Крыло беркута. Книга 2 — страница 14 из 72

Путешествие до Сулмана растянулось на много дней. В эти дни Шагали относился к Марье как к сестре. Никакого груза он ей не дал — несла только свой легонький узелочек. Время от времени Шагали завязывал беседу, расспрашивал о том о сем. Марья, хоть и прожила в Казани восемь лет, разговаривать по-тюркски не научилась. Как было научиться, если с ней не разговаривали, а только приказывали — сделай то, сделай это! Понимать слова она понимала, а речью не овладела. Шагали за меньшее время научился изъясняться по-русски, правда, обращаясь в затруднительных случаях к словам родного языка. Поэтому речь у него получалась очень забавная, и лицо Марьи нет-нет да освещалось робкой улыбкой.

Вечерами, устраиваясь на ночлег, Шагали подбадривал ее:

— Теперь уже осталось идти немного. Еще один — два — три дня, и…

Проходил день, другой, третий, и он опять подбадривал спутницу, как ребенка:

— Совсем мало осталось. Еще немножко…

Долгим оказался путь и тяжелым. Но самое тяжелое, самое неожиданное и горькое ждало их на переправе через Сулман. Паромщика Платона там уже не было. Не удалось даже узнать, куда, в какие края его отправили.

— Наша судьба — в руках людей хана, — сказал новый паромщик, тоже из русских. — Куда они захотят, туда и отправят. Невольники мы, невольники!

Он переправил Шагалия с Марьей на левый берег реки и ушел в свой шалаш, пожелав им спокойной ночи. А какой уж тут мог быть покой! Шагали чувствовал себя виноватым перед Марьей. Сколько волнений ей доставил — и на тебе! Кабы не уверил он ее, не подумав о последствиях, разве пошла бы девушка сюда, где никого, ни единой родной души у нее нет? Как же теперь быть?

Шагали отыскал поляну, где он с товарищами на пути в Казань тушил под кострищем баранину. Да, вот она самая! Тут Шагали впервые увидел русского, тут угнанный из Галича паромщик поведал о своей печальной судьбе и назвал имя дочери…

Марья опустилась на землю и некоторое время сидела неподвижно, будто неживая, потом тихо заплакала. Шагали, растерявшись, неловко подсел к ней, попытался успокоить, но его слова лишь еще сильней возбудили девушку, она разрыдалась.

— Куда я теперь? — причитала она, рыдая. — Кому нужна? Господи, за что караешь?..

— Ну, не плачь уж! — пятый ли, десятый ли раз повторил Шагали. — Какая от слез польза? Хочешь, я возьму тебя с собой в наши края? А? К башкирам. У нас возле Акташа весело. Лесов много. И река есть…

— Я боюсь… — отозвалась Марья, всхлипывая. — А без тебя мне будет еще страшней. Схватят и опять повезут туда… Не бросай меня, Шагали! Я пойду, пойду с тобой! Пригожусь, наверно, для какой-нибудь работы. Отдашь кому-нибудь в служанки.

— Нет, — сказал Шагали, — коль пойдешь, так не служанкой, а хозяйкой. Хужабикой моей. Да, невесткой моего племени станешь!

Марья ничего на это не ответила. Просто ткнулась лицом в его грудь. Шагали обнял ее, поцеловал в мокрую щеку. Марья, стараясь сдержать бившую ее дрожь, прошептала:

— Ты… не побрезгуешь мной?

— Не говори так! На тебе нет вины!

Марья снова заплакала и опять долго не могла успокоиться. Но теперь это были слезы облегчения.

— Я рабой твоей буду, — проговорила она и легла, положив голову на голенище его сапога. — Я — раба твоя.

— Ты будешь моей женой. Женой… — он едва не сказал «по никаху», — казалось, это придаст больше убедительности его словам, но, сообразив, что в их положении вряд ли возможен мусульманский обряд бракосочетания, смутился.

— Ну, успокойся, — сказал он, помолчав, и опять обнял Марью. — Что бы ни пришлось еще пережить, переживем вместе.

Под одним из пышных кустов, росших у края поляны на берегу Сулмана, устроились они на ночлег, и куст этот заменил им юрту уединения, зеленая трава послужила постелью, пестревшие рядом цветы и окружавшие поляну деревья стали свидетелями их ласк. Волны Сулмана набегали на берег, будто пытаясь подглядеть тайну молодой пары, и, не удовлетворив любопытства, откатывались. Ночь, открывшая Шагалию и Марье сладкую муку близости, как бывает в таких случаях всегда и везде, показалась им очень короткой. Когда они, утомленные пережитыми за эти сутки горестями и радостями, забылись в глубоком сне, на востоке забрезжила желтая полоска рассвета.

Утром они продолжили путь, чувствуя себя мужем и женой. Таким образом, тут, на берегу Сулмана, Шагали наконец по-настоящему принял на себя груз забот женатого человека. Через несколько дней, встретив башкир, он купил пару коней и седла. Но долго еще пришлось ему искать родное племя.

11

Над Казанским ханством сгущались тучи. Нагоняли их ветры, дувшие то с юга, из Крыма, то с юго-востока, из ногайских степей. Если же небо все-таки начинало светлеть, налетал ветер из-за Черного моря, из владений турецкого султана. Вдобавок чувствовались временами дуновения из-за Урала, из холодных пространств Сибирского ханства. Но самый сильный, устрашающий ветер дул с северо-запада, со стороны Москвы.

