Выводкову было не до переругиваний, очень уж тянуло его к работе.
Время от времени из трапезной в клетушку доносился вначале неясный, а потом все более нарастающий шум. Тогда Никита раздраженно морщился и прекращал работу, — шум мешал ему сосредоточиться. Но все же за два-три дня поверхность кубка сплошь покрылась узорами, в середине которых один под другим были выточены три кружочка. С первого взгляда казалось, что кружочки эти пусты. Но стоило пристальнее вглядеться в верхний, как в пустоте что-то начинало словно бы оживать, шевелиться, дышать, а из глубины ее постепенно проступали черты девичьего лица. Еще одно легкое усилие — и в кружочке уже возникали величиной с гречневое зерно смутные изображения Фимы и Никиты. В правой руке он держал нечто сходное с пичужкой, левая указывала на клубящееся, легкое, как тень, облачко. Во втором кружочке нетрудно было узнать ту же пару, сидящую на хребте какой-то диковинной птицы. В третьем, нижнем, была видна голова вотчинника, устремившего на что-то пристальный взгляд. Это «что-то» поблескивало на серебряной поверхности кубка, как поблескивают при лунном свете еще не высохшие капли дождя.
Выводков трижды заканчивал работу и трижды брался за иголки, пластинки, колесики, лезвия, ломики. И только когда, по его мнению, больше не к чему было придраться, он отважился вручить кубок Тукаеву. Но, шагнув к двери, внезапно остановился и затаил дух.
— Вовек тому не бывать… Нда, ни в жизнь, — отчетливо послышался голос Овчинина. — Богом поставлены высокородные, нда… А мелкопоместные, что они? Кто они? Разорители! И нас и народишко норовят пустить по миру… Что опричник, что мелкопоместный — одна цена. Все разорители. А сулят, а сулят! Меды и пряники так в рот и летят…
— Они на посулы горазды, — поддакнул Щенятев. — А почему им и не сулить? Все равно обманут. Попомните мое слово: и нас погубят и наших крестьянишек до сумы доведут.
«Вот тебе на! — разинул Выводков от изумления рот. — Тешата их честит, а они — Тешату». Он приложился ухом к двери. За шумом нельзя было все подробно расслышать, но по отдельным словам Никита все-таки кое в чем разобрался. Это тем легче удалось, что не все, о чем говорили бояре, являлось для него новостью. Так, он, например, отлично знал, что бездомному псу и тому лучше живется, чем крестьянину. Но господь его ведает, каково сладко простым людям там, у опричников и мелкопоместных! Неужто еще хуже бывает?.. Разные ходят слухи в народе…
Но одна стать, когда об этом втихомолку шепчутся сами крестьяне, и совсем иное — слышать такие речи из уст высокородных вотчинников.
Что ни слово, то Никита все более и более диву давался. «Поди ж ты! Хоть и высоких кровей Василий Артемьевич и его гости, а ежели по-честному разобраться, то, может быть, и ихняя правда. Поспорь-ка со Щенятевым, который доказывает, что мелкопоместная мразь не чем иным кормится, как только землей, и без земли враз пропадет». Этот разговор был доступен понятию Выводкова. А вот что касается толков про опричнину, которая-де дьявольскими кознями удумана, или сетований на поруху чести боярской да разговоров о том, что государь, не считаясь с советами многих высокородных, затеял воевать «никому не надобное» море Варяжское[16], — тут уж Никита бессилен был что-либо разобрать.
А в трапезной не стихали возбужденные голоса.
— На кой ляд мне море!
— Довольно с нас и своей воды! Мало ли рек у нас!
— Море занадобилось. Скоро месяц с небес достать захочет!
— На всех ополчился, — пуще других шумел Прозоровский. — И на Литву, и на Ливонию, и на ханов татарских, и на свейского короля. Всех задирает.
— Как есть всех, — скорбно вздохнул Овчинин. — Так бы — ам! — и проглотил. Ну да ладно. Пускай бы уж так. А Пересвет зачем? Кто он такой? Ну кто? Мразь, голь. Не так ли я говорю?
Тут поднялся такой несусветный гомон, что ничего уже нельзя было разобрать. Ненавистное имя Пересвета, осмелившегося написать государю, что он должен не отстраняться от своего войска, как хочет земщина, а «наипаче всего любить его», вызвало такое негодование, что и сами бояре перестали слышать друг друга.
Ну и пусть побушуют, хоть по-собачьи лаять начнут, — что до этого Выводкову! Море, войско, Пересвет ли какой-то… Что от того подъяремному человеку — будут ли вотчинники по-старому сами набирать войско или этим займется царь? А и про море тоже… Зачем оно, кому понадобилось — кто разберет? Коли воюет царь море, надо полагать, есть корысть. От боярских пересудов ни тепло, ни холодно простому люду. Для него ярмо — что у вотчинника, что у мелкопоместного, что у дьяка, что у подьячего… И пусть лбами стукаются, как те козлы. Никитина изба с краю, у него своих забот полон рот. Одно он крепко-накрепко знает: не найти ему в палатах каменных людей праведных…
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯПОДХОДЯЩИЙ ЧЕЛОВЕК
Прошло больше недели со дня новоселья, а Тукаев все еще не отпускал гостей. Но они и сами не торопились уезжать — кому же не по душе широкое гостеприимство, почтительность хозяина и соблазнительные подарки, которые он не уставал подносить то одному, то другому боярину. Особенно прельщали всех подарки, изготовленные Никитой. Каких только диковинок не создавал он! Были здесь и величиною с орех колымажки с пружинным заводом, и деревянные человечки, смешно размахивавшие слюдяными руками при нажатии кнопки, и потешные хоромы, умещавшиеся на детской ладони, и выточенные из кости зверюшки, птицы, пчелки, бабочки, цветики.
