чувство — боязнь, что в Кремле признают неудачным его творение.
Обеляй, посещавший Выводкова почти каждый вечер, отлично понимал его волнение и как мог утешал.
— Ты бы по Москве побродил, что ли, — предложил он в одну из встреч. — Что так-то, зря кукситься. Я к тебе и человечка приставлю. Знающий человечек.
Никита охотно ухватился за эту мысль.
Через день рано поутру за Никитой пришел проводник. Был он довольно крепок телом. Это чувствовалось и по сочному, совсем молодому голосу, и по яркому румянцу на круглых, без единой морщинки щеках, и по тому, как он высоко держал голову, и как твердо ступал по земле.
— Из Пушкарского никак приказа? — первый заговорил рубленник, когда Девичье поле осталось далеко позади.
— Из Посольского, — с приятельской улыбкой сказал проводник. — В толмачах хожу. А зовут-кличут Игнатием. — Помолчав, он прибавил: — Ране в монахи путь-дорожку держал. К летописанию — страсть великая. Одно время писал, в послухах находился.
— Что же, не полюбилось?
— И по сей день любится. Да больно весел я для жизни святой. Не приемлю великопостничанья. Душа широка. — Он втянул в себя струю морозного воздуха, потом крякнул от удовольствия. — Хорошо на свете! Люблю!..
Никита с каждой минутой все больше и больше убеждался, что Игнатий завидно бодр и жизнерадостен и что, собственно говоря, они недалеко ушли друг от друга: один наслаждается тем, что видит не только настоящее, но и давно прошедшее; другой не перестает верить в тот благословенный день, когда сбудется, станет явью его заветная думка…
Игнатий долго водил Никиту по московским улицам. Объяснения проводника были так интересны, что Выводков совсем не чувствовал усталости.
Вот слобода Болвановье[24]. В ней живут иноземцы. Чудно Никите слушать их говор, видеть странную, режущую глаз, кургузую одежду, бритые лица… Хочется познакомиться с их повадками, семейным укладом, так не похожим, по уверению Игнатия, на быт бесхитростных русских людей.
А эта улица Большой[25] прозывается. Старинная улица — дорога на юг. Ее проложили еще в те времена, когда за глухим лесом не видать было Москвы-реки.
— Места много, а домов маловато, — заметил Выводков, обходя начинавшиеся за Болотом жилые улицы.
— Будет больше ткачей — и места станет поменьше, — сослался Игнатий на основательный довод.
— Каких ткачей?
— Царевых. Мы с тобой в Кадашах. А там, во-он та-ам, — указал проводник рукою влево, — Ордынцы будут.
— Ордынцы? — переспросил умелец. — Орды, что ль, шли тут?
— Бывало и то. Только Ордынцами прозваны не потому. Тягловые жили тут, в Орду поклажу возили.
За беседой они незаметно очутились у стены Китай-города. У Никиты разгорелись глаза. Кирпичная стена была и красива и добротно построена Петроком Малым. Весь московский посад охвачен ею, точно красным поясом. А вал и ров такие, что ни в жизнь, кажется, силой через них не прорваться. Пояс этот прикрывал Большой посад: рынок Красной площади, торговые ряды и склады, дворцы бояр, купцов и ремесленников, подворья дальних монастырей.
Было уже далеко за полдень, когда они наконец попали на Красную площадь. Здесь стоял несусветный гомон. У ворохов звериных шкур, овощей, бараньих туш, зернистого меда и кругов желтого воска стаями прожорливой саранчи сновал и кружился мелкий торговый люд. Подле рундуков с образцами кудели и льна толпилась кучка английских гостей. Они изредка через толмача обменивались с купчинами двумя-тремя словами и, недовольно фыркая, проходили дальше. Тогда какой-либо из купчин, в неизменно-высоких сапогах и долгополом кафтане, видном из-за распахнутого бараньего полушубка, вскидывая к небу лукавый взгляд, обмахивался мелким крестом, с благоговением подносил образец своего товара к самому лицу покупателей и, если дело касалось кудели, произносил обычно такие слова:
— Во Пскове этакого жемчуга не сыскать. Не кудель — жемчуг. Истинный бог. Пирог с груздями, а не кудель.
— Крутоват пирог, — обычно отшучивался Игнатий. — Глотка у них узка. Как бы не удавились.
— Да побей бог! Не сойти с места! Обскажи ты им, жадинам, — задаром ведь отдаю. В убыток, только чтоб для почину.
В Гостином дворе было посолидней и степеннее. У дверей амбаров на обитых объярью лавках восседали чванные гостинодворцы.
— Ну их, уйдем! Расселись — чисто бояре, на людей не глядят, — сердито сказал Никита.
— Экой, однако, ты! — отнюдь не с порицанием возразил Игнатий. — А я так ничего. Гляжу, вроде бы лицедейство вижу. А не приемлешь их — и не надо. Пошли, что ли, в овощной ряд.
— Умаялся, — потерял Никита внезапно охоту путешествовать по торгу. — Завтра, если милость твоя…
— У меня милости край непочатый. Я могу и нынче и завтра, — согласился Игнатий. — Пошли по домам, братик.
Тотчас, переступив порог своего дома, Выводков спросил у жены, нет ли вестей из Кремля. Ее ответ и огорчил его и обрадовал. Огорчил потому, что очень уж долго молчали в Кремле, а обрадовал — из боязни услышать что-нибудь неприятное о судьбе потешного Особного двора.
До самого отхода ко сну только и было у него разговоров, что о московских храмах, палатах, каменных стенах, рвах, валах, о несметных богатствах купчин и о чужеземцах.
