— Ай, Андреюшка! Ай, кудесник!
Но, превознося творения Рублева, Никодим почтительно отзывался и об умельстве сподвижников Рублева — «сопостника» Данилы Черного и Феофана Грека.
— А как здравие их? — наивно спросил Ряполовский, когда Никодим замолчал, чтобы чуточку передохнуть. — Я бы коли что, приветил их у себя…
Монашек исподлобья взглянул на боярина и, как бы устыдившись за его невежество, опустил голову и пробурчал куда-то в сторону:
— В бозе почили. Все они… В лоне Авраамле все… А что касаемо Андрея Рублева, так он, волею божиего, помре в стародавние времена, в лето шесть тыщ девятьсот тридцать пятое, а либо шесть тыщ девятьсот тридцать осьмое[2].
Ряполовский не испытывал и тени смущения. Разве можно знать, кто когда умер? Умерли великие умельцы, ну и ладно. А вот этот, хоть и махонький, да все же дышит покуда… Может, и пригодится.
— Так, говоришь, у кого учился?
— У Дионисия.
— И как? Обучен?
— Сподобился… Просветился…
— Да ты, может, и в Кремле бывал? — полюбопытствовал Ряполовский.
Никодим так и просиял. Трижды перекрестившись и отвесив иконостасу земной поклон, он благоговейно произнес:
— Благословил господь… И не чаял я, недостойный. С Дионисием, царство ему небесное, с ним хаживал… Неоднократно хаживал. Мы там, в соборе Успенском, иконы писали…
Никодим внезапно помрачнел, хрустнул туго переплетенными пальцами, но тут же снова просиял.
— А видал я еще в соборе такое… Такое видал в Успенском соборе! Силен Дионисий, царство ему небесное, а Рублев Андрей еще посильнее будет.
И, словно бы стремясь доказать самому себе, что он не со злым умыслом, а по чистой совести ставит Дионисия чуть ниже Рублева, монашек рассказывал об иконах рублевского письма сдержанно, деловито, почти что сухо, хоть это и давалось ему с большим трудом.
Но боярин все так же восхищенно воспринимал слова Никодима и все так же возникали в его воображении творения чудесного умельца. Вот в дальнем углу еле виднеется прозрачное облачко. Оно тихо повисает в воздухе, но с каждым мгновением становится все плотней и плотней. Ряполовский как бы неотступно следит за ним. Он не может, не хочет оторвать зачарованный взгляд от внезапно проступивших на облачке осмысленных, воистину живых лиц. Уж не они ли сами, а не монашек называют свои имена? Ей-же-ей, кажется, будто мученики Дмитрий и Георгий из Деисусного чина заговорили…
С утра и до самого обеда слушал боярин занимательные рассказы о знаменитых умельцах. А когда что-либо было ему непонятно, Никодим тотчас же набрасывал угольком на лубке вещь, о которой шла речь: оклад евангелия, кадило, сделанное в виде одноглавого храма, складень с причудливым сканым[3] рисунком. Когда же дело дошло до церковной чаши — потира, Ряполовский забросал Никодима расспросами: уж больно по душе пришлось ему это редкостное творение. И то сказать, заслуживала мраморная чаша того, чтобы поговорить о ней как можно подробней. Была она «рудо-желтого» цвета и по верхнему краю оправлена тонкой, как паутина, полосой — золотой сканью.
Сколько ни пытался монашек нарисовать подобие сканого узора, а ничего не выходило.
— Не взыщи, боярин, — наконец заявил он, поняв, что никакого толку из его стараний не выйдет. — Уголек — он никак… Тупой потому что. Скань надо иглою, да этакой, чтобы была тонкая-тонкая.
— И вышло бы?
— Не так, чтобы как, царство ему небесное, у Фомина… Похуже… То бишь… и вовсе худо… А самую малость авось одолел бы.
— Где же ты чашу ту видал?
— В Троицкой обители… Там она… А сотворил ее Иван-богатырь в лето шесть тыщ девятьсот пятьдесят седьмое[4].
Наконец устал и сам Ряполовский.
— Так и быть, — сказал он, поднимаясь с лавки. — Оставайся. Расписывай храм. Ну и прочее показывай рукомесло, какое знаешь. — И, оглядев Никодима так, как оглядывают коня на торгу, раздумчиво покачал головой. — Только вот хрупок ты… Дунешь — и нет тебя… Да и руки словно трясутся. Иль ничего? А ничего, так и ладно, живи. Мне не жалко…
ГЛАВА ТРЕТЬЯНАСЛЕДНИК
Боярин не сразу дозволил Никодиму приступить к работе. «Устал с дальней дороги старик, — соображал он по-хозяйски расчетливо, — как бы раньше времени душа из него вон не ушла». Только эта забота, собственно, и вынуждала Ряполовского предоставлять монашку как можно больше житейских удобств. Он даже не почел унизительным для себя пожаловать в развалюшку Анисьи, чтобы воочию убедиться — ладно ли устроился там умелец.
— Э-те-те-те, — скорбно закатил он глаза, чуть просунув голову в дверь. — Ай, ай-я-яй, нешто можно старому человеку да в этакой тесноте!
И тут же приказал сопровождавшему его дворецкому:
— Нынче же переселить где попросторней.
