Бояре долго и горячо жаловались на обиды, чинимые опричниной земщине, а к концу горестно завздыхали… О чем же? Выводков отказывался верить ушам… Печалуются на «злую долю убогих людишек»! Чудно! Ей-ей, ум за разум зайдет.
Зажигательные речи бояр, их взаимные клятвы в вечной дружбе, заманчивые виды на близкое будущее, когда высокородные вотчинники силой вернут свое былое величие, будили в Тукаеве отвагу и жажду какого-нибудь необычайного ратного подвига.
Но, увы, недолго чувствовал себя боярин богатырем. Стоило лишь колымагам, увозившим гостей, скрыться за поворотом дороги, как тотчас же, словно листья позднею осенью, поблекли и захирели вмиг все смелые замыслы.
Осторожно и робко, точно по незнакомой тропке в глухом лесу, боярин пробрался в свою опочивальню, сиротливо присел на краешек кровати и крепко задумался. Дернула его нелегкая связаться с крамолой! А все кто? Прозоровский! Уж так подъезжал, так обхаживал и улещивал. Ты-де, Василий Артемьевич, лишь сочувствуй, а дело делать мы сами будем. А как заручились его единомыслием, так всего и опутали. Совсем с той минуты другие речи пошли. Вера, дескать, без дел мертва, и все такое прочее. Фу, будь она трижды анафема, распроклятая эта цидулка! Зачем Тукаев взял ее на свою погибель?!
Боярин пошарил рукой под подушкой и достал оттуда ларец Никитиного изделья. В нем было двойное дно, и между доньями — потайный ящичек. Прежде чем его выдвинуть, Тукаев долго нацеливался, много раз отдергивал пальцы, истово крестился и молитвенно складывал руки.
— Уйти… Покуда не поздно, уйти от греха, — зашептал он пересохшими губами. — Изодрать — и в огонь!
Вдоволь намучившись, он заставил наконец себя достать цидулу и прочитать ее снова.
«…А буде не внемлет государь благоразумному совету печальника нашего, митрополита Филиппа, — багровея от натуги, разбирал он по слогам цидулу ближнего царева боярина Челяднина, — то иного нет пути, как только бить челом литовскому королю Сигизмунду, показал бы он нам милость, помог бы избавиться от нечестивого царя Ивана Васильевича и на стол посадить достославного князя Владимира Андреевича…»
Эту цидулу Тукаев должен был показать двум-трем своим родичам и тем из соседей, которым он доверяет, как самому себе, и потом уничтожить. Никакого следа!.. Другое дело — вторая половина цидулы: сбор оружия, тайные склады его… «Коли тут попадешься, — задумался Тукаев, — сколь ни открещивайся, как ни кричи, что на тебя возвели напраслину, — ничего не поможет, улики будут. А не сжечь ли сию грамотку, сулящую смерть? К чему она, да еще без подписи и печати ближнего боярина? Кто ей, безыменной, может быть даже подметной, поверит? Сжечь, один выход сжечь!
И боярин торопливо, как бы боясь раздумать, скрутил цидулку жгутиком и поднес к теплящейся перед киотом лампаде. Легкая струйка пламени лизнула бумагу, изогнулась вертлявою желтою змейкою и заскользила вверх. Жгутик корежился, корчился, чуть слышно потрескивал. По воздуху разлетались кудрявые черные хлопья. Испуганный взгляд неотрывно следил за догоравшим листком.
«Э-хе-хе-хе! — горько вздохнул Тукаев, — жить бы мирно. Ты — никого, тебя — никто… Как никто?.. А опричнина? — побагровел он вдруг. — Жди ее каждый день, каждый час, мгновение каждое! Того и гляди из родовой вотчины выгонят прочь. Да еще убьют, чего доброго. От них все станется. Нет на них нынче управы».
— Врешь! — зашипел он свирепо. — Выкуси! Накось, на, на! Не дамся. Ты царь, а и мы Рюриковичи! Не дамся! Не позволим! Не будешь нас на безродных Пересветов менять!
Только произнес он ненавистное имя, как сразу начал крестить все углы опочивальни, — для него Иван Пересветов был не человек, а оборотень. Разве, будь это не так, посмел бы он сказать помазаннику, самодержавство которого исходит от Владимира Равноапостола, что не ленивые-де бояре, а воинники, сиречь дворяне незнатные, сила и крепость русской земли?! Нет, не стоит сейчас думать об этом. Как-нибудь в другой раз. Устал… И душой и телом устал. Хорошо бы сейчас, после пережитых тревог и горьких раздумий, передохнуть. Вот так подпереть щеку рукой, зажмуриться и все позабыть, ничего не знать и ничего, ничего не хотеть… Шорох?.. Кто это?.. Что это?.. Ах, мыши! Экие подлые твари… На душе и так камень могильный, а тут они еще беду предвещают, высоко гнездо вьют…
— Кш, кшш, окаянные! — ударил боярин в ладоши. — Провалитесь в тартарары!.. Ну и выдалось утречко! Какой тут отдых, когда впору волком завыть. И за что только такие напасти?..
Зосимка долго стучался в дверь опочивальни, приглашая боярина откушать. Но тот не откликался — он снова весь был во власти безрадостных дум.
