятки, десятка заняла свое место в сотне. Неожиданно, предвещая нечто грозное, грохнули барабаны, земля будто дрогнула. Гнедой испуганно прянул вбок. Десятник, оглянувшись, показал Шагалию кулак: не нарушай строй! К счастью, неприятность на том и кончилась.
Войско выступило в поход. Вместе с несметным множеством всадников Шагалия понесло куда-то, ему казалось, что все это происходит во сне. Но движение увлекло его, утренняя свежесть бодрила, и он даже слегка подосадовал, когда войско остановилось. Сотники, а вслед за ними десятники прокричали приказ спешиться. Впереди, поблескивая волнами, простиралась Большая Идель — Волга.
Переправа войска через такую широкую реку — дело непростое. Паромщикам хана пришлось попотеть. Шагали подивился: и здесь, близ Казани, на пароме работали русские. Хотя они и старались вроде бы изо всех сил, войсковые начальники орали на них, и нет-нет да свистела плеть.
На другом берегу трубы уже не трубили, барабаны не гремели — войско тронулось в путь без лишнего шума.
Двигались быстро. Делали передышки в неведомых Шагалию местах, — если он и слышал названия, трудно было их запомнить. И вот в один из дней вдали на подернутой синей дымкой возвышенности показались городские строения. «Муром», — пронеслось по рядам воинов.
У Шагалия перехватило дыхание. То ли он струхнул перед предстоящей схваткой, то ли теперь, когда цель была уже близка, понял, что надежда отыскать тут жену наивна, — нахлынуло горькое сожаление: зря не послушался отца, безрассудно покинул родные края! Ведь не исключено, что на поле боя русская дубинка обрушится на его голову или русская стрела пронзит ему грудь, и навсегда он останется лежать в чужой земле. «Из-за бабы! — подумал он. — Прав отец, можно найти другую жену, надо, так и две, а потеряешь голову — другой не будет». Но опять предстала перед его мысленным взором задумчивая, стройная Минлибика, и сердце встрепенулось. «Убьют так убьют, а правильно сделал, отправившись на поиски, выполнил долг, — утешил он себя. — Честь свою в глазах соплеменников сохранил. Только… Только вот Минлибику больше не увижу, коль убьют. Эх, зачем я не побыл с ней подольше!..»
А войско приближалось к Мурому.
Муром… Древний, загадочный, в синем мареве, стоит он у серебристой, холодноструйной Оки. Муромское торжище мало чем уступает казанскому базару. Более всех иных наведываются в Муром гости московские и рязанские, но и армянских купцов увидеть рядом с ними не диво, и бухарские, хорасанские караваны, случается, приходят в город на Оке, казанские торговые люди и те, пренебрегая опасностями, продолжают натаптывать свою тропу. Муром — лакомый кусок для любителей легкой добычи, манит, притягивает он богатством, потому-то не раз подвергался нападениям, не однажды разбивал враг его ворота, разорял торговые ряды, сжигал дома, уводил людей в рабство.
Но суливший легкую добычу, Муром на этот раз встретил войско Сафа-Гирея ощетинившись копьями, рогатинами, вилами. Муромцы не дали врагу не то что подойти к городским стенам, а даже переправиться через Оку — перехватили на левом берегу и вынудили повернуть коней назад.
Хану стало ясно: город заранее узнал о его походе и подготовился к схватке. Но как узнал? Кто выдал тайну? Неужели в ханской ставке есть каины? Или же муромские лазутчики проникли в его войско? Впавший в ярость Сафа-Гирей терялся в догадках. Воля хана была поколеблена, удар, нанесенный муромцами, лишил его на какое-то время дара речи.
А разгадка тут была простая. Как уже говорилось, редки на свете тайны, о которых кто-нибудь что-нибудь не знал бы. Тайна похода, представлявшегося чуть ли не увлекательным путешествием, почти не охранялась. Как только войско получило приказ готовиться к выступлению, по казанскому базару пошел шепоток. Проворные иноземные торговцы, имевшие свои интересы и в Муроме, тихонечко утекли туда, чтобы вывезти товары в безопасные места, в глубинные города Руси. Даже казанские купцы, направившие на муромское торжище обоз с сафьяном, сочли необходимым повернуть его на Углич. Тайна разгласилась, муромцы получили предупреждение о грозящей им беде.
Хотя Муром, некогда столица великого княжества, потерял былое могущество, стал одним из приграничных городов московских владений, многие удельные князья могли бы позавидовать боевому духу и сплоченности его жителей.
Обычно сильным считается город или государство, управляемое твердой рукой. Правитель с твердой рукой страшит врагов. Там же, где правитель слаб, беспечен, при возникновении опасности твердость проявляет народ. И нет силы сильней, чем люди, вступающие в схватку по собственной воле.
Беспечный муромский князь не относился к числу надежных правителей. Своим долгом он считал лишь сбор и отправку дани в Москву. Весть о предстоящем походе Сафа-Гирея привела его в растерянность. Князь ограничился тем, что спешно отрядил гонца в Москву с просьбой о помощи. Тем временем казанское войско приближалось к Мурому, и князь, воспринимая вести об этом как новые и новые удары судьбы, решил тайно отправить свою семью вслед за гонцом. Но взбудораженные муромцы разгадали его хитрость и в ярости набросились на княжескую карету.
— Стой! Куда бежите, оставив нас?
— Поворачивай назад!
— Пусть князь выйдет к народу!
— На площадь! Все — на площадь!
Завернув разукрашенную карету обратно к княжескому двору, муромцы хлынули на площадь в центре города. Князя не дождались, но нашлись решительные вожаки. Городские ворота закрыли. Началась подготовка к встрече с врагом.
Вести о приближении Сафа-Гирея намного опередили его войско. У горожан хватило времени не только вооружиться, но и обдумать свои предстоящие действия. Князь пришел в себя, созвал выбранных ополчением воевод. Судили-рядили, как будет лучше: ждать врага в городе или выступить ему навстречу? Решали то так, то эдак. Наконец, кто-то предложил решение, с которым все согласились: ждать не в городе и не в открытом месте, а в засадах, затаившись в лесочках на том, на левом, берегу.
Хитрость удалась. Ударили по ханскому войску неожиданно, с боков и с тыла, и оно смешалось, заметалось, как попавшая в теснину отара. Пока воины Сафа-Гирея, не ожидавшие такого отважного наскока русских, опомнились, порядком их полегло.
В сравнении с ханским войском муромских смельчаков было намного меньше, и только теперь, сойдясь с врагом лицом к лицу, они увидели, насколько серьезна противостоящая им сила, однако не дрогнули. Разгорелась битва пеших с конными. Тем временем оставленные в городе — ведь чем черт не шутит — ратники и ополченцы, видя, как обернулось дело, быстро переправились на лодках через Оку и кинулись на неприятеля опять же с тыла. Огорошенному новой неожиданностью хану, чтобы вырваться из тисков, пришлось с остатком войска прянуть в сторону. Воодушевленные успехом муромцы бросились следом, но пешему конного, понятно, не догнать, а казанцы больше в бой не стали ввязываться.
Сафа-Гирей вернулся в Казань, потерпев позорное поражение, потеряв у Мурома значительную часть войска, немало коней и оружия. Многие егеты, разными судьбами угодившие в это войско, в их числе и Шагали из башкирского племени Тамьян, остались лежать на поле боя.
22
Шакман-турэ, лишившись душевного равновесия из-за скитающегося где-то сына, ослабил внимание к своим повседневным обязанностям и делам, к жизни племени. Несколько происшествий напомнили ему об этом.
Неведомо откуда налетевшие лихие люди угнали из табуна десяток лошадей. Кому-то из тамьянцев попался на глаза одноухий бродяга, его и прежде замечали. Случайно Шакман узнал, что глубокой ночью у муллы Апкадира побывал гонец из чужих краев. Явный непорядок! Предводитель племени жив-здоров, никуда не отлучился, так с какой же стати, не ставя его в известность, мулла принимает гонцов, тем более — ночью?
Хотя Апкадир пытался оправдаться тем, что посторонний человек, дескать, приезжал по делам, связанным со служением вере, Шакман дал ему за самочинство хороший нагоняй. Пусть помнит: хозяин на тамьянской земле — один, и никто не вправе поддерживать без его ведома какие бы то ни были сношения с другими племенами. Для пущей убедительности внушения Шакман велел выпороть на глазах муллы провинившегося табунщика. Разумеется, к мулле и впредь будут ходить и приезжать люди. Пусть ходят, пусть приезжают. Но почему в последнее время делается это в обход предводителя племени? Почему приезжие не просят сначала разрешения или благословения у Шакмана?
Мулла явно наглеет. Слуга божий перестает считаться с главой племени. Значит, Шакман ослабил поводья. Значит, как предводитель проявляет слабость, недальновидность. В самом деле, давно он не предпринимал ничего такого, что привлекло бы к нему всеобщее внимание, подтянуло всех.
Роль предводителя заметно повышается, когда племени грозит опасность. Тут уж народ волей-неволей сплачивается вокруг своего турэ. Ну, а если не грозит опасность? Как тут быть? Нет, Шакман не против мира и спокойствия, но вызвать в племени некоторую напряженность он считает полезным. Для этого можно натянуть отношения с каким-нибудь племенем послабей. Или, по меньшей мере, пустить слух, что соседи собираются напасть на тамьянцев. Слишком спокойной жизнью порождается беспечность. Неспроста же конокрадам удалось угнать из табуна лошадей и по тамьянским лесам бродит какая-то одноухая личность.
Выяснив, что у муллы ночью побывал гонец из племени Ирехты, Шакман подумал: «Может, пощипать этих самых ирехтынцев?» Смелая мысль приятно пощекотала его самолюбие, даже в жар бросило Шакмана. Однако такая затея успеха не сулила. Конечно, неплохо, очень неплохо было бы сбить спесь с ханского угодника Асылгужи. Получил, видите ли, тарханские привилегии и задрал нос — не доплюнешь. Но поднять руку на ирехтынцев — значит, заранее обречь себя на поражение. Это Шакман хорошо понимал. То ли привлеченные тарханством Асылгужи, то ли в надежде на верную защиту, к племени Ирехты помимо кара-табынцев присоединились еще несколько родов. Тяготели к нему и гарейцы, кайпанцы, таныпцы, даже далекие гайнинцы. Попробуй пощипать племя, имеющее за спиной такую силу, кроме собственной! Остается только тешить себя надеждой, что проклятый Асылгужа вот-вот отправится на тот свет.
Кстати, прижав как следует муллу, Шакман допытался: глава ирехтынцев тяжко болен. Гонец от него, оказывается, для того и прискакал, чтобы передать мулле приглашение Асылгужи. Надеется, видать, что служитель аллаха исцелит молитвами.
Шакман запретил мулле ехать к Асылгуже.
— Нет, нет! — сказал он властно. — Коль ему нужен тамьянский мулла, пусть бы обратился с просьбой к его хозяину! Не вздумай отправиться к нему без моего позволения!
Правду сказать, сам факт обращения главы такого могущественного племени, как Ирехты, к мулле Апкадиру порадовал Шакмана. Мулла не чей-нибудь, а его; не кто-нибудь, а он, Шакман-турэ, привез Апкадира, подобрав в Казани. «Погоди, Асылгужа-тархан, еще покланяешься племени Тамьян, коль жить хочешь!»
Шакман пока не в силах открыто сшибиться с ирехтынцами. Приходится ждать благоприятного стечения обстоятельств. Может, в самом деле Асылгужа уже недолго протянет. Перед смертью все равны, тарханством ее не отпугнешь. Глядишь, в один прекрасный день покинет этот мир и надменный Асылгужа…
Да, Ирехты пока Тамьяну не по зубам. Но есть же племена помельче! Есть енейцы. Есть их плевенький предводитель Байгубак. Можно нагнать на него страху. И повод для этого есть. Байгубак разгромил сынгранцев, угнал их скот. И приданое, предназначенное племени Тамьян, — у енейцев. «Надо вернуть приданое снохи, — думал Шакман. — И лишнего прихвачу, так плечо не оттянет».
Поразмыслив, Шакман пришел к решению совершить набег на енейцев с частью батыров, оставив другую часть для охраны своей земли.
Подготовка к походу потребовала участия муллы. С практической точки зрения его напутствие представлялось полезным. Освятив предстоящее дело религиозной церемонией, мулла должен был оправдать его необходимость в глазах народа и, самое главное, именем аллаха укрепить в участниках похода уверенность в успехе.
Мулла, помня недавно преподанный ему урок, изо всех сил старался угодить предводителю. Когда Шакман сообщил ему о своем замысле, Апкадир, приложив обе руки к груди, выражая высочайшую почтительность, сказал:
— Позволь, турэкей, заметить: в «Книге истории» по твоему повелению я написал, что к енейцам сначала были посланы послы.
— А ведь и верно, — вспомнил Шакман.
— Может, так и сделаешь? Может, Байгубак согласится уступить захваченный у сынгранцев скот без боя? Я, мой турэ, боюсь кровопролития…
В льстивых словах хитреца был резон. Предводитель согласился с ним, отложил выступление в поход и тут же снарядил посольство.
Посол — лицо значительное. Для переговоров Шакман должен был направить кого-нибудь из знатных людей, главу рода или аймака. Но из пренебрежения к Байгубаку он послал к енейцам обыкновенного воина, правда, разбитного, языкастого человека, дав ему в товарищи двух армаев. На случай, если Байгубак сразу согласится вернуть скот сынгранцев, поехали с послом еще и два пастуха.
Затея эта в общем-то заранее была обречена на неудачу. Узнав, что за люди прибыли от Шакмана, Байгубак высокомерно отказался встретиться с ними, велел завернуть посольство обратно. Посол через слугу передал ему: «Ежели турэ не выслушает нас, то услышит боевой клич тамьянцев». Лишь после этого предводитель енейцев оказал:
— Пусть войдут!
Байгубак полулежал, облокотившись на подушку. Когда посольство вошло в юрту, он не пошевельнулся, не поднял взгляда, не ответил на приветствие.
— Говорите!
Посол, не получив ответа на приветствие, повторил непривычное для него, звучащее чаще всего в устах турэ и муллы слово «ассалямагалейкум», — теперь уже погромче.
— Я не тугоухий! — резко бросил Байгубак. — Говори о деле!
— Послы не подлежат казни! — начал тамьянский воин с общепринятой посольской формулы. — Я открыто скажу то, что должен сказать. Мы пришли не с войной, а с миром. Наш турэ велел передать: «Пусть Байгубак вернет скот, отнятый у племени моего свата и по праву принадлежащий тамьянцам».
— Скажи своему турэ: мы добыли скот в бою и пригнали не для тамьянцев. У нас нет лишнего скота.
— Твоя воля, почтенный турэ. Но раз ты не согласен вернуть добром, скот будет отобран силой.
— Против силы найдется сила. Я в состоянии защитить свое племя и свой скот. Я заставлю твоего турэ склонить голову. Не захочет сам склонить — сломаю ему шею. Так ему и передай!
— Послы не подлежат казни, турэ. Я должен сказать: кто кому сломает шею — знает лишь аллах. Глава тамьянцев не простит тебе твоих слов. Гнев его обрушится на твое племя. Прольется кровь, прольются слезы, но он отнимет у тебя то, что должно принадлежать ему.
Байгубак вскочил. Возможно, он наговорил бы немало едких, оскорбительных для Шакмана слов. Возможно, нарушив обычай, он велел бы выпороть дерзкого посла. Но пока он соображал, что сказать, как поступить, тамьянцы повернулись и вышли из юрты. Оставленные при конях пастухи поспешно двинулись им навстречу. Байгубак, выглянув из юрты, увидел удаляющееся посольство уже на расстоянии полета стрелы.
Послы не подлежат казни, неписаным законом они ограждены от немедленной расправы, но не ограждены от недоброго к ним отношения, злобных взглядов. Тяжела ноша посла, в особенности тогда, когда ему поручается неправедное дело. Посол стремится изложить суть дела в сдержанных выражениях, но все равно получает грубый, оскорбительный ответ. Дважды должен он унять душевную дрожь: слушая этот ответ, а затем передавая его своему повелителю.