Поутру Игнатий снова посетил Выводковых.
— А вот и я! — перекрестившись на образ, кивнул он обоим. — Небось заждались?
— Всякому гостю рады, а ты всех желаннее, — поклонился Никита.
— Рады, а ты всех желаннее, — эхом отозвалась Фима.
— Может, и покормите раба божия? — шутки ради произнес гость.
Фима без дальних слов торопливо шагнула к печи.
Ловким движеньем руки Игнатий остановил ее.
— Не трудись. Сыт я сытехонек.
— А ты бы еще, — помогая Игнатию снять тулуп, гостеприимно предложил Никита.
— Ха-ха-ха-ха! — рассмеялся Игнатий. — Сытого гостя легче потчевать, дело известное… Ну вот, — прервал он смех, заметив, что Никита не понял шутки. — Я без умысла, для красного словца.
Никите по душе был новый знакомый Его жизнерадостность невольно рассеивала у Выводкова сомнения и беспокойство. Все грядущее представлялось ясным и радостным. Почти так же думала об Игнатии и Фима. Он подкупил ее не только душевными качествами — в другое время она, может быть, и не заметила бы их, — но и тем, что казался ниспосланным свыше ангелом-утешителем Никиты. Никита ведь, в ожидании своей участи, скрытно страдал — это нутром чуяла Фима.
В тот день Игнатий и Никита никуда не ушли из дому. За беседой незаметно промелькнуло время до обеда, а вскоре и сумерки наступили. Куда же, на ночь глядя, идти!
То же самое повторилось и назавтра и на третий день. В избе было уютно, тепло, и к тому же Игнатий умел так увлекательно рассказывать о стародавних временах, как это было доступно разве лишь покойному Никодиму! Чего же еще желать?
Но это было не все. Однажды Никита услышал от гостя такое, что у него от счастья ум за разум как бы зашел.
— Ох ты! Ах, господи!.. Обучать меня будешь грамоте и числосложению?
— А что ж такое? И обучу. Ты ведь толковый.
— Бог, сам господь бог послал мне тебя!
— Это не бог, это Обеляй. По его челобитью. Его и благодари. Как сам он изрядным умельцем был, то и всех добрых умельцев по-отечески холит да ублажает.
Мучительно дождавшись вечера, Выводков заспешил к Митричу. Тот, узнав, что смущает Никиту, похлопал его утешительно по плечу.
— Хотел учиться, вот и учись.
— Да за что мне милость такая?
— Все за то — за умельство твое.
— За умельство? — переспросил с великой надеждою Выводков. — Так, значит, в Кремле…
— Покуда толком не знаю, а слух добрый есть… Сдается, ты одолел испытание.
Никита поклонился Митричу до земли.
— До самой смерти благодарен тебе буду.
— Чудной ты, сынок. Думаешь, с тобой одним так поступают? И умельцев не мало у нас на Руси, а и грамотеев не меньше. Знай учись и помалкивай, да о здравии его царского величества бога моли.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯИВАН ВАСИЛЬЕВИЧ
В Москву по государеву вызову прибыл боярин Михаил Иванович Прозоровский. Остановив коней, по древнему обычаю, далеко от Кремля, он лениво встал, еще ленивее вышел из колымаги и трижды перекрестился на церковь.
— Здравствуй! — неожиданно раздалось за его спиной.
Михаил Иванович недовольно оглянулся и тут же расцвел.
— Батюшки-светы! Кого вижу? Владимир Андреевич!
Перед ним, лицом к лицу, стоял двоюродный брат царя — князь Владимир Андреевич Старицкий. Князь был тщедушен и хил, а рядом с высоким, осанистым, широкоплечим и пышущим здоровьем Михаилом Ивановичем и вовсе казался заморышем. Про него так непочтительно, наперекор желанию, и подумал Прозоровский: «Не князь — кутенок. Дохлятина, — прости, царица небесная». И чтобы, не приведи бог, не выдать себя, принялся усиленно, точно в крайнем умилении, вытирать рукавицами сухие глаза.
— Радость-то, радость какая! Да ты ли уж это?! Наше ли красное солнышко вижу?
— Я, я, — ответил дрогнувшим голосом растроганный Владимир Андреевич. — Давно ли в Москве?
— Только-только. Тебя первого, первого тебя повстречал… А зачем приехал — не знаю. Хоть убей, невдомек.
Старицкий предостерегающе повел глазами в сторону холопов, стоявших подле коней, и поторопился увести Прозоровского к себе.
Князь Владимир Андреевич хоть и находился в близком родстве с царем, однако ни расположением его, ни тем более доверием не пользовался. Да, собственно, не в чести у государя были и все Старицкие: они считались самыми закоренелыми врагами всяких новшеств. Особенно ясно это стало в 1553 году, когда Иван Васильевич опасно захворал и все — одни с тяжелым сердцем, другие с откровенным злорадством, дожидались его кончины. Княгиня Старицкая, женщина властолюбивая и хитрая, решила воспользоваться удобным случаем и под шумок посадить на великокняжеский стол своего сына — Владимира Андреевича. Эта затея как нельзя лучше пришлась по душе боярам, тешившим себя надеждой повернуть время вспять и снова стать удельными самодержцами. Но сколько ни старались заговорщики привлечь на свою сторону побольше сторонников, сколько ни сулили золотых гор детям боярским, составлявшим последний удельный двор князя Старицкого, — все так ничем и не кончилось; государь взял да и выздоровел. Владимир Андреевич и его мать трепетали. Но Иван Васильевич до поры не трогал родичей и лишь приказал следить в оба за каждым их шагом.