В эту смутную пору, когда казанская знать, сбиваясь в предчувствии бури в кучки, суетилась вокруг шаткого трона; когда владетельные крымцы и ногайские мурзы строили хитроумные планы и объединяли усилия, дабы не упустить казанский трон из своих рук; когда и сибирский хан порывался помочь оказавшемуся под угрозой крушения ханству, надеясь стать еще и его хозяином; когда московский царь Иван IV, готовясь сокрушить это враждебное Руси ханство, неотступно следил за тем, что там происходит, — как раз в эту пору в лесах под Угличем звенели топоры, спешно ставились срубы и отделывались бревна для возведения близ Казани русского городка.

Невелик был по замыслу городок, а хлопоты породил великие. В нем людям жить, стало быть, нужны теплые избы. Нужны амбары для припасов. Хоть небольшая церковь нужна для вознесения молитв к божьему престолу и рядом — площадь для оглашения государевых указов. Все это должно быть обнесено крепостной стеной со сторожевыми башнями, чтобы дозорные несли в них недреманную службу и, коли враг предпримет нападение, загодя углядели опасность.

Дьяк Выродков, сам в молодости немало помахавший топором и нежданно возвысившийся до круга ближних государевых советчиков, ставший благодаря сообразительности главным, как мы сказали бы теперь, инженером русского войска, управился со срубами ранее обещанного срока. К весне, еще до ледохода, последнее затесанное для крепостной стены бревно легло в последний плот, связанный на берегу Волги, — разлившись, она сама поднимет плоты и понесет туда, где встанет городок. В Москву с вестью об этом поскакал гонец.

Иван IV, получив весть, не стал советоваться с Думой, хотя предстояло серьезное дело и решение надлежало утвердить по правилу «царь указал, а бояре приговорили». Видеть ему было несносно чванливых и завистливых бояр, пекущихся более всего не о государстве, а о том, как бы древний чин не был нарушен и кто-то из худородных не обошел местом высокородного. Заведут тягомотные разговоры, а городок надо ставить напротив Казани без промедлений.

Кого туда послать со стрельцами, дабы оборонить дело, покуда городок будет ставиться?

Решил было послать воеводу князя Андрея Курбского, отличавшегося живым умом, ратным чутьем и смелостью, позвал его, но от решения своего при разговоре отказался.

— Готовы ли твои стрельцы выступить? — спросил царь.

— Не мои, государь — твои стрельцы ждут твоего слова.

«Разумен, ох, разумен! — восхитился в душе царь. — Придержу, пожалуй, его под рукой, может понадобиться для дела поболее».

— Городок срублен. Мыслю — надобно его на Свияге-реке, в двадцати верстах от Казани поставить. Кого же туда послать?

— Твоя, государь, воля. Разумею, кто зачал дело, тому и доводить.

— Ивашке Выродкову городок ставить, а кто оборонит? Путь опасен, и там ворог покою не даст. Кого воеводою с полком послать? Ежели Адашева, а?

Князь побледнел. Он ожидал, что царь назовет его, Курбского. Городок возвести — не войну выиграть, а все же дело это славы ему добавило бы. Но, выходит, лишается он такой возможности. Царь Алексея Адашева, дворянина худородного, хочет выделить. Умен Алексей, ничего не скажешь, по уму и в силу входит, однако же за себя досадно!

— Твоя, государь, воля, — повторил Курбский, огорченно вздохнув.

— Воеводою пошлю Адашева, — заключил царь. — А ты, князюшка, тут войском займешься, к походу изготовишь. К осени, даст бог, всей силой на Казань навалимся да и одолеем!

Курбский лицом посветлел.

— Благодарствую, государь, за честь!

…Несмотря на то, что весеннее солнце, припекая то с одного, то с другого боку, рушило накатанные за зиму дороги, Алексей Адашев до половодья подоспел со стрелецким полком под Углич.

Стояли, как нередко бывает в начале весны, погожие дни. Леса ожили, наполнялись птичьими голосами. Ели и сосны, сбросив с ветвей снежную тяжесть, ловили посвежевшей хвоей животворное тепло, отяжелели почки берез и даже лип, распускающих листья несколько позже. На берегу реки влажный ветерок раскачивал гибкие побеги тальника, усыпанные серебристыми барашками. Там, где снег сошел пораньше, уже пестрели на земле белые цветочки красы весенней — подснежников, уже цвела местами мать-и-мачеха.

Подсыхали, щетинились бледной еще травкой пригорки, теплый воздух растекался по низинам и буеракам, где покуда не стаял снег. На лесной опушке заметно для глаза струился легкий парок — знак того, что отогревшаяся почва задышала, налилась плодородной силой. Дыхание это бередило сердца стрельцов. Государева надобность оторвала их от своих хозяйств, от огородов, и, радуясь весне, они в то же время томились, тосковали по работе на незасеянной-незасаженной землице. И тоска изливалась грустной песней:

Тяжела судьба стрелецкая,

Стрелецкая, молодецкая…

Однако не было в песне безнадежности, утешала она молодцев, и, может быть, верилось им, что донесет ее вольный ветер и до родных изб, утешит и близких.