Тамьянский воин, исполнивший миссию посла, сам человек грубый и прямой, — даже он, передавая Шакману слова енейского предводителя, счел нужным смягчить их. И все-таки привел своего турэ в ярость. Шакман слушал его, сжав зубы, стараясь сохранить невозмутимый вид, но не выдержал, взорвался, громко выкрикнул:
— Тутыя!
Боевой клич племени тут же был подхвачен и многократно повторен.
Шакман-турэ задыхался от ярости:
— Я не только отберу скот — уничтожу племя этой собаки! В пепел все превращу! Тутыя!.. Найдите Биктимира, он пойдет с батырами…
23
Давно не раздавался клич «Тутыя!» Когда разнесся он по тамьянской земле, народ на некоторое время притих в растерянности, не враз пришел в движение. В самом деле, чересчур спокойное течение жизни уже породило в людях беспечность, клич прогремел для многих громом с ясного неба. Кроме дозорных, оказавшихся поблизости от юрты предводителя, никто не проявил достаточного проворства — к месту общего сбора воины поспешали не торопясь.
— Где остальные? — кричал Шакман гневно. — Что это за воины! Я велел позвать Биктимира — где он?..
Гонцы и порученцы предводителя метались, поторапливая тех, кто медлил. Один за другим к месту сбора подъезжали вооруженные мужчины и, увидев, что сам турэ еще не сел в седло, обрадованно соскакивали на землю, становились в строй, держа коня под уздцы.
Средь собравшихся только Биктимир стоял без коня. Шакман поманил его пальцем к себе и резко, будто отдавая приказ, спросил:
— Где твой конь?
— Сам, турэ, знаешь: подох.
Шакмай оттого, что забыл об этом, впал в еще большее раздражение.
— Так ради какого шайтана ты тут торчишь? Почему путаешься под ногами батыров?
— Ты же, агай, велел позвать…
И верно, что велел. В минуту безмерной ярости пришло ему в голову взять этого силача с собой. Такой с одного маху может пятерых уложить. И с Байгубаком быстрее справиться поможет, и тамьянцам заодно себя покажет. А то живет в лесу, и всякие ненужные толки о нем идут. Потому-то Шакман сразу вслед за боевым кличем сгоряча выкрикнул его имя. Но теперь увидел Биктимира, пропахшего дымом и дегтем, в заляпанной смолой одежде среди воинов, обвешанных луками и колчанами, при конях; увидел на майдане у склона Аташа, куда мужчины племени сзываются по особо важным причинам, — и неловко стало. Может, для того чтобы выйти из неловкого положения, и придрался к нему Шакман.
Один из гонцов, видно, решив угодить предводителю, сказал:
— Клич племени чужаков не касается. А он ведь пришлый.
— Кто пришлый?! — взъярился опять Шакман-турэ, но почувствовав, что чересчур разошелся, сбавил тон. — Он наш, тамьянец. Понял? Тамьянец! Слетай-ка к табуну, пригони ему коня. Да повыносливей!
И подозвал Биктимира еще ближе:
— Получишь коня. Запряжешь в волокушу. Положишь на волокушу бочонок смолы. Повезешь за нами…
Биктимир не понял приказа, замялся, не решаясь спросить, зачем смолу-то везти.
— Ну что стоишь? Беги в свою лачугу!
— Побежать-то я побегу, агай, но не дошло до меня…
— Что не дошло?
— Насчет смолы. Лучше вели мне взять дубинку. Или кистень. Я не подведу, агай, буду лупить врагов что есть мочи!
— Делай, как велено! — сказал Шакман, подав знак, чтобы подвели его жеребца. — Дубинку тоже можешь взять. И кистень не помешает…
Подошло время определить, кого взять с собой, кого оставить. Предусмотрительный турэ всех мужчин в поход не уведет. А вдруг здесь появится враг? Может быть, кто-нибудь из соседей только и ждет удобного часа, чтобы набежать за легкой добычей. Кто, в случае чего, защитит достояние племени, женщин, детей?
Тут возник еще один вопрос, напомнив Шакману, что он ослабил внимание к обязанностям предводителя. У него сердце екнуло, когда подумал об этом. А что, если его убьют или тяжело ранят и он окажется не в состоянии вести дела племени? Кто возглавит тамьянцев, кто примет на свои плечи бремя власти? Вот когда особенно нужен рядом дорогой отцовскому сердцу сын! Вот когда отцовской душе нужна надежная опора! Ай, какую глупость совершил Шагали, отправившись искать никчемную, будь она неладна, бабенку!..
Шакман немного повеселел, лишь оглядев своих воинов, проверив их оружие и снаряжение. Немалая у него все же сила, приятно видеть ее собранной в кулак. Почти настоящее войско!
Обрадованный тем, что сумел отогнать от себя тяжелые мысли, Шакман остановил приплясывающего жеребца перед строем воинов, заговорил приподнято:
— Тамьянцы! Мы идем на освященное обычаем и правое дело, чтобы защитить честь своего племени. Коль выступление наше придется на миг, когда всевышний скажет: «Аминь!» — и мы вернемся с добычей, да, коль отобьем у енейцев предназначенный нам скот, то никто не будет обделен. Каждому достанется не меньше пяти овец, кроме того — лошадь или корова. Я не о себе пекусь. Стараюсь, чтобы племя мое стало богаче. Всевышний тому свидетель! — При этих словах он поднял правую руку, устремив указательный палец к небу. — Будьте верны кличу племени! Тутыя!
— Тутыя-а-а! — пронеслось над майданом.
— Но я не могу взять с собой всех, — продолжал Шакман. — Кто-то должен остаться здесь, охранять свою землю. Кому идти в поход, кому остаться — решайте сами. Даю вам право выбора, чтобы потом не было обиды. Кто готов выступить против енейцев?
Как ни странно, никто не отозвался. Воины молчали.
— Что ж, раз не можете решить сами, вот мое решение: останутся ильбаксы. Кто еще желает остаться — пусть выступит вместе с ними вперед. Остающимся я хочу сказать несколько слов особо…
Почти весь строй колыхнулся, подался вперед. Не стронувшихся с места можно было по пальцам перечесть.
Интересненькое дело! Совсем не так получилось, как ожидал Шакман-турэ.
Может быть, его не поняли?
Мужчины во всех племенах подразделяются на ильбаксы — дозорных, и ильбасаров — завоевателей. Соотношение между ними в разных племенах различно. У предприимчивых предводителей дозорные и завоеватели приходятся один к одному. Но роли меняются. Сходив в поход, иль-басар становится дозорным, а ильбаксы получает возможность отправиться за военной добычей. Не сбились ли тамьянцы из-за этого с толку? Или из-за того, что набеги за барымтой давно не предпринимались, все стали считать себя дозорными?
Шакман-турэ не стал разбираться в причинах странноватого поведения своих воинов. Задачу решил очень просто. Рассек строй взмахом руки надвое: эта половина пойдет в поход, эта — останется.
Мулла Апкадир сотворил напутственную молитву.
Тронулись в путь.
В пути Шакман не спешил. Зачем утомлять коней и людей? Пусть приберегут силы для решающего часа. На расстоянии, которое можно было одолеть за три-четыре обычных перехода, Шакман устроил семь остановок. Лишь на четвертый день он объявил, что встали на последний привал. Нападение на енейцев назначил на следующее утро, чтобы застигнуть их спящими, врасплох. Расправа намечалась жестокая.
Шакман придумал нечто жуткое, небывалое в межплеменных столкновениях. Не для красного словца грозил он все превратить в пепел. Именно так и будет. Для того и везет Биктимир на волокуше бочонок смолы. Каждый воин обмакнет свои стрелы в смолу. На становище енейцев посыплются подожженные стрелы, вызовут пожар и повергнут врага в ужас. И тогда Шакман со своими воинами обрушится на него. Он поступит с енейцами так же, как они сами поступили с сынгранцами. Пусть вопят, пусть мечутся — пощады не будет! Побив, покалечив, поубивав всех, кто попадется под руку, тамьянцы заберут в охваченном огнем становище енейское добро и угонят скот. Трепещи, безмозглый Байгубак! На тебя идет не заурядный предводитель, а умелый воитель. Дорого обойдется тебе твоя заносчивость!..
Тамьянцы отдохнули в лесу неподалеку от вражеского становища. Шакман был настолько уверен в успешном осуществлении своего замысла, что позволил себе спокойно соснуть. Он уже чувствовал себя хозяином достояния енейцев и видел Байгубака поставленным на колени.
На рассвете Шакман выслал разведку и велел разжечь костер для разогрева смолы. Но случилось непредвиденное. Как говорится, то, на что нацелился один ловкач, выхватил у него из-под носа другой. Не довелось Шакману насладиться победой. Разведка вернулась с сообщением: на месте енейского становища — пусто, на яйляу — ни души. Ни людей нет, ни скота.
Костер, разожженный для разогрева смолы, вдруг померк. В глазах Шакмана потемнело. Все же он принял повод подведенного к нему коня, вставил ногу в стремя, тяжело вскинул тело в седло. Безмолвно направился туда, где предполагал разгромить енейцев, захватить богатую добычу. Да, место их обитания было пусто и голо. Хоть шаром покати. Ни души, ни звука. Лишь ветер гуляет…
«Не опередил ли меня кто-нибудь другой? — мелькнуло в голове Шакмана. — Но нет. Следов не видно. Над разоренным становищем кружились бы стервятники, каркали вороны… Никто на енейцев не напал, сами поднялись и ушли куда-то. Перехитрил меня коварный Байгубак! Удрал!..»
24
Когда Байгубак глянул вслед удаляющемуся тамьянскому посольству, первым его порывом было — послать погоню, задержать и унизить этих вестников зла наказанием. Но он тут же отказался от своего намерения. Побоялся худой славы. Подняв руку на послов, откуда бы они ни были, даже просто припугнув их, чести себе не прибавишь. Послы не подлежат казни. Это неписаный закон всех племен.
О другом надо было думать: как отвести удар Шакмана, обладающего большей силой?
Байгубак не нашел ничего иного, как осуществить свой давний замысел. Поднял племя и увел с земли предков. Печально, а что поделаешь! «Пусть тамьянские собаки побрешут в ярости на пустое место, — думал он. — Пусть взбесится надменный Шакман, оставшись с носом».
Человек, плывущий в лодке, когда-нибудь должен пристать к берегу. И племя, покинувшее родную землю, не может вечно скитаться. И оно должно когда-нибудь остановиться, найдя место для самостоятельного существования или, коль вынуждают обстоятельства, присоединиться к другому племени.
У Байгубака возникала мысль присоединиться к племени Ирехты. Казалось, жизнь станет поспокойней, если заручиться покровительством Асылгужи-тархана, — ему благоволит хан. Но в последнее время пошли слухи о неладах в этом племени, о недовольстве родов, примкнувших к нему. Говорили недобро и о самом Асылгуже. Что-то там у них происходит: то ли кара-табынцы не ладят с ирехтынцами, то ли глава рода Исянгул-турэ не может ужиться с Асылгужой-тарханом. Якобы, из-за этого лишились покоя и таныпцы, кайпанцы, гарейцы, потянувшиеся к ирехтынцам.
Байгубак не стал докапываться до причин чужих раздоров. Дыма без огня не бывает, в племени Ирехты не все благополучно — достаточно было знать это.
Под крылом неспокойного племени покоя не обретешь, рассудил Байгубак. Лучше поискать место для независимого существования. Тарханство Асылгужи приманивает внешним блеском, порождает напрасные надежды. Спору нет, хан освободил его от ясака. Но какой от этого прок остальным? Подпавшие под власть тархана роды не выгадывают ни пылинки, должны платить ясак даже исправней и в большем, чем прежде, размере, ибо благоволение хана поистине драгоценно. Кроме того, потерявшие самостоятельность теряют и символ независимости — свой боевой клич, вместо своего священного древа и птицы должны почитать чужие святыни.
Хоть и немногочисленны енейцы, но горды, такие условия им не подходят. Решив — будь что будет, Байгубак повел племя в обход ирехтынских земель, с тем, чтобы поискать пристанище северней. Переправившись на связанных наскоро плотах через Сулман, племя направилось в междуречье Ижа и Карымкаса…
Шакман-турэ, разъяренный, как волк, у которого чуть ли не из пасти вырвали ягненка, готов был пуститься по следам енейцев, чтобы настичь их и разгромить. Попадись Байгубак ему в руки — разорвал бы на куски. Но ярость понемногу спала. А дома Шакмана ждали новости, заставившие начисто забыть о Байгубаке.
Оказалось, что на следующий же день после выступления тамьянцев в поход в их главное становище, к горе Акташ, нагрянул с целой оравой армаев и погонщиков скота казанский баскак Салкей. Шакман узнал об этом от своих дозорных, встреченных на обратном пути.
Давно было сказано: куда баскак глянет, там все вянет. И еще говорится: баскак, нагнав страху, отнимет и последнюю рубаху. Внезапно напавший грабитель обирает свою жертву торопливо, а баскак делает это не спеша, открыто.
Объездив соседние племена, выжав там все, что можно было выжать, отправив в ханскую казну, что надлежало отправить, Салкей решил подольше задержаться на тамьянской земле, чтобы внимательно осмотреться, самолично побывать во всех ее уголках, проверить достоверность дошедших до него слухов о плутовстве Шакмана. В племенах, где побывал баскак, нашлись угодники, — известно, дурная овца в любой отаре водится, — нашлись угодники, которые напели ему, что Шакман имеет утаиваемые от ханского взора богатства, да вдобавок скрывает в лесу каких-то подозрительных людей.
Достоверными окажутся эти сведения или нет — не так уж было важно. Главное — у Салкея как бы появились дополнительные основания прижать Шакмана к ногтю, перевернуть в племени все вверх дном, вытрясти из него как можно больше, дабы и хана порадовать солидным ясачным сбором, и себя не обидеть. Какой баскак не мечтает отличиться перед ханом! Кому не хочется подняться повыше по ступенькам знатности и в конце концов, понемногу накопив богатства, встать вровень с теми, кто чувствует себя в ханском дворце, как рыба в воде, кто окружает трон! Салкей тоже спал и видел это.
Отсутствие предводителя племени ничуть не обескуражило Салкея. Напротив, это было ему на руку. Что ни говори, хозяин есть хозяин. Он опытней других, хитрей. Как ни изощрен глаз баскака, а ловкий турэ все же что-нибудь да сумеет утаить. А так все открыто, все на виду — и скот, и люди.
Покуда погонщики скота осматривали на пастбищах стада, табуны и отары, выбирая, что приглянется, сам баскак с армаями прочесал близлежащие леса. Лес, он только издали кажется темным и загадочным. А пройди по опушке — и обнаружишь не дорогу, так тропу, не тропу, так хотя бы еле заметный след, ведущий в чащу. Пойдешь по следу — станет ясно, зачем его натоптали люди.
Баскак обнаружил Биктимирову лачугу, а возле нее пару батманов дегтя и несколько бочонков со смолой. Невелика находка, если не считать смолу. Надеялся на большее.
Зато в каменном хранилище, в которое имел доступ только предводитель племени, Салкей почувствовал себя, как кот в погребе, полном сметаны. Пересчитав ржавевшие годами секиры, сабли, наконечники копий, он распорядился сложить их в особую повозку. В нее же погрузили обнаруженные в лесу бочонки со смолой. Вот это добыча! Оружием и смолой Салкей, конечно, более всего угодит хану!
Несколько армаев прошли по лесным тропам, подсчитывая количество тамьянских бортей, и в соответствии с полученным результатом баскак потребовал меду. Остальные армаи обшаривали юрты и лачуги, перетряхивали барахлишко, выбирая пушнину.
В первый же день разбоя старики, собравшись скопом, попытались пробудить в баскаке чувство милосердия.
— Не для себя беру — для нужд хана, — отрезал Салкей.
— Подождите до возвращения нашего турэ, — просили старики. — Пусть все делается с его ведома.
— Перед ханом все вы равны, — отвечал Салкей. — Вот и мулла ваш подтвердит. Верно я говорю?
