Крыло беркута. Книга 2 — страница 25 из 72

Шарифулле, как выяснилось, предстояло работать на пару с изможденным пожилым человеком. И прежде, оказалось, работников при бане было двое, но один не выдержал тяжелого труда, упал, когда колол дрова, замертво. Судя по пепельному цвету лица, по теням под глазами и синюшным губам, и у этого здоровье было неважное. Будь что будет, решил Шарифулла Человек, говорят, чтобы добыть еду, готов ра ботать и в аду, а коли надо, то и в самой люто части ада.

На первых порах Шарифулла работал с превеликим старанием, и за себя тянул, и за больного своего товарища. Со временем и его стало покачивать от усталости, примерно месяц спустя сник егет.

Зато и всякого народу он навидался. Частенько приходили, чтобы отмыться от дорожной пыли и пота, чужеземные торговцы. И от городских ремесленников — сапожников, шапочников, чеканщиков, гончаров, кузнецов, плотников — отбою не было. Порой шумной оравой набивались в баню воины хана — эти ни с кем и ни с чем не считались, все вверх дном переворачивали. После них Шарифулле с товарищем приходилось все заново мыть и чистить — и в бане, и в предбаннике. Понятное дело, этим армаям, особенно крымцам, ни словечка поперек не скажешь. Приводили они в расстройство чувств не только Мухамет-Тагира-эфэнде, но и пришедших помыться горожан: кого походя толкнут, кого ни за что ни про что бранным словом обидят или еще как-нибудь унизят, оскорбят.

Поутру приходили в баню большей частью люди пожилые и степенные. У каждого под мышкой — сухой березовый веник. Намочит человек свой веник, распарит над горячей каменкой и ахает-охает на полке — наслаждается. Люди познатней, из мурз и сеидов, являлись в сопровождении слуг. Задача слуги — раздеть хозяина, охлопать, положив его на полок, веником, спину потереть, а то и все тело обмыть, окатить чистой водой, полотенцем осушить и облачить в чистые одежды. Мурз, приходивших без сопровождения, нередко приходилось парить, омывать и даже одевать Шарифулле. Не совсем, конечно, даром: кто горстью астраханских орехов отблагодарит, кто каленых семечек отсыплет, иной, на худой конец, отыщет в кармане облепленный соринками сушеный плод хурмы — диковинки из далекой Бухары.

Нелегка и хлопотна была работа в бане Мухамет-Тагира-эфэнде, но одной своей стороной она нравилась Шарифулле: и в предбаннике, и в помывочной, и даже в парной обсуждались городские новости. Разный люд разные приносил вести — и добрые, и худые. Из услышанных Шарифуллой вестей самой худой для него оказалась вот какая: один из ремесленников в разговоре, завязавшемся в предбаннике, упомянул плотника Газизуллу, отправленного за какую-то провинность в дар другому хану. Расспросив этого человека, Шарифулла узнал, что отправлен был его брат в Имянкалу.

Да, множество вестей стекалось в заведение Мухамет-Тагира-эфэнде, — впрочем, для краткости будем именовать его, как именовали и казанцы, просто баней Тагира. Человек, склонный к чистоплотности и к тому же любознательный, мог получить в ней обильную пищу для размышлений.

Спешили на смену друг дружке вести, иные тут же и забывались, но одно оставалось неизменным: жаловались люди на тяжелую жизнь. Если в самой жизни что-то и менялось, то лишь в худшую сторону.

В последние годы сильно придавило народ бремя поборов — ради, как объявлялось, усиления ханского войска, ради возведения в ханстве различных укреплений, ради ограждения Казани от вражеского нашествия. И попробуй черный люд возмутиться, попробуй слово поперек сказать — нагрянут ханские армаи и последний кусок изо рта вырвут. Живущих и без того в вечном страхе людей пугали, объясняя причину усиления поборов: «Царь урусов собирается напасть на нас. Вере нашей и жизни нашей грозит опасность. Чтобы не вошел враг в Казань, каждый мусульманин должен пожертвовать излишками как съестного, так и одежды».

В бане Тагира не было конца сетованиям.

— Осталось только подстилки у нас отобрать, этак скоро уж и спать будет не на чем, — жалуется какой-нибудь ремесленник.

— Богато живешь, на подстилке спишь! — отвечает ему, посмеиваясь, собеседник — бедняк из бедняков. — У меня вот ребра не балованные. Сплю — снизу армяк, сверху тот же армяк. Что же я-то им отдам? Жену разве…

— Как же, нужна им твоя лядащая старуха! — подхватывает кто-то еще. — Они к молоденьким привыкли! Их Гуршадна-бика «угощает».

— Придет царь Иван — будет им «угощенье»!

— Пугают нас этими урусами, пугают — душу всю вымотали! Придут, так скорей бы, что ли!..

Шарифулле такие смелые слова нравятся. «И впрямь, — думает он, — завели привычку: как что понадобится для казны там или хана, сразу — «урусы придут!». А ведь есть на свете люди, которые урусов близко знают, даже из одной плошки с ними едали. И ничего страшного! Такие же, как мы, люди: по две ноги, по две руки. В добром доброго умеют видеть, в злом зла не проглядят. Так что не бойтесь, агаи, нечего тут бояться. Коль придут, сами увидите».

