Крылья холопа — страница 28 из 58

Уже было совеем темно, когда Воробей почему-то остановился и обнюхал воздух.

— Гомонят, побей бог, в той стороне гомонят, — жадно облизнулся он. — Добрые люди давно баюшки-бай полегли, а тут ждут, чтобы малость их посекли.

— А нам что до них? Мы своей дорогой идем.

— Идем, — хихикнул Воробей, — а хлебца второй день не жуем.

— Так вот тебе тут и подали, — съехидничал Выводков. — Сытого, мол, гостя легче потчевать. Эвона, дескать, брюхо набил как, чать, не объест… Свернем-ка лучше к лесу. Спать охота, а не в гомон встревать.

— Хочешь, не хочешь — как хочешь, — пренебрежительно сплюнул Воробей. — А меня страсть как тянет к мутной водице. Там-то уж клюнет.

— Клюнет, жареный петух тебя обязательно клюнет.

Гомон между тем становился все явственней и грозней. «Не иначе — ватага на вотчину грянула», — рассудил по-своему Воробей и, обежав вокруг Никиты, помахал ему ручкой и поскакал на луг.

Выводкову очень хотелось отдохнуть после длительного дневного перехода, но боязнь остаться в одиночестве заставила его хотя и неохотно, но все же поплестись вслед за веселым попутчиком.

Вскоре они очутились у околицы какой-то деревни. Выгон был полон людей. Шум стоял несусветный. Крестьяне, стремясь перекричать друг друга, надрывали глотки, хрипели, теряли голос, женщины причитали, как над покойниками; к ним с плачем прижимались перепуганные насмерть дети.

— А что я говорил? — хвастливо подбоченился Воробей. — Будет пожива, ужотко так повечеряем! Пойдем поудим маленько.

Выводков вдруг разъярился.

— Попытайся только — убью! Не видишь, что ли, беды? Сущая тут беда, коли всем миром вопить принялись! — Он резко отвернулся и, заметив сторонившегося от толпы старичка, подошел к нему.

Старик пристально поглядел на Никиту.

— Ты чей будешь? — спросил он и поудобней оперся согнутой рукою на посошок.

— Ничейный я, дедка, да и не свой, — печально улыбнулся Никита. — На шум прибежал. Люди на огонек жалуют, а наш брат от огонька в лесу прячется.

— Бегленький, выходит, — определил старик и перекрестился. — От добра не бегут, чать… Вот и мы — не от добра заголосили. — Он пожевал беззубым ртом, переставил посошок к правой руке и со вздохом добавил: — Невмоготу стало, сынок… Нешто вытерпишь этакую напасть…

Напасть и на самом деле была такая, что от нее впору либо с головой в омут броситься, либо волком взвыть, либо за топор взяться и — была не была — ринуться на усадьбу боярскую, а оттуда податься в леса да примкнуть к вольной ватаге казацкой…

Туго жилось крестьянам вотчинника Тульева. Лют был боярин. Порою и кормились люди только что подаянием.

— Уж такие-то ига, уж такие-то, — горестно жаловался старик. — Не подъемлем их, силушки нету. И ямское иго несем, и на кормление воевод с нас же тягают, и полоняничные деньги замучили. Тягают и тягают с нас на выкуп полоняников наших несчастненьких из татарской неволи… Все с нас да с нас, а нам-то — бог подаст. — Старик взял посох в левую руку и снова перекрестился. — А бог-то, должно, разгневался на нас, убогих. Велики испытания, силушки нету. Должно, и за наши грехи наказует господь, и за родительские. То-то сказано у пророка Иеремии, нам батя вычитывал: «Отцы вкушали кислый виноград, а у чад их на зубах оскомина».

Но все эти напасти крестьяне как-никак скрепя сердце терпели. Что поделаешь, коли так уж испокон века заведено. Когда же это хлеборобам хватало собственного зерна от урожая до урожая? Не слыхивал что-то никто о такой небывальщине. Однако до заморозков с грехом пополам своим хлебом кормились: пускай впроголодь, а все-таки жили. И вдруг — страсти господни! — Тульев дочь замуж выдать собрался; значит, крестьяне подавай ему на протори весь скудный свой хлебный запас.

Старик еще ниже согнул и без того согбенную спину и с горечью спросил как будто не Выводкова, а кого-то невидимого и неумолимого:

— То зимушку с сумой ходили, христарадничали, а теперь, значит, сразу отдай хлеб и суму надевай? Уж не супротив ли бога вотчинник наш восстает?

— Разбойник вотчинник ваш, вот он кто! — сказал Никита и быстрыми шагами направился к шумевшей толпе.

— Огнем пожечь! — все чаще и отчетливей выделялись из общего гула грозные призывы. — Всем миром подняться…

Никиту до глубины души взволновал и возмутил рассказ старика. Забывшись, он вместе с восставшими двинулся на усадьбу.

— Пожечь! — уже единодушно гремела толпа.

— Пожечь! — не отставал от всех и Никита.

Но дорогу в усадьбу преградил священник. Окруженный хоругвеносцами, он стоял с высоко поднятым крестом в руке и зычно призывал паству вспомнить бога и покориться боярской воле.

Народ растерялся. Одни настаивали на том, чтобы не слушаться «неправедного» иерея, другие робко защищали его, третьи еще более обозлились, четвертые попытались вступить в спор со священником…

В конце концов произошло то, чего, собственно, и добивался боярин. Время было выиграно: пока шли препирательства, к вотчине Тульева все ближе подходила вызванная из города подмога.