— Да продлит всемогущий аллах дни великого хана! Коль хан могуч, неверные не нападут на нас, — увильнул от прямого ответа мулла, а потом, видя, что на него никто не обращает внимания, и вовсе куда-то исчез.
Несколько дней под тамьянскими небесами стоял плач, слышались причитания и сердитые окрики. Потом захайкали, защелкали бичами Салкеевы помощники, угоняя отобранный скот. Как бы нехотя, лишь уступая силе напрягшихся лошадей, стронулись с места повозки, нагруженные оружием, смолой, медом, пушниной, и печально заскрипели колеса, жалуясь на свою нелегкую судьбу.
Невеселая картина ожидала Шакмана, возвратившегося со своими утомленными ильбасарами из неудачного похода. Племя Тамьян встретило своего предводителя зябко съежившись, точно животное, у которого повыдергали клочьями шерсть.
25
Глава ирехтынцев Асылгужа-тархан тяжело болел. Вначале, почувствовав недомогание, он не придал этому большого значения, думал — мимолетная хворь, скоро пройдет. Никому, даже своим женам, чванившимся тарханским званием мужа более, чем он сам, ничего о болезни не говорил. Однако один из акхакалов, ближайший советник Асылгужи, его глаза и уши, стал замечать, что у предводителя настроение подавленное, и однажды посоветовал полушутливо:
— Надо, мой турэ, сосватать тебе молоденькую жену. Пригожая молодушка все твои печали как рукой снимет.
Асылгужа принял совет всерьез, вдруг загорелся надеждой избавиться от недуга таким путем и поручил самому же советчику присмотреть подходящую невесту.
— Мне резвая, как блоха, ни к чему, — сказал он. — Годы не те. Пусть будет смирная, чистотелая, опрятная. Слышишь? Поищи. Но язык пока держи за зубами.
Девушек, достойных стать женой славного тархана, нашлось бы немало. Можно было высватать подходящую красавицу и у кайпанцев, и у таныпцев, сблизившихся в последнее время с ирехтынцами. А впрочем, и не стоило искать невесту где-то на стороне. Третьей жене турэбикой не быть, ходить ей под рукой первой жены, так что знатное происхождение не обязательно. Выбирай любую в своем племени, девушек на выданье вон сколько!
Но не суждено было Асылгуже воспрянуть духом, женившись еще раз. Придавила его, уложила на кошму необъяснимая болезнь. И вместо молоденькой жены зачастили к нему старухи-знахарки. И травами пытались исцелить, и заклинаниями. Прибрела с тамьянской земли ворожейка, напоминавшая повадками сороку. Оказалось, и лечением она занимается. Взялась поить больного отваром двадцати разных корней и сорока разных трав. Не помогло. Асылгуже с каждым днем становилось хуже. Пожелтел, иссох. Довел его недуг до такого состояния, что уже и пища в горло не шла.
До Асылгужи доходили слухи, что у Шакмана есть мулла, привезенный издалека, и что обладают его молитвы целительной силой. Утопающий и за соломинку рад схватиться. Послал Дсылгужа гонца к тамьянскому мулле.
Мулла Апкадир, поднятый среди ночи, слушал гонца позевывая. Хоть и лестно было приглашение столь знаменитого предводителя, никак не мог мулла вырваться из-под власти сна. Даже заснул опять за разговором. Разбудил его резкий голос гонца:
— Что сказать нашему турэ?
— Передай, что изыщу возможность побывать.
— Турэ в тяжелом состоянии, не заставляй долго ждать, почтенный.
— Постараюсь…
Возможность представилась лишь в отсутствие Шакмана. Мулла улизнул от неожиданно нагрянувшего баскака, позаботился, чтоб «святое стадо» угнали подальше от Салкеевых глаз, оседлал лучшего коня из своего косяка и в сопровождении слуги поскакал во весь опор к ирехтынцам.
Муллу, как только он примчался в становище Асылгужи, немедленно ввели в новый сосновый дом. Больной лежал, вытянувшись, в дальнем углу на нарах.
— Ассалямагалейкум, преславный и высокочтимый Асылгужа ибн… — начал мулла пискляво и запнулся, поскольку не знал, как звали отца Асылгужи. — Желаю тебе благ, многоуважаемый турэ, волею аллаха удостоенный вполне заслуженного звания «тархан»…
В тусклых глазах тархана загорелся огонек надежды. Взглядом нетерпеливым, ждущим чуда, окинул он муллу и слабым голосом попросил:
— Не тяни время, мулла. Не надо лишних слов. Отряхнись от дорожной пыли и подойди ко мне. — Взглянув на топчущихся у двери слуг, Асылгужа добавил: — Дайте мусафиру кумган[52] для омовения. И полейте ему на руки теплой воды.
Выйдя во двор, Апкадир совершил ритуальное омовение, а затем долго, отфыркиваясь, умывался, утирался перекинутым через плечо полотенцем, сопел и странно всхрапывал. Словом, явно испытывал терпение больного. Чтобы поторопить муллу, тархан вынужден был сообщить, какое ждет его вознаграждение за хлопоты:
— За святую молитву, мулла, получишь кадочку меда и выделанные шкуры на шубу. Из отары выловят для тебя упитанную овцу…
— Да вознаградит тебя аллах! — Мулла, сопя, приблизился к больному. — Да произнесут ангелы в этот миг: «Аминь!» Аллах милостив к тем, у кого щедрая душа. Его волею, тархан-турэ, исполнятся твои желания.
Слушая поднаторевшего в сладкоречии Апкадира, тархан еще больше расщедрился:
— Коль молитва твоя будет услышана и я выздоровею, коль поднимусь на ноги, сам выберу для тебя в табуне жеребца.
— Аллах велик и милосерден! Поднимешься, турэ, поднимешься! — пообещал мулла и неторопливо сел к изголовью больного.
— Нет, нет! — воскликнул Асылгужа. — Сядь сбоку! Осмотри живот.
Мулла смутился. Оплошал, как неопытный шакирд! Ведь у изголовья молитву творят, когда человек отходит или уже умер!
— Терпение, турэ, терпение! Успокойся! — Мулла быстренько пересел, положил руку на оголенный живот тархана и нараспев забормотал молитву: — Агузи биллахи мина шайтан ир-разим…
Ни Асылгужа, ни любопытные, которые столпились у входа, чтобы поглазеть на состоящего в близких отношениях с аллахом святого шейха, не понимали его слов. Да и сам шейх не понимал, ибо не знал толком арабского языка и заучивал суры корана наизусть, не вникая в их смысл. Но людям казалось: чем больше звучит непонятных слов, тем лучше. Тем благосклонней становится всевышний. И вот уже нисходит божья благодать на дом, где лежит больной…
Обещанное вознаграждение окрылило муллу или его возбудило внимание ротозеев, увлеченно следивших за действом, — исполнял он свою роль с большим вдохновением. То, поглаживая живот больного, бормотал монотонно, и зрители как бы задремывали, то вдруг повышал голос, и зрители, вздрогнув, пробуждались. В поте лица трудился Апкадир, даже немного охрип.
Старания муллы приободрили Асылгужу. У него хватило сил приподнять голову, выпить пару глотков кумыса и съесть кусочек мяса.
А ночью тархану стало еще хуже. Утром Апкадир поспешил уехать, сославшись на то, что отлучился из племени без разрешения своего хозяина. Мол, должен вернуться, пока Шакман в походе. Пообещал приехать вскоре снова.
Не успел Апкадир доехать до своего становища, как догнала его весть о кончине Асылгужи. Догнала потому, что домой мулла ехал медленно. К его седлу были проторочены кадка с медом и выделанные шкуры, а слуга вез жирную овцу. Не с пустыми руками возвращался Апкадир, тем не менее попенял на аллаха: не поставил тархана на ноги хотя бы ненадолго, не дал ему возможности выбрать из табуна посуленного жеребца.
Апкадир не решился въехать в становище при свете дня. Остановились на берегу Шешмы, стреножили коней.
Постелив полученные у Асылгужи — мир его праху! — шкуры, мулла соснул. В юрту свою проскользнул, когда все стихло.
26
Узнав еще в пути, что в племени побывал баскак, Шакман вернулся в становище в великой досаде. Позвал акхакалов и муллу, накинулся на них:
— Почему не уговорили подождать, пока я вернусь? Почему стояли, набрав воды в рот!
Акхакалы в один голос ответили:
— Спину строптивого обжигает баскакова плетка. Мы на своем веку уже не раз ее отведали.
Шакман повернулся к мулле:
— А ты? За тамьянское достояние и ты должен болеть душой!
— Верно, турэкей, верно! Я и болею. Для меня достояние племени все равно что собственное. Аллах свидетель, я не молчал. Говорил с баскаком, вот старики своими ушами слышали.
— Говорил, говорил, — подтвердил один из акхакалов. — Потом куда-то исчез.
— Исчез? Куда ты ездил без моего позволения?
— Мулла исполняет предопределенное всевышним, — нашелся Апкадир и, порадовавшись своему удачному ответу, продолжал бодро: — Пытался я изгнать недуг, насланный злым духом. Облегчить страдания правоверного. Не удалось. Передал страдалец душу свою Газраилу[53]. По велению божьему. Жизнь каждого из нас — в его руках, турэкей…
— Это кому же аллах повелел передать свою душу Газраилу?
— Умер известный тебе, турэкей, предводитель племени ирехтынцев Асылгужа-тархан.
— Кто? Кто, говоришь, умер?
— Ирехтынский турэ Асылгужа…
Признавшись в нарушении запрета, мулла Апкадир не без душевного трепета ждал, что на Шакмана накатит приступ гнева, и придумал на этот случай успокоительный ход. «Смерть, — хотел сказать он, — унося одних, расчищает путь другим. Премудр порядок, установленный всевышним»., Этим мулла намеревался намекнуть, что кончина Асылгужи — событие, отвечающее давнему желанию предводителя тамьянцев, и, может быть, произошло оно весьма кстати. Однако добавлять что-либо к своему сообщению мулле не пришлось. Оправдания не понадобились. Шакман вдруг сам успокоился, даже повеселел. Нетрудно было заметить на его лице отсвет удовлетворения услышанным. Направление мыслей турэ изменилось.
Что потеряно, то потеряно, в погоню за баскаком не кинешься. Рано или поздно Салкей должен был появиться. Рано или поздно племя должно было уплатить ясак. Окажись Шакман дома — Салкей, возможно, увез бы еще больше добра. Кто знает, как обернулось бы дело. Все зависит от обстоятельств. Предположим, Шакман сам крутился бы возле баскака и в это время узнал о смерти Асылгужи. При таких обстоятельствах было бы полезно ублажить ханского посланца, добиться его благосклонности, его поддержки. Шакман-турэ не из тех, кто трясется над своим добром. Что угодно отдаст, лишь бы это помогло его возвышению.
Он не имел отчетливого представления, как можно воспользоваться растерянностью, конечно же, охватившей ирехтынцев в связи с кончиной предводителя. Одно было для него ясно: надо воспользоваться. Новый предводитель не сразу обретет уверенность, к тому же пока неизвестно, кто им станет. Как слышал Шакман, у Асылгужи не было сыновей. Нет ни, братьев, ни племянников. Кто же возглавит племя? Говорили, будто бы отирается возле тархана молоденький родственник со стороны старшей жены, некий Авдеяк. Но как еще на него там посмотрят. Возможно, обратят взоры на кого-нибудь из родовых турэ. Выделяется там Исянгул, который привел кара-табынцев к Асылгуже. Впрочем, кто же поставит пришлого во главе большого коренного племени? Пожалуй, и люди хана с этим не согласятся, и старейшины будут против. Если решат поставить предводителем человека со стороны, есть люди познатней, скажем, главы примкнувших к ирехтынцам племен Кайпан и Танып. Но случись так — главенствующее ныне большое племя окажется зависимым от малого, должно будет принять чужой клич, чужие символы, то есть попросту со временем потеряет свое лицо и исчезнет. Нет, никто и с этим не согласится.
Чутье подсказывало Шакману, что к власти потянутся сами ирехтынцы, затеют междоусобицу. Значит, племя ослабнет, и только глупец может прозевать благоприятный момент для извлечения выгоды себе. «Надо съездить туда, — решил Шакман. — Повод есть — похороны. На месте будет видней, что предпринять».
— Когда его похороны? — спросил он у муллы.
— Не знаю. Я услышал о его кончине на обратном пути.
— И впрямь ты — лодырь хорасанский! Мог бы и вернуться туда на погребальную молитву.
Мулла промолчал. Не стоило раздражать турэ указанием на его непоследовательность.
Шакман поднялся, неторопливо прошелся по юрте и, несколько смягчив тон, однако повелительно, сказал:
— Придется тебе, мулла, еще раз съездить, туда. Хоть и неблизкий сосед умер, но именитый. Неудобно будет, коль не примем участия в похоронах. Поедешь со мной.
— Прощание с покойным, турэ, длится недолго. Место мертвого — в могиле. Наверно, уже похоронили.
— Все равно придется съездить. Примем участие в поминках третьего или седьмого после кончины дня.
По такому случаю в путь с одним лишь муллой не отправишься. С другой стороны, неприлично брать много сопровождающих — не на праздник едешь. Можно взять по паре слуг, охранников и гонцов. Но надо выбрать людей понадежней, посильней, чтоб каждый пятерых стоил. Как Биктимир. Жаль, нельзя этому силачу появляться на ирехтынской земле, где он оставил мрачную свою тень. Хотя Биктимир внешне слегка изменился, заматерел, его там, конечно, сразу узнают. Могут схватить и передать ханским живодерам. Надо ли объяснять, чем это грозит Шакману!
Тем не менее Шакман погнал посыльного за Биктимиром. Пусть нельзя взять дегтевара с собой, но не лишне выспросить все, что он знает о бывшем своем племени. Да, не лишне. Пригодится.
Турэ есть турэ. Не приличествует ему отправляться в путь без сопровождающих. Должны быть охранники, чтобы недреманно оберегали его безопасность, слуги, чтобы суетились рядом, гонцы, чтобы срывались с места по первому слову. Иначе достоинство турэ принизится, люди будут смотреть на него без надлежащего почтения…
Решив, кого взять с собой, — в свиту помимо охранников, слуг и гонцов был включен также повар, — Шакман велел готовиться к отъезду и прилег в юрте в ожидании Биктимира.
Но дегтевара в его лачуге посыльный не нашел. Выяснилось, что он не вернулся из похода на енейцев. Отстал, поскольку тащился при волокуше с бочонком смолы, и не вернулся.
— Как не вернулся?! Даже коровьим шагом давно можно было добрести… Поищите-ка еще! — распорядился предводитель.
Поискали. Не нашли.
Шакман выехал к ирехтынцам, не осуществив намерения поговорить с Биктимиром. И вообще увидеть силача-дегтевара на тамьянской земле больше ему не довелось.
27
Еще в пути Шакман узнал, что Асылгужу-тархана уже похоронили.
Сообщили ему об этом два ирехтынца, охотившиеся не то на зверя, не то на дичь. Шакман остановил коня, чтобы расспросить охотников, выяснить, как обстоят дела в племени, но у тех языки не сразу развязались. Выглядели они изможденными, смотрели на тамьянцев хмуро. Хмурость эта объяснялась скорее нелегкой жизнью, нежели горем в связи с кончиной главы племени.
Хотя охотники отозвались на приветствие холодно, Шакман заговорил с ними в дружелюбном тоне.
— Турэ ваш, оказывается, умер, — сказал он, якобы выражая сочувствие. — Тяжелые дни переживаете вы, братцы, помоги вам аллах!
— Нам, агай, и до его смерти было не легче.
— Насчет нового хозяина ничего не слышали? — спросил Шакман, оставив дерзкий ответ без внимания. — Что думают ваши акхакалы? В чьи руки намерены передать судьбу племени?.
— Откуда нам знать? Такие дела делаются без нас, — сказал один из охотников.
