оей, которую Шагали привез, прошел слух…
— Какой еще слух?
— Недобрый слух, турэ. Не от Адамова, мол, она корня.
— Что-что?!
— Да вот, говорю, о снохе твоей толкуют: речью человеческой не владеет, не подослана ли, мол, нечистой силой. Люди ведь издревле верят: юха там или еще кто из шайтанова отродья может явиться в облике красивой девушки, чтобы очаровать того, кто приглянулся, и навредить роду человеческому.
У Шакмана в глазах потемнело. Предчувствовал он, что может зайти речь о безродной его снохе, и заранее обдумал разговор с акхакалами, но никак не ждал такой напасти. Надо же: в постели его сына, опоры его души, спит юха!
— Какой мерзавец додумался до этого? — выкрикнул Шакман охрипшим вдруг голосом. — Кто говорит?
— Кто додумался — далеко искать, турэ, не надо. Слух родился в близком твоем окружении. Из уст которой-то из твоих старших снох он вылетел.
Шакман почувствовал некоторое облегчение. А то совсем было пал духом. Испугался, что раздуют акхакалы это дело, отвергнут Шагалия. Их тоже не трудно понять: затурканы обрушившимися на племя невзгодами, у каждого вдобавок — своя печаль, посидеть, поразмыслить некогда. Вынесут приговор, не подумав как следует — и крутись потом! Но раз слух исходит из его, Шакмана, собственного семейства, положение меняется. Можно все объяснить склонностью снох к пустословию.
В душе Шакмана вскипела злость на старших сыновей: распустили жен! «Вот ведь до чего доводит злоязычие! Придется приструнить этих сорок», — подумал он. И как-то помимо его воли, как было уже однажды, затеплилось в нем доброе чувство к молчаливой Марьям.
Шакман проглотил стоявший в горле комок и без обычной властности в голосе, даже несколько заискивающе принялся убеждать акхакалов:
— Неправда это, старики! Бабьи выдумки! Не верьте этой несусветной чуши!
— Да ведь поневоле поверишь, — отозвался один из стариков. — И впрямь, больно уж странная эта молодушка. Что-то тут не ладно.
— Нет! — вскричал Шакман и, сам удивившись своей горячности, немного помолчал. — Ни в чем она, старики, не повинна. Сноха моя чиста, как ангел!
Теперь он уже не мог отступить от сказанного, должен был изо всех сил защищать сноху, отвести от нее подозрения. Он приготовился к этому. Но сам же он и насторожил акхакалов — сначала необычным для его властного характера просительным тоном, потом — излишей горячностью.
— Слуху этому, турэ, я не верю, — сказал старейший из них. — Выдумка это, будто она не от Адамова корня. Пустое мелют. Но вот ведь что остается: не нашей, говорят, она крови, чужая она нам.
— Да что же в ней чужого? — Голос Шакмана потеплел. — Как все — дитя человеческое. Враги, казанцы, ввергли ее в беду. Сын мой спас несчастную и привез сюда.
— Бэй, не из урусов ли она?
— Она-то?.. Она… Она… Да, сын мой сказал — из урусов, — признался Шакман. Он окинул всех быстрым взглядом, попытался определить по выражению лиц, не допустил ли непоправимую ошибку. — Сноха моя — дочь знатного уруса, ихнего турэ.
Тамьянские акхакалы, конечно, знали, что обычай не запрещает предводителям племен вступать через своих детей в родство с владетельными людьми иной крови. Это сближает народы. В ту пору, когда племя жило у горы Акташ, ходили разговоры о том, что сын предводителя гайнинцев женился на удмуртке. Потом предводитель не то таныпцев, не то кампанцев таким же образом породнился с главой марийского племени. И об этом было много разговоров. Правда, насчет того, чтобы кто-то из башкир породнился с у русом, тамьянцам слышать не доводилось. Но на это есть свои причины. Во-первых, до страны урусов и на самом быстроногом коне не скоро доскачешь. Во-вторых, на пути к ним стоит Казань, воюющая с ними. А так обычай, хоть к нему обращаются и не очень часто, не отвергает родства ни с каким народом. Как раз на этом и сделал упор Шакман, защищая сноху, и не ошибся. Акхакалы смягчились, но у них возникали все новые и новые сомнения и вопросы.
— А никах они свершили? — спросил старейший. — Приняла ли килен[6] нашу веру?
— Никах-то? Свершили, — слукавил Шакман. — Да-да, свершили в пути. А раз так, само собой получилось, что она перешла в мусульманскую веру.
— Чем это подтверждается? — продолжал допытываться старейший. — Есть какие-нибудь доказательства?
— Как же, как же! Есть! Она и щеки по-нашему, по-мусульмански поглаживает, — кинулся врать напропалую Шакман, — и «бисмиллу» не хуже, чем мы с тобой, знает. Кроме того, имя сменила: Марьей, оказывается, звали, теперь — Марьям. Мусульманское имя-то!
Видя, что акхакалы все еще в чем-то сомневаются, Шакман добавил:
— Коли уж не верите, возьмем да свершим никах снова. Найдется какой-нибудь мулла. На худой конец, набредет проситель-дервиш. Мало ли их по белому свету бродит!
— Что ж, это не помешает. Маслом, турэ, кашу не испортишь. Так-то будет лучше, — заключил старейший.