Высказать свои мысли Шарифулла, понятно, не может. Прав хозяин, найдется доносчик — и армаи Кужака тут же нагрянут, заберут, исполосовав для начала плетками. Прощайся тогда с головой! И Мухамет-Тагиру-эфэнде, пожалуй, несдобровать.

Люди приходили в баню, парились, мылись и уходили, а их недовольство как бы оставалось, скапливалось. Шарифулла, слушая разговоры недовольных, чувствовал, что и в городе нарастает возмущение народа.

Подливали масла в огонь «вольные» воины Кужака. И казанцы уже не только высказывали недовольство, но и перешли к решительным действиям. Пошли слухи, что будто бы по ночам неизвестные смельчаки начали нападать в глухих переулках на одиноких Кужаковых армаев, будто бы у них отбирают оружие и самих избивают нещадно или, связав руки-ноги и заткнув рот, оставляют лежать до утра.

Были такие случаи, нет ли, но Казань все более возбуждалась, страсти кипели, и настал день, когда они, взбурлив, выплеснулись через край.

Гурьба Кужаковых воинов шла по базару. Зная их повадку прихватывать что плохо лежит, купцы торопливо прятали дорогие товары, а ремесленники, видать, не захотели или не успели прибрать то, что сделали своими руками и выставили на продажу. Один из армаев попытался мимоходом умыкнуть выставленное жестянщиком ведро, но только взялся за него, как жестянщик, завопив на весь базар, уцепился за свое изделие. Армай вырвал ведро, жестянщик упал, но тут же вскочил и кинулся на грабителя. Тому на помощь подоспел другой армай, сбил жестянщика с ног. Жестянщик опять вскочил и саданул по голове обидчика подвернувшимся под руку камнем. Сам он успел только увидеть, как брызнула кровь, — остальные армаи подмяли его, принялись пинать и топтать.

На вопль набежал народ — кто с палкой, кто с камнем в руке. Армаи, видя, что дело обернется для них худо, пустились наутек. Народ — за ними. Крик-шум усиливался, и чем яростней он звучал, тем больше людей присоединялось к распалившейся толпе. Народ, вооружаясь на бегу всем, что подвертывалось под руку, заполнил ближние улицы.

Сквозь ор и гвалт прорывались выкрики:

— Гнать Кужака!

— Скоро без штанов оставит нас, поганец!

— Пусть убирается со своими армиями из Казани!

— Зажирели тут!

— Не нужны нам ханы со стороны!

— Пусть свой хан у нас будет!

Расплескалось недовольство по улицам и переулкам, даже перед дворцовыми воротами пошумел народ.

Тагирова баня в этот день обезлюдела. Воспользовавшись случаем, Шарифулла отпросился в город. Вскоре оказался он в шумной толпе, направлявшейся в сторону кремля. Настроение окружающих передалось и ему, раз-другой и он закричал. Вдруг сердце у него замерло, а потом бешено заколотилось: Шарифулла заметил впереди долговязую фигуру, показавшуюся очень и очень знакомой. Человек этот шагал, выкрикивая, как все, что-то сердитое и временами вскидывая над головой зажатый в руке топор. Шарифулла пробился к нему, глянул сбоку в лицо и глазам своим не поверил: в толпе шагал тот, кого он так давно искал, — его старший брат Газизулла.

22

Чутким материнским сердцем Суюмбика улавливала, что угроза жизни ее единственного ребенка, невинного Утямыш-Гирея, все более нарастает. Теперь она боялась покушения не только со стороны Кужака, но и со стороны Ядкар-хана. Пусть это было и наивностью, но она старалась спрятать сына как-нибудь понадежней. И чем больше старалась, тем тревожней становилось у нее на душе. Дни теперь казались ей мучительно долгими, ночи — полными опасностей, у нее расстроился сон, пропал интерес к еде.

В это томительное время она порой раскаивалась, что не приняла предложенные Москвой условия примирения. «Согласись я — сеиду Кулшарифу пришлось бы уняться, — размышляла Суюмбика. — Куда ему деваться? Урусы вернули бы в Казань Шагали-хана, и он, конечно, попросил бы моей руки. Я, оставшись ханбикой, сумела бы возместить жертву, принесенную этому старикашке. Главное — была бы спокойна за будущее Утямыш-Гирея…»

Так, в переживаниях и размышлениях, отсчитывала Суюмбика день за днем. Ее былая красота поблекла, на лице все заметней проступали черты уже немолодой женщины, на лбу и у глаз прорезались морщинки. Однажды, глянув в зеркало, она обнаружила у себя на голове несколько седых волосков. Ее охватила злость, возникло желание кого-то обругать, отхлестать по щекам, отомстить за то, что жизнь так скоротечна и к тому же зря подчас тратится.

Обидно, но невозможно остановить жизнь ни на миг. Течет она, неотвратимо приближая старость, и в ханском дворце, и в ночлежке рабов. И смерть никого не обходит — ни хана, ни раба. Все перед нею равны, лишь судьба у каждого своя.

В общем-то Суюмбика не могла пожаловаться на свою судьбу. Досталась ей жизнь неспокойная, но и счастье она познала. Одно лишь то, что была любимой женой яростного Сафа-Гирея, чего стоит! Нет, на минувшее она пожаловаться не вправе, только вот грядущее тревожит.

И печально еще, что поговорить доверительно, отвести душу в тягостные минуты ей не с кем. Единственно, кто порой утешает ее и дает хитроумные советы, — Гуршадна-бика.