Да, по правде сказать, каких радостей можно было ожидать в будущем? Ведь у бояр с государем спор никогда мирно не разрешится. Наоборот, чем дальше, тем все жарче разгорается битва, тем непримиримей становятся обе стороны. Вотчинники в борьбе с новшествами дошли до последней степени падения — до измены отечеству. Измена таилась повсюду — и в самой Москве, и во всех ближних и дальних углах Руси. Заговорщики вредили, чем только могли. То там, то тут вспыхивали бунты, по городам и селеньям бродили юродивые, блаженные и пророки, предрекавшие скорую кончину мира. Чем непреклоннее был государь в своих стремлениях завершить объединение Российского царства и укрепить его боевую мощь — так, чтобы не страшиться никакого врага, тем тесней смыкалось вокруг его трона изменническое кольцо, тем беззастенчивей становились сторонники удельного самодержавства.
Так, добиваясь возврата к прошлому, покрыл себя вечным позором князь Андрей Курбский: 30 апреля 1564 года он бросил доверенное ему государем войско и бежал из Дерпта в Литву, чтобы поднять меч на свою же родную землю!
Вспомнив о Курбском, Тукаев даже облизнулся от зависти. Сидит себе князюшка за пазухой у литовского короля и горюшка не знает.
— Вот бы привел господь увидеться там! — беззвучно зашевелил губами боярин и с упованием поглядел на образа. — Сподоблюсь ли, боже мой?
Он хрустнул туго переплетенными пальцами и насупился. На лбу, над глазами, залегли глубокие складки. Надо покупать оружие… Денег пока что достаточно: кисет, что гости вручили, набит золотом и серебром. Покуда на эти деньги можно приобрести зелейную казну[18] и фузей. А вот как привлечь в заговорщики новых людей?.. Хорошо Челяднину, в Москве сидючи, распоряжаться: так и так-де, найдите такого человека, который был бы и звания самого что ни на есть низкого, и верить бы ему можно. А где такого сыскать? Другое дело какой-нибудь обиженный боярский сын либо охочий до мзды приказный, — таких сколько хочешь найдешь. Так нет же: и Овчинин, и Щенятев, и Прозоровский, уши позатыкали, едва лишь он, Тукаев, заикнулся об одном бывшем у него в долгу маленьком человечишке — боярском сыне. А раз Челяднин строго-настрого наказал остерегаться таких людей, то не о чем и говорить. Тут к месту только простой крестьянин, будь он работный, пахарь, холоп или даже бродяга… Но где найти такого, за которого можно бы поручиться, что он не выдаст вотчинников? Никита?.. Не лежит что-то к нему душа…
Тукаев собрал пальцы щепоткой и пошевелил ими над подставленной левой ладонью, точно чем-то посыпал на нее, потом нетерпеливо дунул на ладонь и вполголоса произнес:
— Ум невелик тут. Пришел в Москву, сказал, что надо, и все.
Но утешительные эти слова нисколько не успокаивали. Чужая душа потемки. Как влезть в душу Выводкова? Как дознаться, придет ли он к Челяднину или свернет в Разбойный приказ с доносом?
От одной этой мысли у Тукаева заныли зубы и затокали концы пальцев на руках и ногах. «Как быть? Как же быть? И отправить в Москву посла опасно, и не отправить — еще того опасней. Вот ведь страсти какие. Ума можно решиться».
Тукаев раздраженно сорвал с кровати парчовый покров, скомкал его, швырнул на пол и быстро, как только позволяло грузное тело, зашагал из угла в угол.
— Уу, проваленные! — зашипел он, споткнувшись о покров, и выскочил в сени. — Душегубы! Разбойники! — напал он на оробевшего от неожиданности дворецкого. — Покров! Почему на полу? Дармоеды!
Но как только Зосимка сделал шаг к двери, боярин еще пуще освирепел.
— Куда? Кто дозволил?! Своевольничать? Душу вытряхну!
И, отпихнув Зосимку, снова скрылся в опочивальне.
— Экие ленивцы! Лишь бы дрыхнуть да жрать, — проворчал он уже спокойней и, присев на лавку, уперся бородою в кулак. Ему ясно припомнилось, как оживились гости, когда он впервые им рассказал про кабального и как они тогда в один голос заявили, что лучшего посла к Челяднину не сыскать.
Он поднялся с лавки, перекрестился и хлопнул в ладоши.
— Никешку!
Зосимка рванулся выполнять приказание.
Разговор с Никитой происходил в образной. Начал его боярин издалека:
— Спасибо, не осрамил: гости много довольны. Подарки отменные. За это воздам тебе. Облагодетельствую…
«Ты облагодетельствуешь, — язвительно ухмыльнулся про себя Никита. — Знакомы нам посулы боярские: считай на мне, получай на пне». Он отвесил поясной поклон.
— Дай бог здравия, завсегда рад потрафить.
Тукаев втолкнул в рот клок бороды, пожевал, выплюнул, посыпал из щепоточки на ладонь что-то невидимое и, чтобы выказать свое якобы самое сердечное расположение кабальному, с отеческой нежностью положил руку на его плечо.
— Фима как? Здорова ли?
— Что ей делается? Здорова, живехонька.
— И до сего дня люба?
— Люба, боярин! Смилуйся, дозволь к венцу повести?
— Я к тому и веду. Пора, пора… Да погоди, — удержал он Выводкова, собравшегося уже упасть на колени. — Родителя ведь у тебя нету?.. Нету! Откуда тут взяться ему!
— И тут, благодетель, и нигде нету. Помер отец-то.
— Ай, жалость какая! Но… все там будем. Из персти[19], сказано, взят, в персть обратишься. Да ладно. Утешу. Возьмешь в посаженые? Хе-хе-хе!
Никита обомлел. Не в беспамятстве ли он? Не наважденье ли?