— В чьи бы руки ни передали, — добавил другой, — нам все одно — спину гнуть. Людям вроде нас пользы не будет. Нищий останется нищим…
В душе Шакмана шевельнулась злость. Подумалось: неужто и тамьянцы повели бы себя так, если бы участь Асылгужи постигла его? Нет, такого в его племени быть не может! Видно, Асылгужа, несмотря на звание тархана, был слаб, вот и распустились его людишки. В этом все дело. Настоящий турэ должен знать, что говорят, даже — что думают о нем в народе. И предупреждать злоязычие. Коль надо, и пресекать. Только того, кто заботится о племени и в то же время держит его на коротком поводке, как Шакман, люди почитают. Что там почитают! Готовы на руках носить!..
— Когда покойного предадут земле?
— Уже похоронили…
Шакман больше ни о чем не стал спрашивать. Тронул коня пятками, поехал дальше. Как отара за вожаком, сопровождающие молча двинулись за ним.
Теперь Шакмана обеспокоил вопрос, где остановиться. У кара-табынцев, примкнувших к ирехтынцам, или у коренных ирехтынцев? Исянгула предпочесть или кого-нибудь из приближенных Асылгужи, того же Авдеяка?
Выгодней, пожалуй, оказать честь Исянгулу. Его род привязан к племени Ирехты, можно сказать, тонкой ниточкой. В напряженной обстановке ниточка может оборваться. Скажем, кара-табынцы возьмут да отчалят от племени, с которым не ладят. Но опять же, подобно человеку, плывущему в лодке, когда-нибудь они вынуждены будут куда-то причалить. Род, не имеющий своего клича, не может существовать самостоятельно. Его тут же проглотят. Или он сам должен признать власть какого-либо большого племени. Так почему бы Исянгулу не попросить прибежища у племени Тамьян? Да-да, именно у племени Тамьян, которым твердой рукой правит Шакман!
Чтобы склонить главу кара-табынцев к этой мысли, и надо поехать прямо к нему. А потом вместе с ним, приняв вид скорбящего по поводу безвременной кончины Асылгужи-тархана, побывать в главном становище ирехтынцев. Там, пока мулла пропоет свои молитвы, кинуть в душу Исянгула семя надежды на лучшую жизнь у тамьянцев.
Возможно, придется даже пригласить его в гости. Пусть приедет, пусть убедится, что тамьянский турэ не только богат и силен, но и гостеприимен. Обласкав его, можно будет перетянуть к себе и весь его род.
Шакман уже решил было направить коня к становищу кара-табынцев, но вдруг засомневался: правильно ли он поступит? Исянгул для этой земли — пришлый, чужак, а покойный Асылгужа — коренной ирехтынец. Поминки справят в главном становище племени. Прилично ли будет явиться туда в качестве гостя Исянгула? Нет! Так, пожалуй, унизишь себя перед другими знатными людьми, приехавшими на поминальный обряд.
— Правь к их главному становищу, ты дорогу знаешь, — сказал Шакман, обернувшись к мулле Апкадиру.
— Оно там, за Иком. — Мулла показал рукой в сторону приречных зарослей, над которыми высились осокори. — Их становище верней будет назвать деревней. Ирехтынцы большей частью живут в избах.
— В избах так избах. Только я ничего там что-то не вижу.
— Деревья заслоняют…
Деревня встретила тамьянцев сумятицей, криками, плачем. На майдане посреди деревни стояла толпа. «Видать, уже поминают Асылгужу, — подумал Шакман. — Горюют все ж по проклятому».
Навстречу ковылял старик. Шакман придержал коня.
— Что за шум у вас, почтенный?
— И не спрашивай, добрый путник. Беда!..
— Какая беда?
— Человека терзают. Хороший человек гибнет.
— За что его?
— Да за давнее дело. Схватили где-то и припомнили старый грех. Салкею-баскаку в руки угодил. Он и сам тут.
— Вот как!..
Шакман заспешил к майдану. Выходит, и люди хана тут. Что ж, очень кстати. Заодно покажется им. Постарается расположить их к себе.
Майдан растревоженно гудел. Соскочив с коня, Шакман кинул повод слуге, вошел в толпу, протиснулся, раздвигая ее плечами, к середине круга. И замер, пораженный. Боком к нему на коленях, со связанными за спиной руками стоял… Биктимир. Тело его, оголенное до пояса, было исполосовано плетью, лицо покрыто ссадинами и кровоподтеками, и все же сквозь следы истязания проступали знакомые черты. Сердце Шакмана заколотилось бешено. Что делать? Выдал его дегтевар или не выдал?..
Перед Биктимиром скучились знатные, судя по одежде, люди. Вот этот, выступивший из кучки на полшага вперед, — несомненно, сам Салкей. Он заметил Шакмана, кинул в его сторону быстрый, несколько удивленный взгляд: кто это, мол, так уверенно протиснулся сквозь толпу? Что оставалось теперь делать Шакману? С трудом взяв себя в руки, он сделал несколько шагов к знатным:
— Ассалямагалейкум, уважаемые старейшины! Прими мой привет, досточтимый Салкей-турэ!
— Кто ты?
— Преданный великому хану глава тамьянцев Шакман.
— A-а, Шакман!.. — сказал бесстрастно баскак. По голосу не поймешь, что за этим кроется.
— Мы приехали на поминки Асылгужи-тархана, а вы, оказывается, судите злодея.
— Это тот самый злодей, что убил баскака Суртмака. До сих пор скрывался в чужих краях, — выставился один из знатных.
На лице Салкея заиграла ехидная улыбочка.
— Ты, Шакман-турэ, должен его знать. Говорят, он скрывался в твоем лесу.
— Барякалла, барякалла![54] В лесу, досточтимый Салкей-турэ, всякие звери водятся, за всеми не усмотреть.
— Хороший хозяин, коль захочет, не только усмотрит, но и выловит любого зверя… Мы все ж заставим убийцу заговорить. Узнаем, кто его покрывал…
По знаку баскака два армая принялись стегать Биктимира плетками.
— Говори!
Биктимир молчал. Лишь еле заметно вздрагивал после каждого удара.
— Так будет со всяким, кто посмеет поднять руку на слугу хана! — закричал Салкей и, отстранив одного из армаев, сам несколько раз хлестнул истязуемого тяжелой плеткой. — Получай, собака! Получай, свинья!.. Собака!.. Свинья!..
Видно, Салкей в заплечном деле превосходил своих армаев: Биктимир издал чуть слышный стон.
— Теперь ты, Шакман-турэ, покажи свою преданность хану. Добавь негодяю…
Пришлось встать на место баскака и прогуляться плеткой по спине, на которой живого места уже не было.
Собрав остатки сил, Биктимир простонал:
— Минзиля-а-а…
Может быть, образ любимой предстал перед ним, чтобы укрепить его дух в минуты невыносимого страдания. Или же имя, вырвавшееся из глубины измученного сердца, означало зов на помощь. А может быть, Биктимир хотел сказать Шакману: «Не обижай мою жену…» Кто теперь объяснит смысл этого стона, этого предсмертного хрипа?
Окровавленного, потерявшего сознание страдальца кинули в яму, надвинули сверху каменную плиту и поставили рядом с плитой двух стражников.
Знать по приглашению пока еще не объявленного предводителем ирехтынцев Авдеяка пошла помянуть Асылгужу-тархана. Вскоре в доме покойного зазвучал писклявый голос муллы Апкадира, затянувшего суру корана.
28
Биктимир неожиданно угодил в поставленную на него, будто на медведя, ловушку.
Как было сказано, Шакман в походе на енейцев не торопил своих воинов, берег их силы. Возможно, он учитывал и скорость Биктимировой волокуши, приноравливался к ней. Так или иначе, первая половина похода смахивала на увеселительную прогулку. До енейской земли кони шли размеренным шагом, лишь изредка — рысью.
А на обратном пути уже не медлили. Во-первых, Шакман был удручен неудачей, во-вторых, отпала необходимость беречь силы. Шли все время на рысях, а под конец, когда узнали, что в племени побывал баскак, кинули коней в галоп. Биктимир со своим бочонком на волокуше не мог угнаться за хозяином, отстал. А коль отстал, незачем стало спешить. Редко выпадала ему возможность вздохнуть свободно, а тут — такое приволье, ни турэ, Ни дело не торопит, отдыхай себе, наслаждайся покоем и ненаглядной красотой природы, распевай беззаботно песни, сколько душе угодно.
Беда подстерегала его в лесу, раскинувшемся по берегам Шешмы. Вечерело, но дегтевара это ничуть не обеспокоило, лес был ему привычен, чувствовал он себя преотлично. Захотелось спеть, и он запел, набрав полную грудь посвежевшего воздуха:
Темной ноченькой
Лес густой
Примет беглого
На постой…
На этом и оборвалась песня, потому что раздался пронзительный свист. Пока Биктимир сообразил, что бы это значило, шею ему сдавила волосяная петля корока. В мгновение ока кто-то сдернул его с коня. Послышался голос:
— Свяжите его! Быстрей!..
Связать не успели — Биктимир опомнился, резко подался в сторону человека, державшего корок, так же мгновенно, как его сдернули, ослабил петлю, вырвался из нее и отпрыгнул к толстому дереву.
— Живым взять, живым! — скомандовал тот же голос. — Мертвый — кому он нужен!..
Биктимир увидел, что окружен. Нападавших было с десяток или больше. Что за люди? Давно ходили слухи о банде юлбасаров — разбойников, свивших гнездо в лесу у Шешмы. Мелькнула мысль: значит, они и есть.
Дубинка и кистень Биктимира были приторочены к седлу. Чем защититься безоружному? Подвернулся под руку увесистый сук. Ударил им одного из разбойников. Сук переломился, но разбойники отпрянули.
— Петлю на него накинь, разиня!..
Юлбасар, орудовавший короком, сделал еще несколько попыток накинуть петлю, Биктимир каждый раз ловко увертывался от нее.
— Где второй корок?
Вопрос вызвал в банде короткую заминку. Биктимир воспользовался ею, подхватил тяжелую жердину, взмахнул раз, другой… Нападающие опять отпрянули, но теперь уже два шеста с петлями на концах взметнулись над дегтеваром. Положение Биктимира казалось безвыходным: он должен был отбиваться жердиной от наседающих со всех сторон разбойников и одновременно увертываться от короков. Это была схватка при совершенно очевидном неравенстве сил.
В любой схватке — будь это схватка толпы с толпой или батыра с батыром — то одна, то другая сторона не выдерживает длительного напряжения, подается назад, чтобы немного отдышаться. Биктимир не имел такой возможности и чувствовал, что выдыхается, что долго так не продержится.
Но мужественный человек не теряет надежды, ищет выход и в безвыходном положении. Неожиданно развернувшись, Биктимир сшиб с ног двух подступавших сзади бандитов и стремглав кинулся в чащу леса. Он бежал напролом через лесной подрост, не думая, куда бежит, и оказался на берегу реки. С ходу бросился в воду. Речная прохлада прибавила ему сил. Поднырнув, он переплыл стремнину, тяжело прошлепал по мелководью, плюхнулся, задохнувшись, под склоненную к реке иву.
Бандиты высыпали на противоположный берег. Рядом с Биктимиром воткнулась в песок стрела, тут же еще одна впилась в дерево с другого боку. Река была неширокая, вожжи бы достало от берега до берега. На таком расстоянии лучнику ничего не стоит попасть, почти не целясь, в человека. Стало быть, бандиты просто пугают, не убьют, не отказались от намерения схватить его живым. Тем временем несколько преследователей кинулись верхом вброд чуть ниже по течению реки. Глянул Биктимир вверх по течению реки — то же самое. Опять окружают!
Биктимир поднялся, побежал в гору. Однако недалеко ушел — верховые, обойдя его с двух сторон, перекрыли путь.
— Хватай его, хватай!
— Лови короком!
— По ногам ударь!..
Биктимир метался, как затравленный зверь. Ему удалось сбить кулаком одного из верховых, вырвать его дубинку.
— Хватай, не упускай!..
Дубинка в крепких руках — оружие грозное. Славно она поработала! Еще несколько бандитов слетели с коней. Медленно, а все же продвигался Биктимир в гору, сбивая с коней или с ног подступивших слишком близко врагов. Силы его были уже на исходе, но и бандитов притомил тайный батыр Шакмана. Они приостановились то ли передохнуть, то ли посоветоваться. Биктимир вновь побежал в гору. Еще две стрелы просвистели рядом. Одна воткнулась в заросшую мхом расселину каменной глыбы, другая, ударившись о камень, расщепилась. Биктимир даже засмеялся. Показалась смешной эта расщепившаяся стрела. А в мозгу билось: «Не убьют, не убьют!.. Я им зачем-то нужен живой…»
Воин, оказавшись перед выбором между смертью и пленом, отдает предпочтение смерти, если, конечно, он — настоящий воин. Лучше пасть в бою, нежели сдаться врагу, решил Биктимир, когда его вновь окружили. Он дрался отчаянно, уже сам кидался на бандитов, — дубинка, случайно — а может, не случайно? — попавшая в сноровистые руки, помогла ему вырваться из вражеского кольца. Его опять догнали, окружили, и опять он пробил себе дорогу.
На него тоже сыпались удары, один раз, получив тяжелый удар дубинкой в спину, он покатился кубарем, но успел вскочить, не дал бандитам навалиться, скрутить руки.
Пока длился этот неравный бой, сгустились сумерки, стемнело. Собрав последние силы, Биктимир сбил с ног еще нескольких бандитов и рванулся — который раз! — вверх. Сил хватило ненадолго. Окончательно выдохся, не смог сделать больше ни шагу. Обернулся, чтобы встретить преследователей лицом к ним, но, к удивлению своему, никого не увидел. Сделав еще несколько шагов вверх, оглянулся — по-прежнему никого. Так, то и дело оглядываясь, шаг за шагом отдалялся он от бандитов, затем, пригнувшись к земле, убедился, что следом никто не идет. Если б шли, темные фигуры выделялись бы на фоне реки, слабо посвечивавшей внизу.
«Не один я, видать, обессилел. Похоже, уработал я их, долго теперь кашлять будут…» — подумал Биктимир.
Двинулся дальше, уже без оглядки. Склон был не очень крутой, но гора есть гора, даже человеку со свежими силами нелегко шагать на подъем. Биктимир дышал хрипло, как лошадь, которой хомут сдавил шею. Казалось, каждая клеточка его тела дрожит от усталости. Надо было отдохнуть. Набрел в темноте на небольшую впадину. Место, вроде, подходящее. Затаишься в этом углублении — рядом пройдут и не заметят.
Постоял, прислушиваясь, — ни звука. Только в собственных висках будто стучали молоты и голова раскалывалась от боли. Задели дубинкой. И все тело болело. Биктимир ощупал себя — не ранен ли? Нет, не ранен. А боль пройдет…
Он пошоркал ногами по земле, проверяя, нет ли острых камней. Да, место удобное. Сел. Посидел, упершись кулаками в землю. Измученное тело жаждало расслабиться. Лег, вытянувшись во весь рост.
И заснул.
29
Давно ханские сыщики старались выследить убийцу Суртмака, сумевшего сбежать, когда его везли на расправу в Казань. Пока он жил в тамьянском лесу, сыщики с армаями нагрянули к кара-табынцам, все вверх дном перевернули. Ничего не обнаружив, взялись за ирехтынцев, обшарили избы, лачуги. Результат — тот же, на след не смогли напасть. Зря искали и в ближайших от ирехтынцев племенах. Убийца словно сквозь землю провалился.
Тогда хан послал в обеспокоивший его край Салкея. Этот человек прославился в Казани своей жестокостью, коварством и проворством в сыскном деле. Его считали крымцем, в действительности же Салкей происхождением своим был обязан одному из ногайских мурз. Не поладив из-за чего-то с родичами, он переметнулся к казанским ханам.
Опыт подсказывал Салкею, что преступник непременно появится в местах, где совершил злодеяние. «Отсидится где-нибудь, пока мы здесь, а когда уедем — появится, наследит. Поэтому лучше розыск на некоторое время прекратить», — решил он.
Оставив среди ирехтынцев тайных осведомителей, Салкей отбыл в Казань. Вскоре его предсказание подтвердилось. Преступник, побывав в своем роду, еще раз показал, что не намерен считаться с порядками, установленными ханской властью. Более того, как бы дал знать, что собирается жить не диким зверем, а по-человечески, у семейного очага: дерзко выкрал свою девушку, Минзилю.