Однажды, от полноты чувств, боярин сказал Никите, что больше не помнит нанесенной его высокородной чести порухи.
— Погоди, не все, — остановил он Никиту, собравшегося отвесить земной поклон. — В ноги падай!.. Фимку отпускаю домой. Пусть с матерью…
Никита рухнул в ноги боярину.
— Будет. Ступай, надоел…
С того достопамятного часа Никита стал работать с удесятеренным старанием. Но хоть его и очень хвалили бояре, однако сам он был недоволен собой. Слишком шумно было рядом, в трапезной, а это отвлекало от дела. Сославшись на неудобства, Выводков попросился перевести его из клетушки куда-нибудь в другое место.
— Никуда! Здесь! — наотрез отказал Тукаев.
Пришлось подчиниться.
Беседы боярские начинались тотчас после утренней трапезы и с небольшими передышками велись до вечерней зари.
Прежде чем открыть сидение, Тукаев каждый раз просовывал голову в сени и устремлял строгий взгляд на дворецкого.
— Никого, чисто-пусто, милостивец! — успокаивал Зосимка. — Один Никешка…
— То-то ж. Смотри у меня!
Хозяин и гости всячески поносили опричнину и вздыхали по тому времени, когда бояре были полными самодержцами в своих владениях.
— Разбой! Житья нет! — кричал Овчинин однажды дребезжащим тоненьким голоском. — Последние времена! Ныне и прокорм мздоимством считают. Терпения нету!
— Нет, Дмитрий Семенович. Нету, нету, святые слова, — поддержал Прозоровский и привычным движением руки взбил мягкую каштановую бородку. — Мочи нет терпеть, с ног прямо валюсь. Смертушка моя, ой, моя cмертушка!
Тукаев и Щенятев едва сдерживали смешок. «Ростом под потолок, плечи — на каждом двое усядутся, грудь — медный щит. Вот так болезненький!» Но вслух они, конечно, ничего не сказали, только потупились и скрыли улыбки в углах губ.
— Нету, нету, — повторил Прозоровский. — Святые слова. Хоть бы вот чего. Хоть бы Ратая, приказного, взять, его бы хоть. Слышали? Да ну? Не слыхали? Как же можно! Нельзя, нельзя не слыхать. — Он двумя щелчками сбил крошки со своего рукава, пощупал горло и бок и принялся за рассказ о том, что произошло в Москве.
Ивану Васильевичу донесли, что приказный Ратай заставил посадских людей дать ему взятку в виде жареного гуся, начиненного деньгами. Государь пришел в ярость; ведь только накануне он приказал нещадно уничтожать всякого, кто будет уличен в мздоимстве. «Взять его! — закричал он. — Казнить всенародно!» Ратая схватили в ту самую минуту, когда он с увесистым свертком под мышкой подходил к крыльцу своего дома.
Вскоре весь город всколыхнулся от гула набата.
«На Красную площадь! — вихрем кружилось по улицам. — Приказного гусятинкой потчевать!»
Из Фроловских ворот[17] вышел сам начальник Разбойного приказа. «Добрые люди, — обратился он к притихшей толпе, — присоветуйте: как надлежит поступить с волком, который в овчарню повадился?» — «Убить! — загремело в ответ. — Голову напрочь!» — «Истинно так. Сам государь наш преславный Иван Васильевич так же мыслит, как все мы», — одобрил дьяк и движением седых бровей подал знак палачам…
Повествование Прозоровского до того поглотило внимание Выводкова, что он не заметил, как из его рук выпала серебряная чаша, которую он изузоривал сканью.
— Вот как! — нежданно вырос перед умельцем Тукаев. — Подслушивать!
Никита громко застонал:
— Зуб!.. Уж так измаялся с ним…
— А чашу? Уронил? А? Подслушивал, рот разинул.
— Нет, за щеку ухватился, а чаша и выпала.
Боярин погрозил ему кулаком и вернулся к гостям. Выводков обрадовался. Теперь его непременно прогонят вон из клетушки. Он наскоро сложил в ящик инструмент. Наконец-то вернется в свое жилье: тихо, спокойно, никто не мешает. Думай, о чем желаешь и сколько душе твоей угодно. К тому же, пора и за дело приняться. Очень уж соскучился Никита по крыльям…
Но проходили часы, а Никиту никто не тревожил. Бояре, поглощенные своими собственными заботами, должно быть, позабыли о нем. Опять придется слушать их бредни… Но бредни ли это? Разве Прозоровский пустое рассказывал? Вот ведь каков царь Иван Васильевич — мздоимцам голову напрочь сечет. Справедлив, видать, государь. Недаром восхвалял его покойный монашек. Да и этот… Тешата — тоже, как Никодим, славословит царя. А что, если и впрямь махнуть в Москву? Все равно, хоть с ведома подьячего, хоть тихим ладом… Не сидеть же век в вотчине да Тукаева умельством своим потешать!