— «В потемках родится, с огнем умирает!» Угадай-ка?
— Воск, — нехотя ответил Выводков. — Любой малец про то знает.
— Ну да, знает! Как же… Ну, а это… «Крыльями машет, улететь не может». Что это?
— Мельница крыльями машет.
— Ух ты-ы! Как быстро догадался! Наверно, знал раньше?
С тех пор у обоих вошло в обычай тешиться иногда загадками. Но вопросы, задаваемые Никитою, были куда сложней, и Воробей часто не находил на них правильного ответа. Это очень задевало его самолюбие, и он, лишь бы не признать себя побежденным, старался в таких случаях высмеять и свести на нет самый смысл вопроса.
Так приползали из мрака и в мрак уползали унылые острожные дни. Собственно, вовсе и не было никаких дней. В подвале безраздельно царствовала вечная непроглядная ночь. Восход и заход солнца колодники определяли по приходу молчаливого стража, приносившего утром и вечером бадейку свежей воды, два сухаря и пустую похлебку.
Тьма постепенно как бы одурманивала Никиту, лишала его воли к жизни. Но он боролся, как только мог, с надвигающимся недугом, каждое мгновение готовым окончательно помутить его рассудок. Что же касается Воробья, так тот совсем обжился в подвале и держался настоящим хозяином. А когда в острог пригнали новую партию колодников, переполнивших все подземелье, и его с Выводковым перевели по этому случаю в другое, более просторное и светлое помещение, Воробей с ликованием возгласил, что лучшего пристанища на зиму не видал и во сне.
— Ты сочти, — с наслаждением прищелкивал он языком. — Нет, ты, голова с мякиной, сочти. Пяток шагов вдоль, три шага поперек. Да с оконцем. Не как-нибудь, с оконцем! Какого же тебе еще рожна нужно? Хоромина! И еще возьми в толк, что кто тут боярствует? Я, да ты, да мы с тобой… Оба-два да владыко нашего живота… Вот как нам повезло.
Но боярствовать пришлось недолго. Ровно через три дня, к вечеру, к ним вселили третьего постояльца. То был благообразный седой старик. На пороге он снял высокую баранью шапку, отставил два пальца, средний и указательный, и степенно перекрестился.
— Мир вам! — низко поклонился он Воробью и Выводкову и, оглядевшись, робко опустился на пол рядом с кабальным.
Никита сразу узнал старика: то был тульевский крестьянин, поведавший ему о причине бунта.
Старик разгладил широкую, волнистую бороду, вздохнул и покорно уставился в красный угол.
— Мы тульевские… Крестьянишки мы… Егорычем звать…
— Тульевские? — осклабился Воробей. — Вон оно что! Сюда попал, значит, по нашему, по бунтарскому делу?
— Вроде бы так. А только я ни-ни. Глядеть глядел, а сам ни-ни, — печально покачал головою Егорыч. — Да я и не тутошный, я в Москве живу, при усадьбе боярской. Огородники мы. А сюда к сродникам пришел гостевать.
— Шел к сродничкам, — рассмеялся Воробей, — а попал к угодничкам?
— Выходит, так. Да тут… Должно, прости господи, лукавый вмешался… Кабы знать… Не знаю, не знаю…
— «Не знаю, не знаю»! — передразнил Воробей. — Заморочить нас хочешь? И не подумай. То мне положено, а ты не моги. Ты толком.
— Я толком… К сродничкам… А тут… — Старик стал на колени и перекрестился. — Исусе сладчайший! Заступница-матушка! Чист я… не подбивал никого противу боярина. Только тем и согрешил, что жалко мне безвинных крестьянишек. Потому — сроднички.
— Эту песенку ты уже сыграл, — хитро подмигнул Воробей. — Слыхали. Я и говорю: шел к сродничкам, попал к угодничкам.
— К угодничкам? Нешто есть тут? Не знаю, не знаю…
— А ты погоди малость, тогда узнаешь, — обрадовался чему-то Воробей. — Как начнут поджаривать на костре, враз все узнаешь… А начнут, истинный бог! Не веришь? Да я хоть перекрещусь… Где она, икона-то? Вот накажи бог, поджарят. — Он взял руку Егорыча и начал шуточно гадать по ладони. — Тут, видишь, тропка легла — это дорога тебе… Так, так… А это… У-у, страсти какие! Крр! — и нету ноздрей… Потом — жжж! Видишь, тут вот, под средним перстом, костер полыхает? Как толкнут тебя, так — охти мне! — не поминай лихом деда…
— Чего к старому человеку пристал? — рассердился Никита.
— А тебе завидно! — огрызнулся Воробей и назло Никите продолжал изводить старика. — Нет, не кострик, два столба с перекладинкой. А ты ножками дрыг! А кат тебя хвать! А другой кожу с тебя — шш, шш, шш! Умора, истинный бог! Вижу, как есть свежуют тебя… — Он внезапно примолк, но тотчас же прибавил с ужимками: — Ha-кося, эко счастье выпало деду Егорычу: прыг, прыг — и прямо в царство небесное…
— Долго ты будешь потешаться над ним?! — вскипел Никита, готовый наброситься на Воробья. — Дождешься ужо, заткну тебе рот.
— Были такие, — высокомерно возразил Воробей, — только заткнуть старались, да сами без зубов остались. Во кулак-то, нюхни! — И, отвернувшись, он замурлыкал какую-то непотребную песенку.