При разговоре с отцом Шагали невольно вспоминал пережитое за время разлуки с соплеменниками. В самом деле, сколько нового и важного он узнал, сколько людей повидал, какие только приключения и испытания не выпали на его долю! Долгий, полный неожиданностей путь закалил его характер, он сам чувствовал, что заметно возмужал и поумнел.
Неизгладимый след в душе Шагалия оставили дни, когда он, нежданно-негаданно угодив в войско Сафа-Гирей-хана, оказался участником похода на Муром. Хотя с тех пор немало уже воды утекло, злосчастный поход помнился ему так ясно, словно дело было не далее как вчера.
…Завидев Муром, воины хана пришли в возбуждение, возбуждение передалось и Шагалию. Протрубила труба, отчего и его конь заволновался. Кто-то что-то пронзительно выкрикнул, что — Шагали не понял. Воины хана подхватили крик, завыли и, подхлестываемые этим тысячеголосым диким воем, устремились в сторону города.
Устремились, но цели не достигли. Муромцы заранее подготовились, ждали их в удобном для себя месте. Встретили малой силой и вдруг насели из засад с боков и сзади. Громыхнули пищали — Шагали знал, что это такое. Зазудели стрелы. Потом пошли в ход копья, сабли, дубинки. Шагали успел заметить в руках одного из русских невиданное им до того оружие — косу, привязанную к концу длинного шеста. Войско хана смешалось. Вместе со всеми Шагали повернул коня, чтобы оказаться лицом к напавшим сзади. И тут же русские опять ударили им в спину. Опять зазудели стрелы, одна из них пронзила плечо Шагалия. Он потянул повод, хотел выбраться из толпы дерущихся насмерть казанцев и муромцев, но удар тяжелой дубинкой вышиб его из седла. Мир бешено завращался и обрушился на него. Наступила тьма.
Очнулся Шагали ночью. Тьма стояла уже другая — пронизанная светом звезд. Рядом с собой Шагали разглядел несколько неподвижных тел. Рядом витал дух смерти. Мысль об этом привела его в ужас. Чуть позже он думал о смерти уже спокойней. Жаль было только, что умрет, так и не отыскав Минлибику, — долг чести останется неисполненным. И еще одно рызывало сожаление: умрет на чужой земле, никто в племени не будет знать, где он зарыт.
Он закрыл глаза. Полежал, стараясь ни о чем не думать. Но не давала покоя боль. Болело все тело, а возле левого плеча жгло нестерпимо. Он застонал. И как будто в ответ послышался еще чей-то стон. Стон этот раздался очень близко, почти у самого изголовья Шагалия. Он попытался приподнять голову, взглянуть туда. Не смог. Стоны повторились. Немного погодя тот, другой раненый, пробормотал слова молитвы — призывал аллаха на помощь. Шагали обрадовался: он тут не одинок, есть еще одна живая душа. Радость породила надежду: может быть, вдвоем-то перехитрят смерть? Собрав все силы, он сделал еще одну попытку приподняться. Боль не позволила. В глазах потемнело…
Утром пришли русские, чтобы предать мертвых земле. Обнаружив раненых, смастерили носилки, переправили всех в город, уложили на солому в большом каменном строении. Придя в себя, Шагали различил среди голосов товарищей по несчастью голос Шарифуллы, егета из булгар. В поле ночью как раз Шарифулла и призывал на помощь аллаха. Шагали его голоса тогда не узнал, а теперь узнал и опять обрадовался. В Казани они подрались из-за коня, вот и все знакомство, а все ж — знакомец!
Боль, терзавшая тело Шагалия в том каменном строении, казалось, будет всю жизнь терзать и его память. Но любая телесная мука со временем забывается, если на смену ей приходит радость выздоровления. Так уж мы устроены. И Шагали потом чаще вспоминал не о том, что перетерпел, а о том, как склонялась над ним, беспомощным, пожилая добросердечная женщина. Она накладывала на его рану какие-то листочки, поила его из глиняной плошки парным молоком. От нее запомнил Шагали первые русские слова.
Посмотреть на раненых приходили многие муромцы. Сначала смотрели только издали, с опаской. Иные бранились: «Антихристы, басурмане!» Понемногу отношение к пленникам менялось. Шагали запомнил слова, смысл которых узнал позже. «Гля-ка, и красивые среди них есть!» — сказала удивленно одна девчонка. Куда уж как красиво выглядели грязные и худые, исстрадавшиеся люди! И все же бросалась, должно быть, в глаза обаятельная сама по себе молодость егетов вроде Шагалия. Может быть, к нему более, чем к кому-нибудь другому, относилось сказанное девчонкой.
Воины хана, попавшие в плен невредимыми, были отправлены на разные тяжелые работы: кому выпало лес валить, кому землю копать, кому камень добывать. Раненых же, когда они пошли на поправку, до полного выздоровления раздали по муромским дворам. Чтоб хоть по малости искупали работой свою вину. Шагалия выбрала дородная женщина с трубным, непохожим на женский, голосом. Сначала ее не подпустили к пленникам:
— Пускай муж придет!
— Я — вдова Выродкова, вы должны меня знать! — накинулась женщина на тиунов[7] муромского наместника. — Мой сын — на государевой службе! Кого хочу, того и возьму!
— Испроси дозволения у князя, — отвечали ей. — Отдавать басурман бабам не велено.