Салкей поспешно нагрянул к кара-табынцам, кричал и рычал, землю, что называется, рыл носом, вынюхивая след, но опять ничего не вынюхал.
— Не может быть, чтобы он далеко ушел. Башкиры преданы своей земле. Наверно, затаился под крылом какого-нибудь племени, — говорил он своим холуям.
При этом Салкей не исключал и возможности бегства убийцы в чужие края. Расспрашивал караванщиков, ходивших в ногайскую сторону, не попадался ли им на глаза человек такого-то обличил. Не чурался матерый сыщик и доверительных бесед с лихими людьми без роду без племени, рыскающими в поисках добычи. Доподлинно знал: бродяги, воры, грабители наблюдательны, ибо этого требует их промысел.
С одним из таких людей Салкей был хорошо знаком. И не просто знаком — выручил его однажды из беды: вместо того чтобы отправить, заковав, в каменоломню, отпустил на все четыре стороны. Не потому отпустил, что устрашился последующей мести, — Салкей сам был сущий разбойник, притом не из робких, — а с расчетом получить услугу за услугу. Скажем еще откровенней: причина необычного великодушия Салкея, скрытая им даже от ближайших помощников, заключалась в том, что он в грабителе, которого прозвал про себя Копченым, почувствовал родственную душу.
Этот самый Копченый был схвачен у паромной переправы через Сулман при попытке ограбить обоз с ясаком и доставлен в Казань. Допрашивал его Салкей. Внешность Копченого отнюдь не могла вызвать симпатию к нему: на черном почти (отсюда и прозвище) лице — отталкивающе толстые губы, вдобавок нет одного уха.
— Где твое ухо, собачий сын? — грозно спросил Салкей, сбив с грабителя шапку, поскольку тот сам не соизволил снять ее.
— Утерял в дорожных хлопотах, мой султан, — усмехнулся Копченый.
— У-у-у, пес! — Салкей собрался было съездить грабителю по уху, но, во-первых, ухо отсутствовало, во-вторых, каждому все же приятно, когда его величают султаном. Не съездил. — Разговаривать научился! Откуда ты, обормот?
— Крымский я, из Крыма, мой султан. Из далекого Крыма…
— Крымский? — В глазах Салкея мелькнуло сомнение.
— Не веришь? Раз великий хан казанский родом из Крыма, должны же быть у него… хм… верноподданные оттуда же.
Вызывающе дерзкими ответами «верноподданный» неожиданно расположил Салкея к себе.
— Дурак ты, — сказал Салкей укоризненно. — Вместо того чтобы служить в ханском дворце, занялся грабежом.
— Да я уже служил в ханском дворце. Только не тут…
И Копченый, он же Одноухий, рассказал кое-что из своего прошлого. Салкей слушал заинтересованно, даже восхитился: «Ловок, мерзавец! Такого приручи — десятерых заменит!» — однако о решении своем сообщил сухо:
— Твое счастье, что угодил ко мне. Пожалуй, я тебя выручу. С условием…
— Я весь — внимание, мой султан!
— К ханскому добру впредь не прикасаться. Тебе, птице божьей, и без того найдется, что поклевать. Уразумел?
— Это можно…
— Будешь держать меня в известности, где обретаешься. Понадобишься — дам знать. Тут же явишься. Иначе… Руки у меня длинные!
— И это уразумел.
Одноухий понадобился лишь через пару лет. К этому времени он сбил банду, а Салкей был назначен баскаком взамен убитого Суртмака.
— Явился? — спросил Салкей, будто вчера только виделись.
— Куда же денешься! К хану и баскаку по зову не явишься, так связанным привезут. Сам же ты сказал, что руки у вас длинные.
По-прежнему непригляден был Одноухий и по-прежнему дерзок.
— Ты говори, да не заговаривайся. А то впрямь свяжу и перед ханом поставлю.
— Твое дело — связать, мое — сбежать…
— Ладно, — примирительно сказал Салкей. — Есть дело иного рода.
Одноухий быстро понял, что от него требуется. Высказал предположение: тамьянский турэ Шакман пригревает около себя неведомо откуда взявшихся людей; может быть, и того, кого ищет баскак, пригрел.
И до Салкея доходили слухи об этом.
— Доставь-ка мне подозрительных!
К удивлению баскака, разбойник отрицательно мотнул головой.
— Не выйдет, мой султан. Против Шакмана сил у меня мало. Угнать из его табуна десяток коней — еще куда ни шло, а людей… Нет, не выйдет.
— А ты выжди, когда Шакман отлучится куда-нибудь. Не сидит же он сиднем в своем становище…
— Не сидит. Но когда он отлучается, остаются его дозорные. Не подступиться к ним.
— Коль доставишь мне этого головореза, отличишься перед ханом.
— А зачем мне отличие?
— Ну, награду получишь.
— Хе! Я сам себя награждаю.
— Кого ты из себя корчишь? — вспылил Салкей. — Что тебе нужно? Серебро? Золото? Получишь! Только поймай убийцу Суртмака! И доставь мне живым!
— Голова, хоть и без одного уха, дороже золота, мой султан. Покойнику богатства ни к чему. Не могу я напрямик сунуться к Шакману. А последить за ним могу. Глядишь, и выпадет случай. Потерпи.
— Что ж…
В один из дней, когда баскак Салкей собирал ясак, Одноухий известил его: Шакман с частью своих воинов отправился за барымтой. Баскак так и так должен был побывать у тамьянцев, а тут, похоже, момент выдался самый подходящий. Очень хорошо, что Шакмана нет на месте. Без него будет проще и с ясаком управиться, и с подозрительными людьми разобраться. Салкей даже пожалел, что упрашивал разбойника, — сам в силах проверить достоверность слухов и предположений. Есть же у него стражники, армии, да и погонщики скота чего-то стоят!
Баскак учинил у тамьянцев небывалый обыск. Самолично чуть ли не в каждую щель заглянул. Собрал ясак, какого племя никогда еще не платило, заодно обшарил всю тамьянскую землю. Обнаружили в лесу лачугу дегтевара, но что проку: пустая она стояла. Разве только смолу для хана нашли. Дегтевар, оказалось, ушел с предводителем в поход. На допросах тамьянцы в один голос твердили: нет, мол, у нас чужаков, вот мулла — пришлый, так сколько уже лет у них живет; была еще приблудная старуха-ворожейка, да пропала, ушла куда-то. Муллу баскак не успел допросить — тоже куда-то исчез.
Ясак был отправлен в Казань, а поимку преступника пришлось опять возложить на главаря разбойников.
Одноухий между тем все же пронюхал, что Шакман держит в лесу пришлого, что человека этого зовут Биктимиром, а подлинное ли у него имя — аллах знает. Скорее всего, это и есть разыскиваемый кара-табынец. Пожалуй, и сомневаться не стоит, — он и есть…
Видел Одноухий, как прошло через облюбованный им лес воинство Шакмана. Последним ехал крепко скроенный человек. Конь его тащил волокушу с каким-то бочонком. Что за бочонок — догадался баскак, когда Одноухий свиделся с ним. Стало быть, с волокушей ехал дегтевар.
Теперь уж банда Одноухого не спускала глаз с дороги, по которой должен был вернуться Шакман. Наконец, он проскакал со своими воинами. А дегтевара с ними не было. Отстал. Улыбнулась удача разбойникам. Устроили засаду. Правда, не дался им Биктимир. Немало шишек набил.
Немало хлопот доставил. Ушел… Но заснул богатырским сном и проснулся, опутанный веревками. Тихо его взяли, уже без хлопот.
Так, связанного для большей надежности по рукам и ногам, и повезли его на рассвете в люльке меж двух коней. Доставили Салкею.
Обрадовался баскак, едва не заплясал от радости. Наконец-то!
— Попался, соколик, попался, миленький! — чуть не мурлыкал он и в избытке чувств ласково тыкал рукоятью плетки в живот плененному. — Повезем мы тебя в гости в твои родные места. Там скажут, кто ты такой на самом деле. И урок получат. Хороший урок! Увидят, что ждет того, кто посмеет поднять руку на баскака…
Сначала, конечно, следовало установить, что Суртмака убил именно этот человек. Установив, предать его жесточайшим истязаниям на глазах сородичей и соплеменников. Чтоб другим неповадно было посягать на жизнь ханских слуг. А то вчера убили Суртмака, завтра убьют Салкея, а там, упаси аллах, доберутся и до самого хана!
Опасны вольнолюбивые смельчаки. Даже связанные — опасны. А уж убийца баскака, разгуливавший на воле, был впятеро, вдесятеро опасней. Вот почему так обрадовала Салкея поимка преступника. Возможно, это был самый счастливый день в жизни свирепого ногайца.
На следующее после истязаний утро разнесся слух, что страдалец умер в яме, куда его бросили.
Многие вздохнули с облегчением: отмучился…
30
Так же, как проявленная в битвах доблесть, не забывается самопожертвование во имя справедливости, тем более, если человека казнят за правое дело на глазах его соплеменников. Казненный обретает славу не только героя, но и мученика. Далеко разносится эта слава, равнозначная бессмертию.
Быстро распространилась по башкирским землям слава Биктимира. Рассказы о нем передавались из уст в уста, волновали до слез чистосердечных, отзывчивых слушателей и, свиваясь в нить поучительного сказания, наматывались на драгоценный клубок народной памяти.
Этими рассказами порождались и меткие, как стрелы, речения, оперенные звонкими созвучиями. Кем-то было сказано и на века запомнилось: казнящий ждет чести, казнимый — мести; казнящий мнит: «Будет всем урок», казнимый стонет: «Придет и твой срок…»
Сколько бы ни старался каратель, не дано ему доказать свою правоту. Сочувствие народа, согнанного к месту казни для устрашения, всегда на стороне страдальца.
Кровавое зрелище, устроенное баскаком Салкеем в становище ирехтынцев, не стало тем уроком, на который он рассчитывал. Очевидцы истязания и слушатели очевидцев, а затем и слушатели пересказчиков услышанного испытывали одни и те же чувства: сострадание к мученику и ненависть к мучителю. Возмездие сжимало кулаки.
Разлилась по кочевьям печаль. Дети испуганно примолкли, строгие старушки пугали шалунов именем баскака. Женщины, встречаясь у родника или речки, непременно заводили разговор о Биктимире, вздыхали и утирали слезы. Мужчины при упоминании о нем отводили глаза друг от друга. Певцы изливали свою горесть под гневный звон домры. Полетел по становищам кубаир[55] безвестного сэсэна:
Затуманилась вершина,
Знать, горюет и она.
Мать оплакивает сына,
Мужа милого — жена.
О, родная сторона!
Пал батыр твой, и сама ты
Вся плетьми иссечена.
Веет стынью от тумана,
От подоблачных высот.
Пес-баскак, угодник хана,
Кровь народную сосет.
Всем погибель он несет!
Кто ж родную нашу землю
От злосчастия спасет?
Ждет напрасно конь чубарый —
Нет батыра, не придет…
Но, подобно славе старой,
Слава новая взойдет.
Пес от кары Не уйдет!
Чтоб не тешить вражью стаю,
Лишних слез, народ, не лей!
Пал батыр, но подрастают
Удальцы поудалей.
Эй,
Глядите веселей!..
Бежало неудержимо время, но память о кара-табынце, принявшем мученическую смерть, не меркла. Глубоко укоренилась в душе народа его слава, превратившись в достояние, передаваемое не только от человека к человеку, но и от века веку. С годами повымерли свидетели пытки, в долине Ика вступило в пору зрелости новое поколение ее обитателей, но и оно знало подробности кровавого события — по сказанию, завещанному живым ушедшими из жизни.
Тем не менее баскак Салкей извлек из этого события кое-какие выгоды для себя, тоже обрел славу, хотя и недобрую. Некоторое время пожил он вольготно, на широкую ногу, ибо на башкирских землях, подвластных Казани, народ притих, строптивцев вроде бы поубавилось. Баскак крепко прижал ирехтынцев, а уж из кара-табынцев едва душу не вытряс. Покогтил он также соседние племена Кайпан и Танып. Пришлось поизвиваться перед ним и Шакману.
Уже в день расправы с Биктимиром на поминках по Асылгуже-тархану баскак, маслено улыбаясь, кинул главе тамьянцев:
— Шила в мешке, Шакман-турэ, не утаить. Рано или поздно оно высовывается наружу…
Шакмана бросило в жар. Стараясь придать голосу не свойственное ему подобострастие и тем самым выказать ханскому посланцу — чтоб его разнесло! — глубочайшее почтение, Шакман проговорил:
— Не понял я, досточтимый баскак, что ты хочешь этим сказать.
Лицо баскака стало еще масленей. Ох, эта улыбочка! Свихнуться можно от нее! Сколько в ней самодовольства и чего-то невысказанного!..
— Я хочу сказать — очень искренне стегал ты этого головореза. От души, говорю, помахал плеткой. Похоже, велика была твоя злость. Уж не нанес ли он, собачий сын, какого-нибудь урона тебе?..
Салкей забавлялся. Салкей играл с Шакманом, как сытый кот с мышью. Баскаковы угодники понимающе подмигивали друг другу, иной толкал соседа локтем в бок — мол, смотри, смотри, как Шакман ерзает.
— Урон, нанесенный великому хану, печалит и меня, — выдавил из себя Шакман, лихорадочно соображая, насколько баскак осведомлен в истинном положении дел. Ну, от того, что беглый кара-табынец жил в тамьянском лесу, не отвертеться. Но это не самое страшное. На этот случай готова отговорка: знать не знал и ведать не ведал, кто он такой. Не раскрылось бы главное — прямое покровительство убийце Суртмака… Нет, не должно раскрыться. Биктимир молчит. А вдруг заговорит? Вдруг сумеют вырвать у него признания? Надо уносить отсюда ноги, пока голова цела…
Шакман обернулся к сидевшему рядом с ним мулле Апкадиру. Сказал:
— Поторапливайся, хазрет[56], сразу после трапезы тронемся в обратный путь.
Громко сказал. Решил напомнить всем и прежде всего Салкею, что Шакман не какой-нибудь захудалый турэ, а предводитель племени, содержащий при себе именитого муллу. Однако баскак осадил его:
— Не строй-ка из себя хозяина муллы! Он тут мне нужен. Пусть наставляет заблудших. Разве не видишь — непотребства всякого много ныне, распустился народишко. Пусть мулла приобщит его к молитвам, втолкует, что надобно денно и нощно просить аллаха о даровании неистощимого здоровья великому хану!
Баскак при этом выпрямился и вскинул правую руку, всем видом своим подчеркнув значение сказанного. Шакман, понятно, спорить не стал. Какой может быть спор, когда готова, как говорится, лопнуть последняя струна твоей домры.
— Согласен, досточтимый баскак, — смиренно ответил он. — Для великого хана я не только муллу, но и добро свое, и душу готов отдать.
— С душой расстаться не спеши, а то Газраилу в должный срок нечего будет делать. А насчет добра… Что ж, я запомню, Ш-шакман-турэ!
В звуке «ш», процеженном сквозь зубы, таилось больше угрозы, чем в словах баскака. «Делишки твои мне известны. Не поделишься богатством — не сносить тебе головы». Так истолковали это другие или иначе, но Шакман истолковал именно так. Чем дальше, тем хуже становилось его положение. В нетерпении ждал он завершения поминок.
Наконец, молитвы были пропеты, подаяния, положенные в таких случаях, розданы. Оставив муллу при баскаке, Шакман пока что благополучно отправился со своей свитой домой.
Не повезло, не повезло ему опять! Который раз рухнули сладостные его надежды! Хуже того — сам оказался под подозрением. Подул ветер — предвестник бури, грозя нагнать в тамьянское небо черные тучи…
Однако тучи сгустились в первую очередь над кара-табынцами. Зачастил к ним баскак Салкей. И прямиком наезжал, и мимоездом останавливался. И каждый раз что-нибудь да урывал. Довел измученный род до полного отчаяния.