Но, к великому ликованию Никешки, да и к немалому удовольствию самого Никодима, дворецкому не удалось найти более просторное, чем у Выводковых, помещение. Все черные, без труб, избы были очень похожи одна на другую: низенькая дверь, крохотные сенцы, тесная, насквозь прокопченная горничка с волоковым оконцем — вот и все незатейливое обиталище подъяремных людей. Где уж тут поудобнее устроиться лишнему человеку, коли и сам хозяин с семьей впритык друг к другу живут.
Только и утешения, что от зари до зари, кроме древних стариков и малых детей, никого дома нет. И нынче, и завтра, и почти каждодневно положено крестьянину работать на вотчинника от зари до зари. Весною и летом пахать, косить, жать; зимою — хлеб молотить, рубить лес, колоть дрова и всякий иной урок выполнять, какой задают боярин с боярыней. Так вот и мечись без передышки, поспевай и вотчиннику угодить и со своим крестьянским делом кое-как справиться.
Одна лишь ночь остается для отдыха. Правда, от тесноты подчас сон не в сон бывает. Но терпеть еще можно, покуда местечко для сна со временем становится обжитым, привычным. Ну, а если нового человека пустить, тогда уж, конечно, прощай покой — знай ворочайся, приспосабливайся, как удобнее лечь, чтобы кости не так уж больно ныли.
Все это хорошо сознавал Никодим и, чтобы никому не быть в тягость, обратился к боярину с просьбой:
— Тяжеловато будет, пожалуй, мне… Ноги-то старые, непослушные…
— Не ногами, чать, малевать будешь, — нахмурился боярин, поняв слова иконника как повод для отказа от работы.
— Так-то так, благодетель. Да я не к тому. Я про то, что из деревни к храму далёко. А устанут ноги — и руки не будут служить… Поближе бы… У храма какую ни на есть бы избенку поставить.
Ряполовский сразу повеселел. «Нет, все слава богу. Даровой умелец останется».
— Что ж, — милостиво улыбнулся он. — Будь по-твоему. Уважу доброму человеку…
Недели через две монашек переселился в новую курную избушку, поставленную для него неподалеку от бесстолпной красавицы церквушки.
Никешка с таким безнадежным отчаянием оплакивал разлуку со своим нареченным дедом, словно и в самом деле прощался с ним на веки вечные.
Едва сдерживал слезы и сам Никодим. Шутка ли, сколько десятков годов скитался он, бесприютный, одинокий, по белу свету, и вдруг снизошла на него такая великая благодать: подле него родная душа, как бы судьбой данный внучек Никешка.
— Ты не того… — прижал он к себе мальчугана. — Не надо… Я ходить к тебе буду.
Но Никешка знать ничего не хотел и сквозь горькие всхлипыванья упрямо твердил:
— С тобой… Вместе хочу… Выпроси меня…
Но легко сказать «с тобой хочу», а как это сделать? Согласится ли Ряполовский отпустить мальчонку в подручные к Никодиму? Мало ли работы найдется для Никешки и у самого боярина! Ребятишки, мал мала меньше, так за день намаются, что к вечеру хоть выжми их. То бегут на огород полоть или землю рыхлить, по многу раз ходят на пруд за водой, чтобы полить из деревянной бадейки жадную до воды капусту, то, высунув языки от непосильной тяжести, волокут вместе с девочками-подростками в амбар кули с обмолоченной рожью… Да разве счесть все дневные уроки!..
Пока монашек обдумывал, как ему быть, Никешка не переставал молить:
— С тобой… Вместе хочу… Выпроси меня…
И Никодим в конце концов сдался.
— Ладно, — согласился он. — Буду челом бить боярину.
Однако внучек угомонился лишь после того, как нареченный дед подкрепил обещание клятвенно, перед образом.
На другой день Никодим отправился в боярские хоромы и выпросил Никешку себе в помощники. Мальчонке было дозволено временно «помещицкое дело не делать», а ходить в иконописных учениках.
Мальчик души не чаял в учителе и прислуживал ему с большим рвением и успехом. Никодим в свою очередь не мог нарадоваться на ученика. Мало-помалу Никешка начал почти самостоятельно разбираться в красках. Только трудно было ему научиться так их смешивать, чтобы получался нужный оттенок. Зато весьма ловок он был в резьбе по дереву. Но к иконостасу, сколько ни молил об этом внучек, дед не допускал его. Никешка вздумал было хитростью взять — прикинулся обиженным, но иконник не поддался обману.
— Ты одно знай, — сказал он как-то, — одно помни: не надо спешить. Я, братику мой, годков с десять ходил в учениках у Дионисия, царство ему небесное… А и после того, в Ферапонтовом монастыре… Далеко обитель стоит — в Белозерье… А и тогда почитай что ни-ни… Одно делал — споручествовал. Этак уже годков через шесть, вот когда только Дионисий, вечная память, благословил…
Кому другому Никешка может и не поверил бы, — но разве монашек скажет неправду? Нет, уж лучше терпеливо ждать. Тем более что старик обещал ему вскоре разрешить «учинить по собственному разумению» резьбу на покатом верхе старого аналоя.
Изредка в храм заходил сам Ряполовский. Он внимательно осматривал работу и каждый раз оставался крайне доволен. Одно лишь беспокоило его — медлительность Никодима. Но тут уж ничего не поделаешь. Попробуй, приневоль такого, небось сразу богу душу отдаст.