— А что, ежели я сам да вдруг накрою Никешку? — задал раз Глеб Тихонович прямой вопрос воеводе. — Тогда как? Как рядить-судить будем? По-божески, по-христиански, добром-ладком?
— Как же, как же! Как не по-божьи? — чуть ли не обиделся воевода, уловив в голосе боярина оттенок сомнения. — На то я и поставлен государем великим…
И тут же с едва скрытой насмешкой неожиданно объявил:
— Архиерей благословил на то же… Как изловим твоего смерда — в монастырь запрем. Чего их миловать, бесноватых! В костер богохульника… Мы ему покажем, как на крыльях летать!.. А тебя, боярин, очистим, освободим от греха.
— Меня? — поразился Ряполовский.
— Недоглядел… Не уберег… Второй раз ведь кощунствует… Придется и тебе, знать, легкой епитимьею очиститься…
Тьфу ты пропасть, куда воевода загнул!.. Ну хорошо же! Погоди малость, князь. Узнают добрые люди, на кого будет наложена епитимья… Убереги попробуй Никешку от его сатанинских затей. Да ему жизнь не в жизнь без того, чтобы крылья налаживать. И хоть глазаст ты, Ушатов, а за одержимым не углядишь. Не нынче, так завтра, так через год, а за свое он возьмется, и уж тогда Глеб Тихонович ничего не пожалеет, но накроет Никешку за его бесовским делом.
Только князь и тут перехитрил Ряполовского. Покуда его люди распускали слухи, будто Никешку за попытку к побегу уморили голодом, он тихим ладом отправил узника в далекую, порубежную вотчину своего зятя.
В пути при Выводкове безотлучно находился сильный дозор. У ворот нового своего обиталища Никешка увидел широко улыбавшегося Гервасия.
— Жив-здоров, сыночек? Ну, чего нос отвернул? Поди, не врага встретил — друга. Здоров, что ли, ну?
Выводков скривил презрительно губы.
— Ничего, мы и в новой темнице не пропадем… Живы будем авось.
— Ты что? Какая темница? Вместе жить будем, вот как!
Никешка брезгливо махнул рукой. Стоит ли вступать в разговор с иудой! Пусть себе лает…
Все же Гервасий на этот раз не солгал. Прямо от ворот он увел Никешку в просторную избу и там оставил его одного. Выводков не поверил глазам своим. В поведении Гервасия ему чуялось что-то подозрительное и злое. Он попробовал, не заперта ли дверь снаружи, — нет, и в самом деле не заперта.
На следующее утро Гервасий объявил, что Никешка волен делать все, что хочет.
— Бежать хочу, — не то шутя, не то злобно сказал тот.
— Я тебе побегу! А это видал? — Гервасий поднес кулак к его носу. — А теперь идем…
На новом месте оказалось не так уж плохо, как думалось. Одно лишь было не по душе: куда бы Выводков ни пошел, где бы ни был, за ним неизменно шагали дозорные. Но с этим можно было еще кое-как мириться. Хуже было то, что похищенному рубленнику не давали никакой работы.
— Доколе морить меня будешь? — уцепился он однажды за рукав Гервасия.
— Никак по крылышкам заскучал? Сызнова падать хочется? — лукаво улыбнулся Гервасий. — Ладно… По-твоему будет. Все целехонько, что мы с тобой ладили у Кирилла. Погодя снова роби себе. А покуда велено тебе палаты резьбой изузорить… Да в лес не гляди, коли не хочешь на костер угодить.
…Время шло. Выводков работал так, что любо-дорого было смотреть. Не поддался он заманчивому искусу, когда однажды Гервасий нарочито оставил его в лесу одного, якобы без дозорных. Никешка сообразил, что это случилось неспроста и потому, выбравшись на опушку, поспешил дать знать о себе пронзительным свистом…
И все-таки Выводков перехитрил Гервасия. Убедившись, что, несмотря на бесконечные посулы, ему никогда не позволят заниматься любимым делом, а держат под тайным надзором лишь потому, что Ушатов по какой-то неведомой причине украл его у Ряполовского, Никешка ухитрился все же бежать.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ДЕСЯТАЯВОЛЧЬЕ ЖИТЬЕ
Зимой, в стужу, Выводков, прячась от людей, уходил в самые дальние лесные трущобы. Питался он чем приведется, лишь бы добыча съедобна была; пробирался тенью вдоль городов и погребенных под снежными сугробами деревень; привалы делал в такой глухомани, куда, казалось, не залететь и ворону; отдыхал день-другой и снова шагал, все дальше и дальше, все вперед и вперед. А куда?.. Да разве узнаешь, куда уйдет путь-дорога беглого человека?
Хорошо бы, конечно, попасть в Москву и разыскать там умельцев, о которых всегда с такой почтительностью говорил Никодим. Но как на это отважиться? Бродяги, калики перехожие, странники, которые встречались Выводкову в пути, все как один предупреждали: в Москве, мол, где ни плюнь, в подслуха угодишь. Сейчас тебе: «Кто таков? Зачем припожаловал? Не беглый ли?» Ну как им откроешься? Правду скажешь — садись в острог, жди-дожидайся неведомо сколько, покуда Ряполовский снова повелит взять тебя в батоги — беса из души выколачивать. Обманешь — опять-таки, садись в острог, потчуйся теми же батогами. Выходит: куда ни кинь — везде клин… Оно, может быть, и не так, да бог его ведает, где лучше — в глухих местах или в Москве?.. То ли дело чьей-нибудь цидулкою заручиться: указано, мол, крестьянишке-рубленнику такому-то отправиться на оброчные работы куда потребуется. Говорят, так иной раз случается. Только для этого надо обязательно записаться в кабальные и к тому же доказать, что ты умелец незаурядный. Но если и решиться лезть добровольно в ярмо, то не зимой же, когда рубленники сидят обычно без дела. В мороз еще можно кое-как терпеть, мириться с жестокою волчьей жизнью. И Никита терпел. Три зимы терпел, а пока что не добился толку. Но духом он все же не падал, верил всем сердцем, что так без конца продолжаться не может.