— Радуйтесь, что живы, — говорил баскак наставительно в ответ на слабые попытки стариков смягчить его. — Благодарите судьбу за возможность платить в ханскую казну. Ежели бы не милосердие хана, давно уж все тут превратилось бы в пепел и прах. Убийство баскака — нешуточное дело. Уразумели?..
Кара-табынцы были доведены до такой степени унижения и изнеможения, что уж и жизни были не рады. Дышать стало невозможно. Собрались акхакалы, учинили совет и не придумали иного выхода, кроме как уйти с проклятого, обагренного кровью места, пока не напал мор на весь род. Исянгул-турэ тоже склонился к этому. Он хорошо понимал: останься род зимовать тут — к весне вымрет. И хотя уже миновали самые теплые месяцы, хотя лето было на исходе и уже затрепетал на березе первый желтый лист, Исянгул велел сородичам готовиться к переселению.
— Где найдем подходящее место, там и остановимся, — сказал он.
И род Кара-табын, некогда по своей воле присоединившийся к ирехтынцам, но не сумевший при всем своем старании сродниться с ними, так и оставшийся для них пришлым, однажды ранним утром без лишнего шума, никого не известив о своем решении, снялся с места и двинулся в сторону, где восходит солнце.
В неведомых краях род мог столкнуться с новыми бедами, но Исянгул решительно отверг мысль о возвращении на исконные табынские земли, и акхакалы согласились с ним. Было яснее ясного, что в родном когда-то племени жизнь окажется не слаще, а скорее горше, чем в племени Ирехты, что теперь и на старой родине встретят кара-табынцев как пришлых, а кличка «пришлый» среди своих звучит обидней, нежели среди чужих. К тому же и ушли-то ведь оттуда не от хорошей жизни, а спасаясь от ногайского ига. Ногайские баскаки по-прежнему свирепствуют там, никуда они не делись. По своей охоте вернуться в когти, из которых некогда вырвались, было бы верхом глупости. Вот почему глава рода избрал направление на восток. Исянгулу доводилось слышать, что за Уральскими хребтами будто бы есть земли вольные, ничейные, и можно там обрести покой.
— Надо достичь тех мест до осеннего ненастья, — торопил он сородичей. — Обжиться до холодов.
Это была не обычная перекочевка, а поспешное бегство. Не останавливались, чтобы покормить скот на сочных лугах или поохотиться в местах, — богатых дичью и зверем. Двигались с раннего утра до позднего вечера. Лишь тогда, когда лошади совсем выбивались из сил и люди валились с ног, Исянгул делал остановку на день-другой.
Миновали владения племен Кайпан и Танып, обогнули кочевья гайнинцев с юга, проведав, что как раз там шастает баскак. Переправились через более или менее известные речки Буй, Атар, Туй. Оставили позади многочисленные броды через речки безвестные.
Шли теперь кара-табынцы по землям незнакомых им мелких племен и родов, носивших названия Хызгы, Турсак, Куакан, Айли… Встречали их опасливо, но узнав, что нет у пришельцев злых намерений, что не воевать и грабить люди идут, а гонит их нужда, настраивались сочувственно, оказывали по возможности помощь, провожали дальше добросердечно.
Одолел обессилевший род несколько горных перевалов, отмечая свой путь могилами отмучившихся, и когда наступил месяц караса, означающий черную осень, когда подули в лицо холодные зауральские ветры, остановился в долине реки Миасс.
Идти дальше стало невмочь. Много людей потерял род, перетерпев тысячи дорожных мытарств, от скота же вовсе мало что осталось. Те, кому довелось напиться воды из Миасса, вынуждены были приткнуться к подножью безымянной горы. Волоча свой ледяной меч, надвигалась на них зима. Можно было надеяться, что остатки скота кое-как протебенюют до весны и дадут приплод, а людям как перезимовать? Человеку нужен кров, нужно мало-мальски теплое гнездо…
Принялись спешно сооружать земляные избушки, нарезая дерн на склоне горы. На две, три, даже четыре семьи предназначалась каждая избушка. О каких-либо удобствах не приходилось думать — лишь бы пережить зиму. А зима, судя уже по осени, предстояла ужасающе трудная, и сжимала сердца кара-табынцев тревога.
В один из этих тревожных дней подростки, отправленные в лес заготавливать дрова, принесли весть, которая дохнула на озябшие души теплом надежды. Оказалось, по соседству, по ту сторону горы, обитают люди, и не какие-нибудь, а называющие себя табынцами.
Исянгул-турэ с приближенными тут же отправился завязывать знакомство. Приняли их радушно. Исянгул, возбужденно поблескивая глазами, давно не видевшими столь приятного собрания, наелся до отвала, чего тоже давно не было, напился кумысу, наговорился досыта. Вернулся к своим в сопровождении главы и нескольких почтенных акхакалов гостеприимного рода.
— Вот все мое богатство, — указал он на изнуренных сородичей. — И род, и скот — все тут…
— Печально, — проговорил глава соседей. — Печально, братья, видеть некогда гордых кара-табынцев в таком состоянии. Что ж, присоединяйтесь к нам. Будем вместе век вековать. Как-никак, один у нас корень, табынский.
И тут Исянгул-турэ объявил, что слагает с себя обязанности главы рода.
— Вот, сородичи, не совсем, оказывается, обделены мы счастьем, — сказал он. — Набрели мы на братьев своих, барын-табынцев. Земля, на которой мы остановились, принадлежит им. Что нам остается делать? Присоединиться к ним, признав их старшими…
Кара-табынцы безмолвствовали, не зная, радоваться им или печалиться в связи с таким поворотом в их судьбе.
— Вам самим ведомо, почтенные, две головы в одной шапке не уместить, — продолжал Исянгул. — Поэтому отныне считайте главу барын-табынцев своим турэ. Одно у нас священное древо — древо племени, тамга одна, клич один, пусть и турэ будет один…
В глазах Исянгула блеснули слезы. Нелегко все же по доброй воле уступать власть другому. Исянгул отвернулся, вытер подолом еляна еле-, зы, а заодно и захлюпавший нос. Осипшим голосом он закончил:
— Еще предками нашими было сказано: разъединенный народ слабеет, объединенный — все одолеет. Пройдет зима, придет весна, а за весной — благодатное лето. И вместе мы вновь обретем силу. Восславим же единство и наши святыни!
Вскинулись вверх усталые руки, и не так энергично, как бывало, но все более воодушевляясь, кара-табынцы прокричали:
— Древу священному — слава!
— Птице священной[57] — слава!
— Кличу священному — слава!
— Солнцу и луне — слава!
— Земле и воде, месту, куда ступили, — слава!
Так кара-табынцы присоединились к соплеменникам, когда-то, много лет назад, отставшим от племени Табын за Уралом.
Зажиточный род, давно освоившийся в долине Миасса, со временем полностью поглотил пришельцев. Все обитатели долины стали называть себя барынцами, а если не лень — барын-табынцами. Лишь в неторопливых разговорах старики, знавшие свою родословную, склонны были отметить: «Мы — кара-барын-табынцы».
31
Баскак Салкей намеревался оставить муллу Апкадира у ирехтынцев на длительное время. После кровавого урока мулла должен был дать уроки иного рода, а именно — вдолбить в темные головы истину: есть в небесах аллах, на земле — великий хан, и ни во сне, ни наяву забывать об этом не следует. Но к удивлению баскака, мулла спешил, прямо-таки рвался в свое тамьянское становище.
— По Шакману скучаешь? — ехидно спросил баскак и повысил голос: — Ты, мулла, нос задирай, да меры не теряй. Не забывай, кто ты есть и кто есть Шакман. Перед великим ханом оба вы — черви. Уразумел?
— Уразумел, мой господин, уразумел! И шакман-турэ, и я, ничтожный, — рабы великого хана…
— Коль уразумел, тебе же во благо не трепыхаться. Услужишь хану — услужишь себе.
— Аллах свидетель: творя намаз, непременно поминаю великого хана во здравие. Пять раз каждый день.
— Одного этого мало, мулла. Народ надо приохотить к молитвам. Учи его молиться!
— Кто верует, тот и так, господин мой, молится. А у кого нет веры в душе, того не заставишь…
— А я тебе говорю — учи! Творить намаз учи. Насаждай веру. Наставляй! В крайнем случае, припугни.
— Наставления до них не доходят. Они только плетки боятся.
— Экий ты дурак, мулла! Или прикидываешься дураком. И у тебя найдется чем припугнуть. Говори: вот, мол, придут урусы…
— Ля иллахи илла аллахи!.. Упаси нас, всемогущий, от этого и сохрани нашу святую веру! — зачастил мулла Апкадир. — Отними у царя урусов ноги, нашли на его войско беду! Ля хауля вэ ля куате!..
Мулла Апкадир проговорил все это дрожащим якобы от испуга голоском, для пущей важности вставив пару арабских фраз, и, как бы удостоверяя, что слова его возносятся к чертогам всевышнего, протянул руки к небесам. Затем, пробормотав еще что-то невнятное, он мазнул себя ладонями по щекам и закончил торжественно:
— Аллахи акбар!
— Вот-вот, — сказал баскак, — именно этому и учи. Иди!
Мулла направился к выходу и, уже взявшись за ручку двери, обернулся к Салкею.
— Прости мою назойливость, господин мой. Будут и молитвы, и все такое… Но позволь мне съездить сначала домой. Дело у меня там спешное.
— Что за дело? Что тебя так прижало?
— Да вот… Жениться мне случай выпал. Нельзя упустить. По учению пророка, мусульманину должно иметь до четырех жен. А я до сих пор неженатый…
— Дело! — фыркнул баскак, но смилостивился. — Ладно, съезди. Быстренько!
Мулла мигом оседлал коня и помчался, домой.
Причина его спешки заключалась вот в чем: осиротела жена Биктимира Минзиля. Надо было перехватить молоденькую вдову, пока кто-нибудь другой не прибрал ее к рукам.
Да, все еще Апкадир был один-одинешенек, хотя уже немало лет прошло с тех пор, как он стал «своим муллой» у тамьянцев. Даже дом себе вместо юрты поставил Апкадир по примеру Шакмана, но с женитьбой дело у него все как-то не ладилось. То слишком долго колебался, то за богатством гнался, откладывая сватовство до какого-нибудь удобного случая. А годы шли. О девушке он уже не думал, был бы рад и вдове средних лет. Впрочем, могла подвернуться и молоденькая вдова. Давно грозило вдовство жене Биктимира. Мулла догадывался, что жизнь дегтевара висит на волоске, и при нем еще начал поглядывать на Минзилю. «Недурна собой, — размышлял Апкадир. — Даже красавицей можно назвать. Что там назвать — в самом деле красавица. Только приодеть ее надо. Да от грязной работы избавить. Засияет, что твоя ханша. До Биктимира в один прекрасный день доберутся. По всему, убийца баскака — он. Стало быть, доберутся — и конец ему. А жена его осиротеет. Вот и позабочусь я о сироте…»
Мулла мог бы ускорить ход событий. Долго ли довести до слуха ханских слуг что надо! Но это не устраивало самого Апкадира, ибо у всякой палки — два конца. Не греха боялся мулла, а второго конца палки. Разоблачишь Биктимира, думал он, — ляжет вина на Шакмана, падет тень на все племя. И на муллу тоже. Племя его кормит. Более того — обогащает. Нельзя подводить племя под удар. Мулла верил: естественный ход событий приведет к желанной развязке, и судьба преподнесет ему подарок…
Долгожданный день настал. Приехав с Шакманом к ирехтынцам и услышав, что на площади казнят кого-то, мулла от радости даже пристукнул кулаком по луке седла. Чутье подсказало ему: Биктимир попался! На следующее утро ждала его новая радость: отошел Биктимир в иной мир.
И вот Апкадир спешит домой. «Скорей, скорей склонить на свою сторону Шакмана, пока кто-нибудь не протянул руку к Минзиле!»
…Желание муллы привело Шакмана в легкое замешательство. На лице предводителя отразилось некое борение чувств. «Неужто возразит? — заволновался Апкадир. — С чего бы?..»
А дело было в том, что Шакман и сам поглядывал на жену Биктимира не без вожделения. К тому же давно не давали ему покоя мысли о третьей жене. Первая, хоть и была моложе, чем он, казалась уже старухой. У второй, матери Шаталин, здоровье оказалось слабым — не могла избавиться от хворей. Потому и возникли мысли о третьей. Намеревался Шакман, женив сына, и себе сосватать девушку — приглядную, опрятную и, главное, пошустрей старших жен. Но пропала сноха, а следом и сын как в воду канул. Не до женитьбы стало. Теперь вот Минзиля вернула к прежним мыслям. Точнее, вернуло хозяйское чувство. Прибилась к стаду скотинка, так не отдавать же ее на сторону! Представил он Минзилю на правах своей жены. А что? Приодеть — и во какая ладная жена получится! Только-только свыкся с этой мыслью — мулла тут как тут. Что называется, кобылу подковывают, а ногу лягушка подсовывает…
Видя, что Шакман медлит с ответом, мулла загундосил:
— Мне, служителю божьему, турэкей, неловко ходить в холостых. Завет пророка нашего перед миром нарушаю. Так что ты уж не препятствуй!..
— Ну и женись! — раздобрился вдруг Шакман.
Ему даже стало весело — и оттого, что отдвинулась забота, и оттого, что мулла выпрашивает у него разрешение жениться. Пришел с поклоном, со смиренной просьбой, а мог бы и не прийти. Неплохо, неплохо, что пришел, особенно сейчас, когда над головой сгустились тучи. Такое поведение заслуживает поощрения. Да и Минзиля не куда-нибудь уйдет — в племени останется.
— Женись, — повторил Шакман. — Разрешаю только потому, что ты — мулла. Свой человек. Бери, пользуйся моей добротой!
— Спасибо, турэкей, доброту твою не забуду!
— А кто совершит бракосочетание? Тебе-то самому, наверно, не полагается?
— Почему не полагается? Молитву сотворю, сам себя спрошу и сам отвечу: согласен…
— Так за чем же дело стало! Вели ее позвать.
Мулла вскочил, кинулся к двери, но Шакман вернул его.
— Сядь на место! Неприлично тебе бегать. Эй, кто там есть?..
В дверь просунулись сразу двое. Шакман распорядился:
— Живенько отыщите эту… жену Биктимира, Минзилю, и приведите сюда!
Жена у беглого, говорят, с виду гладкая, да жизнь у нее не сладкая. Можно полностью отнести это и к Минзиле. Только поначалу, когда очутилась она в объятиях милого сердцу Биктимира, забылось все на свете, жизнь предстала такой, какой и не снилась. Но длилось счастье недолго. Положение мужа, вынужденного жить таясь, под чужим именем, отрезвило ее. Развеялись грезы. Виделись они с Биктимиром урывками, он пропадал в лесу, ее приставили к дойным кобылицам Шакмана. Настороженность Биктимира, готовность чуть что — скрыться, исчезнуть, постоянное ощущение опасности не могли не повлиять на Минзилю. И она понемногу становилась подобной осторожному зверьку, живущему в вечном страхе.
Когда Биктимир отправился с людьми Шакмана в поход на енейцев и не вернулся вместе со всеми, Минзиля заметалась в предчувствии беды. «Наверно, узнали его… Схватили… Уже мучают… Теперь и до меня доберутся», — думала она, вновь чувствуя ужас, похожий на тот, который пережила в гостевой юрте перед смертью баскака Суртмака.
Узнав, что Биктимира в самом деле схватили и забили до смерти, она, скованная страхом, даже не заплакала. И жалости к нему не испытывала. Все подавило ожидание собственных мук, собственной страшной смерти. Когда слуги Шакмана пришли за ней, она решила, что наступил ее черед. Все в ней будто окаменело.
Перед Шакманом она предстала, приготовившись к пыткам.
— Беглого твоего поймали, слышала? — спросил турэ и почему-то солгал: — Его ждет смерть.
Минзиля — ни слова в ответ. Шакман продолжал:
— Я укрывал вас. Да. Хотя пользы от вас и не было. Теперь — все. Нет мужа твоего. И твоя жизнь — конченная.
Минзиля молчала.