Увидев, что ничего путного здесь не получится, быстро загоревшийся Выводков так же быстро остыл и ушел прочь, в сторону поля. Вскоре его нагнал Воробей.

Усталые и разбитые, они решили прилечь ненадолго в ближнем овраге. Но не успели оба по-настоящему угнездиться, как их сразу же одолел крепкий сон.

Проснулись они на рассвете и, подкрепившись какими-то съедобными кореньями, тронулись в путь.

И тут, откуда ни возьмись, прямо на них помчались три всадника.

— Караул, грудь больно! — заревел благим матом Воробей и бросился наутек.

За ним побежал и Никита.

Конский топот усиливался. Выводков огляделся и понял, что спасения нет: кругом были одни лишь голые поля.

Со зловещим визгом взметнулись арканы. Что-то жгуче захлестнулось на шее Никиты и стремительно увлекло его за собой. Больше он ничего не помнил. Ничего не помнил и оглушенный дубиною Воробей.

Всадники связали пленников и увезли в острог.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯВ ОСТРОГЕ

Воробей, когда к нему вернулось сознание, принялся шарить рукой по стене и усердно обнюхивать воздух.

— Ба! С новосельицем! — вслух и как будто даже с оттенком удовольствия воскликнул он, безошибочно определив по липкой плесени и давно знакомому особенному запаху, что он находится в острожном подвале. — Не робей, Воробей, — протянул он, — у приказных за спиной не замерзнешь зимой. А, бог даст, весной!..

Но тут он суеверно перекрестился, трижды сплюнул через плечо и повернулся на другой бок.

— А, здесь! — обрадовался он, нечаянно прикоснувшись к лежавшему рядом Выводкову. — Эй, боярин, очнись!

Никита не отозвался. Воробей отчаянно затормошил его. Но он не очнулся. Тогда Воробей, обозлившись, треснул его по уху раз, другой и третий, потом уверенным движением руки, как человек, которому хорошо известно, где что находится, достал в углу бадейку и выплеснул из нее всю воду на голову Никиты.

— Где я? — вздрогнул Выводков и с трудом приоткрыл глаза. — Темно…

— Где? В гости пришли. К катам за угощеньицем.

— Ты это?

— А кто же? Мы с тобой, браток, великой чести удостоились: дозор к нам приставили.

— Неужто острог?

— Он самый. Нас сюда с поштением, на аркане доставили…

Через час вызвали на допрос. Там они узнали, что их обвиняют в подстрекательстве тульевских крестьян к бунту.

— Эко счастье выпало людям! — завистливо произнес Воробей.

— Цыц! — ударил его подьячий кулаком в грудь. — Какое такое счастье?

— А такое, что кто забунтовал — на воле гуляет, а мы, агнцы господни…

Ударом кулака в зубы подьячий помешал ему досказать.

— Поговоришь ужотко на сковороде, агнец невинный! Сознайся, кто ты таков будешь, лысое рыло! Беглый? Разбойный?

Воробей плюнул на собственную ладонь, поглядел на слюну и с видом незаслуженно опороченного человека уставился на приказного.

— Похож я? — захныкал он. — Скажите, добрые люди, похож я на рататуя? Да ежели сподобил бы меня господь ватажником быть, неужто попал бы я? Да ни в жизнь. Я бы в глухом лесу сидел себе да сидел в кашеварах, а прокорм добывали бы другие, те, кто умишком слабее. Хо-хо!

Больше недели бились царевы люди с колодниками, но те крепко стояли на своем и твердили одно и то же: «Нету нашей вины. Не мы бунт затеяли, на бунтарский шум прибежали».

Никита возвращался с допросов, хотя они велись пока без особого пристрастия, с тоской в душе: с каждым днем все больше и больше меркла надежда на освобождение.

Воробей чувствовал себя не плохо: вода и сухари есть, замерзнуть в подвале нельзя, покуда, бог миловал, не пытают, только по морде бьют, — оно и лучше сидеть в темнице, чем мерзнуть и пухнуть от голода где-нибудь в дремучем лесу. Не мирился он лишь с тем, что в остроге ему никак не удавалось потешить себя удачною кражей. А руки так и чесались, когда в приказной избе что-нибудь плохо лежало. Он приноравливался и так и этак, и кашлял, и подвывал на разные голоса, и, как умел, скоморошничал, в то же время подбираясь как можно ближе к соблазняющей его вещи, однако только того и добивался, что получал здоровенную затрещину.

— По весне, — уверял он, — сбежим. Не впервой нам. Не веришь? Где икона? Перекрещусь.

Но на Никиту уговоры не действовали. Он либо зло высмеивал Воробья, либо упорно молчал. Когда же Выводков, в редкие минуты, немного приободрялся, Воробей и вовсе чувствовал себя превосходно. Развалившись на охапке прогнившей соломы, как на пуховике, он всячески стремился вовлечь Никиту в беседу.

— Плюнь, браток. Истинный бог, обойдется, — обратился он как-то к нему. — Не таковское у нас горе, чтоб хныкать. Хуже бывает. Мы еще по-боярски с тобою живем: эк водицу как хлещем — только держись… А то, знаешь, как в остроге случается? По пять дней не пьешь, не ешь… Давай-ка, браток, лучше песни играть, загадки загадывать. Люблю загадки.

И сам первый таинственным шепотом спросил: