Крылья холопа — страница 30 из 58

В ту ночь не спалось Никите. Недоверие старого, искушенного жизнью человека к вечно лицедействующему Воробью невольно передалось и ему. Откуда он взялся, этот Воробей? Уж не ловушка ли тут? Может быть, это Тукаев соглядатая на случай подсунул…

Проснулся Егорыч ни свет ни заря. Смочив водою указательный и безымянный пальцы, он протер ими глаза, повернулся к красному углу и, помолясь, отвесил по поклону сожителям. Они также поклонились ему.

У Егорыча и следа не осталось от вчерашней слабости. Он даже словно помолодел. В поблекших глазах его, обычно ничего, кроме безропотной покорности судьбе, не выражавших, затеплилось что-то похожее на искорки оживающей мысли. За день он ни разу не прилег отдохнуть и все говорил, говорил. Но под вечер он так ослаб, что с трудом опустился на каменный пол.

Молчание длилось долго. Когда же захрапел Воробей, старик коснулся рукой плеча Никиты. Тот придвинулся к нему вплотную.

— Конец пришел, — прошептал Егорыч. — Без исповеди и причастия умираю…

— Нет, нет! — испуганно забормотал Никита, — Спаси тебя господи!

— Я не ропщу. Одного боюсь. Просить хочу тебя богом.

— Проси, все исполню, что в моей воле.

— Как доберешься до Москвы… отслужи по мне панихиду. Отслужишь? Вот и спасибо. Добрый ты человек. И еще присоветую. Примешь совет?

— Приму.

Егорыч схватился руками за грудь, широко раскрыл рот, силясь глотнуть воздух, и прошептал:

— В Москве… худо бездомным… Ты — на Девичье поле… Пять переулков, шестой… Обеляй… К Митричу Обеляю… Девятая изба… Он умельцами ведает… Не страшись его… К нему отправляйся… Прощ…

Он не договорил, впал в беспамятство.

На рассвете двое дозорных вынесли из узилища мертвого старика.

В тот же день Никиту и Воробья вызвали к подьячему, ведавшему острогом.

Первым допрашивали Никиту.

— В очи гляди, — загнусавил подьячий. — Прямо стой! Говори: подбивал дураков усадьбу пожечь?

— Не, ни к чему мне. Чужой, чать, боярин.

— А шел куда?

— В Москву, работы искать.

— Ой ли?

— Вот те крест…

— А не к Челяднину, боярину ближнему, с цидулкою?

Выводков вздрогнул, но выдержал пристальный взгляд приказного.

— И к ближнему боярину тоже указано. Я, как есть рубленник, мерекаю у него работу найти. Люди встречные сказывали: в Москву-де придешь, к Челяднину боярину шествуй. У него страсть много работы…

— Так, так. Ловок хотя язык-от, — покривился подьячий, — а от щипцов каленых не увильнет. Готовь язычок-от.

Он поднялся с лавки, прошелся из угла в угол и как бы невзначай бросил:

— А про Тешату слыхал?

— Про Те-ша-ту? — растерялся Никита. — Кажись, словно бы…

— То-то, — добродушно изрек подьячий. — За него бога моли.

— Да как же так?

Но подьячий не почел нужным посвящать Никиту в подробности и сказал:

— Поступили мы по Тешатину слову-совету: на волю отпускаем тебе… За Тешату бога моли да еще за Егорыча. Старик, упокойничек, перед евангельем клялся: невинен-де ты.

Разговор с Воробьем был гораздо короче.

— На волю хочешь? — спросил приказный, как только увели Выводкова.

— Да хоть сейчас. Я уважливый, не люблю перечить добрым людям.

— Послужишь нам — отпущу.

— Послужим! — обрадовался Воробей. — Нам то не в новинку. Мы тароваты на это, уважим…

Не прошло и часа, как перед обоими узниками распахнулись острожные ворота — и они очутились на свободе.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯВОРОБЬИНОЕ СЧАСТЬЕ

Стояла ранняя зима. Порошило снежком. Чуть румянил щеки и пощипывал нос бодрящий легкий мороз. Но Выводкову и Воробью, сквозь истрепавшуюся одежонку которых виднелось голое тело, казалось, что на дворе лютая стужа.

— Мил человек, а мил человек! — увидев стрельца, заискивающе окликнул его Воробей. — Давай попляшем.

— Ну, ты, хмелен, что ли? Иль скоморох?

— Скоморох?.. Колдун я — вот кто! Ворожу — очи дуракам отвожу. Веди греться в избу… Брр! Как есть заледенел!

Стрелец добродушно улыбнулся.

— Что ж, колдун так колдун. Наколдуй себе тепло и потей на здоровье. Или без печки не получается ворожба? — И, окинув обоих сочувственным взглядом, повел их к себе домой.

Стрелецкая изба стояла неподалеку. Хозяин накормил освобожденных узников чем бог послал, потом его жена принесла из закуты ворох тряпья и заткнула, где только было возможно, дыры в одежде гостей, а сам стрелец помог им укутаться в рогожи и обмотаться бечевкой.

— Важно обрядили! — пошутил хозяин. — Жалко, зима, а то поставил бы на огород ворон пугать… С тем, гостюшки дорогие, до свиданьица. Пустил бы на денек-другой отдохнуть, да, не взыщите, боюсь, как бы что не полюбилось вам из чужого добра.

— Люблю смекалистых, — прищелкнул пальцами Воробей. — Я — нет, это он. Никешкою звать. Ох же и нечист на руку — страсть! — И, раскланявшись по-скоморошьи, с ужимками, первый шагнул к порогу.

На ночлег они забрались в пустой сарай, стоявший у самой околицы какой-то заброшенной деревушки.

— Сударик, сударик, всем блохам господарик! — кое-как примостившись в углу, тихо позвал Воробей.

— Отстань, репейник!

— Да я не тебя. Я сам себя кличу. Не ты ведь воевода блошиный. В Сечь хочу. Ой, батюшки, хочу в Сечь! В Запорожье, к казачеству вольному, — вздохнул Воробей и начал превозносить казацкую жизнь. — Тут и горилка тебе, и люльки с табаком турским, и гопак, и шаровары такие, что в них медведя упрятать можно, и то и се. Ну, как есть сам себе господарик-сударик. А кони, ой какие кони! Хочешь послушать? Не хочешь — не надо. Сам себе рассказывать буду.

И он принялся вспоминать вслух о своей жизни в Сечи.

Никита думал только о том, как бы поуютней устроиться, согреться и постараться заснуть. Но сон не приходил, от долгой ходьбы болезненно ныли все кости и от пяток к коленям, от колен к пяткам, казалось, без конца шныряют целые полчища муравьев.

Воробей ни на мгновение не умолкал. Он рассказывал про Днепр, про молодецкие набеги, в которых, говоря по правде, никогда не участвовал, а только слышал про них, про обычаи запорожские.

Воробей упивался воспоминаниями о привольной жизни сечевиков, но Никита не верил ему ни на волосок.

— Никитушка, кум-куманек, будь отцом родным, пойдем с тобой в казаки! — заскулил Воробей. — Заведем себе оселедцы…

— Оселедцы? — уколол его Выводков. — А я и не знал, что на плеши оселедцы растут.

Но Воробья трудно было смутить. Он снял шапку, поплевал на руку и шлепнул ладонью по макушке.

— Не вырастет — слюною приклеим. На умной голове все будет держаться. А ты хоть свой заведешь, да все равно балдою помрешь.

И, цыркнув сквозь зубы, запел тоненьким голоском:

Ийех, гей, из широкого степу,

З вильного раздолля…

— Что, плохо ли? Там, браток, такие песни играют — заслушаешься! — И продолжал:

Вылетала орлом сизым

Та славная воля…

— Не могу, не могу, не могу! Брателки мои, не могу! — снова опустился он наземь. — Идем в Сечь, Христом-богом молю. Идем за счастьем, за радостью. Нет, ты постой, погоди, кум-куманек, немытый, немазаный! Я тебе еще песню сыграю. Ой, и разжалоблю! Плачь, загодя плачь.

И запел с подвыванием, проголосно:

Аооой, сбиралыся козаченькы

В раннюю-юю ой денныцю

Злиталыся ооо… орлыченькы,

Чуюючы доб… ы… хр… хрр…

К великому удивлению Выводкова, Воробей, вместо того чтобы произнести последний слог, непостижимым образом зычно захрапел.

А утром, едва проснувшись, он сразу же продолжил вчерашний разговор. Такая настойчивость заставила Никиту насторожиться. «Почему он так уговаривает идти в Запорожье? Нет ли тут какого подвоха? Соблазнит чего доброго, а потом сам же и выдаст. Недаром даже Егорыч — на что прост был душою, а и тот не верил ему».

— Хватит, надоело! — нахмурился Никита. — Тра-та-та, тра-та-та! В ушах звон пошел. — Он остановился и с издевкой спросил: — А коли там молочные реки, кисельные берега, какого лешего ты к нам вернулся?

— Хи-хи-хи-хи! — зашелся Воробей, — Прогнали казаки, обиделись на меня на безгрешного. А за что? Вот за что: «За кошем делай что хочешь, — как упреждал дид запорожец, — а в кошу нет пощады ворам».

— Попался, значит?

— Так, так, браток. Да, да, угадал.

— Жаль, жаль…

— Чего уж жалеть! Слава богу, живым хоть оставили.

— Вот то-то и жалко! По мне, Воробей, давно пора ворону заклевать тебя насмерть.

— Я тебе заклюю! Хо-хо-хо-хо! Нет, я так, не бойся, не буду бить, — отскакивая в сторону, чтобы спастись от поднятого Никитою для удара кулака, захохотал Воробей. — Экий, право, ты норовистый… Хочешь, расскажу, как было дело?

— Рассказывай.

Из его слов, часто прерываемых скоморошьими шутками и уморительным кривляньем, Никита узнал, что Воробей, весело живя у запорожцев, начал заметно худеть, задумываться о чем-то невеселом и почти не прикасался к горилке. По ночам, оставаясь с глазу на глаз со своим закадычным другом Харцызом, он плаксиво жаловался на свою «злую долю» и на «нечистую силу», которая соблазняет его утопиться в Днепре. По чужому добру стосковался.

Прошло еще несколько дней, и Воробей почувствовал, что больше не в силах бороться с искушением. Виною тому были добытые где-то одним из запорожцев червоные, с золотыми подковами чеботы. Жизнь без них показалась Воробью пустой и бесцельной.

Поздней ночью он пробрался в курень и нащупал чеботы, стоявшие у изголовья казака. Только что он их взял, как раздался хриплый голос казака: «Ну, ну, блукайте тут!»

От неожиданности Воробей разжал руки. Чеботы грохнули на грудь запорожца.

Трое суток продержали Воробья на площади, прикованным к позорному столбу. Рой комаров облепил его тело. У столба, на столе, стояло ведерко с горилкой. Полные презрения, подходили запорожцы к преступнику и тыкали краем ведерка в мертвенно сжатые губы: «Пей, бисов сын! Пей, штоб ты сказывся!»