— Я решил спасти тебя. Выдать замуж за муллу. Вот за него. Муж твой не вернется. Ему пришел конец. Будешь жить в доме муллы. Поняла?
Минзиля молчала, будто слова, слетавшие с губ турэ, ее вовсе не касались.
— Садись вот сюда! — рассерженно крикнул турэ и, обернувшись к мулле, сказал потише: — Ну, начинай, что ли…
Вместо пыток, к которым приготовилась Минзиля, происходило нечто странное. Ее посадили на краешек нар. С одного боку сел Шакман-турэ, с другого — мулла Апкадир. Мулла затянул молитву на непонятном Минзиле языке. Затем спросил: «Жених согласен?» и сам же ответил: «Согласен». — «Невеста согласна?» — «Согласна», — ответил Шакман.
Завершив обряд, мулла по привычке вытянул шею в ожидании вознаграждения. Шакман вонзил в него строгий взгляд: мол, чего еще тебе? Мулла опомнился. Мазнул себя ладонями по щекам: «Аллахи акбар!» И взяв Минзилю за руку, повел ее за собой.
На крыльце Минзиля выдернула руку, но последовала за муллой. Мулла привел ее в свой дом. Пожалуй, лучше сказать — избу. В избе стоял дух, свидетельствовавший, что все в ней давно не мыто, не стирано. У Минзили, привыкшей к запахам леса, трав, цветов, вдруг закружилась голова. Она опустилась на чурбак, стоявший торчком у входа. Мулла прошел в глубь избы, сел на нары и позвал Минзилю:
— Иди, сядь рядом. Вознесем молитву к всевышнему из своего дома.
Не дождавшись ответа Минзили, теперь уже своей законной жены, мулла пробормотал молитву, опять мазнул себя по щекам: «Аллахи акбар!» — и заговорил наставительно:
— Ты теперь не худородная жена беглого Биктимира, а супруга почитаемого миром муллы. То есть — остабика. Не просто байбисэ — богатая женщина, а остабика! Не только среди женщин, но и для всех — лицо уважаемое. Остабика! Понимаешь?
Минзиля молчала.
— Когда ляжем спать, я начну учить тебя молиться, а потом ты сама будешь учить других. С моих слов ты будешь заучивать молитвы наизусть. Перед сном они лучше запоминаются…
Минзиля по-прежнему безмолвствовала. Мулла тоже помолчал. У него не было опыта обращения с женщинами, и он не знал, как подступиться к жене. Как заставить ее хотя бы заговорить. Чтобы выйти из неловкого положения, Апкадир продолжал наставления:
— Коль умно поведешь дело, все наше богатство перейдет в твое веденье. Добро прибывает лишь тогда, когда распоряжаешься им умело. Служителю бога богатство само плывет в руки. Умей только беречь его…
Молчание Минзили начало злить муллу. Ему вдруг показалось, что законная его жена не только безмолвна, но и бездыханна. Он даже закричал в испуге:
— Ты что? Языка лишилась? Почему молчишь?
Минзиля молчала.
Неожиданно расхрабрившись, мулла решил показать, что он, в конце концов, мужчина. Да, мужчина и муж, хозяин этой безмолвствующей женщины. Он прошел через избу, снял висевшую на дверном косяке плетку. Взмахнул ею.
— Я развяжу твой язык! Отделаю тебя не хуже, чем отделали твоего Биктимира!
И тут Минзиля будто проснулась. Поднялась с чурбака и пошла на муллу.
— Бей! Бей скорей! Что подставить? Спину? Грудь? На!..
Она рванула ворот платья. Платье порвалось. Обнажился белый бугорок груди с розовой пуговкой соска. Мулла, остолбенев, уставился на это не виданное им чудо. О, аллах! Бесконечна щедрость твоя! Каким богатством одарил раба своего!..
Однако надо было думать не об этом, а о том, как успокоить обезумевшую женщину. Мулла, откинув плетку, замахал руками, как бы пытался оттолкнуть Минзилю, надвигавшуюся на него.
— Не буду я тебя бить, не буду! Опомнись!
Поспешно взобравшись на нары, Апкадир забормотал молитву. А Минзиля, сев на край нар, зарыдала. Мулла счел за лучшее не обращать на нее внимания. Пусть рыдает. Он тем временем займется вечерним намазом…
Долго рыдала безутешная женщина. Наконец, рыдания сменились всхлипами.
За окнами потемнело. Мулла сдернул с укрепленной над нарами жерди две подушки и лег. Сказал нерешительно:
— Ты это… ложись тоже. Спать пора…
Минзиля покорно легла рядом и лежала не шевелясь, упершись неподвижным взглядом в потолок. Апкадир не решался обнять ее. Обнимать такую — что мертвую ласкать. Посопел, посопел и уснул.
Проснувшись утром, мулла увидел Минзилю и несколько удивился. Потом вспомнил, что женился. Она лежала спиной к нему. Спала, съежившись, как испуганный котенок. В душе муллы что-то шевельнулось. Может быть, нежность. Может быть, благодарность за то, что она лежит рядом, порождая надежду на отрадные перемены в его одинокой жизни. Он растроганно прикоснулся к ее плечу, даже легонько погладил…
32
Племя Ирехты раскололось надвое…
Замечено: к дому, где кто-либо умер, слетаются вороны. То ли они чуют запах покойника, то ли привлекает их пища, которую люди разбрасывают по обычаю, чтобы умилостивить полузабытых древних богов. Так или иначе, когда появляется покойник, появляется и множество воронов.
Вороны, отвратительно каркая, ссорятся, заранее делят ожидаемую добычу, вселяют в души людей тревогу. Но тело покойного предается земле, зловещие птицы улетают и жизнь продолжается обычным порядком. Иное дело, если слетевшиеся к трупу имеют человеческое обличие и тем более — звание турэ. В этом случае карканье продолжается до тех пор, пока самый сильный не заклюет или не отпугнет тех, кто послабей.
Баскак Салкей быстро остудил пыл Шакмана, явившегося к ирехтынцам на запах добычи. Тамьянский предводитель поспешно убрался обратно, будто окаченный холодной водой. Другие сторонние турэ, видя, что ничего тут не выгадают, тоже потихоньку разъехались. Взгляды ирехтынцев обратились к Авдеяку. Хоть и молод егет, говорили о нем, а сообразителен. Ему, говорили, и блюсти место Асылгужи, как-никак — родственник покойного, хоть и дальний.
Салкею, конечно, ничего не стоило бы заклевать этого птенца с неокрепшими еще косточками, но сам он встать у власти в племени не мог, да и не стремился к этому. Пусть предводителем станет Авдеяк. Пусть потешится. Пусть по младости натворит побольше глупостей. Тогда можно будет притянуть его к ханскому суду и извлечь наибольшую пользу для себя.
Ханский суд — мудрый суд. Мудрей змеи. Любое дело может повернуть в любую сторону. Может, скажем, даже освободить племя от ясака, объявив все его достояние достоянием хана. А свободных людей, обвинив в неблагонадежности, приговорить к рабству. Так ли, сяк ли, но Салкей получит неограниченную власть над племенем. Пока что он все же стеснен в правах. Пока он — лишь сборщик ясака. А станет властителем судеб.
С такими вот мыслями отбыл Салкей с поминок.
Акхакалы племени собрались на совет. Посудили-порядили, кому доверить власть, и остановились все на том же Авдеяке. Авдеяк же не сомневался в этом и сразу повел себя чересчур уверенно.
— Кого ж еще вы можете назвать! — сказал он откровенно. — Давайте, собирайте народ, объявляйте!..
— Погоди, улан, не спеши, — возразил один из акхакалов. — Поспешность в твоем деле опасна. Тебе вручается судьба племени, судьба всех ирехтынцев. Ничего не предпринимай, не посоветовавшись.
Авдеяк пропустил это мимо ушей.
— Соберите народ, объявите ему свое решение, а я объявлю свое…
— Коль решение у тебя верное, незачем его скрывать. Сообщи сначала нам.
— Почему бы и не сообщить? Скажу прямо: я решил увести племя отсюда!
Акхакалы заволновались.
— Увести с земли предков? Зачем?
— Куда поведешь?
— Нет, нет, не спеши с этим!
Авдеяк выслушал акхакалов с невозмутимым видом.
— Вы спрашиваете, почему я так решил. А потому, что не будет нам тут житья. С кончиной дяди Асылгужи лишилось племя щита своего. Дядя Асылгужа — в могиле, и слава племени похоронена с ним. При нем мы были знатны. Его имя ограждало нас от многих напастей. Он ладил с ханом. Теперь этого нет. Баскак Салкей уже когтит кара-табынцев. Он не оставит нас в покое. Пока мы не потеряли все, надо уйти!
Акхакалы пришли в смятение. Доводы юноши казались неотразимыми. Но покинуть родную землю! Нет, это так просто не решается. Над этим надлежит хорошо подумать…
— У вас не хватает решимости взглянуть правде в глаза! — сказал Авдеяк. — Что ж, думайте. Я сам объявлю о своем назначении и своем решении.
Молодой турэ, выйдя на крыльцо, распорядился созвать народ. Многие ирехтынцы уже толклись близ дома покойного предводителя, ждали, что скажут старейшины. Остальные сбежались мигом.
Всех волновал вопрос, кто заменит Асылгужу. Оказалось — Авдеяк. Он сам объявил себя предводителем. Вышедшие на крыльцо акхакалы покивали, подтверждая его сообщение.
А далее началась сумятица. Решение молодого турэ сменить место обитания раскололо племя надвое.
Одни поддержали Авдеяка, найдя его доводы разумными или выгодными для себя. Другие запротестовали или склонны были хотя бы поразмыслить, прежде чем сделать рискованный шаг.
Сторону Авдеяка сразу приняли те из сородичей Асылгужи, которые при его жизни, прикрываясь его тарханством, уклонялись от внесения своей доли в ясак. Их, правда, было немного. Они согласились уйти в другие места, чувствуя, что здесь им придется туго. Нижний слой ирехтынцев, хлебавший нужду и при Асылгуже-тархане, натерпевшийся горя как из-за баскакских поборов, так и в силу алчности своей знати, готов был последовать за новым предводителем в надежде на лучшую жизнь: авось, там, в других местах, солнышко ласковей светит. Но те, кто не хотел расставаться с родной землей, опровергали этот довод: другого солнца не найти и от тени своей не уйти; день ли, год ли пройдет, а баскак все равно тебя найдет…
В конце концов сторонников переселения оказалось больше, чем желающих остаться на обжитом месте.
Вроде бы, сделан выбор — расходись мирно-тихо по сторонам. Однако не сумели расстаться мирно.
Может быть, причиной шумихи послужила чрезмерная горячность Авдеяка. Или же искала выхода ярость, порожденная в людях событиями последних дней. Душа каждого была подобна труту, готовому загореться от самой малой искры. Высек ее Авдеяк. И едва не вспыхнуло пламя междоусобицы.
Убедившись, что ближайшие родичи и свойственники собрались в путь, Авдеяк выехал верхом на майдан, где толпились и отъезжающие, и остающиеся. И прозвучало давно не звучавшее слово:
— Буркут!
Тут же несколько егетов подхватили клич, но смолкли, потому что их голоса перекрыл суровый окрик:
— Не сметь!
Один из остающихся, здоровенный детина, вырвал из плетня кол и направился к Авдеяку. Сторонники молодого предводителя кинулись отнимать кол, полагая, что здоровяк замыслил убийство, но он легко раскидал их, сделал еще несколько шагов к Авдеяку и воткнул кол в землю.
— Не тревожь клич племени! Он остается здесь, у могил наших предков!
Послышались оскорбительные для предводителя выкрики:
— Нос у тебя не дорос до священного клича!
— Нет тебе дела до него!
Авдеяка это не смутило. Он поднял коня на дыбы, привстал на стременах и, вскинув плетку, закричал:
— Хозяин клича я — глава племени! Слышите? Кто хочет иметь клич, тот может идти со мной. Святыни, завещанные Буркут-бием, мы уносим с собой. Бурку-у-ут!
Теперь зашумели обе стороны, стараясь перекричать друг друга. Перекричало большинство, поддержавшее нового турэ. Провожаемый злыми взглядами, Авдеяк увел своих сторонников искать счастье в чужих краях.
Хотя дорога всегда нелегка, откочевавшие ирехтынцы с особыми трудностями не столкнулись, да и ушли не так уж далеко. Добравшись до устья Таныпа, круто свернули на север. Двигались не торопясь, делая короткие переходы, дабы ни люди, ни скот не переутомились. Миновали лесистую долину Ярмеи, вышли к просторным лугам, что тянутся вдоль Буя, и остановились. Впереди начинались земли гайнинцев. Надолго ли остановились — толком не могли сказать ни турэ, ни последовавшие за ним акхакалы. Огляделись — место подходящее. Тут и решили укорениться, не захотелось идти дальше.
Обживающее новое место племя — что брошенное во влажную почву семя: наливается жизненной силой и идет в рост. Конечно, если в пути не потерпело большого урона, если место выбрано удачно, если год выдался благоприятный… Переселившимся ирехтынцам пока что все благоприятствовало. Соседи заговорили о них уважительно. Оранлы Ирехты, то есть Ирехты, Имеющее Клич, — так стали их называть.
А та часть племени, которая осталась на прежнем месте, получив название Орансыз Ирехты, — Ирехты Без Клича, — начала хиреть, как дерево, расколотое молнией. Кое-кто из ирехтынцев без клича принимался кричать: мы, де, корень племени, ни древа своего, ни клича, ни тамги не отдали. Но крик этот разве лишь сами они и слышали, до других он не доходил. А безжалостное житейское море накатывало волну за волной на их берег, размывало его, оголяя корни покалеченного древа.
Ирехтынцы с кличем тоже благоденствовали недолго. Не зря им было сказано, что другого солнца не найти и от тени своей не уйти. Спаслись они от когтей одного хищника, но угодили в когти другого. Баскак, рыскавший по земле гайнинцев, прослышав о переселенцах, незамедлительно наведался к ним. Он казался не столь свирепым, как Салкей, печально вздыхал, объясняя, что обязанности у него тяжкие, тем не менее обобрал нещадно. Подрезал крылья племени и уехал, пообещав наведаться снова «в должное время». Обещание свое баскак выполнил, наведался вскоре, потом опять и опять…
Забегая вперед, скажем: с годами Оранлы Ирехты тоже захирело и даже утратило часть своего названия, как раз ту часть, которая пришла вместе со священным кличем из глубины веков. Отпало слово «Ирехты», осталась только добавка, полученная после переселения: «Оранлы».
Племя, носившее это странноватое название, изредка обретало надежду воспрянуть, но в общем дело шло к его исчезновению.
33
Баскак Салкей корил себя: прозевал уход кара-табынцев, а затем и большей части ирехтынцев, прозевал!
Он мог бы поклясться, что земля, богатая и пастбищами, и водами, долго пустовать не будет. Какой-нибудь род или племя, кочующее в поисках удобного места, непременно появится на ней. Одни уходят, другие приходят — дело естественное. Ханская казна, имеющая проворных баскаков, урона не понесет. Салкей длился оттого, что упустил возможность поосновательней общипать ушедших: не с пустыми руками все ж ушли.
Со злости он и впился, как клещ, в оставшуюся часть племени Ирехты. Высосал из нее все соки, иссушил. Нечего уже стало взять с Ирехты Без Клича.
Одновременно Салкей зачастил к тамьянцам. И специально наезжал, и попутно заглядывал. Гостил неделями, ел-пил, ораву свою кормил и на дорогу еще прихватывал, причиняя ощутимый убыток как самому Шакману, так и племени.
Шакман-турэ и помыслить не мог о том, чтобы возразить против наездов баскака. Сначала даже радовался «гостю»: будет знать, что у того на уме. Баскак свое так и так урвет, но лучше, если он не сваливается на твою голову внезапно.