Утром Егорыча увели в приказную избу. Вернулся он еле живой и, переступив порог, упал перед образом.
Воробей сунулся было с расспросами, но Выводков так сурово взглянул на него, что тот сразу же отполз в противоположный угол.
Егорыч долго безмолвно молился, потом с трудом встал, но тут же зашатался и свалился на руки успевшего подскочить Никиты…
С того самого дня между ними и завязалась тесная дружба. Они, не сговариваясь, устроились рядышком и зажили душа в душу.
Воробей, кровно обиженный тем, что его явно чураются, притворялся, будто знать не хочет ни Егорыча, ни Никиты.
Выводков видел, как жестоко страдает старик, и всем сердцем стремился хоть чем-нибудь облегчить его муки. Он был почтителен к Егорычу, точно к родному отцу, предупреждал каждое его желание, подолгу, чтобы сделать приятное ему, молился вместе с ним и даже не раз тайком подсовывал в котомочку друга огрызок своего сухаря.
Егорыч делал вид, что ничего этого не замечает, но как только Никита засыпал, он торопливо перекладывал подаяние на прежнее место и приступал к проникновенной молитве.
Как-то само собой вышло, что Никита, тесно сблизившись с Егорычем, не только охладел к Воробью, но стал тяготиться его присутствием. А Воробью хоть бы что! В поведении Выводкова он даже умудрялся находить удовольствие: появился новый повод для насмешок над «чертом», который связался с «младенцем».
Никита вначале злобился, терял самообладание и не раз готов был полезть в драку с задирой. Но старик всегда находил какое-нибудь веское слово, которое успокоительно действовало на его друга. А чтобы и вовсе пресечь возможность стычек, Никита и Егорыч, по взаимному соглашению, решили не разговаривать друг с другом, пока Воробей не заснет. Зато, как только тот начинал похрапывать, в углу немедля завязывался тихий разговор.
Никита расспрашивал о Москве, о царе Иване Васильевиче — каков он собой, так ли грозен, как болтают иные. Егорыч охотно рассказывал обо всем, что знал сам. О людях высоких кровей он отзывался с неизменной почтительностью и не называл их иначе, как милостивцами и богом данными владыками простого народа. Ничего дурного не мог сказать старик и про царя. Царь как царь. Бог, мол, на небе, царь — на земле. А добр ли Иван Васильевич, грозен ли, кто ж его знает! Солнце и то не всех одинаково греет. Одно лишь слышал Егорыч: не делает его царское величество разницы между знатным и незнатным дворянством. Какой дворянин служит ему верой и правдой, к тому у него и лежит душа. И еще ведомо Егорычу, что государь со всем радением, пуще всего на свете, оберегает русскую землю от иноземной напасти. Ныне и ливонские псы-рыцари, и свейский король, и иные враги трепещут от одного лишь имени московского и всея Руси государя. А и о высокородных тоже можно кой-что порассказать. Со зла ли, почему ли другому, а зря слух распускают, будто царь всех как есть без разбору вотчинников невзлюбил. Вот изменников, тех — да, таковских не жалует. Об этом часто приводилось слышать…
Много видал Егорыч на своем долгом веку — недаром же он проработал с полжизни в огородниках при московской усадьбе Тульева. И как хороши, доходчивы были его повествования! Но больше всего Выводкова подкупала искренняя приверженность старика к его умельству. Егорыч, казалось, был в состоянии всю ночь напролет расспрашивать про разные ларчики со звоном и без звона, с кукованием и без кукования, про деревянных стрельцов, конников, скоморохов… В конце концов как-то само собой получилось, что, о чем бы ни шла речь, Егорыч в заключение обязательно просил «ублажить его рассказом о рукомесле» Никиты.
Ночь за ночью, начав с ларчиков, деревянных человечков и прочих потех, Никита добрался до главного. Он, правда, тайны своей не открывал, но зато все чаще и чаще передавал на разные лады то сказку о ковре-самолете, то о бумажных всадниках князя Олега, о дивной Никодимовой птице или об Икаре. При этом он тяжко вздыхал и обычно приговаривал:
— Кабы нам крылья такие… Улетели бы мы отсюда на волю…
В одну из таких бесед Никита, словно невзначай, намекнул, что было бы неплохо отписать самому государю про деревянную птицу, на которой можно человеку летать.
— А кто ее будет ладить? — любопытно приподнял голову старик. — Да не почли бы тебя, спаси бог, святотатцем. Боязно мне.
Никита помялся, отвел в сторону взгляд и, не найдя в себе силы идти напрямик, с натянутою улыбкою, точно шутя, сказал:
— А хоть бы и я! И чего бояться! Я ведь не как-нибудь — с молитвою приступлю, со крестом.
— Разве что с молитвою, — согласился Егорыч. — С молитвой — оно конечно. А так-то, что касаемо выдумки, то охоч государь до выдумок всяких. Добр к умельцам, всегда привечает, — произнес он уже убежденно. — Раз царству выдумка на потребу, ему все равно, кто такой выдумщик: боярин ли, худородный ли… Все про то говорят. — Егорыч сразу примолк. — Тсс! — прошептал он, указывая на Воробья. — Заворочался…
Воробей пробормотал что-то сквозь сон и снова захрапел.
— Боюсь я его, — признался Егорыч. — Вроде бы не чист он душою, воровская вроде душа у него. — Он перекрестился и с глухими стонами лег. — Грудь давит… Мочи нет, как давит…
На этом беседа и оборвалась.