Вот и теперь, когда по неуловимым приметам почуялось приближение весны, Выводков, как и в прошлые годы, стал вдруг тяготиться бездомною долей. Он внезапно приостановился, распахнул дырявую епанчишку, шумно вздохнул и, обратившись к снежному вихрю, точно к разумному творению, вполголоса произнес:
— Шалишь, не обманешь… Раз к жилью потянуло, веселись душа — здравствуй, весна.
И двинулся дальше. Из-под высокой бараньей шапки выбивалась русая прядь, ветер немилосердно трепал ее и густо обволакивал бисерной пылью.
Заметив прикорнувших на голых сучьях березы галок, он, еще более оживившись, свистнул и захлопал в ладоши. Стайка с гомоном сорвалась с дерева, взметнулась, разлетелась во все стороны и тут же слилась в одно сумрачное, плотное облачко.
Никита притих и высоко задрал голову. Его и без того продолговатое лицо вытянулось еще больше. Крепко сжав губы, он с таким любопытством устремил ввысь горящий взгляд светло-синих глаз, как будто увидел что-то небывалое и чудесное.
Стайка то колебалась, то стыла в воздухе, то высоко взметывалась, то опускалась почти к самой земле, покуда не утихомирилась и снова не облепила березу.
Выводков нахлобучил шапку до самых бровей, сложил накрест руки и задумался. Так, переминаясь с ноги на ногу и неслышно шевеля губами, он простоял очень долго. Мысли цеплялись одна за другую. Никита никогда не забывал, как он в детстве запускал змея. Сколько трудов прилагал он с товарищами, чтобы создать для змея опору! Он и сейчас видит перед собою монашка и как бы слышит его голос. «Дуйте, руками размахивайте!» — кричит Никодим и сам первый «творит ветер»… Но птица взмахнет лишь крылом — и готово, летит себе и летит. А со змеем бежать ведь приходится, чтоб не упал. Когда еще его настоящий ветер подхватит! Почему же это? Какая причина? Тяжела ведь птица, куда тяжелей своих крыльев. И как не устанет она махать ими? Почему? Почему же…
— Господи, почему? — выкрикнул Никита. Но не было ответа.
Лицо его помрачнело, скользнули по нему унылые тени. От этого глаза вдруг сделались более глубокими и не светло-синими, а густофиалковыми. Привычным движением плеча он перебросил котомку со спины на руку, достал из нее какой-то сверток и опустился на корточки.
В свертке хранились отдельные крохотные частицы лубочных мельничных крыльев, вырезанных из бересты, головок, — лапок, спинок, туловищ различных зверьков, обрывки рогожек, краски, мелки…
На одном клочке рогожи было изображено что-то похожее на птицу с головой полузверя-полурыбы и с крыльями, напоминающими человеческие руки. Только на руках топырилось не по пять пальцев, а по четыре, и соединялись они перепонками, точь-в-точь такими, как у летучих мышей.
На другом обрывке рогожки словно бы стыл в синеющем воздухе коршун. На первый взгляд это был самый обыкновенный, привычный для глаза хищник. Но стоило внимательней приглядеться к нему, как на месте лапок отчетливо виднелась вторая пара узеньких крыльев.
Выводков глядел поочередно на каждую рогожку. Его брови были насуплены, сочные губы что-то шептали, пальцы то и дело сжимались в кулаки. Его мучила какая-то не поддающаяся решению загадка. Вдруг он вскочил, втиснул снова все в котомку и почти бегом пустился в дальнейший путь.
Однако, не сделав и полусотни шагов, он снова замедлил ход и безвольно опустился на заснеженный пень. Рот его скривился в болезненную, почти злую улыбку.
— Куда убежишь от себя! — вырвалось у него из самого сердца.
Прошла минута, другая, и уже была расчищена небольшая площадка, а в стороне разложены рогожки, краски, мелки. Еще немного — и на площадке выросли столбцы цифр. Этому учил, да не доучил его Макар. Если бы не этот иуда Гервасий! Надо же было Никите поверить ему. Не послушался Никодима… А поступил бы по его слову, авось не одну цифирь теперь бы знал. Какой прок в том, что рука свободно выводит и словенскою буквенной вязью и арабским узором один, два, три — и до самых до девяти. Только дразнят они Выводкова, злобят его. И кто знает, дождется ли когда-нибудь он нового случая встретиться с таким добрым учителем, как Макар? Сумеет ли в конце концов находить то, что умные люди величают мудрено — центром тяжести тела?..
В тысячный раз убедившись в бесплодности постичь науку числосложения, Никита, смахнул ногой все цифирные ряды и сызнова уложил свое добро в котомку.
Сумрак сгущался, словно бы тяжелел. Тревожно завывал ветер. К людям бы!.. Услышать бы речь человеческую!.. На лавке, в избе, в кругу своих посидеть… Нет, не видать Выводкову своих. Небось боярин в гневе на Никитиной матери всю лютость выместил. Забьет он теперь ее, бедную. А все из-за чего несчастье приключилось такое? Все от гордыни пошло. Ишь ты, куда сын крестьянский загнул, — к райским чертогам вздумал на диковинной птице добраться, а полетел к своей погибели!.. Разве не погибель — по-волчьи рыскать, по-волчьи жить в лесу? Разве выдержать пытку такую? Кто ж себе враг?..