Позже настроение предводителя тамьянцев изменилось. Салкей угощался, а Шакман предавался грустным размышлениям. Видать, не суждено ему управлять могучим племенем, перед которым склонились бы окрестные племена и роды. Не стать ему ни ханом, ни даже тарханом. Годы идут, не молод уже. Вдобавок легла на него тень Биктимира. Угораздило же собачьего сына попасть в руки баскака! Если и дальше все пойдет так же, уже не о возвышении надо думать, а о том, как бы не покатиться под уклон…
Мысль цепляется за мысль, и вдруг одна из них пугает своей отчаянной дерзостью: а не подыскать ли еще какого-нибудь Биктимира?.. Нет-нет, слишком это опасно! Проще попытать счастья, отправившись на поклон к хану. Впрочем, из этого тоже ничего путного не выйдет. Не обласкает нынешний хозяин казанского трона, не тот хан… Или уж сняться да уйти из этих мест, не сулящих ничего хорошего?..
При одном из наездов Салкей вовсе уж потерял всякую меру. Шакман, как обычно, не скупился на угощения, старался задобрить баскака и как можно скорей выпроводить. Но Салкей не спешил. Мяса нажрался, кумысу напился — пузо вздулось, а глаза не сыты. Когда хлебнул хмельной медовки, вовсю разошелся: подай ему то, принеси это. Причем, не просит — повелевает, власть свою показывает. Дескать, таких, как Шакман, может на побегушках держать, может и к ногтю прижать.
— Хороша! — приговаривал баскак, наливаясь медовкой. — Ты, Шакман, бортям своим, наверно, уже счет потерял, а? Ничего, не горюй, сосчитаем… Да, вели-ка приготовить для меня бочонок меду. Ханскому баскаку тоже ведь не мешает побаловать себя лесным медком…
— Скажу, Салкей-турэ, — пообещал Шакман, невольно хмурясь. — Приготовят. Для тебя не жаль.
— Во-во! Так-то лучше, чем перечить. Начнешь баскаку перечить — пеняй на себя.
— Что верно, то верно, Салкей-турэ. К тому же ты — наш гость. Мой гость. Кто же гостю перечит?
— Гость так гость. Вели-ка завернуть — гостю за пазуху — десяток кругов казы. Знатный у тебя казы!..
Чего баскак ни отведает, что ему на глаза ни попадется — все приготовь да заверни! Шакман не выдержал, вроде бы как пошутил:
— Дело, турэ, я гляжу, идет к тому, что повелишь — хе-хе-хе! — еще и красотку какую-нибудь «завернуть»…
— Красотку, говоришь? А что! Посланцу великого хана, самому могущественному в этих краях человеку, не грех и с тамьяночкой побаловаться!
Шуткой ли на шутку ответил заметно захмелевший баскак или всерьез это сказал — Шакман не разобрался. Поморгал в растерянности глазами, попытался свести разговор все-таки к шутке.
— Может быть, может быть…
— Не может, а должно быть! Что ты за турэ, ежели с таким пустяком не справишься! На худой конец, приготовь свою наложницу там или любовницу. Много их, наверно, вокруг тебя увивается.
— Нет у меня ни наложниц, ни любовниц. Две жены имею, о третьей подумывал, да год, похоже, тяжелый идет. Не до женитьбы. Вон какая сушь стоит, сам, турэ, видишь.
— Но племя твое, наверно, еще не иссохло. Найди-ка там одну…
Теперь Шакман понял: баскак не шутит. И подосадовал на себя за глупую шутку. А Салкей, видя, что хозяин мнется, продолжал:
— К слову, где жена этого… беглого, которого ты скрывал у себя? Вели-ка позвать ее сюда!
Кончились, значит, недомолвки. Салкей повел открытую игру. Шакман еле выдавил из себя:
— Так ведь, турэ…
— Что — «так ведь»? И ее запрятал?
— Не-ет… Замуж я ее выдал…
— Замуж? Замуж, говоришь? А кто тебе разрешил выдать ее замуж? За кого выдал? Опять за какого-нибудь головореза? Ну-ка, давай сюда и его!
Шакман крикнул порученцу, стоявшему, как всегда, за дверью наготове, чтобы тот позвал муллу.
— Зачем тебе понадобился мулла? — вскинулся баскак. — Уму-разуму хочешь меня поучить? О шариате напомнить? Не шали, Шакман! Шутки со мной плохи! Я и твоего муллу в бараний рог скручу.
— Скрутить-то скрутишь, турэ, только на той, на вдове, как раз мулла и женился.
— Женился? — То ли дурачась, то ли спьяну не сразу понимая услышанное, Салкей все чаще стал переспрашивать. — Скажи — в наложницы взял. Зна-ал слуга шайтана, кого взять! Ну ладно, пусть придет. Поговорю с ним. Одолжу его красотку на вечерок…
— Ты ошибаешься, турэ. Не наложница она, а законная жена муллы. Остабика.
— Остабика? Жена муллы?..
Тут, легок на помине, сопя и всхрапывая, явился сам мулла Апкадир. Баскак ответил на его приветствие медовым голосом, встретил с необычным радушием.
— Здорово, здорово, мулла! Проходи, садись! Сюда, на почетное место. Ты, оказывается, женился-таки…
— Да. Слава аллаху, тамьянцы обрели остабику. Добро пожаловать в мой дом. Есть теперь кому встретить гостя. Да. Есть возможность попотчевать.
— Придется, коли так, заглянуть к тебе, — сказал баскак, подмигнув при этом Шакману. — Не только мулле в гости ходить…
— Пожалуйста, пожалуйста! Милости просим, уважаемый… — Тут мулла запнулся, вспомнив, что полное имя баскака — Салахетдин, а Салкей — скорее кличка, чем имя. — Да… Уважаемый господин Салахетдин! Для такого знаменитого турэ моя дверь всегда открыта.
«В самом деле, увел бы окаянного к себе, — с надеждой подумал Шакман. — Коль он там и заночует, то, конечно, может накинуться на Минзилю. Этот все может. Может и прямо сказать мулле: „Одолжи на ночь свою остабику, а то…“ Припугнет Апкадира, и тот отдаст. Или не отдаст? Как бы шуму не было…»
А мулла продолжал:
— Я бы прямо сейчас повел тебя, уважаемый турэ, в свой дом, да остабика моя отлучилась, пошла стадо проведать. Слава аллаху, есть теперь кому и за скотом присмотреть. К вечеру она вернется. Да. Ты немного отдохнешь здесь. К вечеру я за тобой приду. Да.
Возможно, Салкей пошел бы вечером в гости. Возможно, и вправду отобрал бы у муллы его остабику на одну ночь. Сорвалось…
Пьяный баскак, решив поспать до вечера, ткнулся головой в подушку и захрапел. Шакман, выйдя проводить муллу, увидел над лесом столб дыма. Дым поднимался из оврага, где Биктимир поставил свою лачугу. Возле леса Шакман углядел женскую фигуру. Всмотрелся, приставив( руку козырьком ко лбу.
— Ты же говорил, что остабика пошла к стаду. Почему она оказалась в лесу? — спросил Шакман. У него вдруг возникло подозрение…
Мулла тоже приставил руку ко лбу, посмотрел на жену, направившуюся в их сторону.
— Может, понадобилось ей что-нибудь? Кое-какая посуда вроде бы там оставалась…
Минзиля издали крикнула:
— Горит! Горит!
И не понять было по ее неестественному голосу, что в нем прозвучало — тревога или злорадство.
В становище подхватили ее крик, и теперь уже определенно звучали в голосах испуг и тревога.
— Горит! Лес горит!
К вечеру лесной пожар располыхался вовсю, запах гари и дым наползли на становище.
— Горим! Горим!..
Баскак Салкей, продрав глаза, ускакал со своими армаями — от беды подальше.
Шакман внешне оставался спокойным.
34
И на следующий день предводитель племени сохранял невозмутимый вид. Может быть, его тоже снедало беспокойство, может быть, и в его душе пылал пожар, но соплеменникам казался он спокойным.
Распорядившись угнать скот в наветренную сторону, Шакман созвал старейшин на совет. Но что они могли посоветовать? Что могли люди, засуетившиеся, как муравьи, противопоставить бушующей огненной стихии? Ничего. И Шакман больше ничего не предпринимал.
Рассеянные по округе тамьянцы, все мелкие аймаки и ответвления племени стянулись к главному становищу, к горе Акташ. Люди волновались: надо что-то делать, лес же горит! Лес горел, а турэ бездействовал.
Дым окутал гору Акташ, растекался по земле во все стороны, всюду, куда доставал взгляд, стоял синей завесой и, все более сгущаясь, усиливал в людях страх перед неодолимой силой огня. Огонь уже змеился и по иссушенным зноем пастбищам, грозя перекинуться на становище.
Полыхал пожар, охватив огромное пространство, а Шакман сохранял безмятежный вид. Нет, не было, конечно, в его душе покоя, но умел он и скрывать свои чувства, и управлять ими, — не поддавался страху, овладевшему другими. Порой, глядя на пожар, он даже ловил себя на том, что испытывает чувство, близкое к восторгу: экая силища!
Шакман поднялся на вершину Акташа, оглядел окрестности. Вдруг вспомнился ему крик Минзили: «Горит! Горит!» — и почудилось в ее голосе торжество.
Огонь уже слизнул значительную часть окружающего гору леса. Там, где он отбушевал, на черной гари, чадили недогоревшие остатки, должно быть — пни. Пламя, взвихриваемое ветром, перекидываясь с дерева на дерево, то взмывая вверх, то слегка опадая, широкой полосой продвигалось вниз по течению Шешмы.
Страшен, невыразимо страшен пожар для обитателей леса. Можно себе представить, что творилось в нем. Все живое — зверье, птицы, насекомые — обезумев перед лицом смерти, заметалось в поисках спасения.
Гул, треск, вой…
Чувствовавшие себя главными хозяевами леса медведи в ужасе кидались из стороны в сторону. Неопытные медвежата, закружившись в дыму, угодили в конце концов в огонь, сгорели. Матерые звери напролом через груды сушняка кинулись прочь от гибели, ушли на север, в сторону Сулмана. Волки выбрались в открытое поле и, обернувшись к лесу, пораженные жутким зрелищем, завыли, по своему обыкновению, тоскливо, надсадно. Лисицы, которым приписывается необыкновенная хитрость, растерялись, не обошлось среди них без жертв. Гибли зайцы. Белки, уходя от пожара по верхушкам деревьев, оказались на краю леса, и ничего другого им не оставалось, как спуститься на землю, где их ожидала смерть. Извивались в огне змеи и ящерицы. С треском лопались поджаренные муравьи, превращались в пепел муравейники. Только птицы, лишившиеся гнезд, могли улететь, да и то не все: неокрепшие птенцы, ошалев от дыма, падали на жаркие угли…
Беспокойство в племени достигло крайних пределов. Люди бестолково суетились, забыв о хозяйстве, потеряв сон. Растерянные акхакалы обратились к Шакману:
— Что делать, турэ? Горим ведь…
— Горим, — подтвердил Шакман и снова вспомнился ему крик Минзили. — Да, горим…
— Нет, турэ, средств против такого огня.
— А может, знахари, заклинатели найдут средства? В другое время куда как бойки!
— Пробовали. Все перепробовали. Не помогают ни заклинания, ни жертвоприношения старым богам. Остается надеяться на аллаха.
— Так за чем дело стало? Где мулла? Давайте помолимся все вместе!
Не очень-то верил Шакман-турэ в силу молитв Апкадира, но как-то надо было успокоить народ, подбодрить. Послал порученца за муллой. Тот вернулся с известием:
— Нет его дома. Уехал.
— Как уехал? Куда?
— Совсем, говорят, уехал. В другие края…
Глава племени едва не лишился дара речи.
Ну, мулла! Ну, додумался! Надо же лютым врагом племени быть, чтобы покинуть его в столь тревожные дни, бросить людей в беде!
— А жена… жена его где?
— Тоже уехала.
И опять прозвучал в ушах Шакмана голос Минзили. Теперь слышалась в нем издевка.
— Гадюка! — выдохнул Шакман. — И стадо угнали?
— Да разве ж оставит мулла свой скот!
Шакман затрясся в гневе. Догнать Апкадира! Вернуть! Высечь при всем народе!..
— В какую сторону он уехал?
— Не знаю, турэ, Ночью уехал, говорят.
Кто-то предположил:
— В ту, наверно, сторону, куда поворачивался лицом, когда молился. На киблу[58].
— Да-да, — подтвердил кто-то еще. — Один из его пастухов сказал своим, что погонит скот к Шунгуту. Обещал вернуться с пути, коль мулла начнет сильно досаждать.
Шакман-турэ в погоню за муллой не кинулся и других не послал. Постоял, сжав кулаки, подумал, махнул рукой и направился к горе Акташ. Решил еще раз взойти на ее вершину. Подобрал по пути камень. Гладкий такой, обточенный водой камень с куриное яйцо. Положил в карман. Чтоб каждый раз, когда сунет руку в карман, вспоминалось предательство Апкадира. Чтоб однажды при встрече с подлым муллой пробить ему череп этим камнем. Придет, придет такой день!..
Поднявшись на вершину, Шакман обратил лицо к небу.
— Скажи, Тенгри, как мне быть? Увести племя?
Предводитель древних богов не дал ответа.
— Если увести, то куда?
Тенгри не отвечал. Шакман рассерженно повторил вопрос:
— Куда повести мой народ?
Верховный бог молчал, зато со скалы, высившейся рядом, вдруг послышался клекот орла-беркута. Шакман истолковал крик могучей птицы по-своему: «Видно, осуждает меня. Не велит уходить от могил предков, с родной земли. А придется…»
На глазах главы тамьянцев выступили слезы. Беркут, словно не желая смотреть на плачущего мужчину, еще раз проклекотал и взлетел со скалы. «Осуждает, — думал Шакман. — Спрашивает, наверно: неужто не жаль?..»
Еще как жаль! Нелегко бросать обжитое место. Ох, нелегко!
Худо-бедно, а за годы, прожитые тут, кое-что построили. Дома сосновые начали ставить. Есть хозяйственные постройки. Они останутся. Кузница останется. Каменное хранилище. Хоть Салкей и выгреб из него все, а жаль хранилища. Самое главное — земля, завещанная дедами-прадедами, останется. Землю с собой не унесешь. Река останется. Лес… Впрочем, леса уже не будет. При жизни нынешнего поколения не будет. Горит лес. Скоро весь превратится в пепел. А без него какая жизнь.
Тыльной стороной руки Шакман вытер слезы. Взглянул туда, куда полетел беркут. Снова птица подавала голос, нет ли, но в ушах Шакмана продолжал звучать орлиный клекот. И казался он теперь не осуждающим, а призывным. Беркут лишь изредка взмахивал крыльями, парил в синеве, удаляясь в восточную сторону. Птица приковала к себе взгляд Шакмана, он следил за ее полетом с неожиданно вспыхнувшим интересом. Вот поднявшийся с земли столб дыма скрыл орла, вот птица снова появилась. Теперь она казалась величиной с кулак; немного погодя, превратилась в черное пятнышко, затем в еле заметную точку и пропала, словно растворилась в воздухе.
— Туда! — проговорил Шакман. — Поведу племя туда, куда улетел беркут!
Ни созывать соплеменников, ни уговаривать или принуждать кого-либо к переселению не потребовалось. Пожар согнал тамьянцев к склону горы Акташ, и все понимали, что оставаться на опаленной огнем земле — значит, обречь себя на гибель. Скот был переправлен через Шешму и отогнан уже довольно далеко, причем, как раз в направлении на восток. Шакману оставалось только сказать:
— Клич наш — с нами, тамга наша — неизменна, древо наше не срублено, священная птица не покинет нас. Поручив себя всевышнему, завтра тронемся в путь. Плакать, стенать запрещаю!
На следующее утро племя восславило свои святыни — клич, тамгу, птицу — и двинулось навстречу только что вставшему солнцу.
Приутихший росной ночью огонь с восходом солнца тоже словно проснулся. Солнце поднималось все выше, усиливался зной и усиливался лесной пожар. Снова все вокруг заволокло дымом…
Горит лес. Уходит племя с родной земли. Что его ждет впереди? Удача? Или та же участь, что выпала на долю сынгранцев и ирехтынцев? Этого никто не знает. Ни турэ, ни древние боги, время которых проходит.